Глава I
О том, как священник и цирюльник беседовали с Дон-Кихотом о его болезни
Сид Гамед Бен-Энгели рассказывает во второй части этой истории, а именно при описании третьего выезда Дон-Кихота, что священник и цирюльник почти целый месяц не посещали его для того, чтобы не вызвать в нем воспоминания о недавних событиях. Несмотря на это, они часто наведывались к племяннице и экономке и убеждали их как можно лучше ухаживать за Дон-Кихотом, давая ему есть такие кушанья, которые целительно действуют на ум и сердце, так как от расслабления последних, как можно заключить по зрелому размышлению, и возникла его болезнь. Те отвечали, что они не забывают этого и на будущее время, насколько хватит сил, будут заботиться о его здоровье; что они замечают являющиеся по временам у их господина светлые минуты, когда он бывает в полном рассудке. Оба друга были чрезвычайно обрадованы этим известием, полагая, что этим они обязаны счастливой мысли увезти его очарованным домой на телеге, запряженной волами, как это было рассказано в последней главе первой части этой большой и правдивой истории. Поэтому они решили навестить его и посмотреть, как подвигается его выздоровление, в котором они все еще сомневались; они сговорились между собой не затрагивать в разговоре ничего такого, что касалось бы странствующего рыцарства, чтобы как-нибудь неосторожно опять не разбередить едва начавшие заживать раны.
Когда они вошли к нему, он сидел на своей кровати, одетый в камзол из зеленой фланели, с пестрой толедской шапочкой на голове, и был так худ и изнурен, что, казалось, на нем была только одна кожа да кости. Он принял их очень ласково; они осведомились у него относительно его здоровья, и он отвечал на все их вопросы очень разумно и в самых изысканных выражениях. В разговоре они коснулись между прочим и так называемых политических и государственных вопросов, при чем, беседуя, старались искоренить то то, то другое злоупотребление; отменяли один старый обычай и вводили на его место другой – новый, – короче сказать, каждый из троих собеседников изображал из себя в это время нового законодателя, нечто в роде второго Ликурга или новоиспеченного Солона; и таким образом они до такой степени преобразовали на словах государство, что его, в конце концов, нельзя было узнать. О каждом предмете, про который шла речь, Дон-Кихот говорил так разумно, что оба друга, испытывавшие его, более не сомневались в совершенном восстановлении его рассудка. Племянница и экономка присутствовали при этом разговоре и не знали, как благодарить Бога за то, что их господин рассуждал так здраво. Но священник переменил свое первоначальное намерение не затрагивать ничего, что касалось бы рыцарства, так как он вполне хотел убедиться в действительности выздоровления Дон-Кихота. Поэтому он рассказал одну за другой несколько новостей из столичной жизни и, между прочим, что, как ему передавали за достоверное, турки выступили в поход с большим флотом; неизвестно, в чем состоит их намерение и над какою страной разразится эта гроза; но так как страх нападения турок почти из года в год овладевает христианским миром, то его величество король повелел привести в оборонительное положение как берега Неаполя и Сицилии, так и остров Мальту.
Дон-Кихот ответил на это:
– Его величество поступает как предусмотрительный воин, вовремя заботясь об оборони своих владений, для того, чтобы враг не напал на них врасплох. Если бы он, однако, захотел послушаться моего совета, то я рекомендовал бы ему такую меру, которая, по всей вероятности, в эту минуту менее всего может прийти ему в голову.
Услышав эти слова, священник сказал про себя:
– Помилуй Бог тебя, бедный Дон-Кихот! Кажется, ты с высочайшей вершины твоего сумасшествия стремишься низринуться в глубокую пропасть твоего простодушия. Цирюльник же, который напал на ту же самую догадку, спросил его, в чем собственно заключается та мера, которую он считает такою целесообразной, и не принадлежит ли она к числу тех необдуманных проектов, которые так часто представляют на одобрение государей.
– Мой проект, господин брадобрей, – сказал Дон-Кихот, – не будет необдуманным, напротив, он очень обдуман.
– Я не говорю ничего, – возразил цирюльник, – я хотел только сказать, что большая часть планов, которые представляются на усмотрение его величества, или невыполнимы, или просто несуразны, или даже могут быть вредны как для короля, так и для государства.
– Мой план, – ответил Дон-Кихот, – нельзя назвать ни невыполнимым, ни несуразным; напротив, он самый легкий, самый лучший, самый удобоисполнимый и самый короткий, который рождался когда-либо в чьей-либо изобретательной голове.
– Однако, вы не решаетесь сообщить нам его, господин Дон-Кихот, – сказал священник.
– Мне бы не хотелось делать его известным теперь, – ответил Дон-Кихот, – так как в таком случае он завтра же утром дойдет до ушей господ королевских советников и другие получат благодарность и награду за мой труд.
– Что касается меня, – сказал цирюльник, – то обещаю вам перед Богом, что ничего из сообщенного вами не узнает от меня ни король, ни оруженосец, ни какой-либо другой смертный, – клятва, которой я научился из романса о священнике, указывавшем королю разбойника, который украл у него сто пистолей и быстрого мула.
– Я не знаю этой сказки, – сказал Дон-Кихот, – но для меня довольно клятвы, потому что я знаю, что господин цирюльник – честный человек.
– Если бы даже вы этого не знали, – сказал священник, – то я ручаюсь за него и уверяю, что он будет в этом случае нем, как рыба, под страхом тяжкого наказания.
– А кто поручится за вас, господин священник? – спросил Дон-Кихот.
– Мой сан, – ответил священник, – он вменяет мне в обязанность соблюдение тайн.
– Ну, так клянусь небом! – воскликнул Дон-Кихот, – что другое может сделать его величество, как не объявить всенародно, чтобы все странствующие по Испании рыцари в назначенный день собрались при дворе? Если бы их явилось даже не более полдюжины, то и тогда среди них мог выискаться такой, которого одного было бы достаточно, чтобы уничтожить все могущество турок. Слушайте меня внимательно, господа, чтобы вы могли хорошенько понять мою мысль. Разве это неслыханная вещь, чтобы один странствующий рыцарь сразил войско в двести тысяч человек, как если бы у них всех была только одна шея, или они были бы испечены из марципана? Скажите мне, пожалуйста, много ли существует историй, которые не были бы наполнены подобными чудесами? Если бы только в настоящее время жил среди вас славный Дон-Велианис или один из бесчисленных потомков Амадиса Галльского, и захотел померяться с турком, то я бы не пожелал быть на месте последнего. Но Бог помилует народ свой и пошлет того, кто, не будучи так могуч, как прежние странствующие рыцари, все же не уступит им в мужестве. Господь слышит меня. Больше я ничего не скажу.
– Ах, умереть мне! – вскричала племянница, – если дядя опять не думает о том, как бы сделаться странствующим рыцарем.
– Я буду жить и умру странствующим рыцарем, – сказал Дон-Кихот, – и пусть турок наступает и отступает, сколько его душе угодно, я повторяю еще раз: Господь слышит меня.
В это время цирюльник перебил его следующими словами:
– Позвольте мне, господа, рассказать вам маленькую историю, которая произошла в Севилье, и которой мне очень бы хотелось поделиться с вами, потому что она как нельзя более подходит к настоящему случаю.
Дон-Кихот и священник изъявили на это свое согласие, другие тоже начали прислушиваться, и он начал таким образом:
– В сумасшедшем доме в Севилье находился человек, которого посадили туда его родственники, так как он лишился рассудка. Он получил степень лиценциата в Оссуне, но если бы он получил ее даже в Саламанке, то и тогда бы он, по всеобщему мнению, остался сумасшедшим. После того, как этот лиценциат провел там несколько лет, он забрал себе в голову, что он в здравом уме и твердой памяти, и написал к архиепископу, прося его убедительно и в изысканных выражениях освободить его из заключения, в котором он находился, так как, благодаря милосердию Божию, к нему вернулся рассудок; родственники его, писал он, оставляют его там для того, чтобы воспользоваться его состоянием, и, вопреки справедливости, хотят, чтобы его до самой смерти считали за сумасшедшего.
Архиепископ, тронутый его многочисленными разумно и складно составленными письмами, приказал одному из своих капелланов осведомиться у смотрителя больницы, правда ли все то, о чем писал лиценциат; он приказал ему также самому поговорить с ним и в случае, если окажется, что он в здравом уме, взять его оттуда и возвратить ему свободу. Капеллан отправился туда, и смотритель сказал ему, что этот человек до сих пор еще сумасшедший; что хотя он и говорит часто очень разумно, но под кониц понисет опять такую чепуху, которая сразу перевесит все его разумные речи; если он пожелает вступить с ним в разговор, он сам убедится в справедливости его слов.
Чтобы сделать испытание над сумасшедшим, капеллан велел отвести себя к нему, говорил с ним более часа, и в продолжение всего этого времени тот не проронил ни одного неразумного слова; напротив, – говорил так складно, что капеллан принужден был поверить в совершенное выздоровление сумасшедшего.
Между прочим, последний жаловался на смотрителя, преследовавшего его потому только, что ему жаль было лишиться подачек, которые он получал от его родственников за то, чтобы утверждать, что он сумасшедший, хотя по временам у него и являются светлые минуты. Величайшим несчастием для него было его большое состояние, так как, чтобы воспользоваться им, его враги оклеветали его и отрицают факт милости, явленной ему господом Богом, который обратил его снова в человека из неразумного животного. Короче сказать, он сумел так много наговорить, что набросил тень на смотрителя, изобразил своих родственников безжалостными скрягами, а себе самому придал так много ума, что капеллан решил взять его с собою для того, чтобы архиепископ увидел его и лично мог убедиться в положении дела. С этим намерением добрый капеллан приказал смотрителю возвратить лиценциату платье, которое тот носил до поступления в сумасшедший дом. Смотритель напомнил ему, чтобы он подумал, что делает, так как лиценциат на самом деле все еще не в своем уме, но все представления и увещания смотрителя были напрасны, и капеллан стоял на том, чтобы взять лиценциата с собою. Смотритель повиновался, так как понимал, что такова была воля архиепископа, и на лиценциата было снова надето его платье, которое было еще ново и совершенно прилично. Как только лиценциат увидел, что с него сняли платье сумасшедшего и надели платье человека в здравом уме, он стал просить капеллана позволить ему проститься с его безумными товарищами. Капеллан сказал, что он сам войдет с ним и посмотрит сумасшедших, которые находились в заведении. Таким образом, они отправились наверх в сопровождении нескольких других присутствовавших при этом особ, и, когда все подошли к клетке с находившимся в ней беспокойным сумасшедшим, который как раз в это время утих, лиценциат сказал, обращаясь к нему:
– Мой друг, подумай, не имеешь ли ты чего поручить мне; я ухожу домой. Так как Бог, в своей безграничной благости и милосердии, вернул мне мой рассудок без всякой заслуги с моей стороны, то я стал здрав и разумен, потому что для Бога ничего нет невозможного. Полагайте всю надежду вашу и все упование ваше только на Него; ибо, возвратив мне рассудок, Он возвратит его и всякому другому, кто уповает на Него, и позабочусь о том, чтобы как прислали чего-нибудь хорошенького поесть; ешьте только как можно лучше, ибо я твердо убежден, так как и мне пришлось испытать это, что все ваши беснования возникают из того, что наши желудки пусты, а ваши головы полны ветра. Побольше мужества только, побольше мужества, потому что унынье в несчастии расшатывает наше здоровье и влечет за собою смерть.
Все, что говорил лиценциат, слышал другой безумный, находившийся в клетке напротив бешеного; он вскочил со старого матраца, на котором лежал совершенно голый, и спросил громким голосом, кто там такой уходит здравый и разумный?
– Это я, друг мой, – сказал лиценциат. – Я ухожу потому, что пребывание мое здесь больше не нужно, и за это и приношу бесконичную благодарность небу, которое ниспослало мне эту великую милость.
– Подумай, что ты говоришь, лиценциат, – возразил безумный. – Не давай себя ослепить черту, а силы лучше смирно и оставайся в покое в своей клетке, и тебе не нужно будет снова возвращаться в нее.
– Я знаю, что я здоров, – ответил лиценциат, – и что мне не нужно будет больше возвращаться сюда для того, чтобы снова начать лечение.
– Ты здоров? – вскричал безумный, – хорошо, это мы увидим; ступай с Богом, но клянусь тебе Юпитером, которого величие я представляю здесь на земле, что за прегрешение, которое сделала сегодня Сивилла, отпуская тебя из этого дома и объявляя тебя за человека с здравым рассудком, я накажу так, что во веки веков не забудут об этом, аминь. Знаешь ли ты, жалкий лиценциатишка, что я могу сделать то – так как я Юпитер-громовержец и в руках моих держу огненные громовые стрелы, – отчего мир потрясется и распадется в прах? А на этот невежественный город я наложу только одно наказание – я не дам пролиться над ним и над окрест лежащими местами дождя в течении полных трех лет, считая со дня и часа объявления этого наказания. Ты свободен?! ты здоров?! ты в полном рассудке?!.. А я сижу в клетке!.. прежде чем я позволю пойти дождю, я скорее повешусь.
Все присутствовавшие были поражены этим криком и речью сумасшедшего; лиценциат же повернулся к капеллану, взял его за руку и сказал ему:
– Будьте покойны, мой благодетель, и не обращайте внимания на то, что говорит этот сумасшедший; потому что, если он Юпитер и не хочет позволить идти дождю, то я Нептун – отец и бог вод, и повелю идти дождю, если это будет нужно и угодно мне.
– Несмотря на это, – возразил капеллан, – было бы неблагоразумно гневить Юпитера. Оставайтесь же здесь в вашей комнате, мы вернемся и возьмем вас отсюда в другой раз, когда время и обстоятельства будут более благоприятны для этого.
Смотритель и зрители засмеялись, к большому неудовольствию капеллана. С лиценциата сняли его платье; он остался в госпитале, как был прежде, и… этим кончается моя история.
– Так это та самая история, – сказал Дон Кихот, – которая так подходит к случаю, что вы не могли обойтись без того, чтобы не рассказать ее?
– Ах, господин борододер, господин борододер! как же должен быть слеп тот, кто не может видеть дальше своего носа! Как возможно, что вы до сих пор не знаете, что все сравнения, делаемые между талантом и талантом, красотой и красотой, полом и полом, – гнусны и непристойны? Я, господин цирюльник, не бог вод Нептун, и не требую, чтобы меня считали за человека в здравом уме, если этого нет на самом деле. Я стараюсь только доказать миру заблуждение, в котором он находится, не возвращаясь к тому блаженному времени, когда процветал орден странствующих рыцарей. Но наш выродившийся век недостоин вкусить того великого счастья, каким пользовались те времена, когда странствующие рыцари вменяли себе в труд и обязанность оборонять государства, защищать дев, помогать старым и вдовым, наказывать высокомерных и вознаграждать смиренных. Большая часть нынешних рыцарей больше шумят шелком и парчою, чем гремят оружием. Никто из них не спит теперь в поле под открытым небом и в полном вооружении; никто из них не довольствуется теперь легким сном, не вынимая ног из стремян, опершись на копье, как делали прежние странствующие рыцари. Теперь нет ни одного рыцаря, который то странствовал бы по лесам и пустыням, то достигал бы безмолвного песчаного берега почти вечно бушующего моря, где зачастую находился утлый челн без мачты, паруса, весел или руля; бесстрашно садился бы в него и предавался на волю ревущих волн, которые то подымут его до облаков, то повергнут в бездну. Но мужественно выставляет он грудь навстречу неиствующей стихии, и прежде, чем успеть подумать, он уже за три тысячи миль от того места, откуда отплыл, и высаживается на берег далекой и неведомой страны, где приходится испытать ему много чудесных приключений, достойных не только быть начертанными на пергаменте, но даже вырезанными на скрижалях. В наше же время леность господствует над прилежанием, праздность над трудом, порок над добродетелью, теория над действительным уменьем владеть оружием, которое существовало и процветало только в давно минувший золотой век, век странствующего рыцарства. Скажите мне на милость, кто был когда-либо благороднее и храбрее знаменитого Амадиса Галльского? Кто был мудрее Пальмерина Английского? Кто был обходительнее и вежливее Тиранта Белого? Кто был учтивее Лизуара Греческого? Кто стремительнее поражал мечом и более других был поражаем им, чем Дон Белианис? Кто был неустрашимее Периона Галльского? Кто мужественнее противостоял опасностям, чем Феликс Марс Гирканский? Кто был откровеннее Эспландиона? Кто был стремительнее Дона Эйронгильо Фракийского? Кто – неукротимее Родомонта? Кто осмотрительнее короля Собрино? Кто – мужественнее Рейнальда? Кто – непобедимее Роланда? И кто был благороднее и более блестящ, чем Руджиеро, от которого, как говорит Тюрпен в своей космографии, происходят нынешние герцоги Феррара? Все эти рыцари и много других, которых я мог бы назвать, были странствующими рыцарями, доставившими рыцарству честь и славу. Такими или похожими на такие должны были бы быть рыцари, которых предполагает мой проект; и тогда у его величества были бы надежные слуги, и он мог бы сберечь много денег, и турок с досады вырвал бы себе всю бороду. Впрочем, я остаюсь у себя в комнате, потому что капеллан не хочет меня взять с собою, и если Юпитер, как сказал цирюльник, не позволит идти дождю, то я буду здесь и заставлю идти дождь, когда мне это заблагорассудится, и говорю это для того, чтобы господин борододер знал, что я его понял.
– Клянусь вам, господин Дон Кихот, – возразил цирюльник, – я сказал это не с дурным умыслом, – мое намерение было чисто, Бог тому свидетель, и ваша милость не должны сердиться на меня.
– Должен ли я сердиться или нет, – ответил Дон Кихот, – это мое дело.
После этого священник проговорил:
– К счастью, я не сказал до сих пор почти еще ни одного слова, а я очень хотел бы освободиться от одного сомнения, которое отегощает и гложет мою совесть и которое возникло из того, что сказал господин Дон-Кихот.
– Вместе со многим другим, – ответил Дон-Кихот, – и это позволяется сказать господину священнику; пусть же расскажет он про свое сомнение, ибо нет ничего приятного, когда сердце и совесть отягчены сомнением.
– Итак, с вашего любезного позволения, скажу я вам, – сказал священник, – в чем состоит мое сомнение. Дело в том, господин Дон-Кихот, что я никак не могу убедить себя в том, чтобы та куча странствующих рыцарей, которых вы перечислили, действительно существовала и была настоящими людьми из мяса и костей; мне думается, что будто бы все это выдумки, басни, ложь и сновидения, рассказываемые только что проснувшимися или, вернее сказать, наполовину заснувшими людьми.
– Это другая ошибка, – ответил Дон-Кихот, – в которую впадают многие, не желая верить, что на свете существовали такие рыцари, и мне нередко приходилось у различного рода людей и при различных случаях стараться искоренять это почти всеобщее заблуждение. Мне, однако, редко удавалось это сделать, несмотря на то, что опорою в выражаемом мною мнении служит истина, и непогрешимость его так очевидна, что я почти могу сказать, что видел Амадиса Галльского собственными своими глазами. Он был человек высокого роста; лицо у него было белое с черною, густою бородой; в его взоре была какая-то смесь суровости и кротости; он был краток на словах, труднодоступен для гнева и легко умиротворяем. И точно так же, как описал я вам сейчас Амадиса, мне кажется, я мог бы изобразить и представить вам всех странствующих рыцарей, которые попадаются только в романах всего мира. Ибо при помощи моего убеждения, что они были именно такими, какими описывают их нам историки, и судя по деяниям, которые они совершали, и по характеру, которым они обладали, можно с некоторою определенностью сказать, какие были у них черты, цвет лица и вообще вся их наружность. – В таком случае, господин Дон-Кихот, как полагаете вы, какой величины был великан Моргант? – спросил цирюльник.
– Что касается великанов, – ответил Дон-Кихот, – то мнения расходятся относительно вопроса, существовали ли таковые на свете или нет. Однако Священное Писание, которое не может уклоняться от истины ни на один волос, убеждает нас в их существовании, рассказывая вам о длинном филистимлянине Голиафе, который был семи с половиной локтей вышины, что представляет необычайный рост. Кроме того, на острове Сицилия нашли кости рук и плечевые такой величины, что они, без сомнения, могли принадлежать только великанам, которые были ростом с башню – истина, которую геометрия ставит вне всякого сомнения. При всем этом я не могу сказать с точностью, какой вышины был этот Моргант, хотя я не могу допустить, что он был очень велик, потому что в подробной истории его деяний упоминается, что он спал под кровлею. А так как он находил дома, которые могли укрывать его, то ясно, что он не должен был быть чрезмерно велик.
– Совершенно справедливо, – сказал священник, и так как ему доставляло удовольствие слушать чепуху, которую нес рыцарь, он спросил Дон-Кихота, что он думает о наружности Рейнальда Монтальбанского, Роланда и других двенадцати пэров Франции, которые все были странствующими рыцарями.
– Относительно Рейнальда, – ответил Дон-Кихот, – я позволю себе утверждать, что у него было широкое лицо с ярким румянцем, большие, блестящие, несколько навыкате, глаза; он обладал вспыльчивым и раздражительным характером и был другом негодяев и разбойников. Что касается Роланда, Ротоланда или Орланда, так как все эти имена дает ему история, то я держусь того мнения и даже убежден в том, что он был среднего роста, широкоплеч, с немного кривыми ногами, смуглолиц, с рыжею бородой и волосами на всем теле; взгляд его был суров, и сам он был неразговорчив, впрочем, чрезвычайно вежлив и благовоспитан.
– Если этот Роланд не был привлекательнее того, чем вы его описываете, – возразил священник, – то не диво, что прекрасная Анжелика отвергла его и предпочла ему красивого, веселого, обходительного молодого мавра, с пушком на месте бороды, которому она отдалась; и она поступила вполне благоразумно, отдав предпочтение нежности Медора перед грубостью Роланда.
– Эта Анжелика, господин священник, – ответил Дон-Кихот, – была взбалмошная, легкомысленная и своенравная девчонка; она наполнила мир столько же молвою о ее шалостях, сколько похвалами ее красоте. Она отвергла тысячи знатных, храбрых и мудрых мужей и удовольствовалась безбородым юношею, который ничем другим не отличался и ничем другим не обладал, кроме известности, которую доставила ему его верность другу. Великий певец ее красоты, славный Ариосто, потому ли, что не решился или потому, что не имел охоты воспевать то, что случилось с этой дамой после ее пошлого выбора – может быть, вещи не совсем похвальные – покидает ее с такими словами:
И это без сомнения было пророчеством, ибо поэты по-латыни называются votes, что означает прорицатели. Это видно из того, что впоследствии один знаменитый андалузский поэт воспел и оплакал ее слезы, а другой знаменитый и величайший кастилианский поэт воспел ее красоту.
– Скажите, однако, господин Дон-Кихот, – перебил цирюльник, – был ли какой-нибудь поэт, который писал сатиры на эту Анжелику, в то время как другие расточали ей похвалы?
– Я полагаю, – ответил Дон-Кихот, – что если бы Сакрипант или Роланд были поэтами, то они изрядно намылили бы голову этой девчонке, так как отвергнутым и несчастливым в любви поэтам присуще мстить своим вымышленным или настоящим возлюбленным, которых они сначала избрали повелительницами своих помыслов, посредством сатир и эпиграмм – мщенье, недостойное благородной души. Впрочем, мне до сих пор не попадалось ни одного ругательного стиха на госпожу Анжелику, натворившую столько бед в мире.
– Это я нахожу странным, – сказал священник.
В эту минуту они услыхали на дворе громкий крик племянницы и экономки, которые незадолго перед тем оставили общество. Все выбежали поэтому на двор, чтобы посмотреть, что значит этот шум.
Глава II
Повествующая о замечательном споре Санчо Панса с племянницею и экономкою и о других забавных происшествиях
История повествует, что шум, услышанный Дон-Кихотом, священником и цирюльником, производили племянница и экономка, которые загородили вход намеревавшемуся ворваться силою Санчо Панса и кричали:
– Чего надобно в нашем доме этому бродяге? Убирайся в свой собственный, приятель, так как никто иной, как ты вскружил голову нашему господину и таскал его по большим дорогам и проселкам.
– Чертова экономка! – возразил Санчо, – меня обманули, мне вскружили голову, меня таскали по дорогам и проселкам, а не твоего господина. Это он кружил меня по свету, а вы ни бельмеса не понимаете, о чем толкуете. Это он одурачил меня и выманил из дому, обещая мне остров, которого я жду и по сию нору.
– Чтоб тебе подавиться твоими проклятыми островами, окаянный Санчо! – вскричала племянница.
– Что это такое значит – острова? Можно это есть, лакомка, обжора?
– Этого нельзя есть, но этим можно повелевать и управлять, – возразил Санчо; – это лучше чем полудюжина городов или наместничеств.
– Все-таки, – сказала экономка, – ты не войдешь сюда, мешок полный низости и бочка полная зла. Иди и управляй своим домом, обрабатывай свое поле и выбей навсегда из головы все свои острова и бредни.
Священник и цирюльник очень забавлялись, присутствуя при этом споре. Но Дон-Кихот, который опасался, как бы Санчо не выкинул какой злой шутки и не коснулся вещей, которые могли бы послужить ему не к особенной чести, позвал его к себе и велел женщинам замолчать и пропустить его в комнату. Санчо вошел, а священник и цирюльник простилась с Дон-Кихотом, на выздоровление которого они теперь потеряли всякую надежду, так как видели, с каким упорством продолжает он носиться с своими безумными мечтаниями и как глубоко вкоренилась в нем несчастная идея рыцарства.
– Поверьте мне, кум, – сказал священник цирюльнику, – прежде чем мы успеем с вами оглянуться, пташка опять вылетит из клетки.
– Я в этом нисколько не сомневаюсь, – сказал цирюльник, – и я менее удивлен безумием рыцаря, чем простотою оруженосца, который так уверен в своем острове, что ничто в мире не могло бы выбить эту веру у него из головы.
– Да помилует их Бог, – сказал священник, – подождем и посмотрим, что выйдет в конце концов из всех сумасбродств подобного господина и подобного слуги. Кажется, как будто они сделаны из одного и того же материала и представляют из себя одно целое, так что безумства господина без глупостей слуги не имели бы никакой цены.
– Это правда, – сказал цирюльник, – и мне очень интересно было бы знать, о чем толкуют они в настоящую минуту.
– Уверяю вас, – возразил священник, что племянница и экономка обо всем нам расскажут так как обе они не такого сорта, чтобы побрезговали подслушиваньем в настоящем случае.
Между тем Дон-Кихот заперся с Санчо Панса в своей комнате и, оставшись с ним наедине, сказал ему:
– Меня очень огорчает, Санчо, что ты сказал уже однажды и теперь продолжаешь утверждать, будто бы я выманил тебя из твоей хижины, между тем, как тебе известно, что я и сам не остался дома. Мы вместе пустились в дорогу, вместе странствовали и вместе вернулись из нашего странствования. То же самое счастье и тоже самое несчастье досталось на долю нам обоим, и если тебя однажды побили, то меня сто раз поколотили; вот все преимущество, которое я имею перед тобой.
– И этому так и следовало случиться, – ответил Санчо, – ибо, как говорит ваша милость, злоключения более выпадают на долю странствующих рыцарей, чем их оруженосцев.
– Ты заблуждаешься, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – пословица говорит: Quando captd dolet etc.
– Я не понимаю никакого языка кроме своего собственного, – ответил Санчо.
– Это значит, – сказал Дон-Кихот, – когда болит голова, все члены чувствуют боль; итак, если я твой господин и повелитель, то я твоя голова, а ты моя часть, ибо ты мой слуга, а по этой причине и всякую боль, которую я чувствую или буду чувствовать, должен чувствовать и ты, точно так же как и я твою.
– Хорошо, если б это было так, – сказал Санчо; – а то, когда меня, член, подбрасывали вверх, моя голова стояла за стеною и смотрела, как я летал в воздухе, не ощущая ни малейшей боли; и если обязанность членов состоит в том, чтобы разделять боль с головой, то и голова в свой черед должна была бы по настоящему терпеть боль вместе с членами. – Ты хочешь сказать этим, Санчо, – возразил Дон-Кихот, – что я не чувствовал никакой боли, когда тебя подбрасывали вверху? Не говори этого больше, даже не смей думать об этом, потому что в то время я ощущал большую боль в своей душе, чем ты в своем теле. Но оставим это теперь, так как, наверно, когда-нибудь найдется время, чтобы поговорить об этом поподробнее. Скажи мне лучше, друг Санчо, что говорят обо мне в нашей деревне. Какого обо мне мнения народ, что думают обо мне помещики и знатное дворянство? Что поговаривают они об моей храбрости? Как судят они о моих деяниях? Что думают они о моей рыцарской вежливости? Что говорят о моем предприятии снова пробудить к жизни почти забытый орден странствующих рыцарей? Короче, расскажи мне все, Санчо, что доходило до твоего слуха, и расскажи, не преувеличивая хорошее и ни на каплю, не уменьшая дурное; ибо честным слугам приличествует говорить господам только чистую и неподкрашенную истину, ничего не прибавляя из лести и ничего не скрывая из мелочных соображений. И да будет тебе известно, Санчо, если бы голая истина, без прикрас лести, всегда достигала слуха государей, то у нас были бы лучшие времена, и скорее прошедшие века пришлось бы назвать железными, чем наш век, ибо я полагаю, что его можно было бы назвать тогда золотым. Пусть это замечание, Санчо, послужит тебе к тому, чтобы ты обдуманно и откровенно рассказал сущую правду обо всем, что я у тебя спрашиваю, как ты про то сам слышал.
– Охотно исполню ваше желание, господин, – ответил Санчо, – с тем условием однако, что вы не будете гневаться на то, что я скажу, так как вы сами желаете, чтобы я рассказал вам все без утайки, как сам слышал, ничего не прикрашивая.
– Ни в каком случае я не рассержусь, – сказал Дон-Кихот – ты можешь говорить не стесняясь и без околичностей.
– Ну, ладно! – сказал Санчо. – Прежде всего, народ считает вас за величайшего безумца, а меня самого называет не меньше безумным. Дворяне говорят, что вы, вместо того, чтобы держаться в рядах мелкопоместного дворянства, с вашими несколькими моргами земли, присвоили себе титул дон и, увешанные спереди и сзади лохмотьями, забрали себе в голову объявить себя рыцарем. Рыцари говорят, что мелкопоместные дворяне и думать не должны меряться с ними, в особенности же такие голыши, которые башмаки ваксят грязью и черные чулки штопают зеленым шелком.
– Это меня не касается, – возразил Дон-Кихот – потому что я всегда бываю хорошо одет и никогда не ношу заплатанных камзолов, скорее еще они могут быть разорванными, да и то не от долгого ношения, а вследствие трения лат.
– Что же касается, – продолжал Санчо, – храбрости вашей милости, вежливости, деяний и предприятий, то на этот счет мнения расходятся. Одни говорят, он презабавный, но безумный; другие говорят, он храбр, но только на своей горе; третьи молвят, он вежлив, но там, где не следует, и так иного болтают и судят вкривь и вкось, что ни в вас ни во мне не осталось больше ни одной живой косточки.
– Слушай, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – везде, где добродетель проявляет себя с особенным блеском, она находит и своих преследователей. Очень немногим или даже ни одному из знаменитых мужей древности не удалось избежать клеветы злых языков. Юлий Цезарь, отважнейший, мудрейший и храбрейший из полководцев был объявлен корыстолюбцем и, кроме того, нечистоплотным как в отношении своей одежды, так и в отношений своих привычек; про Александра, который своими деяниями стяжал себе прозвание великого, говорят, что он имел задатки сделаться пьяницею; Геркулесу, совершившему столько неслыханных подвигов, приписывают сластолюбие и изнеженность. Про Дон-Галаора рассказывают, что тот был задира, а его брата Амадиса Галльского называют плаксой. Итак, мой добрый Санчо, если клевета не пощадила столько великих людей, то пусть поносят и меня вместе с ними, если дело не идет дальше того, что ты мне сейчас сказал.
– В том то и закорючка, что идет дальше, – сказал Санчо.
– Что же такое?
– Лучшее еще впереди, – сказал Санчо; – до сих пор было только пирожное да марципан, но если ваша милость желает знать все досконально, что говорят про вас, то я приведу к вам в один миг человека, который может вам все рассказать до ниточки. Вчера вечером приехал домой сын Бартоломея Карраско, который учился в Саламанке и кончил бакалавром, и, когда я пришел к нему, чтобы поздравить его с приездом, он сказал мне, что уже отпечатана в книгах история про вашу милость, под названием «Славный Дон-Кихот Ламанчский»; он говорит еще, что и про меня там идет речь, и я там прописан под моим настоящим именем, и про нашу даму Дульцинею Тобозскую; он рассказывает еще и про другие вещи, которые случились с нами наедине, так что я просто остолбенел от удивления, как это печатники могли обо всем проведать.
– Будь уверен, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – какой-нибудь мудрый волшебник – составитель нашей истории; ибо для таких людей ничего не остается скрытым из того, что они хотят описать.
– Эх, что вы говорите, – сказал Санчо: – мудрый и волшебник! Как мне сказал Самсон Карраско – это тот, про которого я говорил вам, – имя составителя истории – Сид Гаман Беренгена.
– Это имя мавританское, – сказал Дон-Кихот.
– Очень возможно, – ответил Санчо, – ибо я слышал, мавры большие охотники до бадиджан.
– По всей вероятности, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – ты перевираешь прозвище этого Сида, что на арабском языке означает господин.
– Очень может быть, – ответил Санчо; – и если вам угодно, то я могу позвать самого бакалавра; я мигом добегу.
– Этим ты сделаешь мне величайшее одолжение, – сказал Дон-Кихот – ибо то, что ты рассказал мне, возбудило во мне живейшее любопытство, и я не успокоюсь прежде, пока не разузнаю в точности обо всем.
– Тогда я позову его, – сказал Санчо и побежал разыскивать бакалавра, с которым через несколько минут и вернулся, после чего между тремя собеседниками произошел весьма забавный разговор.
Глава III
О смешном разговоре, происшедшем между Дон-Кихотом, Санчо Панса и бакалавром Самсоном Карраско
Погруженный в глубокую задумчивость, ожидал Дон-Кихот бакалавра Самсона Карраско, долженствовавшего привести ему известия о его собственной особе, которые, как говорил Санчо, уже красовались отпечатанными в книге. Он никак не мог убедить себя, что уже существует подобная история, ибо еще не высохла кровь убитых им врагов на лезвие его меча, а слава о его рыцарских подвигах уже распространилась при помощи печатного ставка по всему свету. Не смотря на это, он вообразил, что какой-нибудь волшебник – друг его или враг – помощью своего искусства предал тиснению сказание о его подвигах. Если это был друг, – то для того, чтобы прославить их и возвеличить перед величайшими деяниями всех странствующих рыцарей; если враг, – с тем умыслом, чтобы уменьшить им цену и поставить их ниже самых обыкновенных дел простых оруженосцев, которые когда бы то ни было были описаны. При этом, однако, ему опять пришло на ум, что подвиги оруженосцев никогда не описывались, и если правда, что подобная история действительно существовала, то она, как история странствующего рыцаря, должна быть написана безукоризненно высоким слогом, должна быть возвышенна, великолепна, чудесна и правдоподобна. Это соображение успокоило его до некоторой степени; однако ему была неприятна мысль, что составитель книги, судя по его имени Сид, был мавр, а, по его мнению, от мавра нельзя было ожидать правды, так как все они лжецы, хвастуны и обманщики. Поэтому, он опасался найти историю своей любви рассказанною с некоторою неблагопристойностью, которая могла бы повредить чести его повелительницы, Дульцинеи Тобозской. Его желанием было то, чтобы верность и почтительность, которые он всегда соблюдал по отношению к ней и которые заставляли его отвергать любовь королев, императриц и девиц всякого звания и налагать узду на природное влечение, были представлены с выдающеюся наглядностью. Когда он был погружен в такие мысли, на пороге появились Санчо и бакалавр Карраско, которого Дон-Кихот принял с большою предупредительностью.
Бакалавр, хотя носил имя Самсона, был маленьким человечком, но зато большим шутником с бледным цветом лица, но с ярким умом. Ему было по виду около двадцати четырех лет, y него были: широкое лицо, плоский нос и большой рот – верные признаки злобного характера и того, что он был большим любителем шуток и насмешек, как это он тотчас же и доказал на деле, лишь только заметил Дон-Кихота. Он опустился перед ним на колени и сказал:
– Дайте мне, ваше высочество, господин Дон-Кихот Ламанчский, вашу руку; ибо – клянусь одеянием святого Петра, которое я ношу, хотя я и принял только четыре первые посвящения, – ваша милость – один из знаменитейших странствующих рыцарей, которые когда-либо существовали или будут существовать на земле. Да прославится имя Сила Гамеда Бен-Энгели, написавшего историю ваших великих подвигов, и трижды да будет прославлено имя ученого, взявшего на себя труд перевести ее на усладу всего человечества с арабского языка на наш испанский!
Дон-Кихот просил его встать и сказал:
– Так это правда, что обо мне написана история, и что ее составил ученый мавр?
– Это настолько правда, господин мой, – ответил Самсон, – что я за верное знаю, что до сего дня отпечатано уже более двенадцати тысяч экземпляров этой истории. Спросите только, где она ни печаталась: и в Португалии, и в Барселоне, и в Валенсии; говорят даже, будто ее перепечатывают также и в Антверпене, и я уже предвижу день, когда не будет существовать того народа и того языка, которые не обладали бы переводом этой книги.
– Для человека с выдающимися заслугами, – возразил Дон-Кихот, – во всяком случае, очень отрадно видеть, как уже при его жизни в чужих краях и на чужих языках, в печатном произведении, повторяется его доброе имя. Я говорю «доброе», потому что противоположное этому злее самой постыдной смерти.
– Что касается доброго имени, – сказал бакалавр, – то ваша милость имеет преимущество перед всеми странствующими рыцарями, так как мавр на своем языке и христианин на своем с одинаковым правдоподобием стремились изобразить нам ваше непоколебимое мужество, вашу неустрашимость в опасностях, ваше терпение в неудачах, ваше презрение к несчастным случайностям и ранам, а также целомудрие и скромность вашей платонической любви к вашей даме, донне Дульцинее Тобозской.
– Никогда еще, – сказал Санчо Панса, – не приводилось мне слышать, чтобы даму Дульцинею называли донна, а все только – просто дама Дульцинея Тобозская; тут уже начинаются враки в истории.
– Это простая неточность, не имеющая значения, – возразил Карраско.
– Конечно, так, – сказал Дон-Кихот. – Но скажите мне, пожалуйста, господин бакалавр, каким из моих подвигов придается в этой истории наибольшее значение?
– На этот счет мнения расходятся, – ответил бакалавр, – точно также, как и вкусы бывают различны. Одни превозносят приключение с ветряными мельницами, которых ваша милость приняли за Бриарея и великанов, другие предпочитают приключение с валяльными мельницами; третьи в восторге от описания двух армий, которые потом оказались двумя стадами баранов, четвертых особенно восхищает история с трупом, который несли для погребения в Сеговию; пятые говорят, что освобождение каторжников превосходит все остальное; шестые – что ничто не может быть сравнимо с приключением с двумя бенедиктинцами-великанами и битвой с храбрым бискайцем.
