Куколка пытается мне объяснять, что такое одиночество.

Это даже не смешно.

Несмотря на ее сложности, девочка и близко не представляет, что такое настоящее одиночество, когда ты месяц за месяцем, год за годом проводишь в неподвижности. Слух невольно обостряется, ты слышишь возню сверстников в соседних с больницей дворах. Летом они азартно пробуют свои новые велосипеды, а зимой с хрустом режут лед на катке. Когда с тополей облетает листва, палисадник, перед окнами моей палаты, пропускает тысячи звуков с улицы. Я навострился различать марки машин по шуму моторов, а по лаю узнавал всех окрестных собак. Я слышал, как их подзывают хозяева, выучил их клички и повадки. Где-то неподалеку располагалась школа, из нее ко мне, год спустя, прикрепили учителей. Но за год я дошел до того, что по голосам и звуку шагов угадывал, наверное, половину учеников. Я никогда их не видел, но почти зрительно представлял эти микрогруппы, сложившиеся компании, и даже иногда улавливал отголоски их внешкольных планов и проказ.

У меня были соседи по палате. Скучные и плаксивые. Сестры вывозили нас на прогулку, а за три года сменилось три лечащих врача. Появилась учительница, затем еще одна.

И все равно, чувство одиночества заполняло меня до краев. Я безумно скучал по нашей суетливой, пропахшей вином и сырыми стенами квартире, где вокруг меня постоянно суетились родные и соседи.

Что может знать Дженна Элиссон об одиночестве неподвижности? Когда твою грудь сдавливает жесткий корсет, солнце бьет прямо в глаза, а по ноге взбирается гусеница, но ты не можешь даже нагнуться, чтобы прогнать ее? Сестра оставила кресло возле клумбы, заболталась с сослуживцами, а тебе остается только зажмуриться, потому что солнце сместилось на небе и лупит прямо в физиономию. А если тебе не вовремя приспичило в туалет, то приходится терпеть, потому что никто не попрет тяжеленное кресло по ступенькам к лифту. Потому что в нашей больнице даже не было пандуса, и, выволакивая нас на улицу, санитары делали великое одолжение. И слово «больница» — не что иное, как неловкий эвфемизм, короткая ночнушка, не скрывавшая срама. В больницах лежат те, кто может выздороветь, а Дом инвалидов — это навсегда.

Как могильная плита. Глаза уставали от чтения. С тоски я начал придумывать песенки и сказки, лишь бы хоть чем-нибудь себя занять. Я не мог проводить дни, уставившись в стену, как мои соседи. Одиночество держало лапы возле горла и неусыпно поджидало момента, когда я расслаблюсь.

Я старался не расслабляться. Те, кто отдал мне свои клетки, выросли бы волевыми людьми.

Наступил день, когда я заметил, что меня слушают. Постепенно сложился устойчивый круг поклонников. Нянечки начали собирать вокруг меня других детей, но приползали и взрослые. Я так много впитал из литературы, из радиопостановок и телевизора, что мог бы вполне обойтись без сочинительства.

Но сочинять самому оказалось гораздо приятнее.

Своего рода наркотик. Оно лилось из меня, а слушатели замирали с раскрытыми ртами. Я способен был их удерживать часами, на ходу выдумывая байки о волшебных лесных жителях и таинственных приключениях подземных карликов и космических рейнджеров. Среди персонала больницы не нашлось толкового психолога, который бы задался вопросом, как это возможно, чтобы по тридцать человек, детей и взрослых, часами, как приклеенные, слушали мальчишку-инвалида. Больные являлись даже с других отделений. Их не выгоняли, потому что так всем было удобно.

Почти всем. Кроме сучки Марины. О ней чуть позже.

Но один из молодых докторов записал мои байки на кассету, целых полтора часа почти бессвязной сказочной ерунды. Потом эта кассета сыграла роль, еще какую. Благодаря незнакомому аспиранту я вплотную познакомился с Фондом.

Куколке, конечно, пришлось немало страдать, это верно. Но она родилась и выросла в стране, где люди в городах не знают, как это — посреди зимы оказаться без отопления и горячей воды. И уж тем более, она никогда не жила с тремя алкоголичками на пятнадцати квадратных метрах. И не делила десятиметровую палату с двумя малолетними дебилами. Она не знает, каково это, когда в палате постоянно разит мочой, несвежим бельем и рвотой из туалета по соседству, когда ниже этажом круглые сутки вопят и стонут, а дизельный грузовик разгружается дважды за день прямо под твоим окном, и после него становится невозможно дышать. И Дженне не приходилось иметь дело с нашими санитарками.

