Рассказ

«Многие читатели полагают — в чем я убедился на собственном опыте, — что «я» — это всегда автор. Так, в свое время меня считали убийцей друга, ревнивым любовником жены одного государствен­ного служащего и игроком, которого за­тянула рулетка. Мне бы не хотелось до­бавлять к своей натуре черты, присущие человеку, который наставил рога южно­американскому дипломату, был, по всей видимости, незаконнорожденным и вос­питывался в иезуитском коллеже».

Грэм Грин

Смена закончилась. Я вышел из ворот завода, предъявив вахтеру пропуск. Было не холодно. С неба, как из прохудившегося мешка, сыпалась редкая снеж­ная крупка. Она все густела, становилась уже хлопья­ми, а те пытались залепить мне лицо. Зачем-то поднял­ся ветер.

Идти мне было мимо складов, мимо свалок и штабе­лей чего-то железного, тяжелого — не угадать под снежным покровом. Наверняка, чугунные болванки, но может быть, и не болванки — не угадать.

Я искал дорогу покороче. Всегда мне казалось, что она есть, должна быть. Нужно лишь пробраться между штабелями, одолеть пару бетонных заборов, и ты — на остановке. Иначе обходить два километра. Все трол­лейбусы уедут.

Нырнул между заснеженных гор, богатых выступаю­щими ребристыми краями. Смотрел внимательно под ноги — не дай бог. Убиться можно. Измазал перчатку, неловко ухватившись за торчащий ржавый прут.

За штабелями проходила железнодорожная ветка, полностью забитая брошенными старыми вагонами.

От вагонов были отодраны доски, их двери были распах­нуты настежь всем ветрам. От этого зрелища в душе под­нималась смутная тревога — запер ли утром квартиру.

Шел вдоль ветки, заглядывая по очереди в каждый вагон. Ничего особенного там не обнаружил. Пара стреляных гильз да лежанка из размокших армейских бушлатов. Наверное, здесь когда-то размещался кара­ул. Или, скорее, пост. Часовой на нем спал, закрыв две­ри и насторожив уши. Нарушал устав по всем пунктам. Если не поймали его за этим занятием, то он дома уже, спит сколько хочет безнаказанно.

Дальше ветка круто забирала влево, и путь мне пе­рекрыл первый забор из двух. Над ним мрачно вздыма­лась вышка, окутанная ржавой паутиной колючей про­волоки. Вышка была уже много лет необитаема, а возле нее располагался пропускной пункт. Измельчали вре­мена, измельчали... Никто не появился в окошке, что­бы потребовать у меня пропуск. Никто не засвистел и не схватил телефонную трубку, вызывая подкрепле­ние. Я свободно прошел, толкнув турникет, и он сипло свистнул. Последний из могикан.

А вот раньше — да кто б мне это все позволил?! Я бы и сам себе никогда не разрешил...

После забора начиналась свалка. Она тянулась, на сколько доставал взгляд. Это меня озадачило. Я-то ду­мал, что уже почти добрался до места. Так, пожалуй, я выйду к дороге нескоро. Пришлось подняться на бли­жайший холм.

Оказалось, я не далеко ушел от торных троп. Они были метрах в ста, параллельно моему курсу. Зна­чит, следует брать больше влево, туда, куда загнулась недавно железная дорога. Я вспомнил: она же выныри­вает из-под забора и пересекает путь троллейбуса со­всем рядом с остановкой! Мне в ту сторону.

И я пошел, переваливая с одного холма на другой, как смелый полярник, чей самолет упал в тундре. Жаль, что все было занесено снегом. Как много, должно быть, я пропустил, не увидел и потерял навсегда. Лю­бой индустриальный пейзаж для меня исполнен высо­кой романтики.

Второй забор был ниже первого, без проволоки и вы­шек. Непонятно тогда, зачем он был здесь нужен — пе­релезть его мог и ребенок. На той стороне оказался глу­бокий котлован, до половины заполненный водою. Вче­ра был сильный ветер, он очистил лед от снега, и лед оказался неожиданно скользким и гладким. Сквозь не­го можно было даже рассмотреть мелкие подробности дна. Пересекая котлован, я увидел в одном месте ка­кой-то круглый предмет с (как мне показалось) лениво шевелившимися вокруг него волосами. Голова? Я встал на четвереньки и приблизил лицо ко льду, закрывшись ладонями, чтобы не отсвечивало.

Нет, это была не голова. Я даже испытал легкое раз­очарование. Ну а если бы и голова — что тогда? Да ни­чего. Совсем.

Лед кончился, я едва вылез на берег — круто. Теперь идти оставалось недолго, уже можно было различить на грани снегопадной видимости проносящиеся серые тени машин. Дорога.

Воздух медленно приобретал легкий сиреневый от­тенок. Повеяло выхлопными газами. Я брезгливо за­держал дыхание, пропуская эту воздушную волну.

Ну вот и все. Вышел. Теперь на другую сторону доро­ги — остановка там.

Поток машин был бесконечен. Я рискнул было пере­бежать между двумя грузовиками, но откуда-то из-за их горбатых спин вывернулась легковушка и чуть не сбила меня. Водитель успел только обернуться и мет­нуть бешеный взгляд, больше ничего, но и тем убил.

Пока я трусливо бегал взад-вперед, ушел мой трол­лейбус. А они ходят редко. Или мне так кажется, пото­му что надо ждать. Водителям, наверное, так не ка­жется. В обе стороны на дороге я не увидел ни одного троллейбуса.

Долго ли, коротко ли — перешел я дорогу.

А за дорогой начиналась Волга. Там, далеко внизу. Я посмотрел туда без всякого интереса, через плечо. И словно с небес оркестр грянул.

Над великой белой рекой шел чистый снег. Он падал на неровный, изъеденный ветрами речной лед и скры­вал его шрамы. Противоположного берега не существо­вало в природе. Потому что шел снег. Это было настоя­щее белое безмолвие. Оно было бесконечным. Ветер гнал по льду струи поземки. Они уходили в белую мглу, туда, где уже ничего не было видно, и не возвращались.

Воздух стал ощутимо сиренев. Я все хотел разглядеть тот берег, но не мог. Иногда казалось — вижу что-то, ог­ни или заводские трубы, но это только казалось.

Если бы сейчас на несколько мгновений появилось низкое багровое солнце! Будь я художником — написал бы тогда последний день мира. Закат и снегопад.

В этот момент ко мне пришло спокойное, обречен­ное сознание собственной незначительности. Я чувст­вовал себя маленьким и слабым перед этим величием простых, давно известных вещей — снег, река, ветер, невидимое заходящее солнце — и мне хотелось сделать что-то, что могло бы также остаться в мире навсегда.

От всего этого стало немного грустно. Лучшее из со­стояний души. Оно означает, что ты еще не умер...

Сзади вдруг что-то знакомо лязгнуло металлом, я обернулся и еле успел вскочить в закрывающиеся двери троллейбуса.