– Скажите, пожалуйста, господин бакалавр, – прервал его Санчо, – попадается ли там также описание приключений с ангуэзцами, когда вашему доброму Россинанту взбрело на ум собирать виноград с терновника.
– Мудрый историк, – ответил Самсон, – ничего не оставил в чернильнице. Он говорит обо всем, рассказывает все, до самых полетов включительно, которые добрый Санчо совершал на простыне.
– Не в простыне я совершал полеты, а в воздухе, и притом больше, чем мне этого хотелось.
– Я полагаю, – сказал Дон-Кихот, – на свете не существует ни одной истории, в которой счастье не сменялось бы несчастием и наоборот, в особенности, когда описываются судьбы рыцарства, где ни в каком случае нельзя ожидать одних только счастливых событий.
– При всем том, – возразил бакалавр, – некоторые читатели говорят, что для них было бы приятнее, если бы авторы позабыли про некоторые из бесчисленных побоев, которые при различных случаях достались на долю господина Дон-Кихота.
– Этого требовала достоверность истории, – сказал Санчо.
– Но, по правде сказать, они могли бы пройти молчанием это, – сказал Дон-Кихот, – ибо те события, которые ничего не прибавляют в ходе истории, не следует упоминать, если они дают повод к унижению героя истории. В действительности Эней не был так набожен, как описывает его Вергилий, и Улисс – так мудр, как изображает его Гомер.
– Совершенно верно, – возразил Самсон – но это две вещи разные – писать как поэту и как историку. Поэт может рассказывать или петь вещи не так, как они были, но как они должны были быть, историк же должен их описывать не так, как они должны были быть, но как они действительно были, не отнимая ни малейшей черты от истины и ничего не прибавляя к ней.
– Если этот господин мавр напирает на то, чтобы говорить истину, – сказал Санчо, – то я уверен, что между побоями моего господина попадаются и мои собственные; так как ни одного раза не снимали мерки со спины его милости, без того, чтобы не вымерить всего моего тела. Но этому нечего удивляться, ибо, как говорит мой господин, боль, которую терпит голова, должны разделять и члены.
– Ты плут, Санчо, – сказал Дон-Кихот – по истине, у тебя нет недостатка в памяти, когда ты хочешь что-либо запомнить.
– Если бы я также захотел забыть свои побои, – сказал Санчо, – то этого не позволили бы рубцы, которые еще совершенно явственно видны у меня на спине.
– Молчи, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – и не перебивай господина бакалавра, которого я убедительно прошу рассказать мне что еще дальше говорится обо мне в этой истории.
– И что обо мне, – прибавил Санчо; – так как, говорят, я там один из интереснейших карактеров.
– Характеров, а не карактеров, друг Санчо, – сказал Самсон.
– Вы тоже принадлежите к буквоедам, если вы будете заниматься этим, то мы во всю жизнь не дойдем до конца.
– Накажи меня Бог, – ответил бакалавр, – если ты не второй характер в истории и если не найдется такого человека, который бы скорее согласился слушать твою болтовню, чем умнейшего во всей книге. Конечно, находятся и такие люди, которые говорят, что ты чересчур много выказываешь легковерия, надеясь на губернаторство на острове, которое обещал тебе Дон-Кихот.
– Не все еще потеряно, – сказал Дон-Кихот – и когда Санчо более войдет в лета, то вместе с опытностью, которая приобретается с годами, он сделается также более искусным и опытным для должности губернатора, чем теперь.
– Клянусь душою, ваша милость, – возразил Санчо, – если я не могу управлять островом в теперешних моих летах, то я не научусь управлять им и тогда, когда сделаюсь так же стар, как Мафусаил. Жаль только, что неизвестно, куда запропастился этот остров, а вовсе не затем дело стало, что у меня нет головы на плечах управлять им.
– Поручи это воле Божией, – сказал Дон-Кихот. – Он все устроит к лучшему, и даже лучше, чем ты думаешь; ибо без Его воли не упадет мы единый лист на дереве.
– Совершенно верно, – ответил Самсон, – если Бог захочет, у Санчо не будет недостатки в тысяче островов, не говоря уже об одном, которым он будет управлять.
– Мне случалось уже видеть губернаторов, – сказал Санчо; – они, на мой взгляд, недостойны развязать ремней у моих башмаков, а между тем называются превосходительствами и едят на серебре.
– Это были губернаторы не островов, – возразил Самсон, – а других мест, где поспокойнее; те же, которые управляют островами, должны, по крайней мере, хорошо быть знакомы с грамматикою своего языка.
– Что касается моего языка, – сказал Санчо, – то я не ударю в грязь лицом в каком угодно разговоре, а кто такая грамматика, я не знаю, да и связываться с ней не хочу. Но предадим это губернаторство воле Господа, который пошлет меня туда, где Он может с большею пользою употребить меня. Впрочем, мне чрезвычайно приятно, господин бакалавр Самсон Карраско, что составитель истории таким манером говорит обо мне, что не наводит на людей скуки вещами, которые он обо мне рассказывает, так как – и это так же верно, как то, что я честный оруженосец, – если бы он выдумал про меня вещи, которые не к лицу христианину древнего рода, каков я, о, слепой увидел бы, что бы из этого вышло!
– Это значит, случилось бы чудо, – сказал Самсон.
– Чудо или не чудо, – возразил Санчо, – а всякий должен думать о том, что он говорит о людях или пишет, и не должен писать все без разбора, что только ни понравится.
– Один из недостатков, которые находят в этой истории, – сказал бакалавр, – заключается в том, что составитель присоединил к ней рассказ под заглавием: Безрассудно-любопытный – и не потому, чтобы он был плох или дурно написан, но потому, что он там не на месте и не имеет ни малейшего отношения к истории его милости господина Дон-Кихота.
– Побьюсь об заклад, – сказал Санчо, – что дурень и солому и навоз – все свалил в одну кучу.
– И я утверждаю теперь, – сказал Дон-Кихот, – что автор моей истории был не мудрец, а невежественный болтун, который пустился писать на авось и без плана, не заботясь о том, что из того выйдет – точно так же, как делал Орбанейя, живописец Убеды, который на вопрос, что он пишет, ответил: «А, что выйдет». Однажды он нарисовал петуха, который вышел настолько непохожим, что он должен был написать под ним готическими буквами: это петух. Точно тоже случилось, очевидно, и с моей историей, для понимания которой необходим комментарий.
– Нисколько, – ответил Самсон, – она так понятна, что не представляет ни малейшей трудности при чтении. Дети перелистывают ее, юноши читают ее, зрелые мужи понимают ее и старцы восхищаются ею. Короче сказать, она так часто перелистывается, читается и рассказывается людьми всякого рода, что едва покажется на улице тощая кляча, как уже раздаются крики: вот идет Россинант! Но охотнее всех читают ее оруженосцы. Не найдется ни одной передней знатного барина, в которой не лежал бы «Дон-Кихот» и не переходил бы из рук в руки; и все ссорятся из-за того, кому он должен прежде всех достаться. Одним словом это самое веселое и невинное препровождение времени из всех, какие только существовали по сие время, так как во всей книге не найдется ни одного сколько-нибудь неприличного выражения, ни одной грешащей против религия мысли.
– Писать иначе, – сказал Дон-Кихот, – значило бы писать не истину, но ложь, и историки, которые занимаются распространением лжи, заслуживали бы по настоящему сожжения на костре наравне с фальшивыми монетчиками. Я не понимаю только одного, зачем автору понадобилось заниматься рассказами и новеллами, когда было так много всего порассказать обо мне! Кажется, он руководился пословицею: наполни брюхо сечкой или сеном – для него все равно. Но, уверяю вас, если бы он удовольствовался только тем, что описал бы мои мысли, мои вздохи и слезы, мои добрые намерения и мои подвиги, то он мог бы составить из этого такой же толстый том, или даже еще толще, чем все сочинения Тостало, соединенные вместе. Насколько я понимаю, господин бакалавр, нужны большой ум и зрелое размышление для того, чтобы писать истории; для того же, чтобы рассказывать занимательно и писать остроумно, нужен гений. Самая ответственная роль в комедии – роль дурака; так как тот, который хочет казаться глупым, не должен быть таким на самом деле. История есть в некотором роде святилище, ибо она должна быть убежищем истины, а где есть истина, там и Бог. Но, несмотря на это, находятся люди, которые пекут книги, как будто бы они пекли блины.
– Однако не найдется ни одной плохой книги, в которой нельзя было бы найти чего-либо хорошего, – сказал бакалавр.
– В этом нет никакого сомнения, – возразил Дон-Кихот – но часто случается также, что люди, стяжавшие своею ученостью большую и заслуженную известность, сразу лишаются своей славы, лишь только они успеют предать тиснению свои произведения.
– Это происходит оттого, – сказал Самсон, – что печатные произведения можно читать на досуге, когда ошибки легче бросаются в глаза; и тем строже подвергаются они критике, чем знаменитее имя их авторов. Славные своим гением мужи, великие поэты и знаменитые историки всегда или, по крайней мере, большею частью подвергаются зависти тех, которые находят особенное удовольствие в том, чтобы судить произведения других, ни разу не подарив миру своего.
– Этому не должно удивляться, – сказал Дон-Кихот – например, есть много теологов, которые не годились бы для кафедры, но которые, тем не менее, превосходно могут указывать на ошибки и недостатки проповедников.
– Все это совершенно справедливо, господин Дон-Кихот, – сказал Карраско; – я желал бы только, чтобы подобные критики были несколько снисходительнее, менее мелочны и не так ревностно отыскивали пятна на солнце; потому что si aliquando bonus dormitat Homerus, то все же они должны додумать о том, как долго он бодрствовал, стараясь, насколько возможно, отнять от своего произведения больше пятен и увеличить его блеск. Часто случается, что то, что они принимают за уродливое пятно, есть только маленькая родинка, которая часто только еще более увеличивает красоту лица. Поэтому я утверждаю, что тот подвергается большому риску, кто печатает книгу; потому что из всех невозможностей, самое невозможное – написать ее так, чтобы она понравилась всем, кто будет читать ее, и всех удовлетворяла.
– Книга, которая написана обо мне, конечно, немногих удовлетворит, – сказал Дон-Кихот.
– Совсем наоборот, – возразил Самсон, – так как stultorum infinitus esi numerus, и поэтому так же бесконечно число тех, которым эта история пришлась по вкусу. Однако некоторые ставят в вину автору плохую память, потому что он позабыл сказать, кто был вор, укравший у Санчо Серого. Сначала, говорят они, по ходу событий, должно догадываться, что он у него украден, а вскоре затем читатель встречает его снова едущим на том же самом осле и никак не может взять в толк, откуда он взялся. Они говорят также, что он позабыл сообщить, что сделал Санчо с тою сотней золотых, которые он нашел в чемодане в горах Сиерра Морены и о которых затем больше уже ничего не упоминается. Но так как многие желали бы знать, как он их употребил или на что израсходовал, то это является большим недостатком в книге.
– Господин Самсон, – ответил Санчо, – мне недосуг теперь сводить счеты и давать отчеты; я чувствую такое урчанье в животе, что должен пропустить туда малую толику старого вина, чтобы не очутиться как раку на мели. Дома у меня найдется что выпить, да и старуха моя заждалась меня. Как только я закушу, я опять вернусь и тогда дам ответ вам и всему свету во всем, что вы у меня вы спросите, и как пропал осел, и куда пошли сто золотых.
Сказав это, не дожидаясь ответа и не прибавив больше ни слова, Санчо пошел домой. Дон-Кихот радушно просил бакалавра остаться и отобедать с ним. Бакалавр принял приглашение и остался. К обыкновенным кушаньям было прибавлено еще несколько голубей; за столом разговор шел о рыцарстве, при чем Карраско старался попасть в тон хозяину. Когда обед кончился, они немного отдохнули, а затем вернулся Санчо, и прерванный разговор продолжался.
Глава IV
В которой Санчо Панса разъясняет сомнения бакалавра и отвечает на его вопросы, и которая заключает в себе, кроме того, и нечто другое, достойное быть упомянутым
Санчо вернулся в дом Дон-Кихота и тотчас же возобновил разговор на прежнюю тему, сказав:
– Что касается желания господина Самсона знать, кем и когда украден мой осел, то я отвечу нижеследующее. В ту самую ночь, когда мы после несчастного приключения с каторжниками и трупом, который везли в Сеговию, бежали от страха перед святым братством по направлению к Сиерра Морене, мой господин и я укрылись в густом лесу; там мой господин, опершись на свое копье, а я, сидя на своем Сером, оба усталые и изнуренные недавними передрягами, погрузились в такой крепкий сон, как будто бы мы покоились на перине. В особенности я спал так крепко, что кто-то – все равно, кто бы он там ни был – ухитрился подкрасться и подставить четыре подпорки под четыре угла моего седла таким образом, что я остался сидеть на нем, а он украл у меня Серого из-под меня же, не дав мне этого заметить.
– Это не хитро и не ново, – сказал Дон-Кихот, – потому что то же самое случилось с Сакрипантом, у которого при осаде Альбраки известный вор Брунелло посредством той же хитрости украл лошадь между ног.
– Наступило утро, – продолжал Санчо, – и лишь только я немного потянулся, как подпорки подо мною подломились, и я полетел на землю. Я стал искать глазами моего Серого и не нашел его. Слезы брызнули у меня из глаз, и я поднял такой вопль, что составитель вашей истории, если он не описал этой сцены, может быть уверен, что выпустил самое замечательное место. По прошествии, не знаю, скольких дней, когда мы ехали с Микомиковской принцессой, я встретил моего осла, и тот, кто на нем ехал переодетый цыганом, был Гинес Пассамонт – тот самый негодяй и разбойник, которого мой господин и я освободили от оков.
– Не в этом состоят погрешность автора, – возразил Самсон, – а в том, что, прежде чем осел нашелся, автор рассказывает, как Санчо, ехал на этом же самом осле.
– Если так, – сказал Санчо, – то я больше ничего не умею сказать, кроме того, что тут или составитель ошибся или печатник не так напечатал.
– Без сомнения, это так и есть на самом деле, – сказал Самсон.
– Но что же ты сделал с сотнею золотых?
– Издержал, – ответил Санчо. – Я израсходовал их на себя, на жену и на детей; поэтому-то моя жена и отнеслась снисходительно к бродяжнической жизни, которой я должен был предаваться на службе у моего господина, Дон-Кихота, так как если бы я после столь продолжительного отсутствия вернулся домой без осла и без звона червонцев в кармане, то-то зазвенела бы у меня голова. Если вы хотите от меня знать еще больше, то вот я здесь на лицо, и расскажу вам все как перед Богом. А впрочем, никого это больше не касается, нашел ли я что или не нашел, издержал или не издержал, так как если бы за все побои, которые я получил в этом путешествии, заплатили мне деньгами, считая каждый удар по четыре мараведиса, то мне пришлось бы получить еще сотню золотых, да и тогда было бы выплачено мне меньше половины. Каждый сверчок знай свой шесток и не суйся туда, куда его не спрашивают, ибо каждый таков, каким его создал Бог, а часто и гораздо хуже.
– Я не премину, – сказал Карраско, – напомнить автору истории, при ее новом издании, чтобы он принял во внимание то, что только что сказал добрый Санчо, так как от этого его произведение много может выиграть.
– Нет ли еще чего-нибудь в этой книге, что нужно было бы исправить, господин бакалавр? – спросил Дон-Кихот.
– Без сомнения – да, – ответил Самсон, но это не представляет такой важности, как только что приведенные мною погрешности.
– А, может быть, – сказал Дон-Кихот, – автор обещает вторую часть?
– Всенепременно, – сказал Самсон, но он говорит, что не нашел еще материалов для нее и не знает, где может отыскать их, поэтому неизвестно, выйдет ли вторая часть в свет или нет, и это тем более подлежит сомнению, что некоторые утверждают, будто бы вторые части сочинений редко когда удаются. Есть такие, которые полагают также, что о деяниях Дон-Кихота написано довольно; другие же, люди скорее веселого чем скучного характера, напротив, говорят: подавайте нам больше этих Дон-Кихотских выходок, пусть Дон-Кихот действует, а Санчо болтает, сколько им обоим будет угодно: для вас это было бы очень приятно.
– Что же думает делать автор? – спросил Дон-Кихот.
– Что? – ответил Самсон, – со всем усердием разыскивает он материалы для второй части и, как скоро найдет, отдаст их в печать, побуждаемый к тому более выгодою, которую он из этого может извлечь, чем желанием прославиться.
– Как! – воскликнул Санчо, – ради денег и из-за выгоды пишет составитель истории? В таком случае, было бы чудом, если бы из этого вышло что-либо путное; так как он только и будет звать, что поскорей да поскорей, как это водится у портных накануне Светлого Воскресенья; а что делается с такою поспешностью, то никогда не может быть сделано там, как следует. Пусть господин мавр, или кто бы он там ни был, побольше только следит за тщательностью работы, и тогда мы, я и мой господин, своими приключениями и другими происшествиями доставим ему столько дела, что он будет в состоянии написать не только вторую часть истории, но даже сотую. Добрый человек, наверно, думает, что мы здесь лежим на печи да спим, ан нет, мы уже навастриваем подковы, и скоро увидят, разучились ли мы танцевать. По крайней мере, я могу сказать, что если бы мой господин последовал моему совету, мы уже снова были бы в отрытом поле для того, чтобы наказывать порок и неправое делать правым, как это было в ходу и обычае у храбрых странствующих рыцарей.
Лишь только Санчо произнес последние слова, как они услышали на дворе ржанье Россинанта. Дон-Кихот принял это за счастливое предзнаменование и решил через три или четыре дня предпринять новую поездку. Он сообщил свое намерение бакалавру и просил у него совета, в какую сторону направить ему свой путь. Тот ответил, что, по его мнению, ему нужно ехать в Аррогонию, а именно в город Сарогоссу, где через несколько времени, в праздник святого Георгия, готовится торжественный турнир, в котором он может победить всех аррогонских рыцарей, что будет равносильно тому, если бы он сделался первым рыцарем в свете. Он восхвалял его решимость, называя ее прекраснейшею и великодушнейшею, но притом советовал при встрече с опасностями быть более осторожным, так как жизнь его принадлежит не ему одному, но всем тем, которые нуждаются в его помощи и защите в своем несчастии.
– Это самое меня и огорчает больше всего, господин Самсон, – воскликнул Санчо, потому что мой господин бросается на сто вооруженных парней, как лакомый мальчишка на сверток с коринкой. Но черт меня возьми, господин бакалавр! бывает время, когда надо нападать, и бывает время, когда надо отступать, и не всегда нужно кричать: «Сантьего и Испания, вперед!» тем более, что я слышал, и даже, если не ошибаюсь, от самого моего господина, что истинная храбрость лежит посередине между трусостью и безумною отвагой. Если это так, то не следует бежать, когда к тому нет необходимости, и не должно бросаться на врага, когда превосходство его препятствует этому. Но прежде всего, да будет известно моему господину, что я поеду с ним опять только под таким условием, чтобы он принял на себя одного все стычки, и чтобы я не имел никаких других обязанностей, кроме заботы о его столе и удобствах в дороге, в этом я всегда буду готов служить ему. Но чтобы я обнажил когда-нибудь свой палаш, если бы это понадобилось даже только для бродяг и оборванцев в куртках и деревянных башмаках, то пусть он не рассчитывает на это. Я не требую, господин Самсон, чтобы меня считали героем, а хочу прослыть только лучшим и вернейшим оруженосцем, который когда либо служил странствующему рыцарю; и если мой господин, Дон-Кихот, в награду за многие и великие мои услуги подарит мне когда-либо один из тех многочисленных островов, которые, как он говорит, предстоит завоевать нам, то я приму этот подарок с превеликою благодарностью; а не случится этого, я только подумаю: чем я был, тем я и остался, и – человек живет не милостью людей, а милостью Божией. К тому же, может быть, кусок хлеба, который я ем в моем теперешнем положении точно также вкусен и даже вкуснее губернаторского. При том, разве я знаю наверно, что этим самым губернаторством черт не подставит мне ножки, для того чтобы я упал и сломал себе шею? Санчо я родился, Санчо хочу и умереть; но если небу угодно будет при случае, без большого для меня труда и риска, ниспослать мне какой-нибудь этакий островов или что-нибудь в этом роде, то я не буду дураком и не откажусь от этого, ибо говорится; если тебе подарили корову, то привяжи ее к стойлу, или: если счастье стучится к тебе в двери, то не отгоняй его прочь. – Друг Санчо, – сказал Карраско, – ты говоришь как оракул, при всем том положись на Бога и на господина Дон-Кихота, который подарит тебе с такою же охотою королевство, как и остров.
– Немногим больше, немногим меньше – это не расчет, – ответил Санчо.
– Но я должен сказать господину Карраско, что мой господин не собакам бросит королевство; потому что я сам щупал себе пульс и нахожу себя достаточно здоровым для управления государствами и владычества над островами. Я уже не раз говорил тоже самое и моему господину.
– Подумай о том, Санчо, – сказал Самсон, – что положение меняет образ мыслей, и возможно, что, сделавшись губернатором, ты не узнаешь своей родной матери.
– Это может случиться, – ответил Санчо, – с людьми, которые выросли под забором, а не с тем, у которого, как у меня, душа покрыта на четыре пальца толщины жиров древнего христианства. Да, что! посмотрите только на меня и скажите, вопиет ли моя природа быть неблагодарной против кого-нибудь.
– Подай Бог, – сказал Дон-Кихот. – Мы это увидим, когда тебе придет время управлять островом, который, мне кажется, я уже вижу близко перед своими глазами.
С последним словом Дон-Кихот просил бакалавра, чтобы он, если тот поэт, написал ему стихи на разлуку с Дульцинеей Тобозской; и написал их таким манером, чтобы каждый стих начинался буквою ее имени, так чтобы, когда будешь читать начальные буквы строк, выходило: Дулцинея Тобозская. Самсон ответил, что, хотя он не принадлежит к славнейшим из современных поэтов Испании, которых, как говорят, только три с половиною, однако он попытается написать стихи, несмотря на всю трудность, представляющуюся при их сочинении, так как имя состоит из семнадцати букв. Если бы он таким образом попытался сделать четыре кастильские строфы по четыре стиха в каждой, то одна буква оказалась бы лишнею; если же он выберет строфы по пяти стихов, которые называются децимы или редондиллы, то не хватит трех букв, но он попробует, если это возможно, опустить одну букву, так чтобы имя Дулцинея Тобозская выходило в четырех кастильских строфах.
– Это необходимо сделать на всякий случай, – сказал Дон-Кихот, – так как если имя выражено неясно и непонятно, то никакая женщина не поверит, что стихи написаны для нее.
На этом и порешили; точно также было решено, что отъезд состоится через неделю. Дон-Кихот просил бакалавра держать все в тайне, в особенности от священника, цирюльника, племянницы Дон-Кихота и экономки, чтобы они не могли воспрепятствовать его достохвальному и мужественному решению. Карраско обещал все исполнить; потом он простился с Дон-Кихотом, прося его, когда представится случай, давать ему известие о всех своих удачных и неудачных приключениях. Так они расстались, и Санчо пошел сделать необходимые приготовления к отъезду.
Глава V
О глубокомысленном и забавном разговоре Санчо Панса с его женою Терезою Панса и других достойных упоминания событиях
Начиная эту пятую главу, переводчик Дон-Кихота замечает, что он считает ее подложной; потому что Санчо Панса говорит в ней совершенно другим языком, чем можно ожидать от его ограниченного ума, и ведет речь об таких тонких материях, которые никоим образом не могли входить в круг его понимания. Однако, чтобы вполне добросовестно исполнить свою обязанность переводчика, он не пропускает этого места и продолжает таких образом:
Санчо возвращался домой таким веселым и довольным, что жена его еще за версту могла прочитать выражение радости на его лице.
– Что новенького, милый Санчо, – закричала она ему навстречу: – почему ты такой веселый?
– Ах, жена! – ответил Санчо: – если бы Богу было угодно, чтобы я не был так весел, я очень был бы доволен этим.
– Я не понимаю тебя, муж, – возразила Тереза, – и не знаю, что ты хочешь сказать словами: если бы Богу угодно было, чтобы я не был так весел, я очень был бы доволен этим. Насколько я ни глупа, я хорошо понимаю, что не найдется такого человека, который радовался бы тому, что он не весел.
– Вот видишь ли, Тереза, – сказал Санчо, – я весел потому, что решился опять поступить на службу к своему господину Дон-Кихоту, который в настоящее время в третий раз намерен пуститься в путешествие за поисками приключений. Я отправляюсь с ним, во-первых, потому, что к этому принуждает моя бедность и, во-вторых, потому, что мне улыбается надежда найти еще раз мешочек с сотнею золотых, точно таких же, какие мы только что израсходовали. Но при этом меня печалит то, что я должен оставить тебя и детей; а если бы такова была милость Божия дать мне здесь, в моей хижине, хлеб насущный, не заставляя меня таскаться по горам и буеракам – что для него не стоят никакого труда, так как Он может сделать это одною Своею волею, – то ясно, что тогда я с большим основанием и уверенностью мог бы быть веселым, наоборот, моя теперешняя веселость смешана с печалью о разлуке с вами, – так, что я, по всей справедливости, могу сказать, что я очень бы был доволен, если бы Богу угодно было, чтобы я не был таким веселым.
– Послушай, Санчо, – сказала Тереза, – с тех пор как ты сделался в некотором роде странствующим рыцарем, ты говоришь так темно, что ни один человек тебя не поймет.
– Довольно того, если меня понимает Бог, жена, – ответил Санчо, – ибо он понимает всяческое, тем и делу конец! Но послушай, голубка! в эти три дня позаботься-ка хорошенько о Сером, чтобы он был в силах носить вооружение, давай ему двойную порцию корма, положи заплаты на седло и исправь остальные доспехи; так как мы не на свадьбу едем, а пускаемся в путешествие по целому свету, где приведется драться с великанами, драконами и привидениями и где случится слышать и визг, и писк, и мычанье, и рычанье; и однако все это было бы сущими пустяками, если бы не приходилось иметь дела с ангуэзцами и очарованными маврами.
– Я думаю, муженек, – возразила Тереза, – что странствующие оруженосцы не даром едят хлеб, поэтому я буду усердно молить Господа Бога, чтобы он поскорее избавил тебя от твоей горькой доли.
– Уверяю тебя, жена, – ответил Санчо, – что если бы я не был уверен в короткое время сделаться губернатором острова, то желал бы лучше умереть на этом месте.
– Ах, нет, муженек, – сказала Тереза, – пусть курочка живет, если и типун у нее. Без губернаторства явился ты на свет Божий из чрева матери, без губернаторства прожил свой век, без губернаторства сойдешь и в могилу, или будешь отнесен до нее, если такова будет воля Божия. Разве на свете нет людей, которые жили бы без всяких губернаторств? Ведь есть же они, да и считаются-то за честных. Самая лучшая приправа в мире – это голод, и так как в нем нет недостатка у бедняков, то еда всегда доставляет им удовольствие. И берегись, Санчо, если когда-нибудь губернаторство действительно выпадет на твою долю, позабыть меня и твоих детей! подумай о том, что Санчино исполнилось ужи пятнадцать лет, и пора посылать его в школу, если его дядя, аббат, предназначает его для духовного звания. Подумай также и о том, что Мария Санча, дочь твоя, не пропадет с тоски, если мы выдадим ее замуж, так как, думается мне, она с такою же охотою приобрела бы себе мужа, как ты – губернаторство. Да, в конце концов, лучше плохо сосватать дочь, чем хорошо довести ее до падения.
– По правде скажу, – возразил Санчо, – если Господь пошлет мне что-нибудь этакое в роде губернаторства, то я выдам тебе Марию Санча за такого знатного барина замуж, что никто не посмеет приблизиться к ней, не назвав ее сиятельством.
– Нет, Санчо, – ответила Тереза, – выдай ее за равного ей, это будет самое лучшее. Если она из деревянных башмаков очутится прямо на высоких каблуках и вместо серого, байкового платья наденет фижмы и шелковые наряды, из Марики и ты превратится в донну такую-то и ваше сиятельство, то девушка совсем смешается и в один миг наделает столько глупостей, что все тотчас же увидят в ней деревенщину.
– Молчи, дура, – сказал Санчо; – все явится само собою через два-три года упражнений, и у нее будет такое обхождение и такие тонкие манеры, как будто бы она родилась с ними; а не случится этого, что за нужда в том? Раз она сиятельство, пусть там говорят, что хотят, – она так и останется сиятельством.
– Оставайся-ка, Санчо, при своем звании, – возразила Тереза, – и не ищи высших степеней. Вспомни только пословицу: «утри сыну твоего соседа нос и возьми его в твой дом». То-то было бы хорошо, если бы мы вашу Марию отдали за какого-нибудь олуха-графа или дубину-рыцаря! Во всякое время, когда бы ему ни вздумалось, он мог бы ругать ее деревенской бабой и делать намеки на то, что ее отец мужик, а мать – кухарка. Нет, муженек, нет! не для того взрастила я свою дочь. Добывай только денег, а o замужестве ее я уже сама позабочусь. Есть тут у вас Лопе Тохо, сын Хуала Тохо, здоровый, красивый парень (ты знаешь его); он не прочь жениться на девушке. За него отдать было бы хорошее дело, так как он нам ровня, и мы всегда имели бы их на глазах и жили бы вместе, отцы, дети и внуки, и мир и Божие благословение было бы с нами. Вот это было бы лучше, чем посылать ее с мужем в твои столицы и большие дворцы, где другие ее не поймут, а она других не поймет.
– Слушай же, животное и жена Баррабы, – вскричал Санчо, – что это тебе вздумалось во что бы ни стало препятствовать тому, чтобы моя дочь вышла за человека, произведущего мне внуков, которых будут величать сиятельствами? Смотри, Тереза, часто приходилось мне слышать от умных людей, что тот, кто не умеет пользоваться счастьем, когда оно приходит, не должен и жаловаться, когда оно уходит. Поэтому было бы глупо теперь, когда оно стучится к нам в двери, запирать ему их перед носом, нет, отдадимся этому благоприятному ветру, который дует в наш парус.
(Из подобного рода выражений и из того, что Санчо говорит ниже, переводчик этой истории заключает, что настоящая глава – подложная).
– Разве плохо было бы, глупое создание, – продолжал Санчо, – если бы я своей собственной особой попал на выгодное губернаторство, которое вытащило бы нам ноги из грязи и потом дало бы возможность выдать Марию Санча замуж по моему желанию? Ты увидишь тогда; как тебя будут величать донной Терезой Панса, и ты будешь сидеть в церкви на коврах и подушках на зло и досаду всем нашим дворянкам. Но нет, ты хочешь лучше быть и оставаться тем, что ты есть, и не хочешь сделаться ни больше ни меньше, точно фигуры на стене. Не говори мне больше ничего; сказано, Санчика будет графиней, и она будет ею во что бы то ни стало, что бы ты там ни болтала.
– Подумай, что ты говоришь, – возразила Тереза: – чует мое сердце, не принесет счастья моей дочери это графское достоинство. Но делай, что хочешь; сделай ее хоть герцогиней или принцессой; одно тебе скажу, никогда не будет на то моей воли и согласия. Всегда старалась я держаться равных себе, муженек, и не могу терпеть, когда люди надуваются без всякой причины. Терезой назвали меня при крещении, и это – простое и честное имя, без всякой мишуры и погремушек из донов и донн. Каскаио назывался мой отец, а меня зовут Терезой Панса, потому что я твоя жена, хотя, собственно говоря, меня должно было бы звать Терезой Каскаио, если бы право не уступало силе; и я довольна этим именем и без примешивания к нему донны, что было бы для меня слишком тяжело носить. Я не хочу также дать повода для разговоров тем, что увидал бы меня одетой на манер графини и губернаторши; потому что тогда стали бы говорить: «посмотрите, как форсит жена свинопаса; вчера еще она сидела и пряла пеньку и вместо вуали покрывала свою голову полою, когда шла к обедне; а сегодня она уже идет в платье с фижмами и обвесилась побрякушками, и задирает нос, как будто не знают, кто она такая!.. Нет, если Господь сохранит мне мои семь или пять, или, сколько там у меня есть, чувств, я буду остерегаться доказываться на глаза людей в таком наряде. Ступай же, муженек, и делайся губернатором или островитянином, и важничай сколько хочешь; я и моя дочь, клянусь тебе вечным блаженством моей матери, мы не сделаем шага из нашей деревни. Хорошая жена сидит себе тихо дома; а если девушка хочет остаться честной, то она должна работать. Иди же искать приключений с твоим Дон-Кихотом, а мы останемся здесь с нашей бедностью. Господь поможет нам, если мы будем честны. Я не знаю также, по правде сказать, кто прибавил твоему господину дон, ибо ни у его родителей, ни у его предков не было этого.
– По истине, жена, – воскликнул Санчо, – ты одержима бесом. Боже милостивый! Сколько чепухи нагородила ты! Что имеет общего Каскаио, побрякушки, поговорки, важничанье с тем, что я сказал? Слушай же, безмозглая дура, – ибо так я могу тебя называть, потому что ты не понимаешь моих слов и бежишь от своего счастья, – если бы я сказал, чтобы моя дочь бросилась с башни или странствовала до свету подобно инфанте Урраке, то ты имела бы право со мной не соглашаться; но когда я в одно мгновение ока, не успеешь оглянуться, награждаю ее донной и сиятельством, когда я возношу ее с соломенного тюфяка на бархатное ложе под золотым балдахином или на такое же множество оттоманок в ее комнатах, сколько когда-либо считалось жителей в оттоманской империи; почему тогда ты не хочешь дать своего согласия и допустить то, что я допускаю?
– Ты хочешь знать, почему? – ответила Тереза, – потому что пословица говорит: протягивай ножки по одежке. Бедного никто не замечает, а на богатого всегда пялят глаза; и если этот богатый был прежде беден, то сейчас начинаются брань, суды и пересуды без конца; а в нашей деревне злых языков столько же, сколько пчел в улье.
– Слушай, Тереза, – возразил Санчо, и заметь, что я тебе теперь скажу, потому что ты, без сомнения, не слыхала этого никогда в жизни; и ведь это я выдумал не из своей головы: все, что я тебе намерен сказать, слова доминиканского патера, который прошедшим постом говорил проповедь в нашей деревне. Если я не ошибаюсь, он сказал, что все существующие вещи, которые мы видим своими глазами, гораздо живее и прочнее запечатлеваются в нашей памяти, чем вещи, которые были когда-то.
(Слова, которые здесь говорит Санчо, служат для переводчика новым основанием считать эту главу подложной, там как они далеко выходят из круга понятий Санчо. В оригинале он продолжает таким образом:)
– Поэтому и происходит, что, когда мы видим какую-нибудь особу в богатом и великолепно сшитом платье, окруженную толпою слуг, мы не можем удержать себя высказать этой особе наше глубокое уважение, хотя бы в это самое время наша память говорила нам о слышанной нами когда-нибудь про нее низкой вещи; потому что бедность или низкое происхождение, благодаря которым ее прежде не уважали, не существуют более, и эта особа для нас только то, что мы видим в ней в настоящее время. Если таким образом тот, кого счастье вознесло из грязи на вершину благополучия – таковы слова употребленные патером – будет со всеми добр, любезен и вежлив, не равняясь с теми, которые принадлежат к старинному дворянству, то будь уверена, Тереза, что никто не вспомнит о том, чем он был, а все будут почитать за то, чем он есть, исключая завистников, конечно, от которых не убережется никакое счастье, никакое благополучие. – Я не понимаю тебя, муж, – сказала Тереза.
– Делай что хочешь и не набивай мне головы твоими речами и проповедями, и если ты раз принял революцию сделать это, как ты говоришь…
– Резолюцию, хочешь ты сказать, – не революцию, – вскричал Санчо.
– Не пускайся со мною в рассуждения, муж, – сказала Тереза; – я говорю так, как Бог на душу положит, а все другое меня не касается. Только вот что еще скажу я тебе: если ты так рассчитываешь на свое губернаторство, то возьми с собою своего сына Санчо, чтобы и его мало-помалу приучить губернаторствовать; потому что всегда бывает хорошо, если сыновья выучиваются ремеслу отцов и продолжают заниматься ими.
– Лишь только я получу губернаторство, – ответил Санчо, – я тотчас же велю выслать его ко мне на почтовых и пришлю тебе денег, в которых у меня не будет недостатка; потому что губернаторы всегда находят людей, которые одолжают им деньги, если они их сами не имеют. Только одень его тогда так, чтобы не было заметно, кто он есть, но чтобы у него был такой вид, каким он должен быть.
– Высылай только денег, – сказала Тереза, – и я его так разодену, как куколку.
– Стало быть, мы порешили на том, чтобы наша дочь была графиней?
– С того самого дня, когда я увижу ее графиней, она умрет для меня. Но я еще раз говорю тебе: делай что хочешь; так как мы женщины только для того и рождены на свет, чтобы повиноваться мужьям даже и тогда, когда они просто болваны.
С этими словами она начала так горько плакать, как будто Санчика в самом деле умерла и была уже похоронена.
Санчо утешал ее, уверяя, что хотя он и сделает ее графиней, но, насколько будет возможно, повременит с этим дело. На этом и покончили они разговор, и Санчо пошел к Дон-Кихоту, чтобы принять от него приказания относительно приготовления к отъезду.
Глава VI
Повествующая о том, что случилось с Дон-Кихотом, его племянницей и экономкой, – одна из важнейших глав во всей этой истории
В то время как Санчо Панса и его жена Тереза Каскаио вели этот неуместный разговор, племянница и экономка Дон-Кихота тоже не оставались без дела; из тысячи признаков они вывели заключение, что их дядя и господин хочет во что бы то ни стало в третий раз покинуть их для того, чтобы пуститься в свои, по их мнению, проклятые рыцарские приключения. Они разными способами старались отклонить его от этой несчастной мысли, но все было напрасно: их увещания были гласом вопиющего в пустыне. После множества всякого рода убеждений, экономка, наконец, сказала Дон-Кихоту:
– Даю вам слово, господин мой, если вы не останетесь дома, как подобает благоразумному человеку, и опять, как кающийся грешник, будете скитаться по горам и долинам, чтобы отыскивать то, что вы называете приключениями, но что я считаю самым последним несчастием, я буду взывать и Богу и королю, чтобы они положили конец этому сумасбродству.
– Я не знаю, экономка, – ответил Дон-Кихот, – что скажет Бог на вашу жалобу, равно как не знаю я того, что ответит на все король. Я могу сказать вам только, что, если бы я был королем, я ни слова не отвечал бы на все те бесчисленные и достойные удивления просьбы, которые подаются ежедневно; потому что одна из тягчайших обязанностей, которые лежат на королях, между многими другими, есть та, что они принуждены всех выслушивать и всем давать ответ. Поэтому мне было бы неприятно, если бы ему еще досаждали мною.