Например, с такой стервой, как Марина.

Но, если вдуматься, Марине я многим обязан. В конечном счете, я обязан ей тем, что переехал в Америку. А первое время, когда мы с ней схлестнулись, я рыдал оттого, что не могу перегрызть ей горло.

Да, было и такое. Сейчас мне смешно вспоминать, как я бесился. Эта химера стала первым человеком, кого мне осознанно захотелось убить.

Мне исполнилось девять лет, когда ее определили в наше отделение. Скорее всего, ее выгнали из другой больницы. Я не встречал за свою короткую жизнь более вредного и злопамятного существа. Наверное, внутри она была глубоко несчастна, но такое чувство, как жалость к посторонним, посетило меня совсем недавно. А восемь лет назад я мог пожалеть разве что маму и бабушку.

Марина отличалась неприятной бесформенной полнотой, ходила вразвалку и непрерывно что-то жевала. Общаясь с врачами, неизменно смотрела в сторону. Нельзя сказать, что она ненавидела больных. Настоящая ненависть — слишком сильное чувство для злобной дворняжки. Ее выпуклая лоснящаяся рожа излучала единственный усталый вопрос: «Когда же, наконец, вы все передохнете, маленькие проклятые ублюдки?»

Так что ненависть тут ни при чем. Обычная брезгливая неприязнь.

Марина питалась в столовой с сестрами, но ухитрялась урвать из пайков, предназначенных для больных. Нет, она, конечно, ни у кого не отбирала пищу. Просто многие игнорировали ужин или просыпали завтрак, а она приносила с собой кастрюльку с крышкой. Не знаю, кого она подкармливала, возможно, собаку. Детей у нее не было, это я разведал наверняка, у другой нянечки. Впрочем, такая стерва вряд ли могла полюбить и животное.

Все, что она делала, оборачивалось на зло нам. После влажной уборки мои книги, как бы невзначай, оказывались на высоком подоконнике, откуда сам я их достать не мог. Завтрак в ее смену приезжал едва теплый, а сменное белье почему-то сырое. Если кто-то из малышей по соседству начинал плакать, она могла часами листать журнал под лампой в коридоре. Утром она подолгу не выносила ночные горшки за теми, кто способен был сам осуществить туалет. Что касается нас, лежачих, то меня передергивает при одном воспоминании. Она не била нас, Боже упаси, но, встречаясь с ней глазами, хотелось заткнуться и ни о чем больше не просить. Сестер не хватало, а санитарок — и подавно. Марина прекрасно сознавала, что ее не выгонят. Зарплата позволяла ей спать посреди рабочего дня.

Она стала моим личным врагом после того, как обидела Арика. Арик в палате был самый младший, года четыре. Он все понимал, но почти не говорил, в лучшем случае его можно было раскрутить на «да» и «нет». Его родители жили далеко в области, километров за триста, и могли посещать сына только по выходным. И то не всегда. Потому что у них росла еще маленькая дочка. Бабушка Настя, наша добрая санитарка, сказала мне как-то, что родители Арика специально завели еще ребенка, чтобы не сойти с ума.

Например, как моя мамочка.

Арик поступил к нам в период какого-то обострения. Когда он не плакал, то молчал, уставившись в одну точку. Очень боялся обходов и при первом появлении белых халатов начинал голосить. Успокоить его было крайне непросто. Надо отметить, что по сравнению со мной он выглядел настоящим богатырем; у него сохранялась подвижность всех конечностей. Вся его незамысловатая больничная жизнь подчинялась единому ритму — дождаться воскресенья, когда приедет мама. Если его мама по какой-то причине не приезжала, с ним случался тихий или громкий припадок. Арик начинал хныкать в воскресенье, уже часов с двух, а к ночи хныканье превращалось в протяжные рыдания. Ни я, ни наш третий сосед нормально спать уже не могли.

И как-то случилось, что мама Арика не приехала две недели подряд. И на второе воскресенье упало дежурство Марины. Сестра отсутствовала. Нам предстояло терпеть Марину до утра понедельника, это означало, что меня не вывезут на кресле в соседнюю палату, а про прогулку на улице можно было вообще забыть. И про телевизор. Это означало,что ребят не пустят внимать моей очередной вечерней дребедени, в которой я нуждался, возможно, больше, чем благодарные слушатели. Потому что я хотя бы на время чувствовал себя востребованным. Если дежурство Марины падало на выходные, вольности не позволялись. Все сидели, как мыши. А если Марина надумает смотреть маленький телевизор в сестринской комнате, то возникнут постыдные сложности с уборной. С судном. С уткой. А еще хуже, если придется терпеть без утки.