В подъезде было темно, почему-то жильцы не очень любят включать свет, пока окончательно не установит­ся тьма. А может, просто не умеют. Тут теперь много но­вых, я их даже не знаю в лицо... Мы-то живем здесь с тех пор, как построен дом. Завод его построил, дал квартиру отцу. У нас вроде как трудовая династия...

Открыл щит, включил свет.

На втором этаже кто-то шевельнулся и тяжко вздохнул.

Это оказался отец — сидел там пьяный, уронив шапку на ступени. Согнулся чуть не вдвое, на плече ви­сит сумка, в которой он носит обед. Сидел и то бессмыс­ленно кивал, то, наоборот, механически мотал головой из стороны в сторону. Видимо, общался с каким-то лишь ему известным собеседником.

Увидев меня, он сардонически улыбнулся и сказал:

— Еще один.

Я поднялся на одну ступеньку выше его и подхватил его под мышки. Он не желал вставать, упирался. Исхо­дившая от него перегарная вонь была невыносима.

—  Пойдем домой, — сказал я. — Вверх, вверх. Дер­жись, не падай. Ну держись, кому говорю!

Подниматься нам было до четвертого этажа. Я уже слышал, как дома надрывается пес. Но отец совершен­но ничего не соображал. Он уже не помнил, что это я. Наверное, думал — кто-то напал на него сзади, и начал размахивать руками, мешая мне. Я разжал руки и вре­зал ему по уху.

—  Ах, вот как! — воскликнул он, изумленный. — Ну подожди, я тебе сделаю сейчас.

Цепляясь из последних сил за перила, он двинулся за мной вверх по лестнице. Я подождал его на площад­ке. Тут силы и память его вновь оставили.

Я попытался опять тащить отца,fc он просто повис у меня в руках, расслабился, и ничего не получилось.

Левой ногой я уперся в ступеньку, на которой он си­дел, и облокотился на колено, так что лица наши оказа­лись совсем близко... Впрочем, я тут же отпрянул — его дыханием можно было убить лошадь.

—  Ну послушай человеческий язык. Нам надо идти домой, понимаешь? Наверх. Туда, туда. Вставай, пой­дем, я тебе помогу.

Он усмехался мне в лицо. Даже не представляю, кого он видел во мне в тот момент.

Я вскочил и с размаху опустил ладонь ему на спину. Эхо удара гулко прокатилось по лестнице.

—  А ну вставай! Ну!! Вставай!!

Он едва не повалился вниз, я успел его подхватить.

—  Ах вот ты как, да? — спросил он с тем же выраже­нием искреннего изумления. — На отца?

Все-таки он знал, что это я. Знал и специально выво­дил меня из терпения. Ну что ж... так мы постепенно и поднялись до четвертого этажа.

Я открыл квартиру. Пес бросился обниматься. Я вы­пустил его, и он понесся вниз, от нетерпения оглашая подъезд звонким лаем.

Отец вошел в прихожую и тяжело осел на подставку для рбуви.

—  Не сиди здесь, — сказал я. — Раздевайся и ло­жись, сейчас мать придет, а ты тут, чучело, сидишь.

Он вряд ли слышал, а тем более не собирался разде­ваться.

Я снял ботинки, куртку и начал раздевать отца. Он был в новом пуховике. Уже успел где-то изваляться. Он не давал расстегивать пуговицы, отбивался от моих попыток снять пуховик ему через голову, и молнию заклинило.

—  Что ты за сволочь! — заорал я. — Я ж тебя щас изувечу! Раздевайся!

— А кровь из ушей не пойдет? — спросил он и тут же повалился от моего удара. Я пнул его, лежащего, под зад.

—  Вставай, раздевайся. Я не шучу. Пять минут тебе даю, потом просто буду бить. Раздевайся и ложись спать. Я уже ничего от тебя не хочу, только ложись, чтобы тебя не было слышно. Ну! Время пошло.

Я сел рядом на подставку для обуви и стал ждать, глядя, как он ползает по полу. Время шло. Терпения у меня больше не было. Он исчерпал все мои запасы.

—  Два года — это очень много. Хватит любому. Я терпел, но мне это надоело. Я тебе говорю серьезно, я буду тебя сейчас бить. Пусть я буду Хам, но ты не Ной. Лучше делай, что тебе говорят.

Конечно, он и пальцем не шевельнул.

Но в глубине души мне этого даже хотелось.

—  Ты не понимаешь, когда с тобой говорят по-челове­чески. Ты любишь, когда на тебя орут. Любишь мучить мать. Тебе это очень нравится, я знаю. Ты думаешь, что ты тут хозяин и можешь делать что угодно и вести себя как угодно? Ошибаешься. Осталась одна минута.

Ноль внимания.

Очень хорошо.

Я дождался времени. Поднял его, посадил на полу лицом к себе.

—  Последний раз говорю: раздевайся и иди спать.

Он ткнул мне в лицо кукиш и мерзко ухмыльнулся.

Я примерился и изо всей силы ударил его в глаз. От­ца отбросило на подставку, ботинки повалились лави­ной. Он согнулся и закрыл лицо руками, как боксер, ушедший в глухую защиту. Я отодрал от лица его руки и дал ему во второй глаз.

—  Будешь ходить с фонарями. Пусть над тобой люди смеются.

Сбросил его на пол. Отбил ему ногами всю задницу. Несколько раз пнул по ребрам. Нахлопал по щекам, по лысине. Для меня всегда было невозможно бить челове­ка в лицо. Теперь я нарушил табу. Смущало только, что объектом приложения оказался родной отец. Это уже какое-то двойное табу. Тем лучше, давно пора снять все запреты, я и так слишком многого себе не позволял.

В этом был какой-то дикий азарт.

Отец давно уже пытался найти угол, где я не мог бы его достать, он кричал мне: «Садист!» и глухо кашлял.

—  Садист? — переспросил я. — А ты не садист? Ты нас мучил два года. Сам виноват. Теперь получай. Я из-за тебя становлюсь зверем. Зверь кусается, когда его загоняют в угол. Ты меня загнал. Ну и не обессудь.

И продолжал бить его.

Я даже не слышал звонка. Мать открыла дверь сво­им ключом и бросилась отрывать меня от отца.

—  Что ты делаешь? — кричала она. — Он ведь отец тебе!

—  Уйди. Он должен получить свое.

—  Я тебя убью, — прохрипел отец с пола.

—  Отойди от него! — плакала мать. — Дайте ж вы мне отдохнуть, дайте пожить спокойно! Мало мне роди­телей, беспомощных стариков, так еще вы здесь буде­те!.. Ненавижу! Ненавижу всех!

Лицо ее в эту минуту стало почти отвратительным. А ведь когда-то она была настоящей красавицей. Она стояла, крепко сжав кулаки и потрясая ими, и дей­ствительно ненавидела нас обоих — меня не меньше, чем отца. Маленькая несчастная женщина.

—  Я-то чем виноват?! — взбеленился я. — Он лопает, а ненавидишь ты, значит, и меня тоже?! Ты же сама се­бя убиваешь, терпя его!