– Скажите только, господин, – сказала экономка, – ведь при дворе короля нет рыцарей?
– Конечно их там много, – возразил Дон-Кихот, – и там их настоящее место, потому что они служат к увеличению блеска владык и к возвышению их королевского достоинства.
– Так не могли бы вы сделаться одним из рыцарей, – спросила снова она, – которые, не нарушая мира и спокойствия, служат своему королю, находясь при его дворе?
– Слушай, дитя мое, – возразил Дон-Кихот, – не все рыцари могут быть придворными, точно так же как не все придворные могут и должны быть странствующими рыцарями. Те и другие нужны миру, и хотя мы все считаемся рыцарями, однако между нами существует огромная разница; так как придворные, не выходя из комнаты и не покидая окрестностей дворца, могут странствовать по целому свету, держа перед собою карту, и это не стоит им ни гроша, и они не терпят при этом ни голода, ни жажды, ни холода, ни жары. А наш брат, странствующий рыцарь, напротив того, скитается и в жару, и в холод, и под дождем, и под палящими лучами солнца, ночью и днем, на коне и пешком, и вымеряет целый свет своими шагами; мы знаем ваших врагов не только по портретам и описаниям, но из настоящего знакомства с ними лицом к лицу, и при каждом удобном случае мы стараемся сразиться с ними, не занимаясь при этом пустяками и не задумываясь долго над законами поединка и над тем, длиннее или короче копье или меч врага, носит ли он на теле ладанку или амулет или иное какое тайное средство; разделяется ли солнце между обоими противниками на равные доли или частицы, или нет, вместе со множеством других подобного рода церемоний, которые в обычае при схватках один на один, ты не знаешь их, мне же они хорошо известны. Кроме всего этого, ты должна знать, что настоящий рыцарь никоим образом не побоится, если бы ему пришлось увидать даже десяток других рыцарей, которые головами своими не только доставали бы до облаков, но и превышали их, или из которых у каждого вместо ног было бы по две высоких башни, руки которых походили бы на мачты огромнейших военных кораблей, а глаза были бы такие же большие, как жернова, и так же бы пылали, как плавильные печи: напротив, с благородною решимостью и неустрашимым сердцем схватится он с ними и сразится, и, если возможно, в один миг преодолеет и сокрушит их, будь они даже закованы в чешую известной рыбы, которая, как говорят, тверже алмаза, и имей они вместо мечей шпаги из дамасской стали или дубины с стальными зубцами, какие мне приходилось не раз видеть. Все это, любезная экономка, я говорю к тому, чтобы вы видели, какая разница существует между рыцарями и рыцарями. И как было бы хорошо, если бы все государи как следует ценили этот последний или, правильнее говоря, первый род рыцарей; ибо, как мы читаем в жизнеописаниях их, между нами существовали такие, которые были основателями благополучия не одного только, но многих государств.
– Ах, милый дядя! – вскричала племянница, – подумайте, наконец, о том, что все, что вы наговорили сейчас о странствующих рыцарях, одни басни и выдумки; и если их истории не хотят предать сожжению, то пусть по крайней мере поставят на них Сан-бенито или какой-нибудь другой знак, по которому можно бы было узнать их вред и опасность для добрых нравов.
– Клянусь Богом, сотворившим нас, – сказал Дон-Кихот, – если бы ты не была моей родной племянницей, дочерью моей сестры, я так бы наказал тебя за это поношение, что молва о том прошла бы по всему миру. Возможно ли? девчонка, которая едва умеет обращаться с своими двенадцатью коклюшками, осмеливается судить о рыцарских книгах и поносить их? Что сказал бы на это Амадис, если бы он услышал что-либо подобное? Но, конечно, он бы простил тебя, потому что он был терпеливейшим и учтивейшим рыцарем своего времени и, кроме того, ревностным защитником девиц. Однако тебя мог услышать и другой, с которым тебе бы не поздоровилось; ведь не все же они учтивы и благодушны – между ними попадаются подчас и неучтивые и несговорчивые. Не всякий из них также бывает истинным рыцарем, хотя и называется им, ибо некоторые только бывают из чистого золота, другие же все из простой меди, и хотя все они на вид рыцари, но не все могли бы доказать это на деле. Существуют обыкновенные люди, которые выбиваются из сил, чтобы в них видели рыцарей, и, наоборот, есть благородные рыцари, которые, по-видимому, полагают всяческое старание для того, чтобы казаться обыкновенными людьми. Одни возвышаются или благодаря своему честолюбию или благодаря своей добродетели; другие падают благодаря лености или благодаря пороку; поэтому-то и нужно быть крайне осмотрительным при отличии этих двух родов рыцарей, которые, нося одно и то же имя, так не походят друг на друга в своих деяниях.
– Боже праведный! – вскричала племянница, – какими познаниями обладаете вы, дядя! если бы было нужно, вы могли бы взойти на кафедру и проповедовать пред всем народом, и при всем том вы так слепы и так просты, что воображаете себя крепким, будучи старым, думаете, что вы сильны, будучи слабы; хотите выправлять неправильное, тогда как сами искривились под бременем лет. Но, прежде всего, вы воображаете себя рыцарем, не будучи таковым в действительности; потому что хотя все дворяне могут быть рыцарями, но для бедных это невозможно.
– В твоих словах есть доля правды, племянница, – ответил Дон-Кихот, – и относительно происхождения вообще я мог бы рассказать такие вещи, что ты бы удивилась; но я лучше промолчу, чтобы не смешивать божественного с человеческим. Все роды в мире могут быть разделены на четыре разряда, а именно таким образом: на те, которые, будучи низкого происхождения, возвышаются и растут до тех пор, пока не достигнут предельной высоты; на те, которые с самого начала были велики и до сего дня сохранили свой блеск и свое величие; на те, которые хотя и имеют солидное начало, но потом кончаются точкой, подобно пирамидам, которые мало-помалу суживаются, начиная от самого своего основания, и сводятся на нет в своих вершинах, наконец, на те, – и этих последних большинство, – которые, не имея за собою ни благородного происхождения, ни большого успеха, в какую бы то ни было пору своего существования, так и остаются до конца бесславными, как это бывает с средним сословием и простым народом. Как пример первого разряда, именно тех родов, которые, будучи низкого происхождения, возвысились до крайнего предела величия, я приведу вам род Османов, родоначальник которых был пастух верблюдов и которые стоят теперь на недосягаемой высоте. Примером второго разряда фамилия тех, которые были велики по своему происхождению и сохранили это величие, ничего от него не убавив, но и не прибавив к нему ничего, могут служить многие княжеские дома, которые с веками сохраняют унаследованный ими титул и мирно держатся в пределах своих княжеств, не расширяя их и ничего в них не теряя. Тех же, которые начались величественно, а под конец кончились точкой, существуют тысячи примеров, ибо все фараоны и Птоломеи Египта. Все цезари Рима и целая вереница, если я могу так выразиться, бесчисленных государей, монархов, князей Мидян, Ассирийцев, Персов, Греков и варваров – все эти роды потерялись в одной точке и сошли на нет, так же как и их родоначальники, так что нельзя больше найти и следа их потомков, или, если бы их кто захотел искать, то нашел бы среди низших сословий и черви. О простом народе мне нечего вам больше говорить, так как он служит для того только, чтобы увеличивать число живущих, не стяжая себе своим достоинством ни славы ни величия. Из всего мною сказанного, простофили, вы можете заключить, что существует большое различие в родах и что только те из них величественны и исполнены блеска, которые отличаются добродетелью, богатством и щедростью. Я говорю: добродетелью, богатством и щедростью – потому что величие, которое порочно, есть только великая порочность, и богатый, который не щедр, есть жадный нищий; ибо обладателя богатств не то делает счастливым, что он их имеет, но то, что он пользуется ими, и пользуется не для удовлетворения своих прихотей, а для благих целей. Бедному рыцарю не остается другого средства показать себя рыцарем кроме добродетели, он должен быть благонравен, учтив, вежлив, скромен и готов на услуги; он не должен быть горд, хвастлив и злоязычен, но прежде всего он должен быть сострадательным, ибо несколькими мараведисами, которые он от чистого сердца дает бедному, он делает ему больше благодеяния нежели богач, расточающий милостыни при кликах народа; и ни один человек, который увидит в нем эти добродетели, – знает ли он его или нет – все равно, – не поколеблется ни одной минуты признать его за человека благородного происхождения. Если этого не случится, то будет чудом, потому что похвала была всегда наградой добродетели, а у добродетельных есть все для того, чтобы быть восхваляемыми. Существует два пути, дети мои, для того, чтобы достигнуть богатства и почестей, первый – это науки, второй – оружие. Я более склонен носить оружие, чем заниматься науками, и, судя по моему влечению к оружию, должно полагать, что я рожден под влиянием планеты Марса; вот почему я и не могу бороться с собою, чтобы не вступить на этот путь, и пойду по нем наперекор всему миру. Поэтому нет пользы в том, что вы стараетесь уговорить меня не делать того, что хочет Небо, что повелевает судьба, требует рассудок и, прежде всего, к чему влечет меня мое собственное желание. Мне известны неисчислимые тегости, связанные с жизнью странствующего рыцаря; но я также хорошо знаю и великие преимущества, которые она дает. Мне известно, что стезя добродетели узка, а путь порока широк и просторен, и мне известно также, что оба они ведут к совершенно противоположным целям, ибо широкий и просторный путь порока кончается в смерти, узкая же и трудная стезя добродетели оканчивается в жизни, и не в той жизни, которая имеет конец, но в той, которая бесконечна. Мне известно, что сказал по этому поводу наш великий кастильский поэт:
– Ах, я несчастная! – вскричала племянница, – мой дядя и поэт то же! все он знает, все он умеет! Побьюсь об заклад, если бы ему вздумалось сделаться каменщиком, он так же легко построил бы дом, как клетку для птиц.
– Уверяю тебя, племянница, – возразил Дон-Кихот, – что, если бы все мои помыслы не были заняты одним странствующим рыцарством, не было бы на свете вещи, которой бы я не сумел сделать, и не было бы такой мудреной работы, которую я бы не мог выполнить, в особенности по части клеток и зубочисток.
В то время кто-то позвал за дверью, и, когда спросили, кто там, послышался голос Санчо Панса, что это он.
Едва экономка услышала его голос, как она бросилась бежать и спряталась, чтобы не видеть его – такое отвращение внушал он ей своим видом. Племянница отворила ему дверь, и его господин, Дон-Кихот, пошел ему навстречу, чтобы принять его в свои распростертые объятия. Затем они оба заперлись в комнате и завели разговор, который ни в чем не уступал приведенному выше.
Глава VII
О том, что случилось с Дон-Кихотом и его оруженосцем, вместе с другими, в высшей степени, замечательными событиями
Лишь только экономка увидала, что Санчо Панса заперся с ее господином, как она тотчас же догадалась об истинном намерении обоих и не сомневалась более, что совещание кончится решением на третий выезд. Поэтому она накинула на себя свою мантию и, полная тоски и огорчения, побежала с целью разыскать бакалавра Самсона Карраско; потому что она думала, что он, будучи человеком красноречивым, и как совершенно новый друг ее господина, лучше всего может убедить его отказаться от его злосчастного предприятия. Она нашла его прохаживающимся взад и вперед по двору его дома и, лишь только его увидела, тяжело переводя дух и задыхаясь, упала к его ногам. Когда Карраско увидел ее с этими признаками горя и ужаса, он спросил:
– Что с вами, госпожа экономка? Что случилось? у вас такой вид, как будто ваша душа расстается с телом.
– Что же другое могло случиться, кроме того, что мой господин покидает нас! истинная правда, покидает нас!
– Каким же образом он покидает? – спросил Самсон. – Не сломал ли он себе чего-нибудь?
– Ах нет, – ответила она, – он покидает нас чрез двери своего безумия. Я хочу сказать, мой добрый господин бакалавр, что он опять – и это уже в третий раз – хочет уехать от нас, для того чтобы искать по свету, как он говорит, счастливых приключений; но я не могу никак понять, почему он так называет это. В первые раз его привезли домой положенного поперек спины осла, и он был избит до полусмерти; во второй раз он приехал, заключенный в клетку, куда, по его мнению, он попал благодаря волшебным чарам, и вид у него был до того жалкий, что его родная мать не узнала бы его, – тощий, бледный, как смерть, с глубоко впавшими глазами. И, чтобы его опять сделать мало-мальски похожим на человека, мне стоило больше шестисот яиц – будь тому свидетелями Бог, целый мир и мои куры, которые никогда еще не уличали меня во лжи. – Я охотно верю этому, – ответил бакалавр, – потому что вы так добры, так толсты и здоровы, что не скажете вместо одного другое, если бы вам даже пришлось лопнуть от этого. Но больше ничего нет, госпожа экономка, и ничего больше не приключилось, кроме того, что вас так пугает, – намерения господина Дон-Кихота?
– Нет, господин мой, – ответила та.
– Ну, тогда не беспокойтесь, – ответил бакалавр, – идите с Богом домой и приготовьте чего-нибудь тепленького к завтраку, а дорогою твердите молитву святой Аполлонии, если вы ее знаете. Я же буду следом за вами, и тогда вы увидите чудо.
– Боже милостивый?! – сказала экономка, – я должна говорить молитву святой Аполлонии? Это помогло бы, если бы у моего господина болели зубы; но у него болезнь в голове.
– Я знаю, что говорю, госпожа экономка; идите, я – бакалавр и диспутировал в Саламанке, поэтому не вступайте со мною в дальнейший диспут, – отвечал Карраско.
После этих слов экономка ушла, а бакалавр тотчас же пошел к священнику, чтобы переговорить с ним о том, что читатель узнает в свое время. Когда Дон-Кихот и Санчо Панса заперлись в комнате, между ними произошел следующий разговор, который точно и обстоятельно передает нам история.
– Ваша милость, – сказал Санчо рыцарю, – я, наконец, утрезвонил свою жену, и она позволила мне ехать с вами, куда вы только пожелаете.
– Урезонил, хочешь ты сказать, а не утрезвонил, – сказал Дон-Кихот.
– Один раз или два раза, если не ошибаюсь, – возразил Санчо, – я уже просил вас не поправлять моих слов, если вы понимаете, что я хочу сказать. Если же вы меня не понимаете, то скажите только: Санчо, или: чертов сын, я не понимаю тебя! И если я и после этого не объяснюсь ясно, то вы можете тогда меня поправить, так как меня легко можно набузовать.
– Я не понимаю тебя, – прервал его Дон-Кихот, – потому что мне неизвестно, что такое значит: меня легко можно набузовать.
– Легко набузовать, – отвечал Санчо, – значит все равно что: я чрезвычайно, так сказать…
– Теперь я понимаю тебя еще меньше, – возразил Дон-Кихот.
– Если вы меня не можете понять, – ответил Санчо, – то я не знаю, как мне говорить. Пусть Бог вразумит вас, – большей ничего не знаю.
– Ах, теперь я начинаю понимать, – ответил Дон-Кихот, – ты хотел сказать, что тебя легко цивилизовать, что ты понятлив и скоро все перенимаешь, что я тебе скажу или чему научу тебя.
– Побьюсь об заклад, – сказал Санчо, – что вы тотчас же поняли меня, с первого монумента; вы любите только всегда меня контузить, чтобы слышать от меня несколько лишних глупостей.
– Может быть, – сказал Дон-Кихот. – Ну, так что же сказала Тереза?
– Тереза сказала, – ответил Санчо, – что я должен искать с вашей милостью твердого фундамента. Что написано пером, того не вырубишь топором, уговор лучше денег, лучше синица в руке, чем журавль в небе. И я говорю: у бабы волос долог, а ум короток, а все же дурак тот, кто ее не слушает.
– Я держусь того же мнения, – ответил Дон-Кихот. – Продолжай, друг Санчо, ты сегодня изрекаешь великие истины.
– Дело в том, – возразил Санчо, – что все мы, как вы изволите знать, подвержены смерти; сегодня жив человек, а завтра помер. Ягненок не в большей безопасности от нее чем баран, и ни один человек в этом мире не может рассчитывать прожить одним часов долее, чем на то есть воля Божия; ибо смерть глуха, и если она раз стукнула в дверь нашей жизни, – она не ждет, и ее не удержать тогда ничем, ни просьбами, ни силой, ни скипетром, ни епископскою митрой. По крайней мере, так все говорят, и мы слышим то же самое с кафедры.
– Это все правда, – сказал Дон-Кихот, – но я еще все не могу понять, куда клонится твоя речь.
– Моя речь клонится к тому, – сказал Санчо, – чтобы ваша милость выплачивали мне определенное жалованье, пока я вам служу, и чтобы это жалованье я получал наличными деньгами, так как я не могу полагаться на посулы, которые либо будут исполнены либо нет. Блаженны имущие. Одним словом, я хочу знать, что я заработаю, потому что из яйца выводится наседка, и много малого составляет большое; ибо когда лежит одно яйцо, то наседка кладет дальше, и малый прибыток не есть убыток. Если же в самом деле случится то – на что я не надеюсь и не рассчитываю, – что вы подарите мне остров, который вы мне обещали, – то я не настолько неблагодарен или жаден, чтобы иметь что-либо против того, если мне зачтут в мой счет доходы с этого острова и из них вычтут все полученное много жалованье.
– Друг Санчо, – возразил Дон-Кихот, – бывает то, что гусь стоит столько же, сколько утка.
– Понимаю, – сказал Санчо; – но, побьюсь об заклад, вы хотели сказать: утка стоит столько же, сколько гусь. Однако, это не важно, если вы меня поняли.
– И даже так хорошо понял, – ответил Дон-Кихот, – что постиг самые сокровенные твои мысли и ясно вижу цель, в которую ты пускаешь бесчисленные стрелы твоих поговорок. Охотно стал бы я выплачивать тебе жалованье, Санчо, если бы в какой-нибудь истории странствующих рыцарей мне удалось найти пример, который дал бы мне слабый и неясный намек на то, сколько жалованья ежегодно или ежемесячно получали оруженосцы. Но я читал все или, по крайней мере, большую часть этих историй, и не припомню, чтобы мне когда-нибудь пришлось встретить место, где бы говорилось, чтобы странствующий рыцарь выплачивал своему оруженосцу определенное содержание. Я знаю одно только, что все они служили из-за милости; и когда счастье благоприятствовало их господам, они нежданно-негаданно награждались островом или другим каким-либо даром такой же ценности, или, по меньшей мере, получали титулы и почетные награды. Итак, Санчо, если ты, руководясь этими надеждами и видами, хочешь снова поступить ко мне на службу, то добро пожаловать; ибо думать, что я предам забвению или уничтожу этот древний обычай странствующих рыцарей, значит думать пустое. Поэтому, друг Санчо, ступай сначала домой и объяви своей Терезе о моем мнении. И если ты и она будете согласны, чтобы ты пошел служить ко мне, рассчитывая только на мои милости, bene quidem; если нет, то останемся такими же добрыми друзьями, как были прежде; потому что, если только есть корм в голубятне, никогда не будет в ней недостатка в голубях, но заметь то, мой друг, что добрая надежда лучше ничтожной собственности и данный выгодно взаймы рубль лучше полученной чистоганом копейки. Я говорю с тобою таким образом, Санчо, чтобы показать тебе, что я так же, как ты, могу пустить в тебя град пословиц. Одним словом, я хочу тебе сказать, что если у тебя нет охоты поступить ко мне на службу и делить со мною счастье и несчастие, то уходи с Богом и будь счастлив, потому что у меня не будет недостатка в оруженосцах, более тебя послушных и радивых и не таких прожорливых и болтливых, как ты.
Лишь только Санчо услышал это твердое решение своего господина, как у него потемнело в глазах и сердце перестало биться, – так он был уверен, что его господин ни за какие сокровища в мире не решится без него ехать.
В то время, когда он стоял еще так, в унынии и нерешимости, в комнату вошел Самсон Карраско, в сопровождении экономки и племянницы, с нетерпением желавших узнать, какими доводами намеревается он убедить их господина не пускаться опять в новые приключения. Самсон, этот отъявленный плут, подошедши к Дон-Кихоту, обнял его, как и в первый раз, и сказал громким голосок:
– О ты, цвет странствующего рыцарства! О ты, далеко разливающийся свет оружия! О ты, честь и зеркало испанского народа! Да исполнятся молитва моя к всемогущему Богу и да ниспошлет Он, чтобы тот или те, которые противятся твоему третьему выезду или хотят затормозить его, никогда не нашли средства к этому в лабиринте своих замыслов и чтобы им никогда не удалось то, что они злоумыслили.
Он обратился в экономке и сказал:
– Любезная экономка, вы можете теперь прекратить чтение молитвы святой Аполлонии; ибо я знаю, что в заоблачных сферах бесповоротно решено, чтобы господин Дон-Кихот еще раз обратился к выполнению своих великих и неслыханных предначертаний, и я безмерно отягчил бы свою совесть, если бы не обратился к этому славному рыцарю с ободрением и увещанием не скрывать долее и не держать в бездействии мощь своей храброй руки и благородство своих высоких замыслов, потому что своим промедлением он упустил бы возможность сделать неправильное правильным, помочь сиротам, охранить честь девиц, призреть вдов, оказать услуги и женам и совершить множество других вещей подобного рода, которые лежат на обязанности ордена странствующих рыцарей, зависят от него и составляют его неотъемлемую принадлежность. Итак, за дело, мой прекрасный и храбрый господин Дон-Кихот! Пусть лучше сегодня, а не завтра, отправится в путь ваша милость и ваше высочество, и если у вас в чем-либо есть недостаток для выполнения вашего намерения, то я тотчас готов служить вам моею собственной особой и всем, что у меня есть, даже если бы потребовалось служить вашей светлости в качестве оруженосца, то я почел бы это для себя за величайшее счастье.
– Что, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – разве я тебе не говорил, что у меня не будет недостатка в оруженосцах? Смотри, кто предлагает себя на эту должность; – никто иной, как славный бакалавр Самсон Карраско, неувядаемая краса и слава аудиторий Саламанки, здоровый телом, проворный членами, кроткий сердцем, молчаливый, не боящийся ни жары, ни холода, ни голода, ни жажды; обладающий всеми другими качествами, которых можно только пожелать оруженосцу странствующего рыцаря. Но сохрани меня Бог, если бы я, повинуясь своему желанию, повалил этот столп учености и разбил этот сосуд знаний, и таким образом загубил эту высокую пальму прекрасных свободных искусств. Нет, пусть новый Самсон остается на своей родине, и, служа ей украшением, пусть он в то же время украшает и седые волосы своих достойных родителей. Что касается меня, то я удовлетворюсь и всяким другим оруженосцем, так как Санчо не согласен ехать со мною.
– Да я согласен, – ответил Санчо, задетый за живое и с глазами полными слез.
– Нет, ваша милость, это не про меня сказано: «сначала нажрался, а потом домой убрался.» Нет, я происхожу не из неблагодарного рода, ибо весь свет и в особенности вся наша деревня знают хорошо, что за люди были Панса, мои предки. И, кроме того, я заметил по некоторым добрым делам и еще более добрым словам вашим, что ваша честь желает оказать мне милость; и если я, несмотря на это, завел речь насчет жалованья, то сделал это единственно в угоду жене; потому что если она захочет поставить на своем, то иной обруч не так напирает на бочку, как она подопрет тебе бока. Но, в конце концов, все же мужчина должен быть мужчиной, а баба – бабой, и так как я не совру, сказав, что я во всем прочем достаточно таки мужчина, то я хочу быть им и в своем доме – на зло тому, кто что-либо имеет против этого. Итак ничего больше не остается, как чтобы вы, ваша милость, сделали свое завещание с своею на нем приписью, и таким манером, чтобы оно никоим образом не могло быть предано уничижению; и после этого пустимся сейчас же в дорогу, дабы душа господина Самсона нашла успокоение, так как он говорит, что совесть побуждает его советовать вам в третий раз пуститься странствовать. И я снова обещаю служить вам верой и правдой, так же хорошо, даже еще лучше, чем оруженосцы, которые в наше время или в старину когда-либо служили странствующим рыцарям.
Бакалавр не мало дивился, слушая замысловатую речь Санчо. Хотя он и прочел первую часть истории его господина, но он никогда не воображал себе, чтобы Санчо на самом деле был так забавен, как он в ней изображен. Но, услыхав, как он говорил о завещании, которого нельзя было бы предать уничижению, вместо – уничтожению, он поверил всему, что про него читал, и вполне убедился, что он один из достойнейших удивления глупцов нашего столетия, и что пара таких сумасшедших, как господин и его слуга, едва ли когда-нибудь встречалась на свете.
Дон-Кихот и Санчо обнялись и опять стали друзьями, и с одобрения и по совету великого Карраско, который теперь сделался оракулом Дон-Кихота, было решено, чтобы отъезд состоялся через три дня. А в этот промежуток времени условились приготовить все нужное для путешествия и достать совершенно целый шлем с забралом, который Дон Кихот, по его словам, во что бы то ни стало должен был иметь. Самсон вызвался добыть ему шлем, так как у него был друг, который не отказал бы ему ссудить его таковым, правда, он не блистал полировкой, а был с избытком покрыт ржавчиной и пылью, и блеск стали не проникал через них наружу.
Нельзя передать тех проклятий, которыми без числа осыпали бакалавра племянница и экономка; они рвали на себе волосы, царапали лицо и, как плакальщицы на похоронах, рыдали об его отъезде, как будто наступил день смерти их господина. Намерение, которое имел Самсон, уговаривая Дон-Кихота на третью поездку. Состояло в том, чтобы привести в исполнение то, о чем в свое время будет рассказано ниже; все было сделано с согласия священника и цирюльника, с которыми Самсон перед тем сговорился. В продолжение этих трех дней Дон-Кихот и Санчо снабдили себя всем, что они считали необходимым, и после того, как Санчо немного успокоил свою жену, а Дон-Кихот – племянницу и экономку, они, не будучи никем замечены, кроме бакалавра, который провожал их около полумили, пустились по дороге в Тобозо – Дон-Кихот на своем добром Россинанте, а Санчо – на своем старом осле, с мешком позади, наполненным всем нужным для буколической жизни, и с кошельком, набитым деньгами, которые Дон-Кихот дал ему на непредвиденные случаи. Самсон обнял рыцаря и просил его извещать его о его удачах и неудачах, дабы он мог радоваться первым и печаловаться над последними, как требуют того законы дружбы. Дон-Кихот обещал ему исполнить это; Самсон повернул назад к своей деревне, а двое путешественников поехали по направлению славного города Тобозо.
Глава VIII
В которой рассказывается, что случилось с Дон-Кихотом, когда он отправился посетить свою даму Дульцинею Тобозскую
«Благословен Аллах всемогущий!» восклицает в начале этой восьмой главы Гамед Бен-Энгели; «благословен Аллах!» повторяет он три раза к ряду. Затем он прибавляет, что если посылает Богу такие благословения, то потому, что наконец Дон-Кихот и Санчо находятся в открытом поле, и что читатели его интересной истории могут рассчитывать на то, что теперь наконец начнутся подвиги господина и дурачества оруженосца. Он предлагает читателям забыть прежние удальства хитроумного гидальго и обратить все свое внимание на будущие, которые начнутся на Тобозской дороге, как прежние начались в Монтиельской долине. А то, что он требует, ничтожно в сравнении с тем, что он обещает. Затем он продолжает:
Дон-Кихот и Санчо остались одни. Не успел Самсон Карраско удалиться, как Россинант заржал, а осел заревел, и оба путешественника, рыцарь и оруженосец, приняли это за добрый знак и весьма благоприятное предзнаменование. Впрочем, если сказать правду, вздохи и рев осла были многочисленнее и сильнее ржания лошади, из чего Санчо заключил, что его удачи будут больше удач его господина. Основывал он это мнение, не знаю, на какой астрологии, которую он, может быть, и знал, хотя история об этом умалчивает. Во всяком случае, когда он спотыкался или падал, от него часто можно было слышать, что лучше было бы не выходить из дому, потому что от спотыкания или падения одна только выгода: разорванный башмак или сломанные ребра, и, право, как он ни был глуп, а не далеко ушел от истины.
Дон Кихот говорит ему:
– Друг Санчо! чем дальше мы едем, тем ночь становится глубже. Она станет чернее, тем нужно для того, чтобы нам на заре увидать Тобозо. Туда решил я отправиться, прежде, нежели пущусь в какое бы то ни было приключение. Там я испрошу соизволение и благословение несравненной Дульцинеи, а с этим соизволением – я надеюсь и твердо уверен в этом – я благополучно доведу до конца всякое опасное предприятие, ибо ничто в этой жизни не делает странствующих рыцарей более храбрыми, как оказываемая им их дамами благосклонность.
– Я тоже так думаю, – отвечал Санчо, – но мне кажется, что вашей милости очень трудно будет говорить с нею и иметь с нею свидание в таком месте, где вы могли бы получить ее благословение, если только она не даст вам его из-за забора заднего двора, где я ее видел в первый раз, когда относил ей письмо, в котором передавалось о безумствах и чудачествах, сделанных вашей милостью в глубине Сиерра-Морены.
– Забор заднего двора, говоришь ты, Санчо! – воскликнул Дон-Кихот. – Как! ты вбил себе в голову, что на нем или из-за него ты видел этот цветок, изящество и красота которого не могут быть достаточно воспеты? Видеть ее ты мог только в галереях, коридорах или преддвериях богатых, пышных дворцов.
– Возможно и это, – отвечал Санчо, – но мне они показались забором заднего двора, если память мне не изменяет.
– Во всяком случае, отправимся туда, Санчо, – возразил Дон-Кихот. – Лишь бы мне увидать ее, а произойдет ли это у забора заднего двора, на балконах или у решетки сада, – мне все равно. Солнечный луч ее красоты достигнет моих глаз, осветит мой разум и укрепит мое сердце, и я сделаюсь единственным и несравненным по уму и храбрости.
– Ну, честное слово, господин, – отвечал Санчо, – когда я видел это солнце, госпожу Дульцинею Тобозскую, оно не было так ярко, чтобы отбрасывать лучи. Ее милость просевала хлеб, как я вам говорил, так, наверно, густая пыль, которая от этого подымалась и окружала облаком ее лице, и затмила его.
– Как, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот, – ты продолжаешь думать, верить, говорить и утверждать, что дама моего сердца, Дульцинея, просевала хлеб, когда это упражнение и это ремесло вполне чужды тому, что делают и должны делать знатные особы, для которых существуют другого рода упражнения и другого рода препровождение времени, на расстоянии ружейного выстрела выдающие высоту их происхождения! О, как плохо ты, Санчо, помнишь стихи нашего поэта, где он нам описывает те тонкие работы, которыми занимались в своем хрустальном местопребывании четыре нимфы, выплывавшие из волн Тахо и садившиеся на зеленый луг, чтобы работать над богатыми материями, описанными искусным поэтом и сотканными из золота, шелка и жемчуга! Такова должна была быть работа дамы моего сердца, когда ты ее видел, если бы только зависть злого волшебника ко всему, что меня касается, не изменяла и не обезображивала различного вида вещей, которые могли бы доставить мне удовольствие. Так, я очень боюсь, как бы в истории моих подвигов, распространенной в печати, если случайно автор ее какой-либо мудрец, мой враг, не смешал одних вещей с другими, впутывая в истину кучу вранья, отвлекаясь в сторону и рассказывая не о тех поступках, которых требует последовательность правдивого повествования. О, зависть, корень всех зол и червоточина всех добродетелей! Все пороки, Санчо, приносят с собою нечто приятное; но зависть влечет за собою только досаду, злобу и бешеный гнев.
– Это самое и я говорю, – заметил Санчо, – и бьюсь об заклад, что в этой сказке или истории, о которой бакалавр Карраско говорит, что видел о нас писанную, честь моя катится, как опрокинутая телега, в которой, с одной стороны, все смешалось, и которая, с другой, заметает улицы. Между тем, слово честного человека! никогда не говорил и ничего дурного ни об одном волшебнике, да и добра у меня не так много, чтобы внушить кому-нибудь зависть. Правда, я немножко хитер, и есть во мне частица плутовства, но все это прикрывается и скрывается под большим плащом моей простоты, всегда естественной и никогда не искусственной. Если бы у меня и не было других заслуг, кроме искренней и твердой всегдашней веры в Бога и во все, во что верует святая римская католическая церковь, и смертельной всегдашней моей вражды к жидам, то и тогда историки должны были бы быть ко мне милосерды и хорошо говорить обо мне в своих писаниях. Впрочем, пусть говорят, что хотят, нагим я родился, наг я теперь; ничего я не теряю, ничего не приобретаю, а о том, что меня вписали в книгу, которая ходит по всему свету из рук в руки, я забочусь как о выеденном яйце. Говорите обо мне, что хотите!
– Это похоже, Санчо, – заметил Дон-Кихот, – на историю знаменитого поэта наших времен, который, написав злобную сатиру на всех распутных дам, упустил назвать одну, о которой сомнительно было, распутная она или нет. Она же, увидав, что ее нет в списке этих дам, обратилась к поэту с жалобой, спросила его, что такое увидал он в ней, что помешало ему поставить ее в число других, и просила его увеличить объем сатиры, чтоб и ей дать там место, в противном случае пусть остережется. Поэт удовлетворил ее желание и отделал ее так, как не сумели бы сделать того никакие дуэньи; и дама осталась довольна, когда увидела себя знаменитою, хотя и обесславленною. Сюда же подходит и история одного пастуха, который только для того, чтобы имя его пережило века, поджог знаменитый храм Дианы Эфесской, считавшийся одним из семи чудес света. И, несмотря на то, что отдан был приказ ни устно, ни письменно не называть этого пастуха, чтоб он не достиг цели своего желания, все-таки известно каждому, что его звали Геростратом. Можно еще упомянуть о том, что произошло в Риме между императором Карлом V и одним римским дворянином. Император хотел видеть знаменитый храм, который в древности назывался храмом всех богов, а теперь известен под лучшим названием – храма всех святых. Это здание – наиболее сохранившееся и наиболее совершенное из всех, оставшихся от сооружений языческого Рима и более других напоминает о величии и великолепии его строителей. Он построен в виде купола, занимает громадное пространство и прекрасно освещен, хотя свет проникает в него чрез одно только окно или вернее чрез круглое отверстие, находящееся на вершине. Оттуда-то император и осматривал здание, имея около себя одного римского дворянина, который объяснял ему подробности и особенности этого шедевра архитектуры. Когда император отошел от отверстия, спутник его сказал ему: «Тысячу раз, ваше августейшее величество, являлось у меня желание схватить ваше величество в свои объятия и броситься чрез это отверстие вниз, чтобы оставить о себе вечную память в этом мире. – Чрезвычайно вам благодарен, отвечал император, что вы не выполнили эту злую мысль; но я не хочу впредь подвергать испытанию вашу преданность и повелеваю вам никогда более не говорить со мною и никогда не присутствовать там, где буду находиться я.» После этих слов он оказал ему большую милость. Я хочу сказать, Санчо, что желание заставить говорить о себе есть чувство в высшей степени сильное и мощное. Как ты думаешь, что потянуло с высоты моста в глубокие волны Тибра Горация Коклеса, обремененного всею тяжестью вооружения? что сожгло руку Муция Сцеволы? что заставило Курция броситься в пылающую бездну, разверзшуюся среди Рима? что принудило Юлия Цезаря перейти Рубикон, вопреки противным предзнаменованиям? Или возьмем пример более современный: что, потопив корабли, лишило возможности отступления и поддержки доблестных испанцев, которые под начальством великого Кортеца прибыли в Новый Свет? Все эти подвиги и тысячи других были и будут делом известности, которую смертные желают получить в вознаграждение и как часть того бессмертия, которого они заслуживают за свои великие дела. Но мы, христиане-католики и странствующие рыцари, скорее должны искать славы в будущих веках, непреходящей в эфирных областях небес, чем суетной известности в здешнем тленном мире. Ибо, в конце концов, эта известность, сколько бы она ни длилась, должна будет погибнуть с самим этим миром, конец которому уже намечен. И так, о Санчо, пусть деяния наши не переходят границ, обозначенных христианской религией, которую мы исповедуем. Мы должны убить гордость в гигантах, мы должны победить зависть благородством и величием души, гнев – хладнокровием и спокойствием духа, чревоугодие и сонливость – малой едой и многим бодрствованием, невоздержность и сластолюбие – верностью тем, кого мы сделали дамами наших дум, леность – объездом четырех частей света и поисками случаев, которые помогут нам сделаться не только хорошими христианами, но и знаменитыми рыцарями. Вот, Санчо, средства достигнуть той блаженной вершины, на которой находится добрая слава.
– Все, что ваша милость сейчас сказали, – заговорил Санчо, – я совершенно понял. Только я просил бы вас, разрешите мне, пожалуйста, одно сумление, которое пришло мне в голову.
– Сомнение, хочешь ты сказать, – отвечал Дон-Кихот, – хорошо, говори, и я отвечу тебе, как смогу.
– Скажите мне, господин, – продолжал Санчо, – все эти Июли, Августы и все эти рыцари, об удальстве которых вы говорили и которые умерли, где они теперь?
– Язычники, – отвечал Дон-Кихот, – находятся, без сомнения, в аду; христиане, если они были добрыми христианами, в чистилище или на небе.
– Прекрасно, – снова заговорил Санчо, – а теперь вот что: могилы, где покоятся тела этих молодцов, имеют у входа серебряные лампады, а стены их часовен украшены костылями, саванами, волосами и восковыми ногами и глазами? Если нет, то чем они украшены?
Дон-Кихот отвечал:
– Гробницами язычников были большею частью пышные храмы. Прах Юлия Цезаря был положен под каменную пирамиду безмерной величины, которую теперь в Риме называют иглой св. Петра. Императору Адриану гробницей служил замок, громадный как большая деревня, называвшийся moles Hadriani, а в настоящее время называющийся замком св. Ангела. Царица Артемизия похоронила мужа своего Мавзола в гробнице, которая слыла одним из семи чудес света. Но ни одна из этих гробниц и ни одна из многих других, в которых погребены язычники, не была украшена саванами и другими приношениями, указывающими, что те, кто там покоятся, стали святыми.
– Так, – возразил Санчо: – теперь скажите мне, что лучше: воскресить мертвого или убить великана?
– Ответ очень легок, – сказал Дон-Кихот: – лучше воскресить мертвого.
– А, вы попались! – воскликнул Санчо. – Итак слава тех, кто воскрешает мертвых, кто возвращает зрение слепым, кто делает прямыми калек, кто дает здоровье больным, слава тех, чья могилы освещены лампадами, чьи часовни наполнены набожными людьми, поклоняющимися их мощам, – слава их, говорю я, стоит на этом и на том свете больше, нежели та слава, которую оставили после себя все эти идолопоклонники императоры и странствующие рыцари, сколько их ни было на свете.
– Это истина, которую и я признаю, – отвечал Дон-Кихот.