Арик позавтракал. Его мать все не появлялась. Он начал плакать, сначала тихонько, затем во весь голос. Марина мыла пол, я читал книжку. Марина сказала Арику:

— Заткнись, пожалуйста, и без тебя тошно!

Ничего страшного, подумал я, ее обычное раздраженное состояние. Потом она потопала, оставив нас задвинутыми в угол. Арик ревел все сильнее и доревелся до спазмов. Дело кончилось тем, что его начало тошнить, и весь завтрак оказался на одеяле и только что вымытом, чистом полу. Весьма неприятно, но я, в свои девять лет, насмотрелся картинок и похлеще.

Тут вернулась жующая Марина, чтобы закрыть окно и вернуть кровати на места. Она мрачно огляделась и с чувством выругалась. Я продолжал читать, стараясь дышать ртом. От блевотины Арика здорово воняло.

— Жрете, что не попадя! — сказала Марина. — Носят вам всякое дерьмо, будто столовой мало. Ты нарочно все загадил?! Не видел, что я убралась? Я тебе что, железная?

— К нему мама не приехала, — попытался я смягчить обстановку, уже чувствуя, что сегодня с Мариной лучше не связываться. Возможно, ее пропесочило начальство, или позавтракала несвежими консервами.

В тот день она словно сорвалась с катушек. Словно прогоркшая желчь, что ее переполняла, сорвала крышку и ринулась наружу.

— А мне плевать! — выдохнула санитарка. — Теперь что, каждый будет мне на голову срать, к кому предки не приехали?!

Арик продолжал дергаться и рыдать. Но я, как самый опытный, видел, что судорог уже не будет и приступ скоро закончится. Марина, бурча себе под нос, замыла пол вторично. И все бы, действительно, закончилось ничем, если бы Арика не вырвало вторично. От этого он сам еще больше напугался, стал всхлипывать еще громче и звать маму. Кроме «да» и «нет», это было третье слово, что он произносил.

— Да не придет твоя мама! — закричала Марина и в сердцах шлепнула мокрой тряпкой по спинке кровати, отчего Арик залился пуще прежнего.

В Марину словно вселился демон. Она принялась орать на мальчика, а он от этого плакал все активнее. У меня чесался язык крикнуть ей, чтобы заткнулась и ушла, если нервы не в порядке. Но я промолчал, я ведь тоже не хотел портить отношения с человеком, от которого всецело зависел. Тут Марина дошла до точки.

— Да померла твоя мать! — выплюнула эта змея. — Померла, и не придет больше!

Мне показалось, что я вижу, как из ее рта вырвал сгусток зеленого яда и устремился к забившемуся в истерике Арику. Мне показалось, что под лоснящейся жирной мордой я увидел ее истинную личину.

Желтозубый оскал, но не волчий. Оскал гиены, трусливой пожирательницы слабых, которая нападает исподтишка и лишь на тех, кто беспомощен.

После этого у Арика начался припадок, и гиена была вынуждена бежать за дежурным врачом. Мальчик прикусил язык. Успокоить его сумели только посредством укола. Марина бестолково металась вокруг и поглядывала на меня, не донесу ли я врачу. Я покосился на нашего третьего соседа. Он был отсталым, в свои семь лет с трудом понимал мои сказки. Двое врачей суетились вокруг Арика. Я поманил Марину пальцем и тихо, но внятно ей сказал:

— Смерть жива! Безнадежный случай. Живой браслет вгрызается в запястье. Ты лежала на животе. Смерть жива. Запах бобового пюре с приправой из красного перца. Глаза твои выклюют черные хищные птицы. Синий циферблат на всех улицах. Поднимите мне веки. Смерть жива…

Возможно, я произнес не это, а нечто совсем другое. Сложно сказать.

Марина ничего не ответила, а один из докторов с соседнего отделения, что прибежал помочь, порывисто оглянулся. Молодой опрятный мужчина, с усиками. Стоит смежить веки, я и поныне различаю его удивленное лицо. Доктору что-то послышалось, он провел ладонью по волосам, несколько раз сморгнул и вернулся к пациенту. Один я заметил, что короткие волосики у него на затылке поднялись. Он что-то услышал, но невнятно.

С ним все будет хорошо.

Марина отошла, стуча зубами. Я откинулся на подушке в полном бессилии. Пот лил с меня ручьями, хотя окно так и не закрыли и в палате стоял собачий холод.