Я кричал. Мутное безумие подступало все ближе. Я чувствовал, что надо остановиться, иначе будет плохо всем.

Я пнул отца напоследок, что было сил. Не знаю, куда попал. Ушел и заперся в своей комнате. Слышал, как мать долго плакала, а отец тяжело ворочался на полу и что-то хрипло обещал, грозил пойти в прокуратуру, засадить меня, а не то зарезать ночью...

Долго не мог уснуть.

Постепенно в доме установилась странная, непри­вычная тишина. Стоял сумрак. Не включали телевизор, не зажигали свет. Мать с компрессом на голове лежала на своем диване и стонала. Отец лежал на другом диване и тоже стонал. Я у себя в комнате мучился совестью и од­новременно злился из-за этого. Прошло не более часа, и вот я уже его жалею, уже говорю себе, что не надо было так, что можно было помягче... А если он умрет? Я пред­ставил себе, как он лежит в гробу... Нет, не мог предста­вить. Воображение словно заклинивало. Опять табу. За­то представил, как экспертиза находит синяки и ушибы, констатирует причину — удар по голове тупым тяжелым предметом... Я надолго покидаю родные места. У нас климат холодный, там еще холоднее. Бррр... И самое главное, что я в этом вовсе не виноват. Меня вынудили нарушить этот запрет, вынудили долгой изнурительной пыткой. Мне обоих жалко: и мать, и отца. Так самому что ли повеситься? Д ля них это еще хуже.

Я смотрел в потолок и страстно размышлял, как бы это мне сделать всех людей счастливыми. Много ли на­до для счастья? Кому как. Мне хватило бы и того, чтобы отец не пил. У него три года назад был инфаркт, как раз когда я был в армии, он еле ходил тогда, но как только оправился, началось... Бросил курить, зато пить начал, как сумасшедший. И я даже, кажется, понимаю поче­му. Вроде бы перестал он быть главой семьи, ослабел, разжирел, сидя на пенсии... Потом вернулся на завод, стал зарабатывать, но от водки это не спасло. Как толь­ко я ни пытался его переубедить, я же себя считал боль­шим интеллектуалом... Пробовал говорить с ним, когда он бывал трезв. Но трезвый-то он вполне нормальный, веселый и добрый, мой отец, который раньше был са­мым большим и сильным человеком на свете. Он не ве­рил, когда я рассказывал ему про его пьяные выходки, да и кто же, в самом деле, мог поверить такому? Что он, алкоголик?

Тогда я принялся стыдить его каждый раз, как он тя­нулся к бутылке. Он не мог выпить ни глотка без моей проповеди. Но, кажется, эти проповеди были ему вме­сто закуски, потому что он слушал и пил с еще большим удовольствием.

Тогда я стал отнимать и прятать водку. Тащил его деньги из карманов, понимая, что проигрываю по всем статьям. Обидно было знать такое, а еще то, что мы могли бы заново обставить квартиру на деньги, кото­рые он пропил.

Но поскольку ничего не помогло, я потерял сегодня всякое терпение. Мать с каждым днем выглядела хуже и хуже. Я сходил с ума от жалости и ненависти.

Утром была суббота. Я еще в полусне услышал, как мать плачет на кухне. Пошел туда посмотреть.

Он сидел на табуретке возле плиты, в одних трусах, весь в синяках и ссадинах. Дрожал коленями, кашлял и сплевывал мокроту в газетный кулек. Оба глаза его заплыли огромными черными фонарями. Точно как я и рассчитывал. Посмотрим теперь, что ты скажешь на заводе своим друзьям. Сын избил! Небось, придумает выгодную для себя историю, как возвращался домой с бутылкой, и подошли трое — закурить. А он ведь не курит теперь. Ну и вот результат. Правда, он одному тоже врезал, да ведь против троих не попрешь...

А я потом пущу слух, как было дело. Шепну уборщи­це, тете Гале — и завтра весь завод будет над ним поте­шаться. Проходу не дадут. Может, хоть это проймет его... Да вряд ли.

Он поднял на меня взгляд. Я думал, испепелит.

— Ну что, изуродовал отца? Доволен?

Фигу.

Мне показалось даже, что он именно этого и хотел.

Ему нравилась роль страдальца. Всегда нравилась. Он обожал делать все наперекор, чтобы в воздухе висе­ла ругань. Казалось, он ею питается. Питается чужим раздражением. Невосстанавливающимися нервными клетками.

Я подошел, взял его за подбородок, повернул вле­во-вправо.

—  Чистая работа.

—  А ты еще вот тут посмотри, — глумливо протянул он, поворачиваясь другим боком. Весь бок его был си­ний. Я внутренне содрогнулся. Переборщил. Но он сам виноват, оправдываться не собираюсь.

—  Мать, ну налей, — канючил он прерванную моим появлением арию. — Ведь помру.

—  Помирай, —устало сказала мать. — Нам лучше.

—  А на что жить-то будешь, дура? Сдохнете ведь без меня с голоду.

Это, я знал, он опять хочет вывести меня из равнове­сия. Как будто вчерашнего ему показалось мало. К сча­стью, я уже эту тактику изучил. Если начну объяснять, что я зарабатываю не меньше, он будет только смеять­ся и говорить «Нет!» со своей излюбленной мерзкой усмешкой. И доказать ему ничего нельзя, потому что он и так все знает, но не это ему нужно.

А нужен ему мой скальп.

Я попил воды из кувшина и пошел досыпать. Навер­ное, теперь он забуянит нескоро.

Встал я уже около одиннадцати. Мать уехала к ба­бушке. Отец лежал на диване, стараясь как можно меньше шевелиться, и не разговаривал. Ребра — не шутка. Уж не сломал ли?

Я позвонил по телефону. Долго не отвечали, потом трубку кто-то снял, и хриплый, неузнаваемый со сна голос сказал:

-Да?

—  Все спишь? — спросил я в ответ. — Ну здравствуй.

—  Привет, — откашлявшись, сказала мне моя де­вушка. Вот теперь голос ее стал нежен и приобрел глу­бокие грудные интонации. — Все сплю. Суббота ведь.

—  Я знаю, потому и звоню. Какие у нас планы на се­годня?

—  Можно пойти погулять, — задумчиво сказала она.

—  Снова шататься по улицам? Холодно же.

—  А что ты предлагаешь?

—  Предаться страсти у кого-нибудь из нас дома. Сразу говорю — у меня все занято. А у тебя как?

—  Сейчас узнаю... Нету никого. Записка вот только и осталась. Читать?

—  Читай.

«Мы уехали в деревню. Вернемся в воскресенье вече­ром. Суп в холодильнике. Деньги в серванте. Не скучай. Мама, папа.» Брошенная я осталась, одинокая... И уже скучаю.

—  До чего ж заботливые у тебя родители. Денег оста­вили, суп сварили... Гуляй — не хочу.

—  Ну а у тебя как?

—  Мать уехала, отец лежит болеет. Так что я иду к тебе.

—  Ладно, только я еще сплю...