– Итак, эта слава, – продолжал Санчо, – эти милости или эти привилегии – назовите их, как хотите, – принадлежат телам и мощам святых, которым с соизволения вашей святой матери церкви приносят в дар лампады, восковые свечи, саваны, костыли, волосы, глаза, ноги, увеличивающие их христианскую славу и усиливающие благочестие верующих. На своих плечах короли носят мощи святых; они прикладываются к осколкам их костей; они украшают ими свои молельни, они обогащают ими свои алтари. – А какое заключение из того, что ты сейчас сказал? – спросил Дон-Кихот.
– То, что мы сделаем лучше, если будем стараться сделаться святыми, – отвечал Санчо, – и мы скорей тогда достигнем славы, которой добиваемся. Заметьте, господин: вчера или третьего дня (времени прошло так мало, что можно так сказать) церковь превознесла и причислила к лику святых двух невидных босоногих монахов, так что за большое счастье почитается приложиться или даже дотронуться до цепей, которыми они истязали и кровавили свои тела, и даже самые эти цепи, говорят, почитаются большие, нежели меч Роланда, который находится в оружейной палате нашего милостивого короля, да хранит его Бог. Итак, господин мой, лучше быть смиренным монашком, все равно какого ордена, нежели храбрым странствующим рыцарем: двумя дюжинами ударов бичом можно более заслужить пред Богом, нежели двумя тысячами ударов копьем, направленных в великанов, вампиров или других чудовищ.
– Согласен, – отвечал Дон-Кихот, – но мы не можем все быть монахами, а у Бога один только путь на небеса для избранных. Рыцарство есть религиозный орден, и в раю тоже есть святые рыцари.
– Да, – сказал Санчо, – но я слышал, что на небесах больше есть монахов, нежели странствующих рыцарей.
– Это потому, что монахов вообще больше, нежели рыцарей, – отвечал Дон-Кихот.
– А между тем много есть людей блуждающих, – сказал Санчо.
– Много, – отвечал Дон-Кихот; – но мало заслуживающих название рыцаря.
В такой и подобных ей беседах прошла ночь и следующий день, в течение которых ничего не случилось такого, о чем стоило бы рассказать, что не мало печалило Дон-Кихота. Наконец, на другой день к вечеру они увидели великий город Тобозо. Вид его развеселил душу Дон-Кихота и опечалил душу Санчо, ибо он не звал дома, где жила Дульцинея, и никогда в жизни не видел эту даму, как и его господин, так что оба они были беспокойны и взволнованы, один потому, что ожидал ее увидеть, другой потому, что не видел ее, а Санчо даже не мог себе представить, что он будет делать, когда господин его пошлет его в Тобозо. Наконец, Дон-Кихот решил не вступать в город до наступления ночи. В ожидании этого они спрятались в дубовой рощице, находившейся неподалеку от Тобозо, и, когда наступило время, вступили в город, где с ними произошло то, что может быть названо так:
Глава IX
В которой рассказано то, что в ней окажется
Была как раз полночь или около того, когда Дон-Кихот и Санчо покинули свой лесок и вступили в Тобозо. Деревня была погружена в покой и молчание, так как обитатели ее спали, как убитые. Месяц светил только наполовину, но Санчо хотел, чтобы ночь была еще темнее, чтобы в ее мраке найти оправдание своим проделкам. Ничего не было слышно, кроме лая собак, которые оглушали Дон-Кихота и омрачали душу Санчо. По временам слышался рев осла, хрюканье свиней, мяуканье кошек, и все эти звуки различных голосов лишь увеличивали тишину ночи. Влюбленный рыцарь принял их за дурное предзнаменование. Тем не менее, он сказал Санчо:
– Проводи нас к дворцу Дульцинеи, сын мой Санчо; может быть мы найдем ее еще бодрствующей.
– К какому чертову дворцу проводить вас, громы небесные?! – воскликнул Санчо; – дворец, где я видел ее высочество, был всего, только маленький домишка.
– Без сомнения, она удалилась в какой-либо небольшой апартамент своего алказара, чтобы позабавиться со своими фрейлинами, как это принято у дам высокого происхождения и принцесс.
– Господин, – сказал Санчо, – так как ваша милость во что бы то ни стало хотите, чтобы дом дамы Дульцинеи был алказаром, то скажите мне, время ли теперь застать ворота отпертыми? Хорошо ли мы сделаем, если изо всей силы примемся стучать, чтобы нас услышали и отперли нам, и тем подымем общую тревогу? Разве мы, примерно, будем стучаться в двери беспутных женщин, как делают это любовники за деньги, которые приходят, стучатся и входят во всякое время, как бы поздно это ни было.
– Отыщем сперва алказар, – ответил Дон-Кихот, – и тогда я тебе уже скажу, что надо нам делать. Но слушай, или я ничего не вижу, или эта масса, которая там бросает такую большую тень и есть дворец Дульцинеи.
– Ладно, так ваша милость и ведите нас, – отвечал Санчо; – может быть это и так, а я, если увижу его глазами и дотронусь до него руками, поверю этому столько же, сколько тому, что теперь день.
Дон-Кихот двинулся вперед, и когда проехал шагов двести, он нашел массу, которая отбрасывала большую тень. Он увидал большую башню и сейчас узнал, что это не алказар, а церковь местного прихода.
– Это мы увидали церковь, Санчо, – сказал он.
– Я сам это хорошо вижу, – отвечал Санчо, – и дай Бог, чтобы мы не увидали также нашу могилу: в такой час ходить по кладбищу плохое предзнаменование. И говорил же я вашей милости, если память мне не изменяет, что дом этой дамы находится в тупом переулке.
– Да будешь ты проклят Богом! – воскликнул Дон-Кихот. – Где ты видел, негодяй, чтобы алказары и королевские дворцы помещались в тупых переулках?
– Сударь, – отвечал Санчо, – что город, то норов: может быть в Тобозо и принято строить в тупых переулках дворцы и большие здания. Умоляю вашу милость позволить мне поискать по улицам и переулкам, которые я увижу пред собою; может быть в каком-нибудь уголке я и найду этот алказар, чтоб его собаки съели – так он мне надоел.
– Говори, Санчо, с уважением о предметах, принадлежащих моей даме, – сказал Дон-Кихот. – Проведем праздник в мире и не будем отчаиваться в успехе.
– Я буду держать язык за зубами, – заметил Санчо; – но как же я могу перенести равнодушно то, что ваша милость требуете во что бы то ни стало, чтобы я сразу узнал дом нашей госпожи, который я видел один только раз, и чтобы я нашел его среди ночи, когда вы сами не находите его, хотя видели его тысячи раз.
– Ты приведешь меня в отчаяние, Санчо! – воскликнул Дон-Кихот. – Слушай, еретик, не говорил ли я тебе тысячи раз, что я никогда в жизни не видал несравненной Дульцинеи, что я никогда не переступал порога ее дворца, что, наконец, я влюблен только понаслышке и по той славе, которая распространена о ее красоте и уме.
– Теперь я уже этого не забуду, – отвечал Санчо, – и я говорю, что так как ваша милость ее не видали, то и я тоже ее не видал.
– Не может этого быть, – возразил Дон-Кихот, – потому что ты сказал мне даже, что видел, как она просевала хлеб, когда ты принес мне ответ на письмо, которое относил ей от меня.
– Не обращайте на это внимания, сударь: вы должны знать, что посещение мое было тоже понаслышке, так же как и ответ, который я вам принес, потому что я столько же знаю, кто такая госпожа Дульцинея, сколько могу кулаком дать тумака луне.
– Санчо, Санчо! – воскликнул Дон-Кихот. – Бывает время для шуток и время, когда шутки неуместны! Если я говорю, что я не видал и не беседовал с дамой моего сердца, это не значит, мне кажется, что и тебе позволено говорить, что ты не видел ее и не беседовал с нею, когда это было совершенно наоборот, как ты хорошо знаешь.
В этом месте беседы обоих искателей приключений они увидели человека, проходившего с двумя мулами. По шуму, который производил плуг, везомый мулами, они решили, что какой-нибудь крестьянин встал до света, чтобы отправиться на свою работу. Они не ошиблись. Приближаясь, крестьянин напевал старинный романс, начинавшийся так:
Начало очень популярного и очень старинного романса, находящегося в Антверпенском Cancionero.
– Пусть меня убьют, Санчо, – вскричал Дон-Кихот, – если с нами случится что-либо хорошее этой ночью. Слышишь ты, что поет этот мужик?
– Да слышу, – отвечал Санчо, – но что нам за дело до охоты в Ронсевале? Он мог петь также романс Калаиноса и это также было бы безразлично для того хорошего или дурного, что может случиться с нами. Крестьянин в эту минуту поравнялся с ними, и Дон-Кихот спросил его:
– Не можете ли вы, любезный друг мой (да ниспошлет Господь на вас блага всякого рода!), сказать нам, где находятся тут дворцы несравненной принцессы донны Дульцинеи Тобозской!
– Сударь, – отвечал работник, – я не здешний и пришел сюда всего несколько дней назад на службу к богатому крестьянину, для работы на его полях. Но постойте, в этом доме напротив живут священник и пономарь этого села. Один из них сумеет указать вам дом этой госпожи принцессы, потому что у них есть список всех тобозских жителей, хотя, правду сказать, я не думаю, чтобы здесь жила хоть одна принцесса; но тут есть много знатных дам, и, конечно, каждая из них может быть принцессой в своем доме.
– Между этими-то дамами, – заметил Дон-Кихот, – и должна быть та, мой друг, о которой я у вас справляюсь.
– Возможно, – заметил крестьянин, – но прощайте, день уже начинается.
И, хлестнув своих мулов, он удалился, не обращая более внимании на другие вопросы.
Санчо, видя, что господин его стоит в нерешительности и очень недовольный, сказал:
– Господин, день наступает, а было бы неосторожно оставаться на улице до восхода солнца. Лучше было бы нам выйти из города и вашей милости засесть в каком-либо ближайшем лесу. Я возвращусь днем сюда и не оставлю местечка во всей стороне, чтоб не поискать дворца или алказара вашей дамы. Я буду очень несчастен, если не найду его; а когда найду, буду говорить с ее милостью и скажу ей, где и как ожидаете вы, чтобы она устроила и уладила, как нам видеться с нею без ущерба для ее чести и доброго имени.
– Ты высказал, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот, – в нескольких словах тысячу превосходных мыслей. Я соглашаюсь и принимаю от всего сердца совет, который ты мне дал. Хорошо, сын мой, отправимся искать место, где мне можно будет засесть в засаду, пока, как ты говоришь, ты будешь разыскивать, лицезреть и беседовать с моей дамой, обходительность и скромность которой позволяют мне надеяться более нежели на чудесные милости.
Санчо сгорал от нетерпения извлечь своего господина из города, опасаясь, чтобы он не раскрыл обмана в ответе, который он передал ему от Дульцинеи, в Сиерра-Морене. Поэтому он поспешил увести его, и в двух милях от города они нашли лесок, где Дон-Кихот засел, тогда, как Санчо возвратился в город. Но во время его посольства случились вещи, которые требуют и заслуживают удвоенного внимания.
Глава X
В которой рассказывается, в какому средству прибег хитроумный Санчо, чтобы очаровать г-жу Дульцинею, вместе с другими событиями, столько же смехотворными, сколько правдивыми
Дойдя до того, что заключается в настоящей главе, автор этой великой истории подумал было совсем обойти это молчанием, из опасения, что ему не поверят, так как безумства Дон-Кихота дошли здесь до последнего предела, которого могут достигнуть величайшие безумства, какие только можно себе представить, и даже на два ружейных выстрела больше. Но потом, несмотря на это опасение, он описал их в том виде, в, каком рыцарь их творил, не убавляя и не прибавляя ни на йоту и не думая о том, что его могут упрекнуть во лжи. И он был прав, потому что истина, как бы тонка она ни была, никогда не переламывается и всегда всплывает над ложью, как масло над водой.
Итак, продолжая свой рассказ, историк говорит, что как только Дон-Кихот засел в роще, лесочке или лесе по близости от Тобозо, он приказал Санчо возвратиться в город и не показываться ему снова до тех пор, пока ему не удастся с своей стороны поговорить с его дамой, чтобы попросить ее, что бы она снизошла до разрешения пленному рыцарю увидать ее и соизволила дать ему свое благословение, дабы он мог обещать себе счастливый исход всем своим предприятиям, на которые он впредь решится. Санчо взялся сделать все, что ему приказал его господин, и обещался принести ему такой же хороший ответ, как и в первый раз.
– Иди, мой сын, – сказал Дон-Кихот, – и не смутись, когда увидишь солнечный свет ее красоты, на поиски которой отправляешься ты, счастливейший изо всех оруженосцев мира! Собери свою память и хорошенько запомни, как она тебя примет, изменится ли цвет ее лица, когда ты будешь излагать ей предмет твоего посольства; смутится и покраснеет ли она, когда услышит мое имя. В случае если ты застанешь ее сидящею на богатой эстраде, соответствующей ее рангу, заметь, усидит ли она на своих подушках, если она будет стоять, смотря, не будет ли она становиться то на одну, то на другую ногу; не повторит ли она два или три раза ответ, который она тебе даст, не изменит ли она его из сладкого в горький, из высокомерного в ласковый, не подымет ли она своей руки к прическе, чтобы ее поправить, хотя бы она и не была в беспорядке. Наконец, мой сын, тщательно заметь все ее действия, все движения, ибо, если ты мне хорошо передашь, как они совершались, я выведу из них заключение о том, что осталось скрытым в глубине ее сердца по отношению к моей любви. Нужно тебе знать, Санчо, если ты этого не видишь, что жесты и внешние движения, вырывающиеся у влюбленных, когда им говорят об их возлюбленных, суть верные вестники, передающие о том, что происходит в глубине их дум. Отправляйся, друг. Да будет тебе проводником большее счастье нежели мое, и да возвратишься ты с лучшим успехом, нежели тот, на которые я могу надеяться со страхом в том горьком одиночестве, в котором ты меня оставляешь.
– Я пойду и возвращусь скоро, – отвечал Санчо. – Ну, господин души моей, дайте немножко поправиться этому маленькому сердцу, которое в настоящую минуту должно быть не больше ореха. Вспомните, что обыкновенно говорится: о здоровое сердце разбивается злая судьба, и что где нет свиного сала, там нет и крючка, на который его вешают. Говорят еще: заяц выскакивает там, где его всего менее ждут. Я говорю это потому, что если нынче ночью мы не нашли дворца или алказара моей госпожи, то теперь, днем, я надеюсь найти его, когда всего менее буду об этом думать. А когда я его найду, тогда не мешайте мне только с нею.
– Положительно, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – ты так удачно применяешь поговорки ко всему, о чем мы говорим, что мне остается просить себе у Бога такой же удачи во всем, чего я желаю.
При этих словах Санчо отвернулся и хлестнул своего осла, тогда как Дон-Кихот остался на лошади, опершись на стремена и на свое копье, полный печальных и смутных мыслей. Мы его тут оставим и последуем за Санчо, который удалился от своего господина не менее задумчивый и смущенный, нежели тот, так что, едва выехав из лесу, он повернул голову и, увидав, что Дон-Кихот скрылся из его глаз, сошел с осла, сел под одним деревом и повел с самим собою такую речь:
– Теперь, брат Санчо, подумаем немножко, куда идет ваша милость. Отправляетесь вы искать осла, которого вы потеряли?
– Конечно нет.
– Ну, так чего же вы идете?
– Я иду искать так называемую принцессу, а в ней солнце красоты и все звезды небесные.
– А где вы думаете найти то, что вы вам говорите, Санчо?
– Где? в великом городе Тобозо.
– Очень хорошо. А от кого вы к ней идете?
– От славного Дон-Кихота Ламанчского, который разрушает всякое зло, поит голодных и кормит жаждущих.
– И это очень хорошо; но знаете ли вы, где она живет, Санчо?
– Мой господин говорит, что в каком-то королевском дворце или великолепном алказаре. – А видели вы ее когда-нибудь?
– Ни я, ни мой господин никогда ее не видали.
– Но не думаете ли вы, что жители Тобозо, если бы узнали, что вы явились сюда с целью сманивать их принцесс и развращать их дам, не помнут вам бока дубиной, так что в вас не останется живого местечка?
– Да, и они были бы совершенно правы, если бы я не действовал от чужого имени и если бы они не знали, что ты посол, мой друг, ты не заслуживаешь наказания.
– На это не полагайтесь, Санчо, потому что жители Ламанча так же горячи, как и почтенны, и никому не дадут себя обойти. Боже мой! Если они только пронюхают ваши намерения, вам не сдобровать.
– Ого! Слуга покорный! Чего ради я стану искать вчерашнего дня для чужого удовольствия. К тому же искать Дульцинею по Тобозо все равно, что спрашивать графа при дворе или бакалавра в Саламанке. Да, это черт, сам черт впутал меня в это дело.
Этот монолог Санчо произнес про себя, и результатом его было то, что он пришел к такому заключению.
– Черт возьми! – подумал он. – От всякого зла есть средство, только не от смерти, игу которой мы все должны покориться, под конец жизни, как бы это нам ни было неприятно. Мой господин, как я уже тысячу раз замечал, сумасшедший, которого надо бы держать на привязи; а я, сказать по правде, не далеко ушел от него; я даже еще глупее его потому, что сопровождаю его и служу у него, если верить поговорке: «Скажи мне, с кем ты знаком, и я скажу тебе, кто ты таков», или еще: «Не с кем ты родился, а с кем ты сдружился». Ну, а так как он помешанный, и помешательство его такое, что он почти всегда принимает одну вещь за другую, белое за черное и черное за белое, как это видно было, когда он сообразил, что ветряные мельницы великаны с громадными руками, мулы монахов дромадеры, постоялые дворы замки, стада баранов неприятельские армии и многое другое в том же роде, то мне и не трудно будет убедить его, что первая крестьянка, которую я здесь найду, и есть госпожа Дульцинея. Если он не поверит, я побожусь; если он тоже побожится, я побожусь еще крепче; а если он заупрямится, я не уступлю: таким образом, я все время буду брать верх над ним, что бы случилось. Может быть, я совсем отважу его от таких поручений, когда он услышит, какие поклоны я ему принес. А может быть, он вообразит, что какой-нибудь злой волшебник из тех, которые, как он говорит, преследуют его, изменил лицо его дамы, чтобы сыграть с ним штуку.
На этих словах Санчо Панса совершенно успокоил себя и счел свое дело счастливо законченным. Он некоторое время полежал под деревом, чтоб Дон-Кихот поверил, что он успел съездить туда и обратно. Все шло так хорошо, что когда он поднялся, чтобы влезть на осла, он увидел, что из Тобозо приближаются три крестьянки на трех ослах, или трех ослицах – этого автор хорошенько не разъяснил, хотя вероятнее, что это были ослицы, так как крестьянки обыкновенно ездят на них, но так как этот вопрос большого интереса не представляет, то и бесполезно дальше останавливаться на нем, чтоб его разъяснить. Словом, едва Санчо увидел этих крестьянок, как рысью поскакал к своему господину Дон-Кихоту, которого нашел вздыхающим и испускающим жалобные возгласы влюбленного. Увидав его, Дон-Кихот сказал:
– Ну, что, друг Санчо? Отметить мне нынешний день белым или черным камнем?
– Вам бы лучше, – ответил Санчо, – отметить его красными буквами, как на надписях в коллегиях, чтобы всякий мог издали прочитать их.
– Значит, – возразил Дон-Кихот, – ты принес хорошие вести?
– Такие хорошие, – ответил Санчо, – что вам остается только пришпорить Россинанта и выехать навстречу к госпоже Дульцинее Тобозской, которая едет с двумя из своих камеристок в гости к вашей милости.
– Пресвятая Богородица! – вскричал Дон-Кихот. – Что ты говоришь, друг Санчо? О, заклинаю тебя, не обманывай меня и не старайся ложными радостями рассеять мою печаль!
– Какая мне польза обманывать вас, – возразил Санчо, – когда вам так легко открыть обман? Пришпорьте-ка, коня, господин, и поедемте со мной, и вы увидите нашу госпожу принцессу, разодетую и разряженную, как ей подобает. Она и ее камеристки – это, я вам говорю, целая золотая река, жемчужные колосья, бриллианты, рубины, парча в десять этажей вышиной. Волосы рассыпаны у них по плечам, точно солнечные лучи, играющие с ветром. И в довершение всего, они на трех прекрасных пегих одноходцах.
– Иноходцах, хочешь ты сказать, Санчо? – заметил Дон-Кихот.
– От иноходца до одноходца недалеко, – возразил Санчо; – но на чем бы они не ехали, они прелестнейшие дамы, каких только можно желать, особенно принцесса Дульцинея, моя госпожа, которая очаровывает все пять чувств.
– Пойдем, сын мой Санчо! – вскричал Дон-Кихот. – А чтоб вознаградить тебя за эти вести, столь же прекрасные, сколько неожиданные, я дарю тебе богатейшую добычу, какая достанется мне от первого же приключения; а если тебе этого мало, я дарю тебе жеребят, которых принесут мне в этом году мои кобылы, которые теперь на сносях, как ты знаешь, на общественных лугах.
– Я возьму лучше жеребят, – ответил Санчо, – потому что еще неизвестно, будет ли стоить еще внимания добыча от первого приключения.
С этими словами они выехали из лесу и очутились около трех поселянок. Дон-Кихот окинул взглядом всю тобозскую дорогу, но, видя только этих трех крестьянок, он смутился и спросил у Санчо, не оставил ли он дам за городом.
– Как за городом? – вскричал Санчо. – Разве у вашей милости глаза назади? Разве вы не видите тех, которые приближаются к нам, сияя, как полуденное солнце?
– Я вижу, Санчо, только трех крестьянок на трех ослицах, – ответил Дон-Кихот.
– С нами крестная сила! – возразил Санчо. – Возможно ли, чтоб три иноходца, или как их там называют, белые, как снег, казались вам ослицами? Клянусь Богом! я вырвал бы себе бороду, если б это была правда.
– Да уверяю тебя, друг Санчо, – возразил Дон-Кихот, – что это так же верно, что это ослицы или ослы, как то, что я Дон-Кихот, а ты Санчо Панса. По крайней мере, мне так кажется.
– Молчите, господин! – вскричал Санчо Панса. – Не говорите таких вещей, а протрите глаза и подите, приветствуйте даму ваших мыслей, которая здесь, около вас.
С этими словами он подъехал к трем поселянкам, и, соскочив с своего осла, взял за недоуздок осла первой из них, потом, опустившись на оба колена, вскричал:
– Царица, принцесса и герцогиня красоты! Да будет ваше высокомерное величие так великодушно, чтобы милостиво допустить и благосклонно принять этого покоренного вами рыцаря, который стоит там, как каменное изваяние, смущенный, бледный и бездыханный оттого, что видит себя в вашем великолепном присутствии. Я Санчо Панса, его оруженосец, а он беглый и бродячий рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, иначе называемый Рыцарем Печального Образа.
В эту минуту Дон-Кихот уже бросился на колени рядом с Санчо и растерянным, смущенным взглядом глядел на ту, которую Санчо называл царицей и госпожой. А так как он видел в ней только простую деревенскую девку, и к тому еще довольно невзрачную, потому что лицо у нее было раздутое и курносое, то он стоял ошеломленный и не мог открыть рта. Крестьянки были не менее поражены, видя этих двух людей, таких различных по наружности, на коленях на дороге заграждающими путь их товарке. Эта же, нарушив молчание, закричала с мрачным видом:
– Прочь с дороги! убирайтесь! дайте проехать, нам некогда!
– О, принцесса! – ответил Санчо Панса, – О, всемирная дама из Тобозо! Как! Ваше великодушное сердце не трогается при виде столпа и славы странствующего рыцарства на коленях в вашем божественном присутствии?
Одна из двух остальных, услышав эти слова, сказала:
– Эй ты! Поди-ка сюда, я тебя отдую, ослица свекрова. Смотрите-ка, как эти щеголи потешаются над поселянками, словно мы хуже других будем. Ступайте своей дорогой и пустите нас ехать, куда нужно, если не хотите, чтоб вам попало.
– Вставай, Санчо, – сказал Дон-Кихот: – я вижу, что судьба, которая еще не насытилась моим несчастьем, закрыла все дороги, по которым могла бы прийти радость к жалкой душе, находящейся в моем теле. А ты, о божественный предел всех достоинств, совершенство человеческой прелести, единственное лекарство для этого огорченного сердца, которое тебя обожает! Пусть злой волшебник, преследующий меня, набросил на мои глаза облака и катаракты и превратил – не для других, а только для них – твою несравненную красоту и божественное лицо в наружность жалкой крестьянки; но если он только не превратил и моего лица в морду какого-нибудь вампира, чтобы сделать его отвратительным в твоих глазах, – о, не переставай глядеть на меня с кротостью, с любовью, видя в моей покорности, в моем коленопреклонении перед твоей искаженной красотой, с каким смирением душа моя тебя обожает и сливается с тобой.
– Эй, не подъезжай ко мне, – ответила поселянка. – Не таковская я, чтоб слушать всякую дребедень. Прочь, говорят вам! Дайте дорогу: некогда нам возиться.
Санчо посторонился и дал ей проехать, довольный тем, что его плутни так удалась. Когда поселянка, сыгравшая роль Дульцинеи, почувствовала себя свободной, как ткнула свою ослицу гвоздем, который был у нее на конце палки, и пустилась вскачь вдоль луга; но когда ослица почувствовала, что гвоздь колет ее более обыкновенного, она стала делать прыжки, и госпожа Дульцинея очутилась на земле. При виде этого злоключения, Дон-Кихот бросился ее подымать, а Санчо принялся поправлять вьюк, очутившийся у ослицы под животом. Когда вьюк был поднят и привязан, Дон-Кихот хотел поднять заколдованную даму и на руках снести ее на ослицу, но дама избавила его от этого труда: она поднялась, сделала несколько шагов назад, разбежалась и, упершись руками в круп ослицы, вскочила на вьюк легче сокола и села верхом по-мужски.
– Клянусь святым Рохом! – вскричал Санчо. – Наша госпожа прыгает лучше козленка и могла бы научить вольтижированию самого ловкого из оруженосцев Кордовы или Мексики; она одним прыжком перескочила через овраг седла; и как она без шпор умеет наставлять своего иноходца навострять лыжи, точно зебр, и право, ее камеристки не отстают от нее: они все летят, как ветер.
Это была правда, потому что, увидав Дульцинею в седле, они пришпорили ослиц и все трое пустились вскачь, проехав, не оборачиваясь, добрых полмили.
Дон-Кихот долго следил за ними глазами, а когда они скрылись, он обернулся к Санчо и сказал:
– Как это тебе покажется, Санчо? видишь, как меня ненавидят колдуны; видишь, до чего доходят их коварство и злоба, когда они вздумали даже лишить меня счастья, которое я испытал бы, созерцая мою даму в настоящем ее виде. О, да! я рожден, чтобы быть олицетворением несчастий, белым цветом, который служит мишенью для стрел злой судьбы. Притом заметь, Санчо, что эти мошенники не удовольствовались тем, что преобразили Дульцинею, дав ей такое низменное лицо, безобразное, как у поселянки: они еще отняли у нее все то, что составляет принадлежность знатных дам – благоухание от жизни среди цветов и ароматов, ты должен узнать, Санчо, что когда я подошел, чтобы подсадить Дульцинею на ее животное (иноходца, как ты говоришь, но который все-таки показался мне ослицей), она обдала меня запахом сырого чесноку, который замутил мое сердце и отравил душу.
– Ах, канальи! – изо всех сил закричал Санчо. – О, подлые, коварные волшебники! Почему я не могу видеть вас всех повешенными за жабры, как сардинки на вертеле! Много вы знаете, много можете и много делаете зла! Мало вам было, проклятые плуты, изменить жемчужные глаза моей госпожи в гадкие желуди, ее волосы из чистого золота в шерсть рыжей вороны и все ее черты из очаровательных в отвратительные; зачем же было трогать еще ее запах? По нем мы бы, по крайней мере, предугадали, что скрыто под этой уродливой оболочной; хотя я, правду сказать, не видал ее уродства, а видел только ее красоту, еще увеличенную большим родимым пятном, которое виднеется на ее верхней губе, на подобие усов, с семью или восемью светлыми волосами, словно золотыми нитями, длиною больше пяди.
– Кроме этого родимого пятна, – сказал Дон-Кихот, – и судя по соответственно между родимыми пятнами на лице и на теле, у Дульцинеи должно быть пятно на бедре, соответствующем той стороне, где у нее родимое пятно на лице. Но такой величины волосы, как ты сказал, невозможны на родимых пятнах.
– Ну, я могу сказать вашей милости, – ответил Санчо, – что они казались там точно нарочно для того созданными.
– Конечно, друг, – возразил Дон-Кихот, – потому что природа ничего не дала Дульцинее, что не было бы самим совершенством, потому, имей она хоть сто таких родимых пятен, как ты говоришь, это все были бы знаки зодиака и блестящих звезд. Но скажи мне, Санчо: то, что показалось мне вьюком и что ты поднял на место, было седлом плоским или в виде кресла?
– Это было, черт возьми, наездничье седло, – ответил Санчо, – с попоной, которая стоит полцарства, так она богата.
– Как это я всего этого не заметил, Санчо! – вскричал Дон-Кихот. – О, повторяю и тысячу раз буду повторять, что я несчастнейший из смертных!
Плут Санчо едва мог удержаться от смеха, слыша чудачества своего господина, так тонко одураченного им. Наконец, после многих разговоров, они оба сели на своих животных и поехали в Сарогоссу, куда надеялись приехать вовремя, чтобы присутствовать на пышных празднествах, которые ежегодно происходили в этом славном городе. Но прежде, чем они туда доехали, с ними случилось так много приключений, и таких удивительных и таких новых, что стоит их записать и прочитать, как читатель увидит ниже.
Глава XI
О странном приключении, случившимся с доблестным Дон-Кихотом при встрече с телегой или тележкой Кортесов Смерти
Дон-Кихот задумчиво ехал своей дорогой, озабоченный плохой шуткой, которую сыграли с ним волшебники, превратив его даму в безобразную крестьянку, и не в состоянии придумать средства, как бы воротить ей ее прежний вид. Эти мысли так выводили его из себя, что, сам того не замечая, он выпустил уздечку Россинанта, который, заметив предоставленную ему свободу, останавливался на каждом шагу, чтобы поесть свежей травы, обильно покрывавшей это место.
Санчо вывел своего господина из этого молчаливого экстаза.
– Господин, – сказал он, – печаль создана не для скотины, а для людей, и однако, когда люди без меры предаются ей, они становятся скотами. Полно, придите в себя, мужайтесь, возьмите в руки узду Россинанта, откройте глаза и явите твердость, подобающую странствующим рыцарям. Что это, черт возьми? К чему это уныние? Во Франция мы или здесь? Пусть лучше сатана поберет всех Дульциней, какие есть на свете, потому что здоровье одного странствующего рыцаря дороже всех чародейств и превращений в мире! – Молчи, Санчо, – ответил Дон-Кихот, довольно громким голосом, – молчи, говорю я, и не произноси богохульств против этой заколдованной дамы, которой опала и несчастье произошли по моей вине. О, ее ужасное приключение есть последствие зависти, которую чувствуют ко мне эти злодея!
– Я это самое и говорю, – возразил Санчо; – кто это видел и видит, у того сердце не может не разрываться на части.
– О, ты можешь, конечно, говорить это, Санчо! Ты видел ее во всем блеске ее красоты, потому что колдовство не омрачает твоего зрения и не скрывает от тебя ее прелестей: против меня одного и против моих глаз направлена сила его яда. Тем не менее, Санчо, мне сдается, что ты плохо описал ее красоту, потому что, сколько мне помнится, ты сказал, что у нее жемчужные глаза, а жемчужные глаза скорей похожи на рыбьи, чем на дамские. Мне думается, что глаза Дульцинеи должны быть изумрудно-зеленые, с красивым разрезом и бровями в виде радуг. Что касается жемчуга, то убери его от глаз и перенеси на зубы, потому что ты, наверное, перепутал, Санчо, приняв глаза за зубы.
– Очень может быть, – ответил Санчо, – потому что меня так же смутила ее красота, как вашу милость ее безобразие. Но положимся на Бога, который один знает, что должно случиться в этой юдоли слез, в этом злом свете, который служит нам местопребыванием и в котором ничего не найдешь без примеси обмана и коварства. Одно меня огорчает более всего, господин: что делать, когда ваша милость победит какого-нибудь великана или другого рыцаря и прикажете ему явиться к прелестям госпожи Дульцинеи? У какого черта найдет ее этот бедный великан или этот несчастный побежденный рыцарь? Я уже будто вижу, как они рыскают, словно ротозеи, по Тобазо, обнюхивая воздух и ища госпожу Дульцинею, которую могут встретить на улице, узнав ее не лучше, чем моего отца.
– Быть может, – ответил Дон-Кихот, – чародейство не дойдет до того, чтоб отнять у великанов и побежденных рыцарей, которые явятся от моего имени, способность узнавать Дульцинеи. Мы сделаем опыт с одним или двумя из первых, которых я побежу и пошлю к ней, и узнаем, увидит они ее или нет, потому что я прикажу им явиться ко мне с докладом о том, что они при том испытают.
– Уверяю вас, господин, – ответил Санчо, – что я нахожу очень хорошим то, что вы сейчас сказали. Эта хитрость нам действительно поможет узнать то, что мы желаем знать. Если она скрыта только от вас одних, то это будет несчастьем скорее для вас, чем для нее. Но только бы госпожа Дульцинея была здорова и весела, а уж мы здесь как-нибудь уладим дело и будем жить как можно лучше, ища приключений и предоставляя времени делать все дело, потому что это хороший врач подобных и всяких других болезней.
Дон-Кихот хотел ответить Санчо Панса, но его остановило появление на повороте дороги тележки, на которой сидели самые разнообразные люди, самых странных наружностей, какие только можно себе вообразить. Тот, который управлял мулами и исполнял обязанность возницы, был отвратительный черт. Тележка была открытая, без полотняного или ивового верха. Первая фигура, представлявшаяся глазам Дон-Кихота, была сама смерть в человеческом образе. Рядом с нею находился ангел с большими цветными крыльями. С другой стороны сидел император, носивший на голове, по-видимому, золотую корову. В ногах смерти сидел бог, называемый Купидоном, без повязки на глазах, но с луком, стрелами и колчаном. Далее виднелся рыцарь в полном вооружении, только без шишака и шлема, а в шляпе, украшенной разноцветными перьями. Позади этих лиц сидели еще другие в разных костюмах и равных видов. Все это своим внезапным появлением несколько смутило Дон-Кихота и испугало Санчо. Но Дон-Кихот сейчас же почувствовал радость, подумав, что судьба, наконец, посылает ему новое и опасное приключение. С этою мыслью он, одушевленный храбростью, готовый идти навстречу всякой опасности, подъехал к тележке и вскричал громким, угрожающим голосом:
– Возчик, кучер или дьявол, или кто бы ты ни был! говори скорее, кто ты такой, куда едешь и кто эти люди, которых ты везешь в своем шарабане, который скорее похож на лодку Харона, чем на телегу, какие обыкновенно употребляются людьми.
Дьявол, остановив телегу, ответил сладким голосом:
– Господин, мы комедианты из труппы Ангуло Дурного. Сегодня, в восьмой день праздника тела Господня, мы играли в одной деревне, которая находится вот за этим холмом, божественную комедию Кортесы Смерти, а сейчас мы должны играть ее вот в той деревне, которая видна отсюда. Так как это очень близко, и мы хотели сэкономить труд переодевания, то мы и поехали в костюмах, в которых должны представлять. Этот молодой человек изображает смерть, тот – ангела, эта женщина, жена антрепренера, одета царицей, этот – солдатом, тот императором, а я – чертом, и я одно из главных действующих лиц божественной комедии, потому что я в этой труппе играю первые роли. Если ваша милость хотите еще что-нибудь узнать о нас, так спрашивайте: я сумею ответить самым точным образом, потому что от меня, как от черта, ничто не скрыто, и я все знаю.
– Клянусь честью странствующего рыцаря, – возразил Дон-Кихот, – что, увидав эту тележку, я подумал, что мне представляется какое-нибудь великое приключение, а теперь я говорю, что надо дотронуться руками до внешности, чтоб разубедиться. Ступайте с Ботом, добрые люди, хорошенько повеселитесь на празднике и подумайте, не могу ли я на что-нибудь пригодиться вам: я бы охотно и от души послужил вам потому, что я с детства очень люблю театральные маски, и в молодости комедия была моей страстью.
Пока они так разговаривали, судьбе угодно было, чтоб один из отставших актеров труппы подошел к ним. Он был одет придворным шутом со множеством бубенчиков, и держал в руках палку, на конце которой привязано было три надутых бычачьих пузыря. Подойдя к Дон-Кихоту, этот урод принялся фехтовать своей палкой, бить по земле пузырями и прыгать направо и налево, позвякивая бубенчиками. Это фантастическое зрелище до того испугало Россинанта, что, прежде чем Дон-Кихот успел осадить его, он закусил удила и бросился спасаться через поле с большей легкостью, чем можно было ожидать от его костей. Санчо, видя, что господину его грозит опасность быть сброшенным на землю, соскочил с своего осла и со всех ног пустился спасать его. Когда он добежал до Дон-Кихота, тот лежал уже распростертый на земле, а около него лежал Россинант, виновник его падения: обычный конец и последний результат всех резвостей и подвигов Россинанта. Но едва Санчо оставил свое животное, как дьявол с пузырями вскочил на осла и, хлестнув его ими, заставил его – скорее от страха, чем от боли – помчаться через поле к деревне, где должно было произойти празднество. Санчо глядел на бегство своего осла и на распростертого господина, не зная, чему прежде помочь. Но так как он был хорошим оруженосцем и верным слугой, то любовь к господину взяла в нем верх над любовью к ослу, хотя каждый раз, как он видел, что пузыри подымаются и опускаются на круп осла, он чувствовал смертельную тоску и предпочел бы, чтобы удары эти лучше сыпались на зрачки его глаз, чем на малейший волосок от хвоста его осла. В этой смертельной тревоге он приблизился к месту, где покоился Дон-Кихот, гораздо более пострадавший, чем ему это было желательно, и сказал, помогая ему сесть на Россинанта: – Господин, черт унес осла.
– Какой черт? – спросил Дон-Кихот.
– С пузырями, – ответил Санчо.
– Ну, я у него отыму его, – возразил Дон-Кихот, – хотя бы он спрятался с ним в самые глубокие и темные недра ада. Следуй за мной, Санчо; тележка медленно едет, и я вознагражу потерю осла мулами, которые везут ее.
– Не зачем вам трудиться, господин, – ответил Санчо, – пусть ваша милость успокоит свой гнев. Мне кажется, что дьявол бросил осла, и бедное животное возвращается восвояси.
Санчо говорил правду, потому что дьявол упал вместе с ослом, в подражание Дон-Кихоту с Россинантом, и пешком дошел до деревни, тогда как осел возвратился к своему господину.
– Все равно, не мешает наказать нахальство этого черта, – сказал Дон-Кихот, – на ком-нибудь из сидящих в тележке хотя бы это был сам император.