Я уже забыл, что я только что сказал. Помнил, что на сей раз не вся фраза состояла из чужих цитат. Оно выскочило из меня, как и детские сказки. Непроизвольно. Я успел подумать, что, возможно, если смогу произнести нечто подобное, целиком состоящее из собственных мыслей, то тогда сумею запомнить. Или записать.

Одно я знал наверняка. В этот раз оно стало сильнее.

Через три дня Марина заступила на смену. К великому счастью, мама Арика навестила сына в понедельник и он сумел забыть воскресный эпизод. Но я не забыл. Я пришел к выводу, что с гиеной надо покончить. Пусть убирается из нашего отделения. Пусть надолго заболеет.

Или сдохнет.

Марина всячески меня избегала, но никуда не могла деться от своих профессиональных обязанностей. За день я четырежды успел передать ей, что приходило ко мне в голову. Странное дело! Она слушала и точно не слышала моих слов. Точнее сказать, слушала их не внешними ушами, а каким-то другим органом, спрятанным внутри головы. И этот орган вибрировал, все сильнее и сильнее. Как канат, удерживающий мачту парусника, в ночной шторм.

Спустя три недели Марина стояла на переходе посередине Московского проспекта. Стояла в толпе, а потом сделала шаг вперед. Машины там несутся под восемьдесят, когда нет пробок.

В больнице новости разносятся быстро. Я думаю, что многие тогда расстроились, хотя близких подруг у Марины не водилось. Расстроились многие но испугался один я.

Всего лишь три недели. Рациональная часть моего сознания упиралась: «Ты здесь ни при чем! Ты не имеешь никакого отношения!..»

Всего лишь три недели.

Затем произошли три значительных события. Меня перевели из третьего сразу в шестой класс. Учительницы намеревались бороться за то, чтобы я сразу перешел в седьмой или восьмой, но у них не получилось отстоять мою ученость. Хотя я решал задачи за восьмой класс. В учебники девятого я не залезал, и не потому, что там ожидалось нечто невероятно сложное. Просто у меня хватало дел и помимо школьной программы.

Одиночество понемногу отпускало меня. Я отвык от дома.

После того, как маму вторично упекли, и на сей раз в психиатрическую лечебницу, меня навещала только тетка, и то все реже. Зато не кто иной, как тетя Лида, сумел добиться моего перевода в Москву. Фантастическое совпадение. Уверен, что в столице и без меня хватало своих увечных, но тетю неожиданно разыскал соратник нашего дедушки, тоже крупный медик. Очень старенький и почетный академик из столицы. На самом деле, разыскивали бабушку, потому что переиздавались какие-то дедушкины труды, и его друг решил отстоять проценты от публикаций.

Но бабушка уже не нуждалась в процентах. Старичок-академик жутко огорчился и спросил, чем может помочь. Тетка заплакала и поведала о моих мучениях с корсетом, о постоянных болях и все ухудшающейся ситуации с левой рукой. Академик выяснил насчет государственной опеки, и меня увезли в Москву. Но не за счет государства, а на деньги Фонда.

Появление Фонда и можно назвать третьим значительным событием. У них были свои врачи. Писали диссертации про таких, как я. Они посмотрели меня и разволновались.

— Кто придумал заковать ребенка в броню? — спросил важный дяденька по-английски. — Вы посмотрите, что они сделали с его грудной клеткой!

Никто же не догадывался, что я понимаю. А я к тому времени понимал и читал на французском и немецком. И потихоньку учил испанский. Но в Москве об этом понятия не имели, в историях болезни такие мелочи не упоминаются.

Иностранная ватага довольно долго кудахтала вокруг меня, и я уразумел крайне неприятную вещь. Меня чуть не залечили до смерти, но не со зла, а ввиду разных методик. Просто на Западе уже лечили иначе, потому что у них были деньги. Но в Москве для меня лишних денег не было. Фонд занимался преимущественно консультациями по организации здравоохранения и внедрением программного обеспечения.

Мне было одиннадцать лет. В этом возрасте девяносто девять процентов детей всерьез озабочены судьбами Гарри Поттера, Фродо и прочих невероятно важных для человечества персон. А собственные судьбы детей не занимают, ведь время катится так медленно! Я же, к одиннадцати годам, давно перестал ощущать себя ребенком, и меня всерьез волновало, как долго я сумею протянуть.

Потому что такие, как я, обычно не живут долго. Я не вырос маленьким подлым эгоистом. Но я мучительно хотел жить, а не превращаться в говорящий придаток кровати. В столице чуть лучше кормили, и палата была посветлее. Прошел недолгий период, и ко мне вновь прикрепили учителей. Те же учителя приходили и к моим новым соседям, только я был единственным, кто прошел школьную программу за три года. Но это ничего не меняло. Потому что я подслушал разговор иностранных врачей и не находил себе места.