—  Ну, поспим вместе.

—  У тебя все мысли только об одном...

На мой звонок долго никто не отвечал, потом в глу­бине квартиры послышалось смутное шевеление, ка­кое-то движение, протопали босые пятки, и вот ее голос с любопытством:

—  Кто?

—  Я.

Коротко звякнула цепочка, щелкнула пружина зам­ка. Ручка опускается, и дверь наконец открыта. Я вытя­гиваю жадные руки, готовясь облапить, заключить, поглотить собой эту кажущуюся такой эфемерной жен­щину в прозрачной ночной рубашке. Мою-то длинно­волосую бабочку. Радость мою несказанную... Она ускользает из рук — я с холода, я весь пропитан мороз­ным воздухом, в моих глазах — снежный блеск, и так же ярко блестят зубы в почти уже хищной улыбке. Я срываю куртку, шапку, ботинки. Я бегу в ванную и отогреваю руки под горячей водой, плещу в лицо, пусть и лицо будет теплым... затем осторожно, неслыш­но прохожу к дверям ее спальни... она лежит под одея­лом на правом боку, поджав ноги, озябшие на голом по­лу. Мгновение помедлив на пороге, я переступаю черту. Сажусь на край кровати, подтыкаю сбившееся одеяло. Один ее глаз тонет в подушке, другой странно и таинст­венно светится. Я снимаю свитер. Потом рубашку... Она затаилась. Я снимаю носки, и она шумно вздыхает под одеялом, как будто носки — кульминация действа. Медленно расстегиваю ремень. А дальше терять мне почти нечего, и я иду ва-банк: резко поднимаю одеяло и закатываюсь туда, в уютное, родное тепло... Визг, го­гот и борьба, в которой оба мы окажемся победителя­ми — но это чуть позже, а пока я ее еще не нацеловал, не надышался ею, не огладил каждый миллиметр тела 1убами... Совлекая с нее рубашку, мимолетно думаю, что надо подарить ей такую же комбинацию, только по­смелее, я от красивого белого белья просто...

—  Ты сегодня какой-то взвинченный, — говорила она мне потом. — Успокойся. Я здесь. Вот, дотронься. Здесь. А теперь вот здесь. А теперь тут...

И еще потом, через какое-то время, она всерьез спрашивала, уж не случилось ли у меня чего дома. А что я ей мог сказать? В общем, ничего не случилось, все по-прежнему... По-прежнему хоть в петлю лезь. И вме­сто ответа я изощрялся в таких нежностях, каких сам от себя не ожидал. Хотелось навсегда присвоить ее, украсть, похитить у всех возможных конкурентов, хо­телось сделать ее маленькой, такой, чтобы можно было носить в кармане и всегда брать с собой... Я знал: она — мое спасение. Предложил с тайным страхом:

—  Выходи за меня.

Почувствовал вдруг некоторую ее отчужденность, словно бы занял в этой постели место другого человека. Ну конечно, разве так делается... Ни тебе цветов, ни на колено встать. Она раздумывала, отвернувшись к сте­не. Или не раздумывала, а просто заснула, пока я соби­рался с духом сделать предложение. Молчала долго. Спросила наконец:

—  А где мы будем жить?

Я этого еще не знал, это был вопрос для меня третье­степенный, ну какая разница где — лишь бы вместе...

Однако она была права. И теперь настала моя очередь подумать, помолчать.

К себе домой звать я ее не хотел, там отец, и едва лишь я представил, как масляно и плотоядно зажгутся его глазки, мне вновь захотелось его уничтожить. Нет, пока он там... нам там делать нечего.

Еще можно снять квартиру. Вернее, комнату, квар­тиру я не потяну, а она студентка, откуда деньги...

—  Снимем комнату, — сказал я решительно. — Все снимают, и ничего, живут...

— Не хочу, — сказала она. — Соседи, грязь, пьянь... Не хочу. И это же во сколько обойдется. Ты мне потом и шоколадку купить не сможешь. Давай что-нибудь другое.

Другое... Есть еще вариант. Я прописан в квартире моего деда и бабки. Хорошая однокомнатная квартира. Идеальное гнездышко для молодой пары. К сожалению, занято стариками, в которых едва теплится жизнь. Ва­риант простой — переселить их к нам домой, к отцу и матери. Маме не нужно будет далеко ездить, чтобы стирать дедовы пеленки. Она согласится. Зато отец, ко­торый ненавидит бабку... да и нет ему резона помогать мне после вчерашней истории. Впрочем, с бабкой он бы еще как-то примирился, но дед...

Господи, я всегда был равнодушен к шахматам, по­чему же теперь мне приходится решать эти головолом­ные этюды? Я не гроссмейстер, вести тонкую игру не умею. Чует мое сердце — не обойдется тут без жертв.

—  Есть кое-какие мысли, — сказал я небрежно, и легко поцеловал ее. — Но ты согласна?

-Да.

Я сразу же решил проехать к бабке, посмотреть, как они там. Да и матери нужно было помочь вымыть деда. Ехал в трамвае, трясясь, и вспоминал, подробно вос­станавливал в памяти события последних двух часов. Наверное, я улыбался, наверное, в лице моем было что-то такое откровенно-счастливое, что даже хмурый мужик, всю дорогу бормотавший в пространство нераз­борчивые бессмысленные слова, увидел мое счастье и завистливо умолк.

Кто-то уселся рядом, просто тяжко плюхнулся. Си­денье дрогнуло и прогнулось. Я скосил глаза и увидел, что это Тяпкин. Он меня пока не узнал, не удосужился посмотреть в мою сторону. Однако это должно было вот-вот произойти. Жаль. Лучше бы я пешком по­шел...

—  О, старик!

Ну все. Заметил.

—  Ты чего такой небритый? — строго спросил я, пы­таясь сразу перейти в наступление.

—  Я свободен, словно птица. Так что можно и не бриться! — сказал он, потом понял, что именно сказал, и рассмеялся. Я не удержался, улыбка выползла на мои 1убы (а где она пряталась до этого, интересно? Сидела во рту?)

—  Понял, стихами говорю! — веселился он. — Ай да Тяпкин, леший сын!..

—  Сукин сын, — поправил я.

—  Чего? — удивился он. Оскорблений явно не ждал.

—  Это Пушкин так говорил. Пушкин, знаешь? Тоже был поэт.

Тяпкин погрозил мне коротким указательным паль­цем, ноготь которого был заключен в толстую траурную рамку. Я никогда не подаю Тяпкину руки при встре­че — он мне кажется грязноватым.

—  Все шутки шутишь, а я вчера бабу твою кое с кем видал.

Ох, лучше бы я пошел пешком. Это хуже, чем без би­лета попасться контролеру.

—  Так ты когда побреешься?—упорно спрашивал я. Игнорировал, как мог.

Не получалось.

—  Да-да, — лукаво усмехаясь, говорил Тяпкин. — Видел кое с кем. Не будем говорить, с кем, хотя это был... Борька Лазарев. Ты знаешь, мне плевать, кто с кем трахается, но это же твоя баба, и я должен был те­бе рассказать. Как друг. Ты на нее дохнуть боишься, а она за твоей спиной...