– Выкиньте это из головы, – вскричал Санчо, – и последуйтее моему совету, который состоит в том, чтоб никогда не затевать ссор с комедиантами, потому что этот народ пользуется привилегиями. Я видел, как одного из них арестовали за два убийства и выпустили из тюрьмы без наказания. Знайте, господин, что это люди удовольствия и веселья; все им покровительствуют, помогают и уважают, особенно когда они принадлежат к королевским и титулованным труппам, потому что тогда их по одеже и осанке можно принять за принцев.
– Все равно! – вскричал Дон-Кихот. – Этот дьявол-скоморох не уйдет так, издеваясь надо мной, хотя бы весь род человеческий покровительствовал ему!
С этими словами он повернул лошадь в вдогонку тележки, которая уже почти въезжала в деревню, и стал кричать на ходу:
– Остановитесь, остановитесь, веселый, гаерный сброд! Я хочу научить вас, как надо обращаться с ослами и другими животными, на которых ездят оруженосцы странствующих рыцарей.
Крики, испускаемые Дон-Кихотом, были так громки, что ехавшие на тележке услышали их и поняли из слов намерение говорившего. В одно мгновение Смерть соскочила на землю, за ней император, потом черт-кучер, а там и ангел, не остались в тележке и царица, и бог Купидон. Все они схватили камни и стали в боевую позицию, готовые встретить Дон-Кихота своими снарядами. Рыцарь, видя, что они выстроились в боевой порядок и подняли руки, готовые с силой пустить в него камнями, удержал Россинанта за узду и принялся размышлять, каким образом с наименьшей опасностью для себя атаковать их. Пока он стоял, к нему подъехал Санчо и, видя, что он готовится атаковать отряд, вскричал:
– Это было бы чересчур безумно браться за такое дело! Сообразите, мой дорогой господин, что против такого гостинца нет на свете оборонительного оружия, кроме разве прикрытия из бронзового колокола. Сообразите также, что было бы скорее безрассудством, чем храбростью, если б один человек атаковал армию, во главе которой стоит Смерть, в которой сражаются сами императоры и в которой участвуют добрые и злые ангелы. Если этих соображений недостаточно, чтоб удержать вас в покое, так пусть вам хоть будет достаточно знать, что между всеми этими людьми, хотя они и кажутся королями, принцами и императорами, нет ни одного, который был бы странствующим рыцарем.
– Теперь, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – ты действительно коснулся пункта, который может и должен изменить мое решение. Я не могу и не должен обнажать шпаги, как я уже много раз говорил тебе, против людей, которые не принадлежат к числу посвященных в рыцари. Дело это касается тебя, Санчо, если ты хочешь отомстить за оскорбление, нанесенное твоему ослу. Я отсюда стану помогать тебе поощрениями и благодетельными советами.
– Не из-за чего, господин, и не кому мстить, – ответил Санчо. – К тому же, добрый христианин не должен мстить за оскорбление, тем более, что я улажу с своим ослом, чтоб он предоставил свое оскорбление в руки моей воли; которая состоит в том, чтобы прожить мирно те дни, которые небу угодно будет дать мне прожить.
– Ну, – сказал Дон-Кихот, – если твое решение таково, добрый Санчо, благоразумный Санчо, христианин Санчо, – бросим эти призраки и отправимся искать более солидных приключений: эта страна, сдается мне, способна доставить их нам много, и притом самых чудесных.
Он сейчас же повернул лошадь, Санчо отправился сесть на осла, Смерть со своим летучим отрядом села в тележку, чтобы продолжать путь, – и таков был счастливый исход ужасного приключения с телегой Смерти. Благодарить за это следует Санчо, давшего благодетельный совет господину, с которым на другой день случилось не менее интересное и не менее любопытное приключение с одним влюбленным странствующим рыцарем.
Глава XII
О странном приключении, случившемся с славным Дон-Кихотом и храбрым рыцарем Зеркал
Ночь, следовавшую за днем встречи с телегой Смерти, Дон-Кихот и его оруженосец провели под большими тенистыми деревьями, и Дон-Кихот, по совету Санчо, поел провизии, которую нес осел. За ужином Санчо сказал своему господину:
– Гм! господин, будь я скотиной, если я выберу в награду добычу от вашего первого приключения, вместо жеребят от трех кобыл! Правда, правда, лучше синицу в руки, чем журавля в небе.
– Тем не менее, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – если б ты не помешал мне и дал бы мне атаковать, как я хотел, ты подучил бы свою долю добычи – по крайней мере, золотую корону императрицы и пестрые крылья Купидона, которые я вырвал бы у него, чтоб отдать их тебе.
– Ба! возразил Санчо. – Скипетры и короны театральных императоров никогда еще не бывали из чистого золота, а попросту из принцметалла или жести.
– Это правда, – ответил Дон-Кихот, – потому что неприлично было бы, чтобы принадлежности комедий были из благородных металлов: они должны быть, как и самая комедия, поддельны и мишурны. Что же касается комедии, то я хочу, Санчо, чтоб ты ее полюбил так же, как тех, которые изображают комедии и которые сочиняют их потому, что они служат благу государства, давая нам на каждом шагу зеркало, в котором все деяния человеческой жизни отражаются в настоящую величину. И в самом деле, никакое сравнение не показало бы нам так наглядно, что мы есть и чем должны быть, как комедия и комедианты. Скажи мне, Санчо, видал ли ты комедии, в которых изображаются короли, императоры, архиереи, рыцари, дамы и разные другие личности? Один изображается фанфароном, другой обманщиком, этот солдатом, тот купцом, один благоразумным олухом, другой влюбленным олухом, а когда комедия кончается, и они снимают костюмы, все комедианты становятся равными за кулисами.
– Да, это я видел, – ответил Санчо.
– Ну, – продолжал Дон-Кихот, – то же самое происходит и в комедии этого мира, где одна играют роли императоров, другие архиереев, и есть еще много личностей, которых невозможно ввести в комедии. Когда же они доходят до конца пьесы, т. е. когда кончается жизнь, смерть со всех снимает мишуру, которая различала их, и все становятся равны в могиле.
– Славное сравненье! – воскликнул Санчо. – Хотя оно и не так ново, чтоб я не слышал его много раз, так же как другое, о шахматной игре: пока игра длится, каждая фигура имеет свое особое значение; когда же она кончается, их смешивают, встряхивают, опрокидывают и, наконец, бросают в мешок, точно из жизни бросают их в могилу.
– С каждым днем! – сказал Дон-Кихот, – я замечаю, ты становишься менее простоват, что ты делаешься все понятливее, умнее.
– От прикосновения к вашему уму, – ответил Санчо, – у меня должно же что-нибудь оставаться на кончике пальцев. Земли, которые от природы сухи и бесплодны, начинают давать хорошие плоды, когда их унаваживают и возделывают. Я хочу сказать, что разговоры вашей милости были навозом, упавшим на сухую почву моего бесплодного ума, а его возделыванием было время, которое прошло с той поры, как я вам служу и с вами вожу компанию. С этим я надеюсь принести плоды, которые будут благословенны, никогда не выродятся и не уклонятся с пути хорошего воспитания, которое ваша милость дали моему сухому рассудку.
Дон-Кихот принялся хохотать над напыщенными выражениями Санчо; но ему казалось, что тот сказал правду относительно своих успехов, потому что Санчо по временам говорил так, что поражал своего господина, хотя почти всякий раз, как он хотел выразиться хорошим языком, как кандидат на конкурсе, он кончал свою речь, бросаясь с вершины своей простоты в пучину своего невежества. Всего более изящества и памяти он обнаруживал при цитировании кстати и не кстати пословиц, как читатель видел и еще увидит в течение этой истории.
Этот разговор и еще многие другие заняли большую часть ночи. Наконец, Санчо почувствовал желание опустить занавески своих глаз, как он выражался, когда хотел спать; он расседлал осла, и пустил его свободно пастись на траве. Что касается Россинанта, то он не снял с него седла, потому что его господин отдал особый приказ, чтобы во все время, пока они будут в походе и не будут ночевать под кровлей дома, Россинант был под седлом, по древнему обычаю, соблюдаемому странствующими рыцарями. Снять уздечку и повесить ее на орчаг седла – это так, но снять с коня седло – слуга покорный! Так и сделал Санчо, чтобы дать ему такую же свободу, как и ослу, дружба которого с Россинантом была так велика, так единственна в своем роде, что, если верить преданию, передаваемому от отца в сыну, автор этой правдивой истории посвятил этой дружбе несколько глав, но затем, чтоб не нарушить приличия и достоинства, подобающих такой героической истории, он их выключил. Тем не менее, он иногда забывает о своем решении и пишет, например, что, как только оба животных получали возможность соединиться, они принимались тереться друг о друга, и, удовлетворившись этой взаимной услугой, Россинант клал свою шею поперек шея осла, так что она выдвигалась с противоположной стороны более, чем на поларшина, и оба, пристально уставившись в землю, обыкновенно стояли так по три дня или, по крайней мере, столько времени, сколько им позволяли, или пока голод не разъединял их. Автор сравнивал, говорят, их дружбу с дружбой Низуса и Эвриала или Ореста и Пилада. Если это так, то автор хотел показать, как искренна и прочна была дружба этих двух мирных животных, на всеобщее удивление и в посрамление людям, которые так не умеют сохранять друг к другу дружбы. Поэтому-то и говорят: «Нет друга для друга, тростниковые палки становятся копьями», и поэтому составилась пословица: «От друга другу клоп в глаз». Но следует, однако, думать, будто автор уклонился от настоящего пути, сравнивая дружбу этих животных с людскою, потому что люди уже много раз были предостерегаемы зверями и многому весьма важному научились от них: например, у аистов они научились клистирам, от собак рвоте и благодарности, от журавлей бдительности, от муравьев предусмотрительности, от слонов стыдливости и от лошади верности.
Наконец, Санчо уснул у подошвы пробкового дерева, а Дон-Кихот улегся под громадным дубом. Немного прошло времени с тех пор, как они уснули, когда Дон-Кихот был разбужен шумом, который послышался позади его. Он вскочил и стал всматриваться и прислушиваться, откуда идет шум. Он увидал двоих человек верхами и услыхал, как один из них, соскочив с седла, сказал другому:
– Слезай на землю, друг, и сними узду с лошадей; это место, как мне кажется, столько же изобилует травой для них, сколько уединением и тишиной для моих мыслей влюбленного.
Сказать эти немногие слова и растянуться на земле было делом одной минуты; а когда незнакомец ложился, на нем застучало оружие. По этому признаку Дон-Кихот догадался, что это бил странствующий рыцарь.
Подойдя к спавшему Санчо, он дернул его за руку и не без труда растолкал его, затем тихо промолвил:
– Санчо, брат мой, приключение наклевывается.
– Слава тебе Господи! – ответил Санчо. – Но скажите, господин, где ее милость госпожа приключение?
– О, Санчо, – вскричал Дон-Кихот. – Обернись и взгляни туда: ты увидишь распростертым на земле странствующего рыцаря, который, как мне кажется, не очень то счастлив, потому что и видел, как он соскочил с коня и бросился на землю с некоторыми проявлениями печали; а когда он падал, я слышал бряцание его оружия.
– Но из чего же вы видите, – спросил Санчо, – что это приключение?
– Я не утверждаю, чтоб это было уже самое приключение, – ответил Дон-Кихот, – но это начало: так всегда начинаются приключения. Но, тс! прислушайся: мне кажется, что он настраивает лютню или мандалину, а из того, как он отплевывается и откашливается, видно, что он собирается что-то спеть.
– Правда, правда! – согласился Санчо. – Это, наверное, влюбленный рыцарь.
– Не влюбленных странствующих рыцарей и нет на свете, – возразил Дон-Кихот. – Но послушаем, а когда он запоет, мы из нитей его голоса намотаем клубок его мыслей, ибо от избытка сердца говорят уста.
Санчо хотел ответить своему господину, но ему помешал голос рыцаря леса, не плохой и не хороший. Они оба стали слушать и услыхали следующий
Рыцарь леса закончил свое пение вырвавшимся из глубины души возгласом увы! затем, после некоторого молчания, томно и жалобно вскричал:
– О, прекраснейшая и неблагодарнейшая изо всех женщин в мире! Как можешь ты, блистательнейшая Кассильда Вандалийская, допускать, чтобы покоренный тобой рыцарь изнурился и погибал в вечных странствованиях и в мучительных, тяжких трудах? Разве тебе мало того, что я заставил всех наваррских, леонских, андалузских и кастильских, и, наконец, ламанчских, рыцарей признать тебя первой красавицей в мире?
– О, уж это неправда! – вскричал Дон-Кихот. – Я сам из Ламанчи, и никогда не признавал ничего подобного и не мог и не должен был признавать ничего такого оскорбительного для красоты моей дамы. Ты видишь, Санчо, что этот рыцарь завирается; но послушаем еще: может быть, он еще что-нибудь откроет.
– Наверное, откроет, – ответил Санчо: – он собирается, кажется, целый месяц нюнить.
Однако, ничего подобного не случилось; рыцарь леса, услыхав, что поблизости разговаривают, прекратил свои вопли и, приподнявшись, сказал звучным, учтивым голосом:
– Кто там? Что за люди? Счастливые это или несчастные?
– Несчастные, – ответил Дон-Кихот.
– Ну, так подите ко мне и знайте, что вы приближаетесь к олицетворенному несчастью и олицетворенной горести, – продолжал рыцарь леса.
Дон-Кихот, услышав такой чувствительный и учтивый ответ, подошел к незнакомцу, а за ним подошел и Санчо. Печальный рыцарь схватил Дон-Кихота за руку и сказал:
– Садитесь, господин рыцарь. Я сразу узнаю в вас рыцаря, и притом из тех, которые принадлежат к числу странствующих рыцарей, иначе вы не находились бы в этом месте, где одно уединение и одно открытое небо составляют вам компанию, в этом обычном жилище и естественном ложе странствующих рыцарей…
Дон-Кихот отвечал:
– Я действительно рыцарь и действительно странствующий, и хотя горе и несчастье навсегда поселились в моем сердце, но они еще не лишили его способности сочувствовать чужому несчастью. Из того, что, вы сейчас пели, я понял, что ваше несчастье любовное, т. е. я хотел сказать, произошло от любви, которую вы питаете к той неблагодарной, чье имя вы произнесли в своих жалобах.
Разговаривая, таким образом, оба рыцаря мирно и согласно сидели рядом на жестком земляном ложе, точно из не предстояло при первых лучах восходящего солнца перерезать друг другу горло.
– Господин рыцарь, – обратился рыцарь Леса к Дон-Кихоту, – не влюблены ли вы, скажите?
– К несчастью, да – ответил Дон-Кихот, – хотя, собственно говоря, страдания, проистекающие из достойной любви, могут быть названы скорее счастьем чем несчастьем.
– Совершенно верно, – согласился рыцарь леса; – если только холодность красавицы не помутит нашего рассудка и не подвинет его к отмщению.
– Я никогда не испытывал холодности моей дамы, – ответил Дон-Кихот.
– Нет, нет! – прибавил Санчо, находившийся близ него. – Наша дама кротка, как агнец, и мягка, как масло.
– Это ваш оруженосец? – спросил незнакомец.
– Он самый, – ответил Дон-Кихот.
– Я, – возразил незнакомец, никогда не видывал оруженосцев, которые бы осмеливались вмешиваться в разговор своих господ. Вот, например, моего оруженосца никто не упрекнет в том, чтоб он когда-нибудь вмешивался в мои разговоры.
– Ну, а я, – вскричал Санчо, – и говорил, и буду говорить перед другими… и даже… но оставим это: лучше не трогать.
Тут оруженосец незнакомца схватил Санчо за руку.
– Пойдем-ка, куманек, – сказал он, – в такое место, где нам можно будет поболтать всласть, и дадим нашим господам рассказывать друг другу свои любовные похождения. Они, чего доброго, и до рассвета не наговорятся.
– Изволь, – ответил Санчо. А я скажу вашей милости, кто я такой, чтоб вы знали, можно ли меня причислить к обыкновенным болтливым оруженосцам.
С этими словами оба оруженосца удалились, и происшедший между ними разговор был столь же забавен, сколько разговор их господ был важен и серьезен.
Глава XIII
В которой продолжается приключение с неизвестным рыцарем и излагается пикантный, приятный и новый диалог между обоими оруженосцами
Разделившись таким образом, рыцари сидели с одной стороны, а оруженосцы с другой, причем первые рассказывали другу другу о своих любовных похождениях, а вторые о своей жизни. Но история прежде повествует о разговоре слуг, а затем уже переходит к господам. Из повествования этого мы узнаем, что когда оба оруженосца удалились, прислуживавший неизвестному рыцарю сказал Санчо:
– Тяжкую, суровую жизнь, дружище, ведем мы, оруженосцы странствующих рыцарей. На нас поистине тяготеет проклятие, которым Бог поразил ваших прародителей: мы смело можем сказать, что едим хлеб в поте лица нашего.
– Мы можем также сказать, что едим его в морозе тела нашего, – ответил Санчо. – Ведь никто столько не страдает от холода и жары, сколько злополучные оруженосцы странствующих рыцарей. И это бы еще было с полгоря, если бы мы ели, потому что, как говорить пословица: «Не красна изба углами, а красна пирогами». Но нам подчас приходится поститься целый день и даже два, питаясь одним воздухом.
– Все это еще можно терпеть, – возразил оруженосец незнакомца, – в надежде на предстоящую нам награду, потому что если только странствующие рыцари, которым мы служим, не совсем неблагодарные люди, то мы можем в один прекрасный день оказаться, в награду за свою службу, губернаторами каких-нибудь островов или владельцами хорошенького графства.
– Что до меня, – ответил Санчо, – то я уже сказал своему господину, что удовольствуюсь губернаторством на каком-нибудь острове, а он так благороден и щедр, что обещал мне это много раз и неоднократно.
– А я, – возразил оруженосец рыцаря Леса, – хочу в награду каноникат, и мой господин уже обещал мне его.
– Эге! – вскричал Санчо. – Значит, господин вашей милости духовный рыцарь, что делает такие подарки своим добрым оруженосцам? А мой так светский, хотя, помнится, умные, но, по-моему, злонамеренные люди советовали было ему сделаться архиепископом. К счастью, он не хотел быть ничем, кроме императора; а я уж совсем было струсил, как бы ему не вздумалось вступить в церковь потому, что я не считаю себя способным управлять приходом. Оно, видишь ли, хоть я и не глуп, а все же в церкви я был бы как есть дураком.
– Вот и ошибаетесь, ваша милость, – возразил оруженосец рыцаря леса: – не все губернаторства такие лакомые куски. Есть между островами и бедные, и скучные, и никуда не годные; и даже лучшие и красивейшие из них налагают пропасть забот и тягостей на несчастных, которым выпадает на долю управление ими. Право, было бы в тысячу раз лучше, если бы мы, занимающиеся этим проклятым ремеслом, службой, вернулись домой и проводили бы время в более мирных занятиях, нам напр., в охоте или рыбной ловле. Ведь даже у самого бедного оруженосца есть своя лошадка, пара гончих и удочка, чтоб развлекаться у себя в деревне.
– У меня то сот все такое, – ответил Санчо. – Правда, лошадки у меня нет, но зато есть осел, который вдвое лучше лошади иного господина. Пусть Бог омрачит мне Светлый праздник, хотя бы и ближайший, если я променяю своего осла на его коня, дай он мне в придачу хоть четыре четверика овса! Ваша милость можете сколько угодно смеяться над моим Серым, я говорю так, потому что вся осел серый. А что касается гончих, так на кой они мне черт, когда их много в околодке, тем более, что гораздо приятнее охотиться с чужими собаками.
– В самом деле, почтенный оруженосец, – сказал оруженосец рыцаря Леса, – я порешил покончить с глупыми удовольствиями этих рыцарей и вернуться в свою деревню, чтоб воспитывать детишек, которых у меня трое и которые все прекрасны, как восточные жемчужины.
– А у меня детей двое, – возразил Санчо, – я их обоих хоть самому папе покажи, особенно молодую девушку, которую я готовлю в графини, если на то будет Господня воля, – хотя и против воли ее матери.
– А сколько лет этой даме, которую вы готовите в графини? – спросил оруженосец рыцаря леса.
– Не то пятнадцать, не то года на два больше или меньше, – ответил Санчо; – но она длинна, как жердь, свежа как апрельское утро, и сильна, как дрягиль.
– Черт возьми! – вскричал оруженосец рыцаря Леса, – это такие качества, что годятся не только для графини, но и для нимфы из зеленой рощи. О, плутовка, плутовское отродье! Какие могучие плечи должны быть у этой молодчины!
– Ну, ну! – перебил несколько раздосадованный Санчо. – И она не плутовка, и ее мать не была плутовкой, а обе они никогда не будут плутовками, пока я жив, если Богу будет угодно. Да говорите, сударь, повежливее, потому что слова ваши кажутся мне не особенно изысканными для человека, воспитанного между странствующими рыцарями.
– Э, да вы ничего не понимаете в хвалебных речах, почтенный оруженосец, – вскричал оруженосец рыцаря Леса. Да разве вы не знаете, что когда рыцарь в цирке попадает копьем в быка, или когда кто сделает что-нибудь хорошо, то обыкновенно говорят: «Ах, он плутовское отродье! как он ловко обделал это!». И слова эти, которые кажутся будто бранными, служат высшей похвалой. Так-то, сударь! Отказываться надо от сыновей и дочерей, которые не заслуживают подобных похвал.
– Я и откажусь, черт возьми, если на то пошло! – вскричал Санчо. – Предоставляю вам в таком случае обзывать, сколько душе вашей угодно, и меня, и детей моих, и жену мою плутами, потому что, знаете, все, что они говорят и делают, так совершенно, что заслуживает таких похвал. Ах, для того, чтоб с ними свидеться, я молю Бога, чтоб Он избавил меня от смертного греха, или, что то же самое, от это-то опасного ремесла странствующего оруженосца, в которое я сунулся опять, польстившись на кошелек со ста дукатами, которые я раз нашел в горах Сьерра-Морена; а дьявол то и дело соблазняет меня, суя мне под нос то тут, то там, то с этой стороны, то с той, большой мешок с дублонами, так что мне уж кажется, будто я нащупываю его руками, беру в объятия, несу домой, покупаю разного добра и получаю столько доходов, что живу принцем. И как я подумаю об этом, так, поверишь ли, даже совсем легко станет терпеть всякие неприятности от коего рехнувшегося господина, который, право, скорее похож на сумасшедшего, чем на рыцаря.
– Правду говорят, – возразил оруженосец рыцаря Леса, – что ври, да знай же меру: если уж говорят о господах, так такого сумасшедшего, как мой, во всем свете не сыскать, потому он из тех людей, про которых говорится: «За друга живот положил». И вправду, чтоб вернуть рассудок одному безумному рыцарю, он сам с ума спятил и пошел искать по свету того, от чего Боже упаси.
– Уж не влюблен ли он? – спросил Санчо.
– В том то и дело, – ответил оруженосец рыцаря Леса, – что он влюбился в какую-то Кассильду Вандалийскую, самую жестокую и злую женщину на свете. Да за жесткость? Это бы куда ни шло: у нее еще миллион другим подлостей бурчат в животе.
– Ну что ж? – заметил Санчо, – какая же дорога бывает без камней и рытвин? Другой, может быть только начинает варить бобы, а у меня они уже кипят: ну, и безумцев должно быть еще больше, чем умников. Только, если правду говорят, что за компанию жид повесился, так мне теперь будет утешением, что ваша милость служите такому же дураку, как и я.
– Дураку-то дураку, – ответил оруженосец рыцаря Леса, – но за то он храбр, а больше всего плут.
– О! ну, мой не таков, – возразил Санчо. – Вот уж ни чуточки не плут, напротив, у него голубиное сердце; никому он зла ни сделал, а всем только добро, и никакой в нем хитрости нет. Ребенок может убедить его средь бела дня, что наступила ночь. За эту-то доброту я и люблю его пуще зеницы ока и не могу его бросить, сколько бы он ни сумасбродствовал.
– Так-то оно так, – сказал оруженосец рыцаря Леса, – а все-таки, если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму. Оно, значит, нам, брат мой и господин, и лучше повернуть оглобли и вернуться восвояси, потому что пойдешь-то за одними приключениями, а нарвешься на другие.
Во время этого разговора Санчо то и дело выплевывал сухую липкую слюну. Сострадательный оруженосец заметил это:
– Мне кажется, – сказал он, – что наши языки от болтовни пухнут и прилипают к гортани. У меня на седле висит лекарство, которое развязывает языки и от которого никто не отказывается.
С этими словами он встал и через минуту принес мех с вином и поларшинный пирог. Пирог этот был так велик, что Санчо показалось, когда он до него дотронулся, что в нем сидит целый козел.
– Так вот что ваша милость таскаете с собой! – вскричал он.
– А вы как думали? – ответил оруженосец рыцаря леса. – Неужто ж я стану жить на хлебе и на воде? Как бы не так! У меня на лошадке бывает больше провизии, чем у генерала во время похода.
Санчо не заставил себя долго просить и принялся есть; под прикрытием ночи он исподтишка пожирал один за другим куски с кулак величиной.
– Видно, – сказал он, – что ваша милость верный и преданный оруженосец и славный и отличнейший малый, как показывает этот пир, который как есть похож на волшебный. Куда мне до тебя! У меня, несчастного, в котомке только всего и есть, что кусок сыру, да и тот так засох, что им можно проломить голову даже великану, да в придачу еще несколько рожков и орешков. Это все оттого, что мой господин беден и вдобавок еще вбил себе в голову, что должен так жить потому, что странствующие рыцари должны питаться одними сухими плодами и полевыми травами.
– Ну, брат, – вскричал оруженосец, – мой желудок не создан для чертополоха, диких груш или лесных овощей. Пусть наши господа сочиняют себе какие угодно рыцарские законы, пусть думают, что хотят, и едят, что им вздумается, – а я все-таки буду на всякий случай возить с собой холодную говядину и этот мех на арчаге седла. Я его так люблю и уважаю, что каждую минуту по тысяче раз целую и обнимаю.
С этими словами он подал мех Санчо, которые, поднеся ко рту, добрых четверть часа созерцал небо. Перестав пить, он опустил голову на одно плечо и сказал с глубоким вздохом:
– О, плутовское отродье! Да какое же оно вкусное!
– Вишь ты! – вскричал оруженосец рыцаря Леса, услыхав эти слова. – Как ты похвалил вино, обозвав его плутовским отродьем!
– Я сознаюсь, – ответил Санчо, – что обозвать кого плутовским отродьем, когда хочешь похвалить, не значит обидеть. Но скажи мне, товарищ, во имя чего бы это ни было, не сиуд-реальское ли это вино?
– Да ты, видно, знаток! – вскричал оруженосец рыцаря Леса. – Оно самое и есть, да еще старое: ему будет несколько лет.
– А ты как думал? – возразил Санчо. – Не распознаю я, что ли, вина-то твоего? Так знайте, сударь, что я так хорошо знаю толк в винах, что мне довольно только понюхать, чтобы сказать, откуда оно, сколько ему лет, какого оно вкуса и все другое прочее. Да оно и неудивительно, потому что в моем роду с отцовской стороны было два таких знатока в винах, что старожилы Ламанчи таких не запомнят. Вот ты сам увидишь, когда я тебе расскажу, что с ними случилось. Раз им дали попробовать вина из чана и попросили их сказать свое мнение о его вкусе и хороших или дурных качествах. Один попробовал вино кончиком языка, а другой только понюхал его кончиком носа. Первый сказал, что вино отзывает железом, а другой, что оно скорее пахнет козьей кожей. Хозяин стал уверять, что чан совершенно чист и что в вино не намешано ничего, что придавало бы ему запах железа или кожи. А оба знаменитые знатока стояли на своем. Время шло, вино было распродано, и, когда чан опустел, в нем нашли ключик на сафьяновом ремешке. Вот и суди, может ли знать толк в винах человек, который произошел от таких предков!
– Оттого-то я и говорю, чтоб ты бросился гоняться за приключениями, – сказал оруженосец рыцаря Леса, – и чтобы лучше помирились на синице в руках, чем рыскали за журавлями в небе. Давай лучше вернемся по домам и будем там доживать свой век.
– Нет, – ответил Санчо, – пока мой господин не доедет до Сарогоссы, я не перестану ему служить, а там я уж буду знать, что делать.
Наконец, оба оруженосца до того напились и наболтались, что сну пришлось связать им языки и унять их жажду, иначе им бы никогда ее не утолить. Любовно держа в общих объятиях почти опустевший мех и не успев дожевать взятых в рот кусков, они оба уснули на месте, где мы их и оставим, чтоб рассказать, что произошло между рыцарем Леса и рыцарем Печального Образа.
Глава XIV
В которой продолжается приключение с рыцарем Леса
Среди множества речей, которыми обменялись Дон-Кихот и рыцарь Леса, история повествует, что последний сказал Дон-Кихоту:
– В заключение господин рыцарь, я хочу рассказать вам, как судьба или, лучше сказать, собственный мой выбор воспламенили меня любовью к несравненной Кассильде Вандалийской. Я называю ее бесподобной, потому что во всем свете нет женщины, подобной ей по росту и красоте. Ну, эта самая Кассильда, которую я перед вами восхваляю, отплатила мне за мои честные намерения и благородные желания тем, что кинула меня, подобно тому, как мачеха поступила с Геркулесом, в жертву массе опасностей, суля мне каждый раз, как одна опасность кончается, что после следующей исполнятся мои желания. Так испытания мои, цепляясь одно за другое, сделались до того многочисленны, что я уж и не знаю, когда наступит последнее, которое даст мне возможность исполнить мои заветные мечты. Раз она мне приказала выйти на поединок с знаменитой Севильской великаншей по имени Гиральдой, которая храбра и сильна, потому что сделана из бронзы, и которая, не двигаясь с места, тем не менее, изменчивее и непостояннее всех женщин в мире. Я пришел, увидел, победил и заставил ее стоять неподвижно (потому что более недели дул только северный ветер). В другой раз она мне приказала взять и взвесить древних каменных быков Гизандо, предприятие, более приличное дрягилю, чем рыцарю. В третий раз она потребовала, чтоб я бросился в пещеру Кабра – неслыханная, ужасная опасность! – и донес бы ей подробнейшим образом о том, что заключается в этой пучине. Я остановил движение Гиральды, я взвесил быков Гизандо, я спускался в пещеру и донес обо всем, что скрывает ее мрак, и, тем не менее, мои надежды все также тщетны, а ее требования и холодность все также безграничны. Наконец, недавно она приказала мне объехать все провинции Испании, чтоб заставить всех странствующих рыцарей, которые бродят по стране, признать ее прекраснейшей из существующих ныне красавиц, а меня самым отважным и самым влюбленным рыцарем в мире. С этою целью я объездил уже половину Испании и победил множество рыцарей, которые осмеливались мне противоречить. Но более всех подвигов я горжусь тем, что победил в поединке знаменитого рыцаря Дон-Кихота Ламанчского и заставил его признать, что моя Кассильда Вандалийская прекраснее его Дульцинеи Тобозской. Одной этой победой я считаю, что победил всех рыцарей в мире, потому что этот Дон-Кихот, о котором я говорю, побеждал их всех, а так как я в свою очередь победил его, то его слава, его знаменитость, его честь перешли в мою собственность, как сказал поэт: «победитель тем более приобретает славы, чем знаменитее побежденный». Значит, все рассказы, переходящие из уст в уста, о подвигах упомянутого Дон-Кихота, относятся и ко мне.
При этих словах рыцаря Леса Дон-Кихот просто остолбенел. Несколько раз у него едва не вырвалось «ты лжешь», но он каждый раз воздерживался, чтобы заставить собеседника самого сознаться во лжи. Наконец, он сказал:
– Против того, что ваша милость, господин рыцарь, победили большинство странствующих рыцарей Испании и даже всего мира, я ничего не имею; но чтоб вы победили Дон-Кихота Ламанчского, позвольте усомниться. Быть может, это был кто-нибудь другой, похожий на него, хотя едва ли кто на свете похож на него.
– Как другой! – вскричал рыцарь Леса. – Клянусь небом, которое над нами! я сражался с Дон-Кихотом, победил его и заставил просить пощады! Это человек высокого роста, сухощавый, с длинными ногами и руками, желтым цветом лица, волосами с проседью, орлиным, несколько загнутым носом и большими черными усами! Он воюет под именем рыцаря Печального Образа и возит с собой вместо оруженосца крестьянина по имени Санчо Панса. Он ездит на славном коне Россинанте и избрал дамой своего сердца Дульцинею Тобозскую, называвшуюся некогда Альдонсой Лоренсо, как я называю свою Кассильдой Вандалийской, потому что ее зовут Кассильдой и она из Андалузии. Ну а если всех этих признаков недостаточно, чтобы внушить веру в мои слова, так вот эта шпага заставит даже самого недоверчивого человека поверить.
– Успокойтесь, господин рыцарь, – ответил Дон-Кихот, – и выслушайте, что я вам скажу, Вы должны знать, что этот Дон-Кихот мой лучший друг, так что я могу сказать, что люблю его, как самого себя. По приметам его, которые вы сейчас перечислили, я принужден верить, что вы победили именно его. С другой же стороны, я вижу собственными глазами и осязаю собственными руками невозможность, чтоб это был он. Я могу допустить только одно: что так как у него между волшебниками много врагов, и один особенно его преследует, то разве кто-нибудь из них принял его образ, чтобы дать себя победить и отнять у него славу, которую он заслужил во всем мире своими великими рыцарскими подвигами. В доказательство скажу вам еще, что эти проклятые волшебники, его враги, дня два назад превратили лицо и всю фигуру очаровательной Дульцинеи Тобозской в гадкую, грязную крестьянку. Так же точно они могли превратить и Дон-Кихота. Если же всего этого мало, чтоб убедить вас в истине того, что я говорю, так вот вам Дон-Кихот собственной персоной, который докажет эту истину с оружием в руках, верхом или пеший, или каким вам будет угодно способом.
С этими словами он встал на ноги и, схватившись за рукоятку шпаги, ждал решения рыцаря Леса.
Последний ответил так же спокойно:
– Хороший плательщик не жалеет денег, и тот, кто раз сумел победить вас преображенного, господин Дон-Кихот, может надеяться победить вас и в настоящем вашем виде. Но так как рыцарям не подобает исполнять свои воинственные дела исподтишка или ночью, подобно разбойникам и ворам, то дождемся утра, чтобы солнце осветило наши деяния. Условием нашего поединка будет, что побежденный останется во власти победителя, который может сделать с ним, что захочет, не роняя, конечно, его рыцарской чисти.
– Вполне согласен, – ответил Дон-Кихот, – и на такое условие и на такое решение.
После этого они пошли разыскивать своих оруженосцев, которых нашли спящими и громко храпящими в тех позах, в которых их застиг сон. Они разбудили их и приказали приготовить лошадей, так как на рассвете им предстоял кровавый и ужасный поединок. При этом известии Санчо задрожал от удивления и испуга, боясь за жизнь своего господина по причине отважных подвигов рыцаря Леса, о которых рассказал ему оруженосец последнего. Тем не менее, оба оруженосца отправились, не говоря ни слова, к своему табуну, так как все три лошади и осел, обнюхав друг друга, стали пастись вместе.
Дорогой оруженосец рыцаря Леса сказал Санчо:
– Знай, братец, что андалузские храбрецы, когда бывают крестными в поединках, не имеют привычки оставаться праздными зрителями боев между своими крестниками. Я говорю это, чтобы предупредить тебя, что, пока наши господа будут драться, мы тоже поиграем ножами.
– Этот обычай, господин оруженосец, – ответил Санчо, – может быть, и водится между самохвалами, о которых вы говорите, но не между оруженосцами странствующих рыцарей; по крайней мере, я никогда не слыхал о таком обычае от моего господина, а уж он наизусть знает все правила странствующего рыцарства. Да если б и было такое правило, что оруженосцы должны драться, когда их господа дерутся, я бы все-таки не придерживался его; я уж лучше заплачу штраф, какой полагается с мирных оруженосцев: он, верно, не будет больше двух фунтов воска, а я предпочитаю заплатить за свечи, потому что знаю, что это обойдется мне дешевле, чем корпия, которую надо было бы купить для моей раненой головы, которая у меня уже словно разбита и расколота пополам. И это еще не все: главное, я не могу драться, потому что у меня нет шпаги, и в жизнь никогда я не носил ее.
– Ну, этому горю помочь не трудно, – возразил оруженосец рыцаря Леса: – вот у меня два полотняных мешка: ты возьмешь один, я другой, и мы будем драться равным оружием.
– Это другое дело, – ответил Санчо, – такой поединок вас только очистит от пыли и не причинит никакой боли.
– Да я вовсе не то хотел сказать, – перебил его собеседник. – Мы положим в каждый мешок, чтобы ветер их не унес, по десятку хорошеньких камешков, кругленьких и гладеньких, и чтоб в обоих мешках был одинаковый вес. А потом мы будем стегать друг друга мешками, не сделав даже царапины на коже.
– Скажите на милость, – вскричал Санчо, – какую вату и мягкие луковицы он предлагает положить в мешки, чтоб мы не могли размозжить друг другу головы и растереть в порошок кости! Ну, так знайте же, сударь, что будь они набиты хоть коконами шелковичных червей, я все равно драться не стану. Пусть дерутся господа и пусть делают, что хотят, а мы будем есть, пить и жить, потому что жизнь и без того уходит, и нам незачем искать средств раньше времени избавиться от нее и дать ей опасть прежде, чем она созреет.
– И все-таки, – возразил оруженосец рыцаря Леса, – мы будем драться хоть полчасика. – Ну, нет, – ответил Санчо, – я не буду так неучтив и неблагодарен, чтоб затеять даже малейшую ссору с человеком, который меня напоил и накормил. Да и какого черта стану я драться, когда не чувствую вы злобы, ни гнева?
– Ну, если так, – ответил оруженосец рыцаря Леса, – то я уж позабочусь дать тебе хорошенький повод. Перед поединком я тихонько подойду к вашей милости и отпущу вам три-четыре таких оплеухи, что вы упадете на землю к моим ногам: этим я уж непременно вызову ваш гнев, хотя бы он спал, как суров.
– А я сумею на это дать хорошую сдачу, – сказал Санчо: – я отломлю славную трость, и прежде чем ваша милость соберетесь вызвать мой гнев, я так усыплю палочными ударами ваш, что он пробудится разве на том свете, где известно, что я не такой человек, чтоб дать кому-нибудь расплющить себе лицо. Пусть всякий смотрит за собой и лучше усыпить свой гнев, потому что никто не может знать чужой души, и часто тот, кто собирается стричь других, сам возвращается стриженный. Бог благословил мир и проклял распри, и если кошка, когда ее запирают, превращается в льва, то Бог знает, во что могу обратиться я, человек. Поэтому, господин оруженосец, предупреждаю вас, что вы будете виноваты во всем, что может случиться из-за нашего поединка.