Мне, как и раньше, приносили книги, и, кажется, впервые заинтересовались моими скромными способностями. Приходили врачи и студенты. Я попал не просто в больницу, а на кафедру, плотно подсевшую на соответствующей тематике. У меня появилось множество приятелей и ни одного нового врага. Я просил книги, и мне их с удовольствием приносили, в том числе медицинские. Спустя какое-то время я без помощи лечащего врача мог прочесть студентам и аспирантам лекцию о своей болезни и состоянии современной науки в целом. Я проглатывал все, что издавалось в России по насущной теме. Студенты слушали меня, открыв рот. По вечерам я, как и прежде, в Питере, устраивал художественные чтения. Ореол моей славы вышел за пределы кафедры и захватил институт.

Но принципиально это ничего не меняло. Болезнь прогрессировала.

Наступил великий день, когда в палату вкатили тележку с компьютером. Компьютер предназначался мне и был куплен благотворительной организацией. Старенькая маломощная модель, но вечерами, после ухода сотрудников, мне разрешали подключаться к Интернету. В палате нас лежало трое, и днем я не мог отказать товарищам по несчастью. Хотя со скрюченными конечностями не особо поиграешь во всякие там «Квейки».

Что ни говори, а подарок снова походил на бинокль для слепого.

Но вечером… По личному распоряжению главного врача в палату протянули телефонную линию из ординаторской, а молодые медики покупали мне карточки ночного Интернета. Конечно, мне, как и всем прочим, полагался своевременный отбой. Но ведь я отличался от прочих. Я помогал студентам с курсовыми работами, и не потому, что в одиннадцать лет глубоко разбирался в медицине. Просто моя память удерживала колоссальные объемы непонятных текстов. Лишь не так давно, буквально в прошлом году, я научился избавляться от лишней информации. Все эти годы через мой мозг катилась лавина и порядочно засоряла серые клетки.

Теперь-то я умею фильтровать…

Зато благодаря паутине я прочитал то, что мне не могли достать в библиотеках. Я прочитал достаточно, чтобы понять: невзирая на всеобщее плаксивое умиленье я навсегда останусь лишь забавным экспонатом.

А я хотел работать. Да, да, не только жить, но и работать. В сети я отыскал множество возможностей для заработка, но проблема лежала в другой плоскости. Официально, по документам, я еще ребенок. Я не правоспособен. У меня нет и еще долго не будет стоящей профессии. Программирование? На это уйдут годы, и окончательно сядет зрение, и без того слабое. Я просто могу не дожить до момента, когда мной заинтересуется солидная фирма. Но лишь в солидной фирме я мог рассчитывать заработать денег на лечение за рубежом.

Благодаря Интернету я отбросил всяческие сомнения. Мне отчаянно необходимо было заявить о себе, сделать так, чтобы меня забрали в заграничный медицинский центр. Вероятно, в Москве работали врачи не хуже заграничных, но они не владели и десятой долей средств, необходимых для реабилитации таких уродов, как я. Я уже знал, сколько стоит импортное кресло с аккумуляторами и телескопическим управлением. Я догадывался, что никакой фонд не выделит мне в столице квартиру на первом этаже со специально оборудованным туалетом и выездом.

Но я ведь, черт подери, был гораздо умнее прочих пациентов. И я хотел вырваться. Ходить мне не суждено, это очевидно. Но чего-то я в жизни сумею добиться, если пойду на качественный прорыв.

Я помню, как лежал глубокой ночью и пялился в потолок. Я спрашивал себя, что я, на самом деле, собой представляю. Хорошая память? Приятно, но никому не нужно. Пять языков? И без меня достаточно переводчиков, а карьера репетитора меня не вдохновляла. Читаю детишкам сказки собственного сочинения?

Чушь. Строго говоря, я походил на процессор без монитора и клавиатуры. Колоссальная мощность с нулевым КПД. Я двигался в неверном направлении, а если взглянуть правде в глаза, то кружил на месте.

Я честно спросил себя, что я, на самом деле, умею такого, что могло бы принести мне независимость, деньги и превосходное медицинское обслуживание. И не осмелился себе признаться.

В то время я не знал, что мной уже интересуются. Люди из Фонда прокручивали пленки с записями моей болтовни. О гномах и драконах. О вирусах с упавшей кометы и плотоядных деревьях с Венеры.

Эти парни кое-что засекли. Они держали след не хуже натасканных гончих.

Они решили познакомиться со мной поближе.