Он что-то продолжал в том же духе. Я старался не слушать, но как можно было не слушать. Его голос про­бивался в мою голову настырно и бесцеремонно. Как взломщик, уверенный в своей безопасности.

Люди в трамвае начали уже с любопытством огля­дываться — где это там сидит настоящий живой рого­носец? Не обращая на них внимания, Тяпкин длил свой бесконечный монолог.

—   Старик, все они такие, и твоя тоже. Лицом — ан­гелы, а внутри, блин!.. И сами не знают, чего хотят. Ты к ней, допустим, со всей душой, подарки, то, се, ки­но, блин, театр... а она строит из себя не пойми что! Целку какую-то! Хотя ты точно знаешь, что она...

—  Ну ладно, хватит. Замолкни.

—  А чего? Я ж тебе правду говорю! Кто тебе еще правду скажет?

—  Нахуй мне твоя правда?

—  Как нахуй? — удивился он. — Ты к ней... а она там...

—  Я знаю.

—  Знаешь?

Это короткое заявление буквально поразило Тяп- кина.

—  Знаешь — и ничего не делаешь?!

—  А что тут делать. Я ее люблю.

Сам не знаю, зачем я ему сказал об этом. Мне, навер­ное, казалось, что это будет круто — рассказать хаму о своей любви. Я никогда не сказал бы этого лучшему другу. Я даже ей еще, кажется, не говорил. А вот хаму сказал. Хотел проверить, как сработает это оружие. К тому же я точно знал, что он специально брешет, сво­лочь, не терпит он, когда кто-то рядом счастлив. Да и кто это — Борька Лазарев? Впервые слышу. Бре­шет, сволочь, лепит первое, что в голову пришло.

Он задумался на минуту, а потом скорбно сообщил:

—  Ну тогда просто не знаю, что и делать.

«Куда катится этот мир?» — прочитал я в его глазах. А может, мне просто показалось, что там была надпись.

Впервые я сумел поставить его в тупик, пусть даже таким странным способом. Бить его мне не хотелось. Я уже вчера досыта этим нахлебался. Ну, не битьем, так катаньем.

—  Пока, — сказал я ему. — Моя остановка.

— Пока, — вздохнул он. — Рассказать кому — не по­верят...

—  А ты не рассказывай.

Уже на площадке я почувствовал знакомый до тош­ноты запах. Даже здесь... Значит, в квартире сейчас просто невыносимая вонь. Господи, за что нам все это?

Однако делать нечего. Я позвонил. Затявкала где-то в глубине квартиры собака.

Дверь открыла бабка. Прищурилась сослепу, разгля­дывая меня через мощные линзы. Радостно вскрикнула и сделала знак рукой: заходи, мол.

Внутри воняло. Не перестаю удивляться, как здесь выживают тараканы.

Мать выглянула на секунду из ванной, держа мок­рые руки перед собой, как двух уснувших красных ры­бин, вытерла потное лицо сгибом локтя и снова ушла стирать дедовы пеленки. Пробор в ее волосах светился чистым серебром.

Очень странное выражение «дедовы пеленки». А как еще скажешь?

Бабка легла на заправленную постель и уставилась в телевизор. Шел какой-то американский фильм. Я включил звук и некоторое время тоже смотрел, пыта­ясь понять, в чем там дело. Когда понял, то снова убрал звук и ушел на кухню.

Здесь воняло меньше, но все равно было ужасно. Я открыл форточку, зажег газ и поставил чайник. По­пью чайку, пока суд да дело.

В комнате зашевелилась, залопотала бабка. Холод­но ей стало, закрой, мол, форточку, дует. Вот черт. А все жалуется, что голова болит. Сидит в такой вони­ще круглые сутки, никуда не выходя, даже форточку не открывает, простыть боится. И при этом регулярно простужается. Я попробовал объяснить ей, как мог, знаками, что нужно проветривать, пахнет очень, да и газ все время горит, оттого и голова у нее болит, и таб­летки она поэтому жрет килограммами... Бабка злобно скривилась и так на меня рукой махнула, словно хоте­ла, чтоб я исчез навсегда. Ну уж хрен.

Мама закончила стирать и вышла на кухню, утирая руки полотенцем. Присела на краешек табурета.

—  Ну, как там отец? — спросила.

—  Как всегда.

— Ты что вчера, с цепи сорвался? Ведь чуть не убил его.

—  Не убил же.

— Господи, что ж ты такой глупый. Пойми, это ведь не шутки. Чуть посильнее ударил — и все, тюрьма!

—  Да ладно, мам... Как тут дед?

— Как всегда. Утром обделался, и по-большому, и по-маленькому, и все по стене размазал, я прихожу, он весь мокрый, в луже лежит, а эта даже и не смотрит. Вот выстирала все, надо теперь его самого мыть, а то опять пролежни появятся.

— Здесь передник клеенчатый где-то был. Дай мне, а то вымажусь.

Я нацепил передник и прошел в комнату.

Дед лежал на своем проеденном мочой диване. По­шел уже третий год, как ему ампутировали ногу. А на­чалось-то все с маленькой, незаметной мозоли, как рассказывала мать, потом вдруг раз — и гангрена. Вот как в жизни бывает. Наверняка неспроста.

Раньше я любил деда. Теперь даже и не знаю. Слиш­ком он измучил мать и бабку, чтобы я продолжал его любить. В последнее время он почти полностью ослеп, катаракта на обоих глазах, да плюс еще диабет, поэто­му он не чувствовал, когда мочился. Никакими, даже самыми героическими усилиями, невозможно было со­хранить его постель сухой. Он уже почти ничего не по­нимал и не помнил из того, что происходило вокруг.

Я склонился к деду и помахал ладонью перед его ли­цом — он не спал, глаза были открыты, я хотел прове­рить, видит ли он еще хоть что-то. Дед моргнул, слегка повернулся в мою сторону и выкрикнул что-то вроде «Тафай!» Это означало или принести воды, или чего-ни­будь пожрать. Дед кричал это слово каждые пять минут от нечего делать. Хорошо бабке — она не слышит, а мать обязательно начинает суетиться, выяснять, чего ему надо.

Потрепав деда за плечо, я взял его руку и слегка встряхнул, поздоровался. На лице деда возникло неза­висимое и даже отчасти воинственное выражение. Ин­стинкт в нем засел прочно. Кто-то пришел в гости. А он не видит, кто. И не слышит. И сказать ничего не может. Только вот и остается, что руку пожать. И даже неиз­вестно, стоит ли вообще брать эту руку.

Мать от него многое унаследовала — цыганскую внешность, характер и, видимо, судьбу.

Не дай бог дожить до такой вот старости.