– Ладно, – ответил оруженосец рыцаря Леса. – Бог даст день, и мы тогда увидим.
В это время на деревьях уже начали щебетать тысячи блестящих птичек, которые своим веселым пением словно приветствовали свежую зарю, мало-помалу показывавшую на востоке свое прелестное личико. Она стряхивала с своих золотистых кудрей бесчисленное множество жемчужных капелек, и растения, смоченные этой нежной влагой, казалось, сами разбрасывали жемчужные капли: ивы сбрасывали вкусную манну, родники будто улыбались, ручейки журчали, леса веселились, а луга расстилали свой зеленый ковер.
Но едва дневной свет осветил все предметы, как первое, что бросилось в глаза Санчо, был нос оруженосца рыцаря Леса, такой длинный, такой огромный, что от него падала тень на все тело. В самом деле, говорят, что этот нос был невероятных размеров, с горбом в середине, с бородавками, сизый, как шелковица, и спускавшийся на два пальца ниже рта. Эта длина носа, этот цвет, эти бородавки и этот горб до того безобразили его лицо, что у Санчо затряслись руки и ноги, как у ребенка в припадке эпилепсии, и он решил про себя, лучше свести сотни две оплеух, чем позволять пробудить свой гнев и драться с этим вампиром.
Взглянул и Дон-Кихот на своего соперника, но тот уже надвинул шлем и опустил забрало, так что невозможно было разглядеть его лица. Он мог только заметить, что это был человек сильный и невысокого роста. Незнакомец носил поверх оружия короткую тунику из материи, словно сотканной из золотых нитей, усыпанную блестящими зеркалами в форме маленьких лун, и этот богатый наряд придавал ему особенное изящество. На верхушке его каски развевалось множество зеленых, желтых и белых перьев, а его копье, прислоненное к дереву, было очень длинно, очень толсто и со стальным острием длиною в пядь. Дон-Кихот заметил все эти мелочи и заключил из них, что незнакомец должен быть важным рыцарем. Тем не менее, его не леденил страх, как Санчо Панса; напротив, он развязно сказал рыцарю Зеркал:
– Если страстное желание начать поединок не лишило вас учтивости, господин рыцарь, то я попросил бы вас во имя ее приподнять слегка ваше забрало, чтоб я мог видеть, соответствует ли красота вашего лица изяществу наряда.
– Победитель или побежденный, – ответил рыцарь Зеркал, – вы будете иметь достаточно времени, чтоб увидеть мое лицо; а теперь я отказываюсь исполнить ваше желание потому, что мне кажется большим оскорблением для прекрасной Кассильды Вандалийской откладывать хотя бы на мгновение для поднятия забрала деяние, которое заставит вас признать уже известное вам.
– Но вы можете, по крайней мере, – возразил Дон-Кихот, – сказать, пока мы будем садиться на коней, тот ли я Дон-Кихот, которого вы будто победили.
– На это мы вам скажем, – ответил рыцарь Зеркал, что вы походите на него, как две капли воды; но так как вы уверяете, что вас преследуют волшебники, то я и не осмелюсь утверждать, чтоб вы были тот самый.
– Этого с меня достаточно, – сказал Дон-Кихот, – чтоб я поверил, что вы введены в заблуждение; но чтобы вывести вас из него, пусть подведут нам коней. Скорее, чем вы бы подняли свое забрало (если Бог, моя дама и моя рука меня поддержат), я увижу ваше лицо, а вы увидите, что я не тот Дон-Кихот, которого вы победили.
Прервав так внезапно разговор, они вскочили на коней, и Дон-Кихот повернул Россинанта, чтобы проехать необходимое пространство навстречу своему противнику, который сделал то же самое. Но не успел Дон-Кихот проехать и двадцати шагов, как услышал, что рыцарь Зеркал называет его по имени. Остановившись на половине пути от противника, этот рыцарь сказал:
– Помните, господин рыцарь, что, по условию вашего боя, побежденный, как я вам уже говорил, остается в распоряжении победителя.
– Я это уже знаю, – отвечал Дон-Кихот, – но побежденному не должно быть предписано ничего, выходящего из пределов рыцарства.
– Само собою! – заметил рыцарь Зеркал.
В эту минуту оруженосец с странным носом предстал пред глазами Дон-Кихота, который поражен был его видом не менее, нежели Санчо, принявший его за некое чудовище или за человека особой породы, не вошедшей в обыкновение на этом свете. Санчо, увидав, что господин его отъезжает для занятия в бою позиции, не хотел остаться один на один с длинноносым чудовищем из опасения, чтобы одним чиханием его не закончилась их битва и чтобы от сотрясения или испуга он, Санчо, не повержен был на землю. Поэтому он побежал за своим господином, повис на стремянном ремне Россинанта, и, когда ему показалось, что Дон-Кихот поворачивает лошадь, он закричал:
– Умоляю вашу милость, дорогой господин, позвольте мне, прежде чем вы возвратитесь к битве, взлезть на это седло, где мне можно будет удобнее нежели с земли смотреть на забавное столкновение ваше с этим рыцарем.
– Мне кажется, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – что тебе скорее хочется взойти на скамейку, чтобы в безопасности любоваться бегом быков.
– Если сказать правду, – отвечал Санчо, – то страшные ноздри этого оруженосца наводят на меня ужас, и я не могу оставаться около него.
– Он действительно таков, – сказал Дон-Кихот, – что, если бы я не был я, он бы меня тоже заставили трепетать. Поэтому, иди, я помогу тебе влезть туда, куда тебе хочется.
Пока Дон-Кихот помогал Санчо вскарабкался на седло, рыцарь Зеркал проехал все необходимое пространство и, полагая что и Дон-Кихот сделал тоже, он, не дожидаясь трубного звука, ни другого сигнала к атаке, повернул лошадь, которая была не легче и не красивее Россинанта, и во весь опор подъехал к своему противнику. Но увидав, что тот занят тем, что помогает Санчо взобраться на седло, он потянул за повод и остановился на полпути, за что лошадь была ему очень признательна, потому что не могла сделать более ни шагу. Дон-Кихот, полагавший, что противник обрушится на него как молния, сильно сжал шпорами поджарые бока Россинанта и так его погнал, что, если верить истории, этот единственный раз можно было признать, что он немножко галопировал, потому что до сих пор самый его блистательный бег был простой рысью. С такой необычной быстротой Дон-Кихот кинулся на рыцаря Зеркал, который вонзил шпоры в бока лошади до самых каблуков, но не смог на палец сдвинуть ее с места, где она остановилась, как вкопанная, среди своего бега. При таких благоприятных обстоятельствах Дон-Кихот застал врасплох своего противника, который, спутанный лошадью и стесненный своим копьем, не мог даже направить последнего на своего неприятеля. Дон-Кихот, не снизошедший до всех этих неудобств, в полной безопасности и безо всякого риска поразил рыцаря Зеркал и при том с такой силой, что мимо воли сбросил его на землю чрез зад лошади. Падение было так тяжко, что незнакомец, не двигавший ни ногами, ни руками, казался убитым на месте.
Санчо, лишь только увидал его лежащим на земле, поспешил соскочить с дерева и подбежал к своему господину. Последний, сошедши с лошади, бросился к рыцарю Зеркал и, распустив ремни его вооружения, чтобы увидать, умер ли он, и чтобы дать ему вздохнуть, в случае если он жив, увидал… Но кто может передать, что он увидал, не поразив удивлением, изумлением и остолбенением тех, кто это услышит? Он увидел, говорит история, он увидел образ, лицо, вид, лик, физиономию и очертание бакалавра Самсона Карраско. При виде его, он изо всех сил закричал Санчо:
– Беги сюда, Санчо, погляди на то, что ты будешь видеть, не веря этому. Поспеши, дитя мое, и посмотри, на что способна магия, на что способны колдуны и волшебники.
Санчо приблизился и увидал лицо бакалавра Карраско; он принялся тысячу раз осенять себя крестным знамением и произносить тысячу молитв. Опрокинутый рыцарь не подавал, однако, никакого признака жизни, и Санчо сказал Дон-Кихоту:
– Я того мнения, добрый мой господин, чтобы вы без церемонии воткнули свою шпагу в рот тому, кто похож на бакалавра Самсона Карраско; может быть вы убьете в нем кого-нибудь из ваших врагов волшебников.
– А ведь ты прав, – сказал Дон-Кихот, – ибо что касается врагов, то чем их меньше, тем лучше.
Он уже обнажил свою шпагу, чтобы привести в исполнение совет Санчо, как вдруг появился оруженосец рыцаря Зеркал, но уже без носа, который делал его столь безобразным.
– Ах, остерегитесь, господин Дон-Кихот, – закричал он громким голосом, – остерегитесь, что вы хотите делать? Этот человек, распростертый у ваших ног, – это бакалавр Самсон Карраско, ваш друг, а я его оруженосец.
Санчо, увидав его без его прежнего безобразия, спросил его:
– А нос, что сталось с ним?
– Он здесь в моем кармане, – отвечал тот.
И, опустив руку в правый карман, он вытащил накладной нос из глазированной бумаги, сделанный так, как сейчас было описано. Но Санчо, во все глаза смотря на этого человека, испустил клик удивления:
– Матерь Божия! – воскликнул он, – да ведь это Томе Сесиал, мой сосед и кум!
– Как же не я! – отвечал оруженосец без носа.
– Да, Санчо Панса, это я – Томе Сесиал, ваш друг, ваш кум. И я вам сейчас расскажу, какими путями и распутьями я был приведен сюда, но пока просите и умоляйте господина вашего хозяина, чтобы он не трогал, не бил, не ранил и не убивал рыцаря Зеркал, которого он попирает своими ногами, потому что это, безо всякого сомнения, смелый неосторожный бакалавр Самсон Карраско, ваш земляк.
В эту минуту рыцарь Зеркал пришел в себя, и Дон-Кихот заметив, что он шевелится, положил острие меча между обоих его глаз и сказал ему:
– Вы умрете, рыцарь, если не признаете, что несравненная Дульцинея Тобозская стоит по красоте выше вашей Кассильды Вандалийской. Кроме того, вы должны обещать, что, если после этого боя и этого падения вы останетесь живы, вы отправитесь в город Тобозо и от моего имени представитесь ей, чтобы она поступила с вами по своему произволу. Если она предоставит вас на ваш собственный произвол, вы обязаны возвратиться ко мне (а след моих подвигов будет вам указателем того, где меня искать), чтобы рассказать мне, что произошло между вами и ею. Условия эти, согласные поставленным вами пред вашим боем, не выходить за пределы странствующего рыцарства.
– Признаю, – отвечал поверженный рыцарь, – что грязный и разорванный башмак госпожи Дульцинеи Тобозской стоит большего, нежели нечесаная, хотя и чистая борода Кассильды. Обещаю предстать пред ее очи и возвратиться пред ваши, чтобы представить вам верный и полный отчет о том, чего вы требуете.
– Вы должны также сказать и поверить, – прибавил Дон-Кихот, – что рыцарь, которого вы победили, не был и не мог быть Дон-Кихотом Ламанчским, но был кем-то другим, на него похожим, точно так же, как я говорю и верю, что вы не Карраско, хотя похожи на бакалавра Самсона Карраско, но некто другой, на него похожий, представленный мне моими врагами под видом бакалавра, чтобы успокоить ярость моего гнева и дать мне воспользоваться с кротостью славой победы.
– Все это, – отвечал разбитый рыцарь, – я признаю; обо всем этом сужу и чувствую так же, как вы этому верите, об этом судите и чувствуете. Но позвольте мне подняться, я вас прошу, если только боль от падения позволит мне подняться, потому что падение привело меня в довольно скверное состояние.
Дон-Кихот помог ему подняться с помощью оруженосца Томе Сесиала, с которого Санчо не сводил глаз, то и дело обращаясь к нему с вопросами, ответ на которые показывал всякий раз, что это был действительно Томе Сесиал, как сам он утверждал о себе. Но впечатление, произведенное на мысли Санчо утверждением его господина, что волшебники преобразили лицо рыцаря Зеркал в лицо бакалавра Карраско, не давало ему поверить в действительность того, что было пред его глазами.
В конце концов, и господин и слуга остались при своем заблуждении, а рыцарь Зеркал и его оруженосец, смущенные и разбитые, ушли от Дон-Кихота и Санчо с намерением отыскать какую-либо деревню, где можно было бы покормиться и вправить бока раненому. Что касается Дон-Кихота и Санчо, то они отправились далее по направлению к Сарогоссе, где история и оставляет их, с тем, чтобы сообщить, кто такие были рыцарь Зеркал и его оруженосец с ужасным носом.
Глава XV
В которой рассказано и объяснено, кто такие были рыцарь и его оруженосец
Дон-Кихот удалился, восхищенный, гордый и сияющий, что ему удалось одержать победу над таким храбрым рыцарем, каким он воображал рыцаря Зеркал, от которого он надеялся вскоре узнать, продолжаются ли еще чары над его дамой, так как побежденный, под страхом перестать считаться рыцарем, обязан был возвратиться и отдать ему отчет о том, что у него с ней произойдет. Но одно думал Дон-Кихот, другое думал рыцарь Зеркал, хотя в настоящую минуту, как говорят, у него была одна только мысль: отыскать место, где бы можно было покрыть себя пластырями. История гласит, что когда бакалавр Самсон Карраско советовал Дон-Кихоту возобновить приостановленные на время похождения свои, – это происходило после совещания его со священником и цирюльником о средстве заставить Дон-Кихота спокойно и терпеливо остаться дома, не беспокоя себя более отправлением на поиски за злосчастными приключениями. В результате этого совещания, по предложению Карраско, единодушно было решено, чтобы Дон-Кихоту дать уехать, так как удержать его, по-видимому, невозможно; чтобы Самсон Карраско выехал для встречи с ним в пути под видом странствующего рыцаря; чтобы он затеял с ним бой, а в поводах к ссоре недостатка не будет, чтобы он победил его, что казалось вещью легкой, формально выговоривши, чтобы побежденный остался во власти победителя и чтобы наконец бакалавр-рыцарь отдал приказ побежденному Дон-Кихоту возвратиться в свою деревню и свой дом с воспрещением удаляться оттуда в течение целых двух лет или пока он не отдаст ему другого приказа. Было ясно, что Дон-Кихот, если будет побежден, щепетильнейшим образом выполнит это условие, чтобы не нарушить законов рыцарства; тогда возможно, что в течение своего заключения он позабудет свои суетные помыслы, или, по крайней мере, будет время отыскать средство против его безумия.
Карраско взял на себя эту роль, а в оруженосцы к нему вызвался поступить Томе Сесиал, кум и сосед Санчо Панса, весельчак и забавник. Самсон вооружился, как выше было передано, а Тоне Сесиал наклеил на свой естественный нос еще накладной нос из картона и разрисовал его, чтобы не быть узнанным своим кумом, когда они встретятся. С намерением они поехали той же дорогой, что и Дон-Кихот, и едва не поспели вовремя к приключению с колесницей Смерти. Наконец они настигли обоих путешественников в лесу, где с ними случилось все то, что благоразумным читателем прочитано; и если бы не расстроенный мозг Дон-Кихота, который воображал, что бакалавр не есть бакалавр, господин бакалавр навсегда лишился бы возможности получить свое лиценциатство за то, что не мог найти даже гнезда там, где рассчитывал поймать птиц.
Тоне Сесиал, увидав неудачу их доброго намерения и плачевный конец путешествия, сказал бакалавру:
– Положительно, господин Самсон Карраско, мы получили то, что заслужили. Легко выдумать и начать предприятие, но по большей части не так легко кончить его. Дон-Кихот сумасшедший, мы – люди в своем уме; а между тем он удаляется, смеясь и в добром здоровье, а вы остаетесь в печали и разбитый. Интересно теперь, с вашего позволения, знать, кто более безумен: тот ли, кто сошел с ума не по своей воле или тот, кто сходит с уха добровольно?
– Разница между этими двумя сумасшедшими, – отвечал Самсон, – та, что сумасшедший поневоле таким навсегда и останется, а добровольный сумасшедший перестанет им быть, как только захочет.
– Таким образом, – возразил Тоне Сесиал, – я был сумасшедшим по своей воле, когда захотел сделаться оруженосцем вашей милости, а теперь по той же воле хочу перестать им быть и хочу возвратиться восвояси.
– Как хотите, – отвечал Карраско, – но думать, что я возвращусь к себе прежде, нежели исколочу палкой Дон-Кихота, все равно, что ждать рассвета в полночь. И искать я его теперь буду не для того, чтобы возвратить ему рассудок, а чтобы отомстить за себя, потому что сильная боль в боках не дает мне вести более милостивые речи.
Так препираясь, оба спутника подъехали к одной деревне, где имели великое счастье найти алгебриста, который и перевязал раны злосчастному Самсону. Томе Сесиал покинул его и возвратился домой, а бакалавр остался для приготовления в своей мести. И история, которая в другое время снова о нем заговорит, займется теперь Дон-Кихотом.
Глава XVI
О том, что произошло между Дон-Кихотом и скромным дворянином из Ламанчи
В радости, сиянии и гордости, о которых была уже речь, Дон-Кихот продолжал ехать, воображая, благодаря недавней победе, что во всем свете в то время не было рыцаря храбрее его. Все приключения, какие впредь случатся с ним, он считал как бы уже конченными и благополучно завершенными; он уже ни во что не ставил волшебников и всякие волшебства; он уже забыл о бесчисленных палочных ударах, полученных их во время его рыцарских похождений, забыл о каменном дожде, который вышиб у него половину зубов, о неблагодарности каторжников, о дерзких побоях дубинами, которыми угостили его янгуэзские погонщики мулов. В конце концов, он про себя стал думать, что если бы ему найти какое-нибудь средство, какое-нибудь изобретение, чтобы снять чары со своей дамы Дульцинеи, он не позавидовал бы величайшему счастью, которым пользуется или мог пользоваться счастливейший из странствующих рыцарей прошедших – времен. Он ехал весь поглощенный этими приятными мечтами, когда Санчо сказал ему:
– Не странно ли, господин, что у меня все еще пред глазами этот ужасный нос, этот безмерный нос моего кума Тоне Сесиала?
– Уж не думаешь ли ты, Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – что рыцарь Зеркал был бакалавр Карраско, а его оруженосец – Тоне Сесиал, твой кум?
– Я не знаю, что сказать на это; – возразил Санчо. – Я знаю только одно, что приметы, которые дал он мне о моем доме, моей жене и моих детях, никто кроме него и звать не мог. Что касается лица, то если снять нос, право, это было лицо Томе Сесиала, как я его видел тысячи тысяч раз в вашей деревне, где мы живем стена к стене, и голос его тот-же.
– Будем рассудительны, Санчо, – заговорил Дон-Кихот. – Слушай и отвечай мне: кому может прийти в голову, чтобы бакалавр Самсон Карраско отправился странствующим рыцарем, снабженный наступательным и оборонительным оружием, сражаться со мною? Разве я был ему врагом? давал я ему случай почувствовать ко мне неприязнь? был я ему соперником, или действует сам он оружием, чтобы завидовать славе, которую я приобрел?
– А что сказать, господин, по поводу того, – сказал Санчо, – что этот рыцарь, кто бы он ни был, так похож на бакалавра Карраско, а его оруженосец Томе Сесиал на моего кума? А если это чары, как ваша милость говорите, то разве на свете нет других двух человек, на которых эти двое могли бы быть похожи?
– Все это уловки и махинация злых волшебников, которые меня преследуют. Предвидя, что я останусь в битве победителем, они так устроили, чтобы побежденный рыцарь показал мне лицо друга моего, бакалавра, дабы дружба, которую я к нему питаю, поместилась между его горлом и острием моего меча, успокоила справедливый гнев, которым воспламенено было мое сердце и оставила жизнь тому, кто прельщениями и вероломством пытался лишить меня жизни. Если тебе нужны доказательства, ты уже хорошо знаешь, о Санчо, по опыту, который не мог тебя обмануть, как легко волшебникам изменять одни лица в другие, делать красивым то, что безобразно, и безобразным то, что красиво: ты всего два дня тому назад собственными глазами видел прелести и очарования несравненной Дульцинеи во всей их чистоте, во всем их естественном блеске, а я увидел ее уже безобразною и грубою крестьянкой с гноем под глазами, дурным запахом изо рта. Удивительно ли, если злой волшебник, осмелившийся совершить такое отвратительное превращение, сделал тоже самое с Самсоном Карраско и твоим кумом, чтобы вырвать из моих рук славу победы? Но все равно, я утешен, потому что, какую бы физиономию он ни принял, я остался победителем своего противника.
– Господь ведает истину всех вещей, – отвечал Санчо, а так как он знал, что превращение Дульцинеи было делом его хитрости, то он нисколько не был удовлетворен призрачными доводами своего господина; но отвечать он больше не хотел из опасения одним каким-нибудь словом выдать свою плутню.
В этом месте их беседы их настиг один человек, ехавший той же дорогой на прекрасной серой кобыле в яблоках. На нем был габан из тонкого зеленого сукна с отделкой из коричневого бархата, а на голове шляпа такого же бархата. Упряжь на кобыле была убрана в зеленый и фиолетовый цвета. Всадник был при мавританском палаше, висевшем на перевязи зеленой с золотом. Сапоги были так же расшиты, как и перевязь. Что касается шпор, то они не были позолочены, а покрыты лишь зеленым лаком, но так были полированы и так блестели, что более совпадали со всем нарядом, чем если бы они были из чистого золота. Поравнявшись с ними, путешественник вежливо поклонился и, пришпорив лошадь, хотел проехать мимо, но Дон-Кихот его удержал.
– Милостивый государь, – сказал он ему, – если ваша милость едете тем же путем, что и мы, и если вам не к спеху, мне было бы очень лестно продолжать путь с вами вместе.
– В сущности, – отвечал путник, – если бы я не проехал так быстро, если бы не боялся, чтобы соседство моей кобылы не обеспокоило этого коня.
– О, сударь, – воскликнул тотчас же Санчо, – вы можете придержать свою кобылу, потому что конь наш самая честная и самая благовоспитанная на свете лошадь. Никогда в подобных случаях он не совершает ни малейших проказ, а единственный раз, когда он забылся, мы с господином заплатили ему за это с большими процентами. Но, впрочем, повторяю, что ваша милость можете оставаться около нас сколько угодно, потому что подавайте этому коню эту кобылу хоть на блюде, он ее даже не отведает.
Путник придержал лошадь за узду, удивленный и манерами и наружностью Дон-Кихота, ехавшего с обнаженной головой, так как Санчо держал его шлем повешенным как чемодан на луке своего ослиного седла. И если человек в зеленой одежде внимательно разглядывал Дон-Кихота, то Дон-Кихот еще более внимательно разглядывал человека в зеленой одежде, потому что он казался ему человеком значительным и знатным. Он казался человеком лет пятидесяти; в волосах его едва проглядывала проседь. Нос у него был орлиный; взгляд полувеселый, полусерьезный; наконец, в своем наряде и манерах он являл человека прекрасных качеств. Что касается его, то суждение его о Дон-Кихоте сводилось к тому, что он никогда не видел человека подобного рода и с подобной внешностью. Все его удивляло: и длина его лошади, и высота его стана, и худоба, и желтый цвет его лица, и оружие, и вид, и наряд, вся эта фигура, наконец, какой давно не было в той стороне видно. Дон-Кихот очень хорошо заметил, с каким вниманием рассматривает его путник, и в его удивлении он прочел его желание. Всегда вежливый и всегда готовый сделать удовольствие всем на свете, прежде, нежели незнакомец обратился в нему с каким-либо вопросом, он его предупредил и сказал:
– Фигура, которую ваша милость видите во мне, так нова, так необычна, что я не удивляюсь, если она вас поразит. Но ваша милость перестанете удивляться, если я скажу вам, что я рыцарь, из тех, о которых люди говорят, что они отправляются на поиски за приключениями. Я покинул свою родину, я заложил свое имение, я отказался от домашнего покоя и много дней тому назад кинулся в объятия судьбы, чтобы она повела меня, куда ей угодно. Я хотел воскресить блаженной памяти странствующее рыцарство, и здесь спотыкаясь, там падая, а далее подымаясь, я выполнил уже большую часть своего намерения, помогая вдовам, охраняя девиц, покровительствуя малолетним и сиротам, исполняя обязанности, свойственные странствующим рыцарям. Своими многочисленными, доблестными и христианскими подвигами я и заслужил, что в печатных строках стал известен почти всему земному шару. Триста тысяч томов моей истории уже отпечатаны, и, если небо не воспротивится, она будет отпечатана тысячу раз в трехстах тысячах экземплярах. В конце концов, чтобы все заключить в несколько слов или, вернее, в одно слово, я вам скажу, что я – рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, называемый рыцарем Печального Образа. И хотя похвалы самому себе цены не имеют, но я бываю иногда вынужден расточать их себе, за недостатком других, кто мог бы их говорить. Итак, господин дворянин, ни эта лошадь, ни это копье, ни этот щит, ни этот оруженосец, ни все мое вооружение, ни бледность моего лица не будут вас более удивлять, когда вы знаете, кто я такой и какова моя профессия.
Высказав эти слова, Дон-Кихот замолчал, а человек в зеленой одежде так долго медлил ответом, что можно было думать, что он никогда не заговорит. Однако, после долгого молчания, он сказал:
– Вам действительно, господин рыцарь, удалось в моем удивлении угадать мое желание; но вам не удалось также прекратить мое удивление, вызванное вашим видом, потому что хотя вы и сказали, сударь, что достаточно будет знать, кто вы, чтобы перестать удивляться, но это совсем не так. Напротив, теперь, когда я это знаю, я остаюсь еще более удивленным, еще более пораженным, нежели прежде. Как! возможно ли, чтобы в настоящее время на свете были странствующие рыцари, и чтобы напечатанное о странствующих рыцарях относилось к действительно существующим? Я не могу себя убедить, чтобы ныне существовал на земле кто-либо, ограждающий вдов, защищающий девиц, уважающий замужних женщин, помогающий сиротам. Я не поверил бы этому, если бы в вашей милости я не видал этого собственными глазами. Да будет благословенно небо, допустившее, чтобы напечатанная, по вашим словам, история ваших благородных и истинных подвигов рыцарства повергла в забвение бесчисленные выходки ложных странствующих рыцарей, наполнявших мир, в ущерб добрым делам и в опровержение добрым рассказам!
– Многое можно сказать, – отвечал Дон-Кихот, – по вопросу о том, выдуманы или невыдуманы истории о странствующих рыцарях.
– Как, – возразил зеленый путник, неужели есть хоть один человек, сомневающийся в ложности этих историй?
– Я сомневаюсь, – отвечал Дон-Кихот, – но пока оставим это, и если наше путешествие продлятся несколько, я надеюсь на Бога, что мне удастся доказать вам, что вы дурно делали, следуя примеру тех, кто считает доказанным, что эти истории неистинны.
Это последнее замечание Дон-Кихота внушило путнику подозрение в том, что мозг рыцаря омрачен, и он стал ждать другого случая, который подтвердил бы эту мысль. Но, прежде нежели перейти к новым предметам беседы, Дон-Кихот попросил его со своей стороны сказать, кто он такой, так как сам он отдал отчет о своем положении в свете и о своем образе жизни. На это человек в зеленом габане сказал:
– Я, господин рыцарь Печального Образа, гидальго; родился в крепости, куда мы едем сегодня обедать, если Богу будет угодно. Средства мои невелики; зовут меня Дон Диего де Миранда. Жизнь свою я провожу с женой, детьми и друзьями. Занимаюсь охотой и рыбной ловлей, но не держу ни соколов, ни гончих собак, довольствуюсь одной послушной легавой собакой или смелой ищейкой. Есть у меня около шести дюжин книг, частью на испанском, частью на латинском языках, одни исторические, другие религиозного содержания. Что касается рыцарских книг, они еще не переступали порога моего дома. Я пересматриваю книги светского содержания охотнее, нежели религиозные, но при условии, чтобы они давали честное препровождение времени, удовлетворяли хорошим языком, удивляли и нравились по замыслу. А таких книг очень мало в нашей Испании. Иногда я обедаю у своих соседей я друзей, но чаще я их в себе приглашаю. Обеды мои отличаются чистотой, изяществом и достаточным обилием. Я не люблю дурно говорить о людях и не позволю, чтобы о них дурно говорили в моем присутствии. Я не выведываю, как живут другие, и не выслеживаю их поступков. Я хожу в церковь ежедневно; отдаю бедным часть своего состояния, не рисуясь добрыми своими делами, не давая доступа в душу свою ханжеству и тщеславию, этим врагам, незаметно овладевающим самыми скромными и осмотрительными сердцами. Я стараюсь мирить ссорящихся; я чту матерь Божию и глубоко верую в бесконечное милосердие Господа нашего Иисуса Христа».
Санчо весьма внимательно выслушал это повествование о жизни и занятиях гидальго. Находя такую жизнь хорошею и святою, и полагая, что тот, кто ее ведет, должен творить чудеса, он соскочил со своего осла и поспешно схватил правое стремя дворянина, потом со слезами на глазах и с благоговейных сердцем несколько раз поцеловал его ногу. Увидав это деяние, гидальго воскликнул:
– Друг, что вы делаете? Что кто за поцелуй?
– Позвольте мне целовать вас, – ответил Санчо, – потому что мне кажется, что ваша милость есть первый святой верхом на лошади, какого я видел во все дни моей жизни.
– Я не святой, – возразил гидальго, – а большой грешник. Вы же, друг, должны быть, по-видимому, причтены к добрым людям, судя по вашей простоте.
Санчо снова вскарабкался на своего осла, вызвав глубоко меланхолический смех своего господина и новое удивление Дон Диего.
Дон-Кихот спросил его, сколько у него детей, и прибавил, что древние философы, не знавшие истинного Бога, считали одним из верховных блат обладание всеми преимуществами природы и преимуществами счастья: многими друзьями и многочисленными хорошими детьми.
– Что касается меня, господин Дон-Кихот, – отвечал гидальго, – то у меня один сын, но такой, что, если бы его не было, я был бы, может быть, счастливее, нежели теперь, не потому, чтобы он был дурен, а потому что он не так хорош, как я бы желал. Ему теперь лет восемнадцать. Последние шесть лет он провел в Саламанке для изучения языков латинского и греческого. Но когда я пожелал, чтобы он перешел к изучению других наук, он оказался так пропитанным, так ушедшим в науку поэзии (если только она может назваться наукой), что нельзя было никак заставить его успевать в науке права, которую я хотел, чтобы он изучил, или в науке всех наук – богословии. Я хотел бы, чтобы он был венцом своего народа, потому что в ваше время короли великолепно награждают добродетельных литераторов, потому что литература без добродетели то же, что жемчуг в навозе. Он ежедневно проверяет, хорошо или дурно выразился Гомер в таком то стихе Илиады, пристойна или нет такая-то эпиграмма Марциала, так или иначе должен быть понят такой или иной стих Виргилия. Наконец, все его разговоры сводятся к книгам этих поэтов или книгам Горация, Персия, Ювенала, Тибулла, ибо современными стихотворцами он пренебрегает. А между тем, несмотря на нелюбовь к низменной поэзии, у него голова занята теперь исключительно составлением стихотворения на четверостишие, которое ему прислали из Саламанки и которое, мне кажется, есть тема для литературного состязания.
– Дети, милостивый государь, – отвечал Дон-Кихот, – вышли из чрева родительского, и их должно любить, хороши они или дурны, как мы любим тех, кто дает вам жизнь. Родителям надлежит вести их с детства по стезе добродетели, благовоспитанности, мудрой и христианской нравственности, дабы, выросши, они послужили опорой в старости их родителей и к славе их потомства. Что касается принуждения их к изучению той или иной науки, то я не нахожу этого ни благоразумным, ни предусмотрительным, напротив, давать им в этом советы, на мой взгляд, гибельно. Если только не нужно работать для хлеба насущного и если занимающийся на столько счастлив, что небо дало ему родителей, обеспечивающих ему пропитание, я того мнения, что ему следует предоставить выбор для изучения той науки, в которой он чувствует наибольшую склонность, и, если наука поэзии менее полезна, чем приятна, она, по крайней мере, не позорит того, это ею занимается. Поэзия, господин гидальго, есть, на мой взгляд, тоже, что молодая девушка нежного возраста и совершенной красоты, которую наряжают и украшают несколько других молодых девушек, то есть все другие науки, ибо ей должны служить они все и ею все возвышаться. Но эта достойная любви дева не хочет давать дотрагиваться до себя всякому, не хочет быть влекомой по улицам, выставляемой на показ на перекрестках и у всех четырех углах дворца. Она представляет собой алхимию такой добродетели, что тот, кто умеет с нею обращаться, сделает из нее золото чистое неизмеримой ценности. Он должен держать ее на привязи и не давать ей перебегать в постыдные сатиры или недостойные сонеты. Ее ни в каком случае не должно продавать, разве только для героических поэм, плачевных трагедий, остроумных и забавных комедий; но она никогда не должна попадать в руки гаеров или невежественной черни, не способной ни оценить, ни узнать сокровищ, в ней заключающихся. И не думайте, сударь, чтобы я называл чернью исключительно простолюдинов или людей низкого происхождения. Тот, кто ничего не знает, будь он барин или даже князь, должен быть причтен к черни. Итак, кто будет обращаться с поэзией так, как я сейчас указал, тот сделает свое имя известным и почитаемым среди всех образованных народов земли. Относительно же того, сударь, что вы говорите, что сын ваш не очень почитает поэзию на кастильском языке, то я нахожу, что в этом пункте он ошибается, и вот мои соображения: великий Гомер не писал по-латыни потому, что он был грек, а Виргилий не писал по-гречески потому, что он был латинянин. Словом, все древние поэты писали на языке, который они всосали с молоком матери, и не отправлялись на поиски за чужими языками для выражения их высоких мыслей. А когда это так, то всего благоразумнее было бы распространить это обыкновение на все народы и не пренебрегать, например, ни германским поэтом, потому что он пишет на родном языке, ни кастильским, ни даже бискайским, потому что они пишут на своих наречиях. Но я полагаю, что сын как, милостивый государь, не расположен не к поэзии народной, а к самим поэтам, которые суть собственно только рифмоплеты, не знакомые с другими языками, не знающие никаких наук, которые содействовали бы пробуждению, поддержке и украшению их природного таланта. И даже в этом можно ошибиться: потому что, по весьма основательному мнению, поэтами рождаются; то есть, из чрева матери природный поэт выходит поэтом, и с одним этим дарованием, данным ему небом, без изучения и усилий, он творит вещи, которые оправдывают того, кто сказал: «Est Deus in nabis» и т. д. Я же прибавлю, что природный поэт при помощи искусства будет выше того, кто захочет быть поэтом только потому, что знает искусство. Причина этому лежит в том, что искусство не превосходит природу, а совершенствует не таким образом, там, где природа примешивается к искусству, а искусство к природе, там создается истинный поэт. Итак, вывод из моей речи, господин гидальго, тот, что вы должны предоставить своему сыну идти туда, куда его влечет его звезда. Так как он учится настолько хорошо, насколько может, так как он счастливо миновал первые ступени наук, то есть древние языки, то с их помощью он достигнет вершины человеческих знаний, которые столь же приличествуют дворянину при шпаге и шляпе, для украшения и возвеличения его, как митры – епископам или тоги искусным юристам. Браните вашего сына, сударь, если он составляет сатиры, вредящие репутации других, наказывайте его и разрывайте в клочки его произведения. Но если он составляет поучения, на подобие Горация, где он осуждает все пороки вообще, с таким изяществом, как его предшественник, тогда хвалите его, ибо поэту позволительно писать против зависти, издеваться над завистниками в стихах и таким же образом относиться и к другим порокам, ни одной личности, однако, не называя. Но есть поэты, которые ради острого словца готовы подвергнуться ссылке на Понтийские острова. Если поэт сам по себе нравствен, будут нравственны и стихотворенья его. Перо – язык души; какие мысли порождаются душою, такие писании начертывает перо. Если короли и принцы встречают чудесную науку поэзии в людях благоразумных, серьезных и добродетельных, они их почитают, уважают, обогащают и увешивают, наконец, листьями дерева, в которое молния никогда не ударяет, чтобы показать, что никто не должен оскорблять тих, чело которых украшено подобными венками.
Человек в зеленом габане был настолько поражен речью Дон-Кихота, что мало-помалу стал отказываться от своего первоначального мнения об умственном его расстройстве. Санчо с половины этого рассуждения, не особенно пришедшегося ему по вкусу, уклонился в сторону, чтобы попросить немного молока у пастухов, находившихся по близости и пасших овец. Гидальго возобновил беседу, очарованный умом и рассудительностью Дон-Кихота, как вдруг этот последний, подняв глаза, увидал, что по дороге, до которой они следовали, приближается колесница, над которой возвышаются знамена с королевскими гербами. Ожидая нового приключения, он громко крикнул Санчо, чтобы тот подал ему шлем. Санчо, услыхав зов, покинул пастухов, изо всех сил стал пятками подгонять осла и поспешил к своему господину, с которым, как увидит читатель дальше, случилось безумное и ужасное происшествие.
Глава XVII
Где проявляется последний предел, какого достигла и могла достигнуть неслыханная храбрость Дон-Кихота в благополучном окончании, данном им приключению со львами
История передает, что когда Дон-Кихот позвал Санчо, чтобы тот передал ему его головной убор, Санчо покупал творог у пастухов. Поспешив на зов своего господина и не зная, что делать с творогом и во что его положить, он, чтобы не потерпеть убытки, так как за творог уже заплатил, порешил опустить его в шлем своего господина. После этой прекрасной выходки, он отправился к Дон-Кихоту, который ему сказал:
– Друг, дай мне, дай мой шлем, потому что, либо я ничего не понимаю в деле похождений, либо я вижу там нечто такое, что обяжет меня и уже обязывает взяться за оружие.
Человек в зеленом габане, услыхав эти слова, стал смотреть во все стороны и ничего не увидал, кроме тележки, двигавшейся им навстречу с двумя или тремя вымпелами, из чего он заключил, что тележка везла королевскую казну. Он поделился этой мыслью с Дон-Кихотом, но тот не захотел придать этому веры, вполне убежденный, что все с ним случающееся должно быть приключение за приключением. Поэтому он отвечал гидальго: – Человек, готовый драться, уже наполовину дерется; я ничего не потеряю, приготовившись, потому что по опыту знаю, что у меня есть видимые и невидимые враги, и не знаю только, когда, где, в какое время и под каким видом им вздумается напасть на меня.
Затем, обернувшись к Санчо, он потребовал свой шлем, и тот, не успев вынуть оттуда творог, вынужден был так и подать его. Дон-Кихот, не заметив, что в шлеме что-то лежит, поспешно надел его на голову; но там как творог от давления стал выжиматься, то по лицу и бороде Дон-Кихота потекли струи молока. Это привело его в такой ужас, что он оказал Санчо:
– Что это, Санчо? Можно подумать, что мой череп размягчился, или что мозг мой растаял, или что вот льет с меня с головы до ног. Если правда, что это у меня выступил пот, то, конечно, не от страха. Правда, мне предстоит ужасное приключение. Дай мне, пожалуйста, что-нибудь, что бы обтереть глаза, потому что пот так льет у меня со лба, что ослепляет меня.