Дед познакомился с бабкой, когда они были еще со­всем молодыми. На базаре она продавала огурцы. Дед подошел, знаками поинтересовался о цене. Тут вы­яснилось, что женщина тоже глухонемая. Довольно скоро они поженились. На стене висит старая цветная фотография: дед гордо смотрит в объектив, будущая бабка слегка опустила глаза. Мать говорит, что хорошо они никогда не жили — бабка постоянно ревновала де­да, они чуть не каждый день дрались. И причины на то были. А теперь она его просто живым готова в землю закопать... Мать рассказывала, с какой радостью ухва­тилась за предложение отца, хотя у меня сложилось впечатление, что она не очень-то любила его. Она хоте­ла уйти из родного дома навсегда. Но им некоторое вре­мя еще пришлось пожить там. Во-первых, появился я... Во-вторых, довольно и «во-первых».

—  Ну что, поехали? — спросила мама.

—  Поехали.

Минут через пять нам удалось заставить деда сесть на стул, к ножкам которого были привинчены колесики. Дед отбрыкивался, как мог. Наверное, ему каждый раз казалось, что его увозят куда-то навсегда к чужим незнакомым людям, и он боялся. А мы везли его в ванную.

Запах, который я перестал было замечать, опять ударил в нос.

Дед перекинул ногу через край ванны и после неко­торого раздумья начал заправлять туда же и вторую, несуществующую ногу. Теперь это зрелище вызывает у меня улыбку, а раньше, только-только придя из ар­мии, я чуть в обморок не падал, когда видел его ужас­ный обрубок, хотя уж вроде всякого насмотрелся. Ко всему привыкаешь.

Я взял деда под микитки и пересадил со стула в ван­ну, в теплую воду. Он от удовольствия загудел, заворко- тал и даже прихлопнул ладонями по воде.

—  Ну вот, а то идти не хотел.

Чайник на кухне как раз закипел. Сняв фартук и вы­мыв два раза руки с мылом, я пошел заваривать чай, предоставив деда заботам матери.

... надо будет выбросить всю нынешнюю мебель, со­драть обои и залить квартиру дихлофосом на несколь­ко дней, а то здесь по ночам свет зажечь страшно — на полу просто шевелящийся какой-то ковер из рыжих тварей. Заодно и нынешняя вонь в дихлофосе раство­рится, а потом, конечно, недельки две отведем для проветривания. Дальше замажем трещины в штука­турке, побелим потолок как следует, наклеим новые светлые обои, чтобы просторнее казалось... мебелиш­ку какую-никакую привезем... и можно будет жить очень даже неплохо.

Я выглянул в окно. Внизу гуляла юная мамаша с ре­бенком. Она держала его за шарф, а он учился ходить, смешно растопырив ручонки и пошатываясь из сторо­ны в сторону, неловкий в своем толстом теплом комби­незоне. И глядя на них, я вдруг всерьез понял, что хочу иметь свою семью. Настоящую. Не такую, как сейчас. Не развалины.

—  Повезли деда, — сказала мама.

Вытащить деда из ванной под силу только мне, он очень грузен и всего боится. Чем скорее это сделаешь, тем легче. И я без рассуждений ухватил его под мышки, рывком поднял и усадил снова на стул. Дед заорал бы­ло, но тут же утих, поняв, что ничего особенного не про­исходит. Мы перевезли его в комнату. Мама заменила белье на кровати, постелила чистые пеленки, надела на деда свежую майку, и после этого я переместил его со стула на кровать.

Бабка все это время равнодушно смотрела в теле­визор.

—  Чай, наверное, уже заварился, — сказал я. — Вы­пьем по кружечке?

—  Только руки вымою, — сказала мама.

Она у меня героиня, честное слово. На ней из послед­них сил держится наша распадающаяся семья. Я не знаю, смог ли бы вот так же работать с утра до ночи...

Тут дед громко испустил газы и навалил в чистую постель.

Мы ехали домой. Глаза у мамы были красные от слез.

—  Не плачь! — просил я. — Ну что ж поделать...

—  Господи, прости меня, грешную, — говорила ма­ма. — Ну как вот тут не просить, чтобы поскорее...

—  Может, перевезти их к нам? — предложил я. —Те­бе не нужно будет мотаться после работы на другой ко­нец города. И бабке все, глядишь, веселее.

— А отец? — возразила она. — Он ни в жизнь не со­гласится.

—  Уговорим.

—  Ты переедешь — одна я совсем останусь. Отец бу­дет пить, бабка на нервы мне действовать — она вон и так говорит, что я деньги у нее ворую. Совсем чокну­лась. Господи, неужто и мы стариками будем такими же дурными? Не дай бог! — и мать мелко, стыдливо пе­рекрестилась.

— А я тут девушку себе присмотрел, — сказал я по­сле короткой паузы.

—  Да ну! — обрадовалась мать.

—  Хотим вместе жить.

—  Ну наконец-то! — она явно повеселела. Даже мор­щины вдоль щек разгладились. — Я думала, ты нико­гда не женишься.

—  Насчет женитьбы пока рано говорить, но в об­щем... В общем, квартира-то нужна.

—  А у нее?..

—  Двухкомнатная, с родителями. Она так не хочет.

Мать задумалась.

Тут я увидел в окно знакомую оранжевую куртку моей девушки. Далеко было, не разобрать, она или нет. Ну да во всем городе такая куртка одна, я еще дру­гих не видел, сам ей подарил, привез из столицы... Хо­тел уж бежать к выходу, но только оторвал зад от си­денья, как заметил, что она идет под руку с каким-то парнем, и парень смеется, что-то рассказывает, а она улыбается в ответ.

— Вот видишь, все одно к одному, — сказала мать. — Надо с отцом договариваться. Ты что вскочил?

—  Ничего.

Да, все одно к одному, подумал я.

На звонок дверь нам никто не открыл. Я надавил кнопку еще раз и держал ее секунд десять. То же самое. Полез в карман за ключом.

Замок не открывался — дверь была заперта изнут­ри на «собачку». Мать положила на ступени свою авось­ку и терпеливо уселась ждать.

Я звонил, стучал, снова звонил...

— Уж не случилось ли с ним чего? — тревожно спро­сила мать.

Я пнул дверь ногой, словно она была во всем вино­вата.

Минут через двадцать непрерывного грохота отец открыл дверь. Он был, разумеется, снова пьян в доску и просто ничего не слышал, спал... Не в первый раз.

Но сегодня трогать его было нельзя. Надо ждать, ко­гда он протрезвеет.

Вечером смотрел по телевизору какой-то японский фильм без начала и конца. Терпеть не могу японские фильмы. В этом сын сбрасывал в пропасть старого, обессилевшего отца — что-то у них там было: или еды на всех в деревне не хватало, или уж такой местный японский обычай вроде харакири. В общем, отец в свое время скинул деда, тот прадеда и так далее. И сын пре­красно понимал, что однажды точно так же полетит вниз, отскакивая от склонов горы, будто тряпичная кукла. Но это было непременным условием выживания рода. Жесткая схема.

Не люблю японские фильмы.

Это случилось лишь утром в воскресенье. Он еле поднялся с дивана к полудню и потащился на кухню. А я уже ждал его там.