Санчо, не говоря ни слова, подал ему платок и возблагодарил Бога, что господин его не догадался, в чем дело. Дон-Кихот обтерся, потом снял шлем, чтобы поглядеть, отчего его голове стало так холодно. Увидав на дне шлема какую-то белую массу, он поднес ее к носу и, понюхав, вскричал:
– Клянусь жизнью госпожи Дульцинеи Тобозской, ты положил туда мягкого творогу, бездельник, нахал, неотесанный оруженосец!
Санчо ответил с большой флегмой и замечательным притворством:
– Если это творог, так дайте его сюда, я его съем, или лучше, пусть дьявол его есть, потому что он сам его туда положил. Неужто же я осмелился бы пачкать шишак вашей милости? Как бы не так! Право, сударь, Бог меня надоумил, что и меня преследуют волшебники, потому что я член и создание вашей милости. Это, верно, они положили туда эту пакость, чтоб рассердить вашу милость и заставить помять мне как следует бока. Только на этот раз они попали впросак, потому что мой господин, надеюсь, настолько знает меня, чтобы понять, что у меня нет ни творогу, ни молока и ничего подобного, и что если бы у меня было что-нибудь такое, я бы лучше положил это в желудок, чем в шишак.
– Все может быть, – ответил Дон-Кихот.
Между тем гидальго смотрел и удивлялся, я еще более удивился, когда Дон-Кихот, вытерев голову, лицо, бороду и шлем и вдев ноги в стремена, наполовину обнажил меч, схватил копье и вскричал:
– Теперь, что бы ни случилось, я готов сразиться хотя бы с самим дьяволом!
Тем временем подъехала телега с флагами. При ней были только возница, сидевший на одном из мулов, и человек на передке. Дон-Кихот преградил им путь и опросил:
– Куда вы едете, братцы? Что это за телега? Что вы везете в ней и что это за знамена?
Возчик ответил:
– Телега моя, а везу я в ней двух прекрасных львов в клетке, которых оранский губернатор посылает ко двору в подарок его величеству, а знамена эти королевские, в знак того, что все это принадлежит королю, вашему государю.
– А львы большие? – спросил Дон-Кихот.
– Такие большие, – ответил человек, сидевший в телеге, – что таких еще никогда не привозили из Африки в Испанию. Я сторож львов и возил их уже много, но ни одного еще не было такого. Это самец и самка. Лев в передней клетке, а львица в задней, и они теперь очень голодны, потому что еще ничего сегодня не ели. Поэтому пусть ваша милость посторонится и даст нам поскорее доехать до места, чтобы накормить их.
Но Дон-Кихот сказал, улыбаясь:
– Для кого львы, а для меня львята, для меня львята! Ну, черт возьми, эти господа волшебники, посылающие их сюда, увидят, такой ли я человек, чтобы пугаться львов. Слезайте, милый человек, и так как вы сторож, то откройте клетки и выпустите львов. Здесь, среди поля, я покажу им, что такое Дон-Кихот Ламанчский, назло и в пику волшебникам, которые мне их посылают.
– Ба, ба! – произнес про себя гидальго.
– Наш добрый рыцарь показал, кто он таков. Творог ему, должно быть, размягчил череп и разжижил мозг.
В эту минуту к нему подбежал Санчо.
– О, господин! – вскричал он. – Ради Бога постарайтесь, ваша милость, чтобы той господин не дрался с этими львами. Если он на них нападет, они нас всех растерзают.
– Да что, – спросил гидальго, – твой господин помешанный что ли, что ты боишься, что он станет сражаться с дикими зверями?
– Он не помешанный, – ответил Санчо, – но чересчур отважный.
– Я уж позабочусь, чтоб он не был слишком отважен, – сказал гидальго. И, приблизившись к Дон-Кихоту, который настаивал, чтобы сторож открыл ему клетки, он сказал: – Господин рыцарь, странствующие рыцари должны предпринимать приключения, которые представляют какую-нибудь надежду на успех, а не такие, которые не сулят ничего. Отвага, доходящая до сумасбродства, может быть скорее названа безумием, чем храбростью. К тому же львы эти не идут против вас: они об этом и не помышляют. Это подарок его величеству, и вам не подобает задерживать их и препятствовать их путешествию.
– Полноте, господин гидальго, – возразил Дон-Кихот. – Занимайтесь своей послушной легавой собакой и своей смелой ищейкой, и не мешайтесь в чужие дела. Это касается меня одного, и мне лучше знать, ради меня или ради другого кого приехали господа львы. Потом, обратившись к сторожу, он прибавил: – Клянусь Богом, дон бездельник, что я пригвозжу вас копьем к этой повозке, если вы сейчас же не откроете клеток.
Возница, видя такую решимость этого вооруженного по-военному призрака, сказал:
– Позвольте мне, ваша милость, отпрячь моих мулов и увести их в укромное местечко, прежде чем львы разбегутся. Если они растерзают мулов, я погибший человек, потому что мулы и телега все мое добро.
– О, Фома неверный! – вскричал Дон-Кихот. – Слезай, пожалуй, и отпрягай мулов и делай, что хочешь; но ты сейчас увидишь, что напрасно трудился и мог бы не давать себе труда отпрягать мулов.
Возница соскочил с телеги и живо отпряг мулов, а сторож львов тем временем сказал:
– Будьте все свидетелями, что я против воли и насильно вынужден открыть клетки и выпустить львов. Предупреждаю, что этот господин будет отвечать за все беды и убытки, которые наделают львы, и за мое жалованье и всякие другие вознаграждения. Скорее попрячьтесь, господа, пока я еще не выпустил их, а мне они зла не сделают.
Гидальго еще раз попытался отговорить Дон-Кихота от этого безумного поступка, говоря, что браться за такое предприятие, значит испытывать Бога. Но Дон-Кихот только сказал на это, что сам знает, что делает.
– Берегитесь! – продолжал гидальго. – Я отлично знаю, что вы ошибаетесь.
– Ну, милостивый государь, – ответил Дон-Кихот, – если вы не желаете быть свидетелем того, что разыграется, по вашему мнению, в трагедию, то поторопитесь пришпорить свою кобылу и уезжайте в безопасное место.
Услыхав эти слова, Санчо подошел со слезами на глазах и стал в свою очередь умолять Дон-Кихота отказаться от этого предприятия, в сравнении с которым все прежние – и ветряные мельницы, и ужасное приключение с валяльными мельницами и все вообще подвиги, которые он совершил в своей жизни, – были сущей благодатью.
– Берегитесь, господин! – говорил Санчо. – Кто знает, может быть, здесь и нет колдовства или чего-нибудь в этом роде. Я видел через решетку и щели клетки когти настоящего льва, и я знаю, что такие когти могут быть только у льва величиной с гору.
– Полно! – ответил Дон-Кихот. – От страху он тебе покажется, пожалуй, величиной с полмира. Ступай, Санчо, оставь меня одного. Если я здесь умру, ты знаешь ваше условие: ты пойдешь к Дульцинее, а дальше ты сам знаешь.
Он прибавил еще несколько слов, которые отняли у Санчо всякую надежду, чтоб он отказался от своего сумасбродного решения.
Человек в зеленом охотно воспротивился бы этому; но его остановило неравенство его оружия с вооружением Дон-Кихота, и притом он считал невозможным затевать ссору с сумасшедшим, каким был в его глазах Дон-Кихот. А так как этот последний возобновил свои угрозы сторожу, то гидальго решился пришпорить свою кобылу, Санчо – осла, а возница – своих мулов, чтобы как можно более удалиться от телеги, прежде чем львы будут выпущены из клеток. Санчо уже оплакивал смерть своего господина, уверенный, что тот на этот раз лишится жизни в когтях льва. Он проклинал свою звезду, проклинал тот час, когда ему вздумалось опять поступить в услужение; но, несмотря на слезы и вопли, не забывал стегать осла то одной, то другой рукой, чтобы как можно более удалиться ото львов.
Сторож, видя, что удиравшие отъехали уже далеко, снова стал уговаривать и просить Дон-Кихота.
– Слышу, – отвечал Дон-Кихот, – но прошу превратить увещания: это потерянный труд, и вам лучше поторопиться исполнить мое требование.
Пока сторож открывал первую клетку, Дон-Кихот стал соображать, не лучше ли было бы сражаться пешим, чем верхом, и решил, что пешим действительно будет лучше, потому что Россинант может испугаться львов. Он соскакивает с коня, бросает копье, берет щит и вынимает меч, затем твердым шагом и с полным бесстрашием приближается в телеге и с замечательным мужеством останавливается перед ней, в глубине души поручая себя сперва Богу, затем своей Дульцинее.
Надо знать, что автор этой правдивой истории, дойдя до этого места, с восторгом восклицает: О храбрый, о невыразимо отважный Дон-Кихот Ламанчский! зеркало, в которое могут глядеться храбрецы всего света! новый Дон Мануэль Понсе де Леон, который был славой и честью испанских рыцарей! какими словами описать мне этот страшный подвиг? какими убедительными доводами сделать мне его правдоподобным для будущих веков? какие похвалы мне найти, которые были бы достойны и равны твоей славе, хотя бы это были преувеличения за преувеличениями? Ты пеший, ты один, ты бесстрашный, ты великодушный, с мечом в одной руке, – и не из тех острых мечей или шпаг, которые помечены собачкой, – со щитом в другой руке, – и не из совершенно чистой и хорошей стали, – ты твердо ждешь двух ужаснейших львов, каких только питали африканские леса. О, пусть собственные твои подвиги говорят в твою похвалу, отважные Ламанчец! Что же касается меня, то я предоставляю их им самим, потому что у меня не хватает слов для их восхваления.
На этом автор кончает вышеприведенное восклицание и приступает к продолжению история. Когда сторож зверей, говорит он, увидал, что Дон-Кихот стал в воинственную позу, и что надо было выпустить льва-самца под страхом немилости сердитого и отважного рыцаря, он открыл настежь первую клетку, в которой, как уже сказано, находился этот лев, казавшийся неимоверных размеров и ужасный на вид. При этом зверь, прежде всего, завертелся в клетке, в которой лежал, затем вытянулся во весь рост, протянул лапу и выпустил когти. Потом он открыл пасть, медленно зевнул, и, высунув двухфутовый язык, потер себе им глаза и обмыл все лицо. После того он высунул голову из клетки и осмотрелся во все стороны главами, горевшими, как угольки. Дон-Кихот внимательно следил за ним, сгорая желанием, чтоб зверь бросился с телеги и сразился с ним, так как он был уверен, что изрубит его в куски.
Его безумие допускало такую возможность; великодушный лев, более учтивый, чем нахальный, не обратил ни малейшего внимания на ребячество и задор Дон-Кихота и, осмотревшись во все стороны, повернулся спиной, показал рыцарю свой зад и с замечательным хладнокровием снова улегся в клетке. Видя это, Дон-Кихот приказал сторожу взяться за палку и раздражить льва побоями, чтоб он вышел.
– Ну, этого я не сделаю, – ответил сторож, – потому что, если я его раздражу, он меня же первого и растерзает. Ваша милость можете удовольствоваться тем, что вы сделали: больше уж невозможно сделать по части храбрости, и вам не след еще раз испытывать судьбу. У льва дверь открыта; лев может выйти или остаться, и если он до сих пор не вышел, так уж совсем сегодня не выйдет. Но ваша милость выказали большую отвагу, а по-моему, ни один храбрец не может сделать больше, как вызвать своего противника и ожидать его для поединка. Если вызванный не приходит, так бесчестие падает на него, и тот, кто вовремя пришел на поединок, остается победителем.
– Да, это правда, – ответил Дон-Кихот. – Закрой дверь и дай мне свидетельство в наилучшей форме, какая тебе доступна, в том, что ты сейчас видел, а именно: что ты отпер клетку льва, что я его ждал, что он не вышел, что я еще подождал его, что он опять отказался выйти и что он снова улегся. Больше я ничего не обязан делать, прочь чары, и пусть Бог поможет рассудку, справедливости, истинному рыцарству, и запри двери, как я говорил, пока я дам сигнал беглецам, чтоб они вернулись и услышали о моем подвиге из собственных твоих уст.
Сторож не заставил себя долго просить, а Дон-Кихот, подняв на острие своего копья платок, которым он недавно обтирал с своего лица дождь от творога, стал звать не перестававших удирать и на каждом шагу оборачивавшихся гидальго и его товарищей по бегству. Санчо заметил сигнальный платок и вскричал:
– Убей меня Бог, если мой господин не победил этих хищников! Вот он вас зовет.
Они все трое остановились и увидали, что знаки делает действительно Дон-Кихот. Оправившись немного от страха, они мало-помалу приблизились, так что могли слышать крики звавшаго их Дон-Кихота. Когда же они совсем подъехали к телеге, Дон-Кихот сказал: – Можешь, братец, запрячь своих мулов и продолжать путь. А ты, Санчо, дай мне два золотых для него и для сторожа львов в награду за потерянное из-за меня время. – Очень охотно дам, – ответил Санчо. – Но что же сталось со львами? живы они или нет?
Тут сторож, не торопись и не обинуясь, стал рассказывать со всеми подробностями об исходе поединка.
– При виде рыцаря, – говорил он, – испуганный лев не осмелился выйти из клетки, несмотря на то, что дверь долго была открыта, и когда я сказал рыцарю, что раздражать льва, – как он требовал, чтоб заставить зверя выйти, – значит испытывать Господа, он после долгого сопротивления и против воли позволил мне запереть клетку.
– Гм! как это тебе нравится, Санчо? – вскричал Дон-Кихот. – Есть, по-твоему, волшебники, которые могут сломить храбрость? Они могут отнять у меня счастье, но мужество и храбрость никогда!
Санчо отдал два золотых, возница впряг мулов, сторож в благодарность поцеловал у Дон-Кихота руку и обещал ему рассказать о его отважном подвиге самому королю, когда увидит его во дворце.
– Ну, а если его величество, – сказал Дон-Кихот, – спросит, кто это сделал, вы ему скажите, что рыцарь Львов, потому что я хочу, чтобы отныне в это имя перешло, преобразилось и изменилось имя рыцаря Печального Образа, которое я до сих пор носил. В этом случае я следую лишь древнему обычаю странствующих рыцарей, которые меняли имена, когда им вздумается или когда считали себя вправе. После этого телега поехала своей дорогой, а Дон-Кихот, Санчо и гидальго своей.
Во все это время Дон Диего де Миранда не произносил ни слова, так он был занят поступками и словами Дон-Кихота, который казался ему или разумным человеком с помутившимся умом, или сумасшедшим со здравым рассудком. Он еще не знал первой части его истории, потому что если б он ее прочитал, то его не поражали бы до такой степени все слова и поступки рыцаря, так как он знал бы, какого рода было его сумасшествие. Не зная еще его истории, он принимал его то за разумного человека, то за сумасшедшего, потому что все, что тот говорил, было рассудительно, изящно и хорошо выражено, а все, что он делал, безрассудно, сумасбродно и нелепо. Гидальго думал: – Может ли быть большее безумие, чем надеть на голову шлем с творогом и воображать, будто волшебники размягчили его мозг? Что за безумие, что за сумасбродство драться со львами! – Дон-Кихот вывел его из задумчивости и остановил его монолог словами:
– Бьюсь об заклад, господин Дон Диего де Миранда, что ваша милость принимаете меня за безумца, за сумасброда. И это меня ничуть не удивляет, потому что по моим поступкам ничего иного и подумать нельзя. Ну, а я скажу вашей милости, что и вовсе не такой сумасброд и не такой безумец, каким кажусь. Блестящему рыцарю вполне прилично проткнуть копьем благородного быка, на площади, на глазах у своего короля; рыцарю, покрытому блестящим вооружением, вполне приличествует выйти на веселый поединок в присутствии дам; наконец, всем этим рыцарям вполне приличествует забавлять двор своих властителей и прославлять их, если можно так выразиться, всеми этими с виду военными упражнениями. Но еще более приличествует странствующему рыцарю искать в уединенных местах, в пустынях, на перекрестках дорог, в лесах и в горах опасных приключений с желанием дать им благоприятный исход, чтобы приобрести продолжительную, громкую славу. Еще более приличествует странствующему рыцарю, говорю я, помочь вдове в необитаемой пустыне, чем придворному рыцарю соблазнить девушку среди города. Но все рыцари имеют свои особые, свойственные им упражнения. Пусть придворный служит дамам, пусть своею наружностью украшает двор своего монарха, пусть платит бедным дворянам, прислуживающим у него за столом, пусть делает вызовы на турнирах и поединках, пусть выказывает великодушие, щедрость и великолепие и, в особенности, пусть будет хорошим христианином, тогда он, как следует, выполнить свой долг. Странствующий же рыцарь пусть ищет окраин мира, пусть проникает в запутаннейшие лабиринты, пусть на каждом шагу берется за невозможное; пусть подвергается среди пустынь летом жгучим лучам полуденного солнца, а зимою беспощадной суровости ветров и холодов, пусть не страшится львов, не трепещет пред вампирами и другими чудовищами, – потому что его истинное назначение состоит в том, чтоб искать одних, вызывать на бой других и все побеждать. Поэтому-то я, которому выпало на долю принадлежать к членам странствующего рыцарства, и не могу уклоняться от всего того, что, по моему мнению, входит в круг обязанностей моей профессии. Так, моей прямой обязанностью было напасть на этих львов, хотя я и знал, что это безграничное сумасбродство, я прекрасно знаю, что такое храбрость: это добродетель, занимающая середину между двумя крайними пороками, трусостью и сумасбродством. Но человеку мужественному не так худо дойти до безрассудства, как опуститься до трусости; потому что как человеку расточительному легче, чем скупому, стать щедрым, так и безрассудному легче сделаться истинно храбрым, чем трусу возвыситься до истинного мужества. Что же касается того, чтоб идти навстречу приключениям, то, верьте мне, господин Дон Диего, что отступая больше теряешь, чем идя вперед, потому что, когда говорят: «Этот рыцарь смел и безрассуден», то это звучит как-то лучше, чем когда говорят: «Этот рыцарь робок и труслив».
– Я могу сказать, господин Дон-Кихот, – ответил Дон Диего, – что все, что ваша милость изволили сказать и сделать, проистекает прямо из рассудка, и я убежден, что если бы законы и правила рыцарства затерялись, вы бы отыскали их в своем сердце, как в их естественном складочном месте и их специальном архиве. Но поторопимся немного, потому что становится поздно, а вам нужно еще поспеть в мое поместье и в мой дом. Там ваша милость отдохнете от прошедших трудов, которые утомили, если не ваше тело, то ваш дух, что также ведет за собой физическую усталость.
– Считаю ваше приглашение за особенную честь и с благодарностью принимаю, господин Дон Диего, – ответил Дон-Кихот. Они стали энергичнее пришпоривать лошадей, и было около двух часов пополудни, когда они достигли дома Дон Диего, которого Дон-Кихот назвал рыцарем Зеленого Габана.
Глава XVIII
О том, что случилось с Дон-Кихотом в замке или доме рыцаря Зеленого Габана, и о других удивительных вещах
Дон-Кихот нашел дом Дон Диего обширным, как вообще бывает в деревнях, с высеченным на входной двери оружием из необделанного камня. На дворе виднелся погреб, у входа в который стояли кругом глиняные кувшины для вина. Так как кувшины эти фабриковались в Тобозо, то при виде их, Дон-Кихот вспомнил о своей заколдованной даме, я, вздохнув и не думая ни о том, что говорить, ни о том, кто его слышит, вскричал: – О, милое сокровище, найденное мною к моему несчастью! милое и веселое, когда Богу то угодно. О тобозские кувшины, которые напомнили мне милое сокровище моего страшного горя! – Эти восклицания услышаны были студентом поэтом, сыном Дон Диего, который вышел с матерью приветствовать его. И мать, и сын были поражены наружностью Дон-Кихота. Он же, соскочив с коня, подошел весьма учтиво к ручке дамы, причем Дон Диего ей сказал:
– Примите, сударыня, с обычным вашим радушием господина Дон-Кихота Ламанчскаго, которого я вам представляю; он по профессии странствующий рыцарь, и притом отважнейший и скромнейший, какого только можно встретить на свете.
Дама, по имени донна Христина, приветствовала его с величайшей учтивостью и радушием, тогда как Дон-Кихот предлагал себя к ее услугам в самых изысканных и вежливых выражениях. Почти те же церемонии он проделал со студентом, который, слушая Дон-Кихота, счел его за человека рассудительного и умного.
Тут автор этой истории описывает со всеми подробностями дом Дон Диего, изобразив в этом описании все, что содержал дом богатого сельского дворянина. Но переводчик счел за лучшее обойти эти подробности молчанием, потому что они мало относятся к главному предмету истории, обращающей более внимания на истину, чем на холодные отступления.
Дон-Кихота ввели в зал, где Санчо разоружил его, причем он остался в замшевом камзоле, потертом и испачканном оружием. На нем был воротник в роде студенческого, не накрахмаленный и без кружев, башмаки его были желты и вылощены воском. Он надел через плечо меч на перевязи из кожи морского волка; опоясываться им он не имел обыкновения потому, что, как рассказывают, уже много лет страдал поясницей. Наконец он накинул на спину маленький плащ из хорошего темного сукна. Но прежде всего он вымыл голову и лицо в пяти или шести тазах воды (впрочем, насчет числа тазов существует разногласие), и, несмотря на то, последняя вода все еще была слегка окрашена в цвет сыворотки, благодаря обжорству Санчо и приобретению им злополучного творога, который так испачкал его господина.
Разубранный таким образом и приняв любезный и развязный вид, Дон-Кихот вошел в другую комнату, где его ожидал студент, который должен был занимать его, пока не подадут обеда, потому что по случаю приезда такого благородного гостя, донна Христина хотела показать, что умеет хорошо принимать тех, кто к ней приезжает.
Пока Дон-Кихот разоружался, Дон Лоренсо (так звали сына Дон Диего) сказал своему отцу:
– Что мы должны думать, сударь, о дворянине, которого ваша милость привезли к нам в дом? Его имя, наружность и то, что вы сказали, что он странствующий рыцарь, повергло нас, мою мать и меня, в величайшее изумление.
– Я и сам, право, не знаю о нем ничего, сын мой, – ответил Дон Диего. – Все, что я могу сказать, это – что он на моих глазах проделывал такие вещи, на которые способен только совершенно помешанный человек, и говорил так рассудительно, что заставил совсем забыть о его поступках. Но поговори с ним сам, пощупай его насчет его знаний, а так как ты довольно умен, то и рассуди сам, умен ли он или глуп, хотя я, правду сказать, считаю его скорее за сумасшедшего, чем за человека с рассудком.
После этого Дон Лоренсо пошел, как уже сказано, занимать Дон-Кихота, и в происшедшем между ними разговоре Дон-Кихот между прочим сказал Дон Лоренсо:
– Господин Дон Диего де Миранда, ваш батюшка, рассказал мне о вашем редком таланте: и замечательном уме; он мне сказал также, что ваша милость великий поэт.
– Поэт – может быть, – ответил Дон Лоренсо, – но великим я себя считать не могу. Дело в том, что я немножко пишу, как любитель, и люблю читать хороших поэтов, но из этого еще не следует, чтоб меня можно было назвать великим поэтом, как выразился мой отец.
– Это смирение мне нравится, – ответил Дон-Кихот, – потому что поэты все нахальны, и каждый воображает, что он величайший поэт в мире.
– Но нет правила без исключения, – возразил Дон Лоренсо, – и бывают поэты, которые и не считают себя поэтами.
– Мало таких, – сказал Дон-Кихот. – Но скажите, пожалуйста, какие стихи вы теперь пишете: ваш батюшка говорил мне, что вы ими очень заняты и озабочены. Если это стихи на тему, так я немного знаю в них толк и был бы очень рад прочитать их. Если это для литературного состязания, то пусть ваша милость попытается получить второй приз, так как первый всегда отдается в пользу и по оценке личности, тогда как второй присуждается по справедливости, и, в сущности, третий становится вторым, а первый есть не что иное, как третий, подобно университетским дипломам. И все-таки название первого приза имеет большое значение.
– До сих пор, – сказал про себя Дон Лоренсо, – я не могу считать тебя сумасшедшим, но будем продолжать. Мне кажется, – сказал он вслух, – что ваша милость посещали школы: какие же науки вы изучали?
– Науку странствующего рыцарства, – ответил Дон-Кихот, – которая также возвышенна, как поэзия, и даже на два пальца выше ее.
– Я не знаю, что это за наука, – возразил Дон Лоренсо, – и даже никогда не слыхал о ней.
– Это наука, – ответил Дон-Кихот, – вторая, заключает в себе все остальные науки. И в самом деле, тот, кто занимается ею, должен быть юрисконсультом и знать законы распределительные и собирательные, чтобы всякому отдавать должное. Он должен быть теологом, чтоб уметь ясно излагать символ христианской веры, которую он исповедует, когда бы и где бы это от него ни потребовалось. Он должен быть медиком и особенно ботаником, чтоб узнавать среди пустынь и необитаемых мест травы, имеющие свойство исцелять раны, потому что странствующий рыцарь не должен искать повсюду человека, который бы сумел перевязать рану. Он должен быть астрономом, чтоб ночью узнавать по звездам, который час, чтобы знать, в каком климате и какой части мира он находится. Он должен звать математику, потому что она нужна ему на каждом шагу; затем, оставив в стороне, как понятное само собою, что он должен быть украшен всеми богословскими и кардинальскими добродетелями, я перехожу к мелочам и говорю, что он должен уметь плавать, как плавал, говорят, Николай-рыба. Он должен уметь подковывать и седлать лошадей, и – если обратимся опять к более возвышенным делам – он должен сохранять веру в Бога и в свою даму, он должен быть целомудрен в мыслях, благопристоен в речах, щедр в поступках, храбр в делах, терпелив в страданиях, милосерд к нуждающимся, и должен оставаться твердым подвижником истины, хотя бы для защиты ее ему пришлось рисковать жизнью. Изо всех этих великих и малых качеств и состоит хороший странствующий рыцарь. Судите сами, господин Дон Лоренсо, пуста ли наука, которую изучает рыцарь, делающий из вся свою профессию, и можно ли ее сравнить с самой трудной наукой, преподаваемой в гимназиях и школах.
– Если б это было так, – ответил Дон Лоренсо, – я бы сказал, что эта наука стоит выше всех остальных.
– Как если б это было так! – вскричал Дон-Кихот.
– Я хочу сказать, – объяснил Дон Лоренсо, – что сомневаюсь, чтобы существовали когда либо, прежде или теперь, странствующие рыцари, и особенно одаренный столькими добродетелями.
– Я повторяю вам то, что уже не раз говорил, – ответил Дон-Кихот, – что большинство людей того мнения, будто странствующих рыцарей никогда не существовало; а так как и того мнения, что если небо не откроет им каким-нибудь чудом, что рыцари эти и прежде существовали и теперь существуют, то напрасно будет трудиться убедит их, как опыт уж не раз доказывал мне, то я и не стану теперь стараться вывести вашу милость из заблуждения, которое вы разделяете с другими. Я стану только просить Бога, чтобы Он вывел вас из этого заблуждения и уяснил вам, до какой степени странствующие рыцари были реальны и необходимы миру в прошедшие времена, и как они были бы полезны в настоящее время, если бы еще были в ходу. Но теперь, за грехи человечества, торжествуют леность, праздность, обжорство и изнеженность.
– Ну, наш гость стал заговариваться, – сказал про себя Дон Лоренсо. – Однако, он замечательный сумасшедший, и надо быть дураком, чтоб этого не заметить.
Тут разговор прекратился, потому что их позвали обедать. Дон Диего спросил у сына, какое заключение он вывел об уме его гостя.
– Ну, – ответил молодой человек, – ни один врач, ни один переписчик его слов не выпутается из его безумных речей. Его безумие, так сказать, периодическое, со светлыми промежутками.
Сели за стол, и обед оказался такой, какой Дон Диего дорогой говорил, что всегда предлагает своим гостям, т. е. обильный, хорошо сервированный и вкусный. Но что всего более очаровало Дон-Кихота – это удивительная тишина, царившая в доме, который походил на картезианский монастырь. Когда убрали со стола, прочитали молитвы и вымыли руки, Дон-Кихот стал просить Дон Лоренсо прочитать ему свои стихи для литературного состязания. Студент ответил:
– Чтоб не походить на тех поэтов, которые, когда их просят прочитать их стихи, отказываются, а когда не просят, навязываются с ними, я прочитаю мое стихотворение, за которое не жду никаких премий, потому что писал его единственно для умственного упражнения.
– Один из моих друзей, человек искусный, – ответил Дон-Кихот, – был того мнения, что не следует писать стихов на заданную тему. Дело в том, – говорил он, – что такое стихотворение никогда не может вполне сравниться с оригиналом и всегда уклоняется от темы; кроме того, законы таких стихотворений чересчур строги, не допускают ни вопросов, ни выражений в роде «сказал он» или «скажу я»; они не допускают ни отглагольных существительных, ни фигурных выражений вместо прямых, и вообще подчинены массе запретов и трудностей, которые тормозят и стесняют составителей их, как ваша милость, наверное, испытали на себе.
– Я хотел бы, господин Дон-Кихот, – возразил Дон Лоренсо, – поймать вас на весьма распространенном заблуждении, но не могу, потому что вы у меня выскальзываете из рук подобно угрю.
– Я не понимаю, – ответил Дон-Кихот, – что ваша милость говорите и что хотите сказать тем, что я у вас выскальзываю из рук.
– Я сейчас объяснюсь, – сказал Дон Лоренсо, – но прежде прошу вашу милость выслушать стихи, послужившие темой, и мои стихи. Вот тема:
Когда Дон Лоренсо дочитал свое стихотворение, Дон-Кихот поднялся и, схватив его правую руку, вскричал громким, крикливым голосом:
– Клянусь небом и его величием, дитя мое, вы лучший поэт во всей вселенной, вы стоите, чтоб вас увенчали лаврами не только Кипр или Гаэта, как сказал один поэт, над которым да смилуется Господь, но и афинские академии, если б они еще существовали, и нынешние академии в Париже, Болонье и Саламанке. Да устроят Бог, чтобы судьи, которые откажут вам в первом призе, были поражены стрелами Аполлона, и чтобы музы никогда не переступали порога их домов! Прочитайте мне, сударь, умоляю вас, какое-нибудь серьезное стихотворение, потому что я хочу со всех сторон изучить ваш чудесный гений.
Нужно ли говорить, что Дон Лоренсо был в восторге от таких похвал со стороны Дон-Кихота, хотя и считал его сумасшедшим? О, могущество лести, как ты велико, и как широко ты распространяешь пределы своих приятных суждений! Дон Лоренсо подтвердил истину этих слов, потому что снизошел на просьбу Дон-Кихота и прочитал ему следующий сонет об истории Пирама и Фисбы.
– Клянусь Богом! – воскликнул Дон-Кихот, выслушав сонет Дон Лоренсо, – среди множества совершенных поэтов, которые живут в наше время, я не встречал такого совершенного, как ваша милость, мой дорогой сударь; по крайней мере, искусная композиция этого сонета доказала мне, что это верно.
Дон-Кихот четыре дня прожил в доме Дон Диего, а затем попросил у последнего позволение уехать.
– Я вам очень обязан, – сказал он, – за радушный прием, который встретил в этом доме; но так как странствующим рыцарям не подобает посвящать много часов праздности и неге, то я хочу отправиться исполнять обязанности моей профессии, ища приключений, которыми, как мне известно, этот край изобилует. Я надеюсь таким образом провести время в ожидании начала сарагосских поединков, которые составляют главную цель моего путешествия. Но прежде я хочу проникнуть в Монтезинскую пещеру, о которой в околотке рассказывают так много таких чудесных вещей; в то же время я буду стараться открыть происхождение и настоящие источники семи озер, называемых в просторечии Руидерскими лагунами.
Дон Диего и его сын стали восхвалять его благородное намерение и предложили ему взять из их дома и из их имущества все, что ему угодно, с величайшей готовностью предлагая себя к его услугам и говоря, что его личные заслуги и благородная профессия, которой он занимается, обязывает их к тому.
Наконец, наступил день отъезда, столь же веселый и радостный для Дон-Кихота, сколько печальный и несчастный для Санчо Пансо, который, чувствуя себя отлично среди царившего в кухнях Дон Диего изобилия, приходил в отчаяние, что надо было возвращаться в обычному в лесах и пустынях голоду и к скудным запасам своей котомки. Тех не менее, он наполнил ее до краев всем, что ему казалось годным. Дон-Кихот, простившись со своими хозяевами, сказал Дон Лоренсо:
– Не знаю, говорил ли я уже вашей малости, во всяком случае, повторяю, что если вы хотите сократить труды и дорогу к достижению недосягаемой вершины славы, вы должны сделать только одно: оставить тропу поэзии и свернуть на узенькую тропинку странствующего рыцарства. Этого достаточно, чтоб по мановению руки сделаться императором.
Этой выходкой Дон-Кихот окончательно довершил картину своего безумия и еще более осветил ее тем, что прибавил:
– Богу известно, как мне хотелось бы увести с собой господина Дон Лоренсо, чтоб научить его, как щадить униженных и топтать ногами высокомерных, добродетели нераздельныя с моей профессией. Но там как его молодость еще не требует этого, а его похвальные занятия не дозволяют этого, то я ограничусь тем, что дам ему следующий совет: будучи поэтом, он станет знаменит лишь тогда, когда будет полагаться на чужое мнение, а не на свое. Нет отца и матери, которым дитя их казалось бы безобразно, а к детям ума это заблуждение еще более применимо.
Отец и сын снова были поражены путаницей в понятиях Дон-Кихота, то разумных, то безрассудных и упорством, с которых он то и дело пускался в поиски за своими неудачными приключениями, целью и краеугольным камнем всех его желаний. После обмена взаимными любезностями и предложениями услуг, Дон-Кихот и Санчо уехали с милостивого позволения хозяйки замка, один на Россинанте, другой на осле.
Глава XIX
Где рассказывается приключение с влюбленным пастухом, вместе с другими поистине прекрасными событиями
Едва Дон-Кихот выехал из деревни Дон Диего, как к нему присоединились два не то священника, не то студента, и два земледельца, которые все четверо ехали верхом на длинноухих животных. У одного из студентов был вместо чемодана маленький узелок из толстого зеленого холста, в котором завязано было кое-какое платье и две пары черных тиковых чулок, у другого же было при себе только две новых рапиры. Что касается земледельцев, то при них было несколько вещей, которые они, очевидно, купили в каком-нибудь городе и везли домой в деревню. И студенты, и земледельцы так же изумились при виде Дон-Кихота, как и все, кто его встречал в первый раз, и сгорали нетерпением узнать; кто такой этот человек, так непохожий на других и так отличающийся ото всех. Дон-Кихот раскланялся с ними и, узнав, что они едут по одной дороге с ним, предложил им ехать вместе, прося их несколько умерить шаг, так как их ослы ехали скорее, чем его лошадь. Желая выказать им любезность, он в немногих словах рассказал им, кто он и чем занимается, а именно что он странствующий рыцарь и что едет искать приключений во всех четырех странах света. Он прибавил, что имя его Дон-Кихот Ламанчский, а прозвище рыцарь Львов. Для крестьян все это было так же непонятно, как если бы он говорил по-гречески или по-цыгански; студенты же сразу поняли, что мозг его не в порядке. Тем не менее, они глядели на него с удивлением и не без примеси уважения, и один из них сказал ему:
– Если ваша милость, господин рыцарь, не направляетесь в определенное место, как все вообще, кто ищет приключений, то поедемте с нами, и вы увидите одну из прекраснейших и богатейших свадеб, какие когда-либо праздновались в Ламанче и на несколько миль кругом.
Дон-Кихот спросил, не принц ли какой-нибудь женится, что они так превозносят свадьбу.
– Нет, – ответил студент, – это не более, как свадьба крестьянина с крестьянкой; он всех богаче в околотке, а она всех прекраснее в мире. Их свадьба будет отпразднована с необыкновенной и невиданной пышностью, так как она совершится на лугу, прилегающем к селу невесты, которую все называют красавицей Китерией. Жениха зовут богач Камачо. Ей восемнадцать лет, а ему двадцать два года, и оба они одинакового происхождения, хотя люди, знающие наизусть родство всего мира, уверяют, будто красавица Китерия в этом отношении стоит выше Камачо. Но на это нечего обращать внимания: богатство достаточно могущественно, чтобы заткнуть и загладить все дыры. И в самом деле, этот Камачо щедр, и ему вздумалось покрыть весь луг ветвями дерев, так что солнцу, если оно вздумает навестить свежую травку, покрывающую землю, едва ли это удастся. Он заказал также пляски, как со шпагами, так и с бубенчиками, потому что в его деревне есть люди, умеющие замечательно позвякивать ими. О плясунах с башмаками, я уж и не говорю: он нанял их целую тьму. Но изо всего, что я рассказал, и из множества вещей, о которых я умолчал, ни одна, думается мне, так не запечатлеет в памяти эту свадьбу, как выходки, которые, без сомнения будет проделывать несчастный Базилио. Этот Базилио – молодой пастух, живущий в одной деревне с Китерией, в собственном домике, бок-о-бок с домом родителей красавицы-крестьянки. Амур воспользовался этим, чтоб напомнить миру забытую историю Пирама и Тизбы, потому что Базилио влюбился в Китерию с юных лет, и молодая девушка платила ему взаимностью, выражавшейся в тысячах невинных благосклонностей, так что в деревне шли пересуды о любовных шашнях между мальчиком Базидио и девочкой Китерией. Когда оба они выросли, отец Китерии решил отказать Базилио от своего дома, куда он был вхож до тех пор, затем, чтоб избавиться от забот и опасений, он сговорился выдать свою дочь за богача Камачо, считая невыгодным отдать ее за Базилио, который не так был одарен фортуной, как природой; потому что, говоря по совести и без зависти, он самый статный малый, какого только можно встретить; сильный, ловкий, превосходный боец и замечательный игрок в мяч. Он бегает, как олень, прыгает лучше козы и в кеглях пускает шары точно волшебством. Кроме того, он поет, как жаворонок, играет на гитаре так, что она словно говорит, и, в довершение всего, ловко играет кинжалом.
– За одно это качество, – вскричал Дон-Кихот, – малый стоит того, чтоб жениться не только на красавице Китерии, но даже на королеве Жениевре, если б она еще была жива, наперекор Ланселоту и всем, кто стал бы противиться этому.