—  Праздник какой, что ли? — спросил он, оглядывая богатый стол, заметил непочатую бутылку «Столичной» и нервно сглотнул. Попросил тихо:

—  Налей, плохо мне...

—  Садись.

Он выпил сто пятьдесят и заметно приободрился. Поклевал вилкой в сковороде с мясом, сжевал порядоч­ный кусок.

—  Вот бы так всегда! А то начинают орать... Налей еще.

—  Поговорим, — предложил я, — а потом налью.

—  Ты сначала налей, а потом поговорим.

—  Ладно.

Наверное, водка хорошо смочила старые дрожжи, потому что он быстро захмелел.

—  Вот так надо отца уважать! Отец проснулся — ты его опохмели, выпей с ним. Разве ж я не человек? Я ведь русский язык понимаю, отношение чувствую! А то сра­зу — орать...

Я согласно кивнул и поднял стопку. Он налил себе еще полстакана.

—  За что пьем-то? — спросил он.

—  За мою невесту.

—  Чего-о?! Жениться собрался? Х-хэ-х!! И скоро?

—  Скоро.

— Да-а... удивил. И где жить будете, у нее, что ли? С тещей жить хреново.

—  Нет, у меня.

—  Где это — у тебя? У бабки? А они куда денутся?

—  Сюда.

—  Ни-ког-да, — спокойно сказал отец. И радостно улыбнулся. Не так уж он был пьян. И это его спокойст­вие стояло каменной стеной.

Впрочем, я еще надеялся, что позже он согласится. Поставил на стол вторую бутылку. Теперь он не мог уй­ти от разговора.

Часа через полтора мы уже говорили громко, не ду­мая о том, слышат ли нас соседи.

—   Ишь, простой, бабу завел, а старичье на меня свалить хочет! На кой они мне? Да я их всю жизнь тер­петь не могу! Сколько мне твоя бабка крови попорти­ла — не рассказать! Зараза! Всегда она против меня была, что бы я ни делал! Глухонемая, тупая, не пони­мает ничего, а все ей не так и не этак, учит, как надо, сука! Не зря дед-то от нее гулял, я бы тоже не вытер­пел. Этот тоже хорош — шляется где-то вечерами, по­том приходит, и вот начинают лаяться по полночи. А тут ты просыпаешься, плачешь. А что я сделать мог — он тогда знаешь какой бугай был? Лошадь на плечах подымал!

—  Ты бы пил поменьше, тоже лошадь бы поды­мал, — сказал я.

—  Дурак ты, Эдька! Думаешь, почему я пью? Не зна­ешь ведь ни хрена, а тоже учить начинаешь. Я бы и рад не пить, но тогда совесть загрызет...

—  Чего это она тебя загрызет?

—  Не знаешь ты ничего! Мать твоя... жена моя... я ее люблю ведь... а она... Ох, что тут было, пока ты в армии служил! Ох, зачем только ты то письмо прислал! Не на­до было этого ничего...

—  Что тут еще было?

Он махнул рукой и налил себе еще.

—  Сам у нее спроси. Про хахаля еенного. Может, и расскажет что...

—  Чего ты хоть выдумал-то, пень старый?!

Но он одним махом влил в себя оставшуюся водку, ушел и лег на свой диван. Притворялся пьяным или нет, не знаю, только больше ни слова не сказал.

Какое еще письмо? Я их за два-то года вон сколько написал. Какое из них? Что он вообще имеет ввиду?

Правда, было одно письмо, за которое себя до сих пор корю — взял и сообщил родителям, да еще с дурац­кой гордостью, что меня в Чечню отправляют, духов бить. Ну да я был молод, глуп тогда... и к тому же в Чеч­ню так и не попал, заболел, вместо меня поехал другой, а меня перебросили из учебки на Дальний Восток, и от­ношения с ребятами поначалу складывались ох как скверно, поэтому оттуда первую весточку домой я от­правил лишь месяца через два. К тому времени Гроз­ный уже взяли, народ привык к ежедневному показу искореженной техники и обгорелых трупов по всем программам телевидения... но мама ни разу не упрек­нула меня за долгое молчание. Она все поняла. Я за­помнил фразу из одного ее письма. «Для меня теперь началась совсем другая жизнь. Мы так рады, что у тебя все в порядке. Я каждый день просыпаюсь счастливая.» Отцовскую болезнь она, конечно, скрывала, и зря, меня могли бы отпустить домой...

Разве что это письмо. Но при чем здесь оно? Какой еще хахаль?..

И что мне теперь делать со всем этим?

— Что делать? — спросил я у мамы. Она слышала все, что кричал в кухне отец.

Сидела молча, уставярь в телевизор. Лишь на се­кунду оторвалась от экрана, чтобы мимолетно взгля­нуть на меня. И в ее глазах я успел увидеть так много... что испугался. Какая-то неземная, вселенская глуби­на и чернота была в них, и я отражался там маленькой букашкой.

Ушел, от греха подальше.

Оказалось, однако, что делать мне ничего не надо, все решилось само собой. В одну из ночей, когда мама была у родителей, дед тихонько отошел во сне. Мать проснулась, а он уже и остыл.

Так она нам сказала.

Деда хоронили в оттепель, природа оттаяла и потек­ла, как будто шла уже середина марта, а не февраль. Сначала копаля не соглашались вырыть могилу там, где мы присмотрели удобное место — рядом с дорогой, недалеко от автобусной остановки. Они говорили, что земля там сильно утоптана и выморожена на полтора метра. Они вообще не собирались туда идти. Я спросил: за сколько пойдете? Не пойдем ни за сколько. Я сказал: так не бывает. Найду других, а вы только деньги поте­ряете. Так за сколько? Начальник долго думал и нако­нец сказал: сто баксов. Я сказал: о-кей.

На поминках, как это и всегда бывает, сначала сиде­ли угрюмо, а потом не в меру развеселились. Многочис­ленные родственники, давно не видевшие друг друга, имели много тем для разговоров. Все сходились в том, что слава богу, дед отмучился. Под конец уже чуть не песни пели.

Когда вечером мы убрали посуду и столы, мать легла отдохнуть, а отец уже давно спал. Я позвонил своей девушке.

—  Привет, ну как дела?

—  Неплохо, — сказала она, — ты-то как? Как все прошло?

—  Все кончилось, и это главное, — ответил я. — Чем ты сегодня занималась?

—  Ой, ужасный день. Пришла из института, голо­ва разламывается, легла поспать часок, потом мыла посуду, готовить ничего не стала, разогрела банку ка­ши, вкусная, потом пила кофе, что ты в прошлый раз принес. Сегодня надо еще прочитать одну толстен­ную книжку, так что увидеться не сможем, ты уж прости...

—  Ладно, мне тут тоже кое-что нужно закончить. Значит, до завтра?

—  До завтра.

—  Целую тебя.

—  И я тебя, крепко-крепко.

Я сдвинул столы на их законные места, попил чай­ку и ушел в свою комнату. Включил телевизор. Он что-то плохо показывал. Штекер антенны сидел в гнезде плотно, но помехи на экране были явно связа­ны с плохим приемом сигнала. Я отодвинул занавеску с окна и увидел, что на антенне за день наморозилась гигантская сосулька, не меньше метра длиной. Отте­пель. Еще немного, и подпорки не выдержат. Они не рассчитаны на такую тяжесть. Надо было немедленно сбить лед.

Открыв форточку, я попробовал отломить сосульку рукой. Но она и не думала поддаваться. Антенна гну­лась, готовая рухнуть. Здесь нужен был короткий рез­кий удар. Я посмотрел вниз — никого. Под окном пеше­ходная дорожка, не дай бог кого-то задеть.

Пошел в кладовку за шваброй.

Отец, как на грех, сполз с дивана и не мог на него влезть опять. С трудом я затолкал его на место, взял швабру и вернулся в комнату. Высунул рукоятку в фор­точку, прицелился и ударил, словно бильярдным кием. Сосулька, отколовшись почти у самого корня, тяжелой торпедой ушла вниз.

—  Чистая работа, — сказал я.

Странно, звук падения был вовсе не таким раскати­стым, как я ожидал.

Вспрыгивая на табуретку, я уже знал, в чем дело, но боялся разрешить себе даже подумать об этом. Раскрыл форточку полностью и высунулся в нее по плечи...

Ух, от сердца отлегло. Просто дворники сгребли здесь снег в кучу, и моя торпеда утонула в нем, никого не задев.

Наверное, целую минуту я смотрел вниз, чувствуя мелкую дрожь в кистях рук. Потом втянулся обратно в комнату. Сердце колотилось, как у борзой, догнавшей зайца.

Зато уснул мигом.

Следующим вечером я пошел к моей девушке, как и договаривались. Дверь открыла не она, а ее мать, Ан­на Федоровна. Мы встретились впервые. И ее лицо бы­ло каким-то темным, заплаканным. Я не успел ничего сказать.

—  Вы, наверное, Борис, — произнесла она с уверен­ностью.

—  Я... — начал было возражать, но она продолжала:

—  Произошло ужасное несчастье, Леночка в больнице.

—  Что с ней?

—  Вчера вечером пошла к вам, видимо, у вас была назначена встреча? И вот по дороге... не знаю, как это случилось, наверное, мальчишки какие-нибудь хулига­нили... сшибли с крыши сосульку... или просто отте­пель... попало прямо на Леночку, понимаете?! Прости­те, я плачу... простите...

—  Да не может этого быть, — сказал я в отчаянии.

—  Я сама до сих пор не могу поверить! За что, ну за что ей это, такая хорошая девочка, господи, а если она умрет, что мне делать тогда?!

—  Не может быть...

—  Говорю вам, она в больнице, без сознания!

Тут раздался звонок в дверь.

На пороге стоял... юноша — другого слова не подбе­ру, хоть оно мне и претит. Нежный пушок на округлом слабом подбородке, в глазах лукавое любопытство ре­бенка, совершившего мелкий проступок, за который не выпорют, мягкие руки с длинными пальцами, никогда не поднимавшие ничего тяжелее... н-да. Боря. Поросе­нок. И вот из-за него?.. Я смотрел с холодным любопыт­ством. Пауза затягивалась. Мать моей девушки (или уже не моей?) не понимала, кто этот еще один молодой человек на пороге ее дома. Потом, видимо, она начала догадываться. Чтобы не усугублять всего этого хаоса, я сказал:

—  Мы выйдем поговорить с моим товарищем на од­ну минуту.

Взял Борю за руку и вывел его на площадку. Закрыл дверь.

Поздним вечером я возвращался из больницы. Было темно, все небо было усеяно крупными звездами. Я ехал по берегу Волги. Фонари вдоль дороги светили слабо. За краем обрыва тьма была непроницаема.

Зачем-то я вышел из троллейбуса на пустынной ос­тановке. Даже водитель, наверное, удивился — зачем? Никаких жилых домов рядом, а время позднее. Однаж­ды я вот так же удивился человеку, сошедшему ночью, в тридцатиградусный мороз, на остановке близ кладби­ща. Зачем? А кто его знает. Никто никогда ничего не знает.

Подождал, пока уедет троллейбус. Свидетели здесь не нужны. Подошел к обрыву.

За спиной промчалась «Волга» с включенной на пол­ную мощь музыкой. Нездешний, летний маль­чик-итальянец старательно выводил своим медовым голосом «Аве Мария». Через секунду музыка уехала дальше, умолкла, исчезла, растворилась в ночи. И ста­ло совсем ничего не слышно.

Вздохнув, я начал спускаться вниз по склону. Каж­дый новый шаг делал в неизвестность. Лишь на том бе­регу горел какой-то огонек, слабо мерцая.

И конечно, я упал и покатился, сосчитал все кочки. Казалось, падал в пропасть. Внизу влетел головой в суг­роб. Еле выбрался из глубокого снега, отплевываясь и отряхиваясь. Холод проник под куртку, ознобом про­бежал по спине. Я подумал: господи, что это я здесь де­лаю? Надо выбираться. Попробовал лезть вверх по склону, но снег обрушивался, набиваясь мне под одеж­ду. Через пять минут стало ясно, что здесь мне не под­няться.

Коротко всхохотнув, я начал движение к тому бере­гу. Путеводный огонек все мерцал впереди, не гас, по­давая мне надежду на спасение, надежду, которую в по­следнее время я начал уже терять.

В больнице врач сказал, что Лена пришла в себя. Меня к ней не пустили, но Анна Федоровна была у нее и вроде бы немного успокоилась — ее дочь выглядела не так уж плохо. Даже спрашивала про меня. О визите Бори мать ей ничего не сказала, да и сам Боря будет молчать — я очень хорошо его об этом попросил. Он во­обще теперь будет держаться от Лены подальше. А там уж ей самой решать... Ревность? Конечно, я ревновал. Но сейчас я все забыл и все простил. А что поде­лать — ведь я ее люблю. И к тому же эта сосуль­ка — мистика какая-то, честное слово, так в жизни не бывает...

Вот и середина реки. Так скоро! Даже обидно, ей-бо­гу. Летом пытался переплыть, но понял, что не хватит сил, вернулся. А сейчас пешком по глубокому сне­гу — пять минут!

Огонек сделался ярче, яснее. А вокруг него сгуща­лась темнота. Что-то огромное и темное было на берегу, там, где горел огонь. Какое-то строение. Я приближал­ся не торопясь. Здесь скрывался некий тайный смысл. Не просто так я сюда пришел, но ради этого... Ну, вот он и ответ.

Здание упиралось в небо островерхим куполом, и та­кие же купола, поменьше и пониже, располагались во­круг главного. А на нем, прочно укорененный, затмевая собою звезды, рассекал ночное небо огромный тяже­лый крест. Он плыл через облака, суровый и непоколе­бимый на холодном ветру.

Огонь горел, и дверь была открыта.