– Скажите-ка это моей жене, – перебил Санчо, который до тех пор только молча слушал. – Она говорит, что всякий должен жениться только на равной, и доказывает это пословицей, что всякая овца для своего самца. Что до меня, то я бы не прочь, чтоб этот славный парень Базилио женился на этой девице Китерии, и будь проклят на этом и на том свете тот, кто мешает людям жениться по своему вкусу. – Если бы все влюбленные могли так жениться, – ответил Дон-Кихот, – то у родителей отнято было бы их законное право выбирать для своих детей и пристраивать их, как и когда им вздумается; а если бы выбор мужей предоставлен был молодым девушкам, то одна выходила бы за лакея своего отца, а другая за первого встречного, который гордо и заносчиво прошел бы по улице, хотя бы это был развратный фат. Любовь легко ослепляет глаза рассудка, так необходимые для выбора положения, а в выборе права особенно рискуешь обмануться: тут нужны величайший такт и особенная милость неба, чтобы удачно попасть. Кто собирается предпринять путешествие, тот, если он благоразумен, выбирает себе, прежде чем пуститься в путь, приятного и надежного спутника. Почему же не поступать так и тому, кто должен всю жизнь до самой своей смерти идти вперед, особенно когда спутник его не покидает его ни в постели, ни за столом, ни где бы то ни было, как жена не покидает мужа. Законная жена не то, что товар, который можно возвратить, обменять или перепродать после покупки: это нераздельная принадлежность мужа, длящаяся всю жизнь; это узел, который, когда его накинешь на шею, превращается в Гордиев узел и не может быть развязан, пока коса смерти не рассечет его. Я мог бы сказать еще многое другое по этому предмету, но меня удерживает желание узнать, не остается ли господину лиценциату еще что-нибудь рассказать по поводу истории Базилио.
– Мне остается рассказать еще только одно, – ответил студент, бакалавр или лиценциат, как его назвал Дон-Кихот, – что с того дня, как Базилио узнал, что красавица Китерия выходит замуж за богача Камачо, никто уж не видал его улыбки и не слыхал ни одного разумного слова. Он всегда печален и задумчив, говорит сам с собой, а это верное доказательство, что он лишился рассудка. Он мало ест, мало спит, если ест, то только плоды, и если спит, то на открытом воздухе и на земле, как скотина. Время от времени он взглядывает на небо, а иной раз уставится в землю с таким упорством, что его можно принять за статую в развеваемой ветром одежде. Словом, он так сильно обнаруживает страсть, таящуюся в его сердце, что все знающие его опасаются, как бы да, которое произнесет завтра красавица Китерия, не было для него смертным приговором.
– Бог сумеет уладить дело, – вскричал Санчо, – потому что, посылая болезнь, он посылает и лекарство, никто не знает, что должно случиться. До завтра остается еще много часов, а дом может обвалиться в одно мгновение. Я часто видел, как в одно время шел дождь и светило солнце, и сколько раз человек ложится вечером совершенно здоровый, а утром не может пошевельнуться. Скажите: есть ли на свете человек, который мог бы похвастать, что вбил гвоздь в колесо фортуны? Разумеется, нет, а между да и нет, которые говорит женщина, я не положил бы и кончика иголки, потому что он бы туда не пролез. Если только Китерия искренно и сильно любит Базилио, я посулю ей целый короб счастья, потому что любовь, как я слыхал, глядит сквозь очки, превращающие медь в золото, бедность в богатство и стекло в бриллианты.
– Куда ты к черту суешься, проклятый Санчо? – вскричал Дон-Кихот, – ты как начнешь нагромождать пословицы и разные истории, так за тобой никто не угоняется, кроме разве Иуды, – чтоб он тебя унес! Скажи ты, животное, что ты понимаешь в гвоздях, колесах и т. п.?
– Ах, батюшки! – возразил Санчо. – Если вы меня не понимаете, так не удивительно, что мои слова кажутся вам глупыми. Ну, да все равно, я себя понимаю и знаю, что вовсе не наговорил столько глупостей, сколько вы воображаете. Это все ваша милость придираетесь, мой милый господин, ко всякому моему слову и ко всякому шагу.
– Да говори хоть придираетесь, исказитель ты прекрасного языка, чтоб тебя Господь проклял! – вскричал Дон-Кихот.
– Не сердитесь на меня, ваша милость! – ответил Санчо. – Ведь вы знаете, что я не рос при дворе, не учился в Саламанке и не могу знать, прибавляю ли я или убавляю букву другую в словах, которые говорю. Клянусь Богом! ведь нельзя же требовать, чтоб крестьянин из Санаго говорил так, как толедский горожанин. Да и толедские жители не все умеют вежливо говорить.
– Это правда, – согласился лиценциат, – потому что те, которые растут в закодоверских лавках и кожевнях, не могут говорить так, как люди, гуляющие по целым дням в соборном монастыре, а между тем, и те и другие жители Толедо. Чистый, изящный, изысканный язык есть принадлежность просвещенных придворных, хотя бы они родились в махалаондском трактире; я говорю просвещенных, потому что между ними встречаются и не просвещенные, а свет – это истинная грамматика хорошего языка, если его сопровождает еще и навык. Я, сударь, за грехи мои изучал каноническое право в Саламанке и имею некоторые претензии выражать свои мысли ясными, чистыми и понятными словами.
– Если бы вы не имели еще претензии, – прибавил другой студент, – играть этой рапирой еще лучше, чем языком, то на лиценциатском экзамене была бы ваша голова, а не хвост. – Послушайте, бакалавр, возразил лиценциат: – ваше мнение об умении владеть шпагой есть величайшее заблуждение в мире, если вы считаете его лишним и бесполезным.
– По моему, это вовсе не мнение, – ответил бакалавр, которого звали Корчуэло, – это доказанная истина, а если вы хотите, чтоб я доказал вам это на опыте, то у меня есть прекрасный случай для этого: вот у вас две рапиры, а у меня сильный кулак, и с помощью моего мужества, которое тоже не мало, он заставит вас сознаться, что я не ошибаюсь. Ну-ка, сойдите на землю и пустите в ход и ваши руки и ноги, и ваши углы, и ваши круги и всю вашу науку: я уверен, что заставлю вас видеть звезды в полдень при помощи одной моей невоспитанной и натуральной ловкости, в которую я после Бога настолько верю, чтоб утверждать, что еще не родился тот человек, который заставил меня удрать, и что нет на свете человека, которого я не взялся бы заставить потерять равновесие.
– Удерете вы или нет, мне до этого нет никакого дела, – ответил искусный фехтовальщик, – но может легко случиться, что вам выроют могилу именно там, куда вы явитесь в первый раз, т. е. я хочу сказать, что то самое искусство, которое вы презираете, причинит вам смерть.
– Ну, это мы посмотрим, – возразил Корчуэло.
И, легко соскочив с осла, он яростно схватил одну из рапир, которые вез лиценциат.
– Так нельзя поступать, – вмешался Дон-Кихот. – Я буду вашим учителем фехтования и судьей в этом столько раз возникавшем и ни разу не разрешенном споре.
Он соскочил с лошади и, взяв в руки копье, стал среди дороги, между тем как лиценциат приближался с непринужденным видом и размеренным шагом к Корчуэло, который шел к нему навстречу, меча, как говорится, молнии из глаз. Двое крестьян, которые их сопровождали, оставались, сидя на ослах, свидетелями этой смертоносной трагедии. Корчуэло рубил и колол, и градом сыпал ударами наотмашь то одной, то обеими руками. Бакалавр нападал, как разъяренный лев, но лиценциат останавливал его одним толчком рапиры, заставляя его каждый раз целовать ее, точно это была святыня, хотя и не с таким благоговением. Лиценциат пересчитал ему рапирой все пуговицы его полукафтанья, изорвав ему короткие полы, точно хвосты полипов. Он два раза сбил с него шляпу и так измучил его, что тот от злобы и бешенства схватил его рапиру за рукоятку и с такой силой швырнул ее в пространство, что она отлетела почти да три четверти мили. Это письменно засвидетельствовал один из крестьян, деревенский актуарий, который пошел поднять ее, и это свидетельство должно служить доказательством победы искусства над силой.
Корчуэло сел запыхавшись, а Санчо приблизился к нему и сказал:
– Право, господин бакалавр, послушайтесь, ваша милость, моего совета и впредь не отваживайтесь вызывать людей на фехтование, а лучше беритесь за борьбу или метание палок, потому что для этого у вас есть и молодость и сила. Что же касается тех, кого зовут бойцами на шпагах, то я слыхал, что они продевают острие шпаги в игольное ушко.
– Довольно с меня, – ответил Корчуэло, – что я, как говорится, упал со своего осла и на опыте узнал истину, от которой был очень далек.
Сказав это, он поднялся, чтобы обнять лиценциата, и они остались еще большими друзьями, чем были прежде. Они не захотели дожидаться актуария, который пошел искать рапиру, полагая, что он долго не возвратится, и решили продолжать путь, чтобы засветло доехать до деревни Китерии, из которой все они были родом. Дорогой, которая еще оставалась до деревни, лиценциат объяснял их превосходство фехтования с такими наглядными доказательствами, с такими фигурами и математическими формулами, что все убедились в преимуществах этой науки, а Корчуело излечился от своего упрямства.
Наступила ночь, и, когда они подъезжали к деревне, их глазам представилось точно усеянное блестящими звездами небо. Они услышали также неясные, приятные звуки разных инструментов, как флейт, тамбуринов, лютен, гусель, волынок и барабанов. Подъехав ближе, они увидали, что деревья выстроенного у входа в деревню павильона увешаны зажженными фонариками, которых ветер не гасил, так как он дул до того слабо, что не имел даже силы шелохнут листка. На музыкантов возложены были все свадебные развлечения: они шныряли между гостями, одни танцуя, другие распевая, третьи играя на перечисленных инструментах, в общем, казалось, что на всем пространстве этого луга бегало веселье и прыгало довольство. Множество других людей строили возвышения и лестницы, с которых можно было бы на другой день смотреть на представления и танцы, готовившиеся в этом месте в честь свадьбы богача Камачо и похорон Базилио.
Дон-Кихот не захотел въехать в деревню, хотя бакалавр и крестьянин и просили его о том. Он привел, по его мнению, очень вескую отговорку, что странствующие рыцари имеют обыкновение спать в полях и лесах, а не в домах, хотя бы то были золоченые палаты. После этого ответа он несколько уклонился от дороги, вопреки желанию Санчо, которому вспомнился хороший приют, найденный им в замке или доме Дон Диего.
Глава XX
В которой рассказывается о свадьбе богача Камачо и приключении бедняка Базилио
Едва светлая заря уступила место блестящему Фебу, дабы он жгучими лучами осушил влажные бриллианты ее золотистых волос, как Дон-Кихот, стряхнув лень со своих членов, встал на ноги и позвал еще храпевшего оруженосца Санчо. Увидав его с закрытыми глазами и открытым ртом, Дон-Кихот сказал ему, прежде чем стал его будить:
– О, ты, счастливейший изо всех живущих на поверхности земной! Ты сам никому не завидуешь и ни в ком не возбуждаешь зависти и спишь себе с полным душевным спокойствием, не преследуемый волшебниками и не тревожимый чарами! Они, повторяю и буду я сто раз повторять, ты, которому не приходятся страдать беспрестанной бессонницей от пламени ревности, ты, которого не будит забота о неоплаченных долгах или о насущном куске хлеба для себя и своей бедной семьи, не волнует тебя честолюбие, не мучит пустая светская роскошь, потому что твои стремления не заходят за пределы забот о твоем осле, ибо забота о собственной твоей особе предоставлена мне, как справедливый противовес, который дают обычай и природа господам. Слуга спят, а хозяин бодрствует, думая о том, как прокормить его, как улучшить его участь и помочь ему. Не слугу гнетет горе, когда бронзовое небо отказывает земле в живительной росе, а хозяина, который должен прокормить и в неурожайный голодный год того, кто служил ему в урожайный и обильный год.
На все это Санчо не ответил ни одним словом, потому что спал, и он бы, конечно, не так скоро проснулся, если бы Дон-Кихот не заставил его кончиком копья прийти в себя. Он проснулся, протер глаза и потянулся; потом повернул голову направо, потом налево и сказал:
– Со стороны этого павильона, если не ошибаюсь, слышится запах дыма и пахнет скорее жареным окороком, чем тимьяном и богородской травой. Клянусь душой, свадьба, которая возвещает о себе такими ароматами, обещает быть обильна и щедра.
– Молчи, обжора, – сказал Дон-Кихот, – и вставай скорее. Мы поедем на эту свадьбу, чтобы поглядеть, что станет делать отверженный Базилио.
– По мне, – ответил Санчо, – пусть делает, что хочет. Зачем он беден? Он сам бы мог жениться на Китерии. А когда у него нет ни копейки за душою, так не в облаках же ему жениться. По правде сказать, господин, я того мнения, что бедняк должен довольствоваться тем, что находит, а не искать бриллиантов в винограднике. Бьюсь об заклад, что Камачо может упрятать Базилио в мешок с золотыми. А если так, то Китерия будет очень глупа, если откажется от нарядов и драгоценностей, которые ей надарил и еще может надарит Камачо, и вместо того возьмет себе талант Базилио метать палки и играть рапирой. За самое лучшее метание и самый удачный удар рапирой не дают и стакана вина в трактире. Кому какая корысть от талантов и прелестей, которые ничего не приносят? А если эти таланты и прелести достаются тому, у кого кошелек полон, о! тогда желаю себе столько счастья, сколько у него достоинств. Хороший дом можно построить только на хорошем основании, а лучшее основание в мире – это деньги.
– Ради самого Господа! – вскричал Дон-Кихот, – кончай же свою речь, Санчо; я уверен, что, если бы тебе позволить доканчивать речи, которые ты начинаешь на каждом шагу, у тебя не оставалось бы времени ни для еды, ни для сна, а ты бы все только говорил и говорил.
– Если бы у вашей милости память не была так коротка, вы бы помнили условия нашего договора, который мы заключили перед тем, как выехали в поле. Одно из них состояло в том, что вы позволите мне говорить, сколько душе моей будет угодно, лишь бы я говорил не против ближних и не против вашей власти; а я, кажется, еще не нарушал условий.
– Совсем не помню этого условия, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – но если б это было и так, я все-таки требую, чтоб ты замолчал и следовал за мной, потому что уже и музыка, которую мы вчера слышали, опять веселит долины, и свадьба, без сомнения, будет праздноваться скорее утром, пока свежо, чем позже, когда начнется жара.
Санчо повиновался своему господину, и, когда Россинант и осел были оседланы, рыцарь и оруженосец сели на своих животных и шагом въехали в павильон. Первое, что представилось глазам Санчо, был целый бык, висевший на вертеле в дупле молодого вяза, а костер, разложенный для того, чтоб жарить этого быка, состоял из целой горы дров. Вокруг этого костра стояло шесть чугунов, которые, конечно, отлиты были не в обыкновенной форме для чугунов, так как это были винные кувшины, из которых каждый вмещал в себе целую бойню мяса. В их стенках лежали целые бараны, казавшиеся там не больше голубей. Очищенных и совсем заготовленных зайцев и кур висело многое множество на деревьях в ожидании, пока их погребут в чугунах, такое же количество птиц и дичи разных сортов висело на ветвях, чтоб не испортиться. Санчо насчитал более пятидесяти больших мехов пинт в пятьдесят каждый, и все они, как скоро обнаружилось, наполнены были прекрасными винами. Кучи белого хлеба были величиной с груды пшеницы в житницах. Сыры, наваленные, словно кирпичи в поле, образовали целые стены, а два котла масла, громадные, как котлы красильщиков, служили для поджаривания разных пирожных, которые оттуда вынимали двумя огромными лопатами, чтобы погружать их затем в стоявший рядом котел с медом. Поваров и поварих было до пятидесяти, и все они были чисты, проворны и довольны. В обширный живот быка зашиты были двенадцать молочных поросят, предназначенных для того, чтобы сделать быка нежнее и вкуснее. Что же касается пряностей, то их закупили, казалось, не фунтами, а пудами, и они навалены были в большом открытом сундуке. Словом, приготовления к свадебному пиру были хотя просты, но так обильны, что ими можно было накормить целую армию.
Санчо Панса вытаращил глаза на все эти чудеса и созерцал их и восхищался. Первое, что его пленило, были чугуны, из которых он охотно отведал бы супу; затем его сердце тронули мехи, и, наконец, пироги с фруктами, лежавшие еще в печах, если можно назвать печами такие огромные котлы. Наконец, не в силах выдерживать более, он подъехал к одному из проворных поваров и со всею учтивостью голодного желудка попросил у него позволения обмакнуть кусок хлеба в один из этих чугунов.
– Ну, братец, – ответил повар, – сегодняшний день, благодаря богачу Камачо, не из тех, в которые возможно голодать. Слезай с осла и поищи там ложки: можешь съесть на здоровье курочку-другую.
– Я не вижу тут ложки, – ответил Санчо.
– Сейчас, – сказал повар. – Пресвятая Богородица, какой же ты простак и из-за каких пустяков становишься в тупик! – Сказав это, он взял кастрюлю, погрузил ее в один из кувшинов, служивших чугунами, и разом вытащил оттуда трех кур и двух гусей. – Бери, приятель, – сказал он, – позавтракай малость в ожидании обеда.
– Но куда же я ее выложу? – спросил Санчо.
– Да бери ее вместе с кастрюлей, – ответил повар, – для богатства и радости Камачо все нипочем.
Пока Санчо обделывал таким образом свои делишки, Дон-Кихот следил, как в павильон въезжали человек двенадцать крестьян на прекрасных кобылах, в богатой деревенской упряжи с массой бубенчиков на сбруях. Крестьяне были в праздничных одеждах и дружно проехали несколько раз с одного конца луга до другого, разом радостно выкрикивая: «Да здравствует Камачо и Китерия, из которых он так же богат, как она прекрасна, а она всех на свете прекрасней!» Услышав это, Дон-Кихот сказал про себя: «Видно, что эти люди не видали моей Дульцинеи Тобозской, потому что, если бы они ее видели, они бы придержали узду похвалам этой Китерии». Через минуту с разных сторон в павильон вошли группы разного рода плясунов, и, между прочим, партия плясунов со шпагами, состоявшая из двадцати четырех молодых людей красивой наружности в тонких белых полотняных одеждах и в разноцветных шелковых носовых платках на головах. Они шли под предводительством ловкого молодого человека, у которого один из сидевших на кобылах крестьян спросил, не ранен ли кто из плясунов.
– Пока, слава Богу, никто, – ответил предводитель. – Мы все здоровы.
Затем он начал с товарищами пляску, выделывая такие штуки и с таким искусством, что Дон-Кихот, как ни привычен был к такого рода пляскам, призвал, что никогда не видал ничего более ловкого.
Не менее восхитила Дон-Кихота и другая группа, вошедшая вслед за первой. Она состояла из молодых девушек, выбранных за красоту и так хорошо подобранных, что ни одна из них не казалась моложе четырнадцати лет и старше восемнадцати. Все они были в легких зеленых одеждах, и волосы их были наполовину заплетены, наполовину распущены, и такого золотистого цвета, что могли поспорить с самим солнцем, на волосах у них были гирлянды из жасмина, роз, амаранта и жимолости. Эта молоденькая группа шла под предводительством почтенного старца и внушительного вида матроны, которые были, однако, гораздо проворнее и живее, чем можно было ожидать при их преклонном возрасте. Эти молодые девушки с целомудренными лицами и проворными ногами, плясавшие под звуки волынки, оказались лучшими в мире плясуньями.
После них начался сложный танец из так называемых говорящих. Его исполняла группа из восьми нимф, разделенная на два ряда; одним предводительствовал бог Купидон, другим Интерес, причем Купидон был с крыльями, луком и колчаном, а интерес в богатых золотых и шелковых тканях. Нимфы, следовавшие за Купидоном, носили на спине дощечки из белого пергамента, на которых крупными буквами написаны были их имена. Первую звали Поэзией, вторую Скромностью, третью Хорошей семьей, а четвертую Храбростью. Так же точно обозначены были и нимфы, шедшие за Интересом. Первую звали Щедростью, вторую Тароватостью, третью Казной, а четвертую Мирным обладанием. Перед группой двигался деревянный замок, влекомый четырьмя дикарями, одетыми в листья плюща и зеленую пряжу и до того натурально разукрашенными, что Санчо чуть-чуть не перепугался при виде их. На фасаде и на всех четырех сторонах замка написано было: Замок бережливости. Тут музыкантами были четверо искусных флейтистов и барабанщиков. Купидон начал пляску. Проделав две фигуры, он поднял глаза и, направив свой лук в молодую девушку, стоявшую между зубцами замка, сказал ей следующее:
Докончив строфу, он пустил стрелу на верхушку замка и вернулся на свое место.
Тогда вперед вышел Интерес, также проплясал два раза, и, когда барабаны смолкли, он в свою очередь сказал:
Когда Интерес удалился, выступила Поэзия и, проплясав так же, как другие, сказала, обратив глаза на девушку в замке:
Поэзия удалилась, и Щедрость, отделившись от, группы Интереса и проплясав свою пляску, сказала:
Таким же образом подходили и отходили все члены обеих групп, каждый проделал свою пляску и прочитал свои стихи, одни изящные, другие смешные; но Дон-Кихот запомнил только вышеприведенные (а, между тем, память у него была хорошая). Затем обе группы смешались, то составляя, то разрывая цепь с большой грацией и легкостью. Проходя мимо замка, Купидон перебрасывал через него свои стрелы, тогда как Интерес разбивал о его стены золоченые шары. Наконец после многих плясок Интерес вынул из кармана большой кошелек, сделанный из кожи большой ангорской кошки и, по-видимому, наполненный деньгами; затем он бросил им в замок, и доски замка мгновенно раздвинулись и упали на землю, оставив девушку без прикрытия и защиты. Интерес приблизился к ней со своей свитой и, накинув ей на шею толстую золотую цепь, они ее схватили и увели в плен. При виде этого Купидон со своими приверженцами бросились как бы отнимать ее у них, причем и нападение и отбивание производились в такт, под звуки тамбуринов. Дикари подошли, чтоб разъединить обе группы, и, когда они снова ловко соединили стенки деревянного замка, девушка опять заперлась в нем, и так закончилась пляска к великому удовольствию зрителей.
Дон-Кихот спросил у одной из нимф, кто сочинил танец и положил его на музыку. Она ответила, что деревенский церковник, у которого отличный талант к такого рода сочинениям.
– Я готов биться об заклад, – начал Дон-Кихот, – что этот бакалавр или лиценциат более друг Камачо, нежели Базилио, и что он лучше умеет язвить ближнего, нежели служить вечерню. Впрочем, он очень хорошо включил в танцы небольшие таланты Базилио и большое богатство Камачо.
Сачо Панса, услышав его слова, заметил: – Петух его возьми, а я стою за Камачо.
– Сейчас видно, Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – что ты мужик и принадлежишь к тем, которые говорят: «Да здравствует победитель!»
– Я не знаю, куда я принадлежу, – отвечал Санчо, – но хорошо знаю, что никогда из котлов Базилио не получить мне такого хорошенького варева, как это, которое взято из котлов Камачо.
В то же время он показал своему господину кастрюлю, наполненную курятиной и гусятиной. Потом он взял одну пулярку и принялся ее есть с такой же грацией, как и с аппетитом.
– Ей Богу, – говорил он, поглощая ее, – на что они, таланты Базилио, потому что сколько у тебя есть, столько ты и стоишь, а сколько ты стоишь, столько у тебя и есть. Есть только два рода и вида в свете, как говорила одна из моих бабушек: имущие и неимущие, и сама она становилась на сторону имущих. А нынче, господин мой Дон-Кихот, пульс щупают имению, а не знанию, и осел, покрытый золотом, имеет вид лучший, нежели навьюченная лошадь. Поэтому я повторяю: я стою за Камачо, которого котлы дают уток, кур, зайцев и кроликов. А у Базилио если и найдется бульон, то из одних виноградных выжимок.
– Кончил ты свою речь, Санчо? – спросил Дон-Кихот.
– Я должен ее кончить, – отвечал Санчо, – потому что вижу, что вашу милость она сердит, но если бы эта причина не стала мне поперек дороги, мне хватило бы разговору на три дня.
– Если бы Богу угодно было, Санчо, – заметил Дон-Кихот, – чтобы мне увидеть тебя немым до моей смерти!
– Если так будет идти дальше, как сейчас, – возразил Санчо, – то прежде чем вы умрете, я уже буду грызть землю зубами, и тогда, может быть, я буду так нем, что ни словечка не скажу до скончания мира или, по крайней мере, до последнего суда.
– Если бы так случилось, о Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – то никогда твое молчание не уравновесит твоей болтовни и никогда тебе не вымолчать столько, сколько ты говорил, говоришь и будешь говорить в течение твоей жизни. Притом, ход природы требует, чтобы день моей смерти наступил раньше дня твоей смерти, и я не надеюсь увидать тебя немым даже во время питья или сна, а уж сильнее этого я ничего не могу сказать.
– Честное слово, господин, – сказал Санчо, – не следует доверять этому людоеду, я хочу сказать: смерти, которая так же пожирает ягненка, как и овцу; а я слышал от нашего священника, что она ставят на одну доску высокие башни королей и низкие хижины бедняков. У этой госпожи, видите ли, более могущества, чем деликатности. Она не брезглива: она ест все, мирится со всем и наполняет свою суму людьми всякого рода, возраста и сословия. Это жнец, который никогда не отдыхает, который носит и жнет во всякий час дня, зеленую траву и сухую; нельзя про нее сказать, чтобы она разжевывала куски: она глотает и поглощает все, что пред собою находит, потому что у ней собачий голод, который никогда не утоляется, и хотя у вся нет живота, но можно думать, что у ней водянка и что она утоляет свою жажду жизнями живущих, как пьют свежую воду.
– Будет, будет, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот. – Оставайся на высоте и не падай вниз, потому что, право, все, что ты сказал о смерти своим мужицким языком, лучше не мог бы сказать хороший проповедник. Я тебе повторяю, Санчо, что если бы при твоих добрых наклонностях, у тебя были ум и знания, ты мог бы занять кафедру и ходить по свету проповедовать красивые проповеди.
– Пусть проповедует тот, кто хорошо живет, – отвечал Санчо. – Что касается меня, я не знаю никакой теологии.
– Да тебе кто и не нужно, – прибавил Дон-Кихот. – Но вот чего я не могу понять: основанием всякой мудрости служит страх Божий; как же ты, больше боящийся ящерицы, нежели неба, умеешь говорить такие мудрые вещи.
– Судите, сударь, о вашем рыцарстве, – отвечал Санчо, – и не суйтесь в суждение о храбрости или трусости других, потому что я имею такой же страх Божий, как и всякий другой добрый прихожанин, и дайте мне, пожалуйста, покончить с этим блюдом: все остальное – праздные слова, за которые мы ответим на том свете.
С этими словами он возобновил атаку кастрюли и при том с таким аппетитом, что возбудил его и в Дон-Кихоте, который, без сомнения, помог бы ему, если бы ему не помешало то, что следует отложить до следующей главы.
Глава XXI
Где продолжается свадебный пир Камачо, вместе с другими занимательными событиями
В ту минуту, как Дон-Кихот и Санчо оканчивали разговор, переданный в предшествовавшей главе, раздался шум многих голосов. Крестьяне верхом на кобылах с громкими криками и во весь опор кинулись встречать новобрачных, которые приближались среди тысячи инструментов и выдумок, сопровождаемые священником, родственниками обеих семей и блистательной толпой жителей смежных деревень в праздничных нарядах.
Только что невеста показалась, Санчо вскричал:
– Ей-Богу, она одета не крестьянкой, а придворной дамой. Ей-ей, я вижу, что патены, которые она должна была надеть на шею, обратились в богатые коралловые подвески и что зеленая саржа обратилась в тридцатерный бархат. Мало того, повязка из белого полотна, честное слово, изменилась в атласную бахрому. Но посмотрите еще на эти руки, украшенный перстнями из черного янтаря! Я готов умереть, если это не золотые кольца, из хорошего тонкого золота, в которое вправлены белые, как квашеное молоко, жемчужины, из которых каждое не оплатишь дешевле, нежели глазом из головы. О, Пресвятая Дева! что за волосы! Если они не накладные, так я во всю свою жизнь не видывал столь длинных и столь светлых волос. Попробуйте описать ее фигуру и ее походку! Можно сказать, что это двигается пальма, обвешанная гроздями фиников, так красивы все эти драгоценности, обвешивающие ее волосы и ее шею! Клянусь Богом, это бой-баба, которая смело может пройти по фландрским мелям.
Дон-Кихот рассмеялся на эти мужицкие похвалы Санчо Панса, но ему и самому казалось, что он, за исключением Дульцинеи Тобозской, не видал более красивой женщины. Прекрасная Китерия была несколько бледна и бесцветна вследствие бессонной ночи, которую всегда проводят невесты, приготовляя свои наряды к другому дню, дню свадьбы. Новобрачные подходили к сооружению вроде театра, украшенному коврами и ветками, где должно было совершаться бракосочетание и откуда они должны были смотреть на танцы и представления. Подходя к своим местам, они услышали крики и разобрали следующие слова: «стойте, стойте, люди легкомысленные и торопливые!» При этих криках, при этих словах, все присутствующие обернулись и увидели человека, одетого в длинный черный плащ, украшенный шелковыми лентами огненного цвета. На голове, как тотчас стало заметно, у него был венок из мрачного кипариса, а в руках – длинная палка. При его приближении все узнали в нем прекрасного пастуха Базилио и, опасаясь чего-либо неприятного от его прихода в такую минуту, все в молчании стали ждать, к чему приведут его крики и его неясные слова. Он, наконец, подошел, запыхаясь, едва переводя дыхание. Он приблизился к новобрачным и, воткнув в землю свою палку, оканчивавшуюся стальным острием, весь бледный, с глазами, обращенными на Китерию, сказал глухим и дрожащим голосом:
– Ты хорошо знаешь, неблагодарная Китерия, что, по святому закону, который мы исповедуем, пока я живу, ты не можешь выйти замуж. Ты не можешь не знать, что в ожидании, пока время и мое трудолюбие увеличат мое состояние, я не хотел изменить уважению, которого требует твоя честь. Но попирая ногами все обязательства, которые ты приняла на себя по отношению к моим лестным намерениям, ты хочешь сделать другого господином и обладателем того, что принадлежит мне, дать другому не только большое богатство, но и величайшее счастье. Хорошо! Чтоб счастье его было совсем полно (не потому чтобы я считал, что он его заслуживает, а потому, что небеса отдают ему его), я собственными своими руками уничтожу невозможность или препятствия этому мешающие, избавив вас от себя. Да здравствует, да здравствует богатый Камачо с неблагодарной Китерией и да умрет бедный Базилио, бедность которого подкосила крылья его счастью и свергла его в могилу!
С этими словами он схватил свою палку, разделил ее на две части, из которых одна осталась воткнутою в землю, и вытащил оттуда короткий меч, которому палка служила ножнами; потом, уперев в землю рукоятку, он бросился на острие с такой же быстротой, как и решительностью. Половина окровавленного лезвия тотчас вышла позади его плеч, и несчастный, обливаясь кровью, упал распростертый на месте, пронзенный собственным своим оружием.
Друзья ею подбежали к нему, чтобы оказать ему помощь, тронутые его несчастием и прискорбным событием. Дон-Кихот, оставив Россинанта, бросился к нему один из первых, и, подхватив Базилио на руки, он нашел, что тот еще не испустил духа. Ему хотели извлечь меч из груди, но этому воспротивился священник, чтобы исповедать его, так как он опасался, что извлечь меч и увидеть его умирающим было бы делом одного и того же мгновения. Базилио, придя несколько в себя, сказал голосом ослабевшим и почти потухшим:
– Если б ты, жестокая Китерия, хотела дать мне в эту последнюю минуту свою руку и стать моей женой, я готов был бы думать, что мое безрассудство простительно, так как оно доставило мне счастье быть твоим.
Священник, слышавший эти слова, сказал ему, чтобы он больше думал о спасении души, нежели о телесном наслаждении, и искренно просил у Бога прощения за свои грехи и за свою отчаянную решимость. Базилио отвечал, что он ни за что не станет исповедоваться, пока Китерия не обещает ему своей руки, что это удовлетворение позволит ему познать себя и даст сил исповедаться. Когда Дон-Кихот услышал требование раненаго, он воскликнул громким голосом, что требование Базилио весьма справедливо, весьма разумно и весьма исполнимо и что господину Камачо столько же чести будет получить госпожу Китерию вдовою доблестнаго Базилио, как и из рук ее отца:
– Здесь, впрочем, все должно ограничиться одним да, – присовокупил он, – так как брачным ложем в этом браке будет могила.
Камачо слушал нерешительный, смущенный, не зная, что делать, что сказать. Но друзья Базилио стали с такой настойчивостью просить, чтобы он согласился отдать руку Китерии умирающему, для того чтобы душа его не ушла из этого мира в отчаянии и нечестии, что он нашел себя вынужденным ответить, что если Китерия хочет отдать свою руку Базилио, то и он на это согласен, так как это значило бы отдалять исполнение своих желаний только на мгновение. Тотчас все обратились к Китерии: одни с просьбами, другие со слезами, и все с самыми убедительными доводами настаивали, чтобы она отдала руку бедному Базилио. Но она, жестче мрамора, прямее статуи, не знала, что отвечать, или не хотела говорить; и без сомнения она ничего бы не ответила, если бы священник не сказал ей, чтобы она решалась поскорее на то, как ей следует быть, потому что Базилио находится при последнем издыхании и не может дать времени на нерешительность. Тогда прекрасная Китерия, не отвечая ни слова, встревоженная, опечаленная и взволнованная, приблизилась к месту, где Базилио, с потухшим взором и прерывистым дыханием шептал имя Китерии, заставляя думать, что он умирает, как язычник, а не как христианин. Китерия, став на колени, знаками, а не словами, спросила, хочет ли он принять ее руку. Базилио с усилием раскрыл глаза и, в упор смотря на нее, сказал:
– О, Китерия, ставшая сострадательной в такую минуту, когда твое сострадание может прервать мне жизнь, потому что у меня нет больше сил перенести восторг, который ты во мне вызываешь своим согласием взять меня в супруги, ни остановить боль, которая так быстро задергивает мои глаза страшным мраком смерти, – я умоляю тебя об одном: о моя роковая звезда! отдавая мне свою руку и спрашивая мою, не делай этого из снисхождения или чтобы снова меня обмануть. Я умоляю тебя сказать и признаться вслух, что ты отдаешь мне свою руку, не насилуя своей воли, и что ты отдаешь мне ее, как своему законному супругу. Нехорошо было бы обмануть меня в такую минуту и поступить неискренно с тем, кто всегда действовал так открыто по отношению к тебе.
В течение этой речи он несколько раз лишался чувств настолько, что все присутствующие думали при каждом обмороке, что он отдает Богу душу. Китерия, застыдившись и с опущенными глазами, взяв своей правой рукой руку Базилио, отвечала ему:
– Никакое насилие не могло бы покорить мою волю. По свободному побуждению отдаю я тебе свою руку законной жены и беру твою, которую ты даешь мне по свободному побуждению, которого не помрачает и не изменяет катастрофа, произведенная тобою в твоем безрассудном отчаянии.
– Да, я тебе даю ее, – заговорил снова Базилио, – без помрачения, без смущения, с рассудком столь ясным, сколько дало мне небо; и так я отдаю себя тебе в мужья.
– А я тебе в жены, – отвечала Китерия, – все равно проживешь ли ты долгие годы или тебя унесут из моих объятий в могилу.
– Для такого серьезно раненого, – сказал в эту минуту Санчо, – этот малый слишком много болтает. Пусть бы прекратили уже все эти церемонии и заставили бы его подумать о своей душе, потому что, мне кажется, что она у него сидит на языке, а не в пятках.
Пока Базилио и Китерия таким образом держались за руки, священник, растроганный и со слезами на глазах, дал им брачное благословение и просил небо дать блаженное успение душе новобрачного. Но только что тот получил благословение, как быстро вскочил на ноги и с неслыханной быстротой вытащил кинжал, которому тело его служило ножнами. Присутствующие были поражены удивлением, а некоторые простаки принялись кричать: «Чудо, чудо!»
– Нет, кричите не чудо, – отвечал Базилио, – а ловкость, ловкость!
Священник изумленный, вне себя, подбежал к нему, чтобы обеими руками ощупать рану. Он нашел, что лезвие даже и прошло не в тело и бока Базилио, а в железную трубку, которую он привязал себе на боку и которая, как стало теперь видно, была наполнена кровью, составленною так, чтобы не свертывалась. В конце концов, и священник и Камачо и большинство зрителей признали себя осмеянными и одураченными. Что касается новобрачной, то она, по-видимому, нисколько не сердилась на сыгранную шутку; напротив, когда кто-то сказал, что брак этот недействителен, потому что, запятнав обманом, она закричала, что снова подтверждает свое согласие, из чего все заключили, что вся история была устроена с согласия и с ведома обоих. Камачо и его сторонники были так разгневаны, что тут же хотели отомстить за эту обиду, и некоторые из них, с кинжалами в руках, бросились на Базилио, в защиту которого тотчас обнажились другие кинжалы. Что касается Дон-Кихота, то, образуя авангард, с копьем направленным вперед и под прикрытием своего щита, он заставлял всех давать ему дорогу. Санчо, никогда не любивший подобных развлечений, побежал укрыться к котлам, из которых получил свое угощение, так как это убежище казалось ему святилищем, которое должно быть пощажено.
Дон-Кихот закричал громким голосом:
– Остановитесь, господа, остановитесь, никакого основания нет мстить за обиды, нанесенные любовью. Заметьте, что любовь и война одно и тоже. И как на войне дозволено и в обычае употреблять хитрость, чтобы победить неприятеля, так и в любовных столкновениях признаются хорошими и законными хитрости и обманы, употребляемые ради достижения цели, лишь бы это не было в ущерб и к бесчестью любимого существа. Китерия принадлежала Базилио, а Базилио Китерии по справедливому и благосклонному распоряжению небес. Камачо богат: он может покупать себе все для своего удовольствия, где, когда и как он захочет. У Базилио же есть одна только эта овца, и нет такого могущественного человека, который мог бы ее у него похитить, ибо два существа, соединенные Богом, не могут быть разлучены людьми, а кто захочет это сделать, тот будет иметь дело сперва с острием этого копья.
Говоря это, он потрясал своей пикой с такой силой и ловкостью, что внушил страх всем, кто его не знал. С другой стороны, равнодушие Китерии произвело такое сильное впечатление на воображение Камачо, что в одно мгновение изгнало всю любовь из его сердца. Поэтому он тронулся уговорами священника, человека осторожного и с добрыми намерениями, которому и удалось успокоить Камачо и лиц его партии. В знак мира они вложили свои мечи в ножны, больше негодуя на легкомыслие Китерии, нежели на лукавство Базилио. Камачо пришел даже к тому соображению, что если Китерия любила Базилио до замужества, то она любила бы его и после, и он должен скорее благодарить небеса за то, что они у него отняли, нежели за то, что они ему давали.
Так как Камачо утешился и между вооруженными лицами восстановился мир, то и друзья Базилио успокоились, а богатый Камачо, чтобы показать, что не сохранил ни досады, ни сожаления, выразил желание, чтобы пир продолжался, как если бы он и на самом деле обвенчался. Но ни Базилио, ни его супруга, ни друзья его не захотели присутствовать на нем. Они отправились в деревню Базилио, так как и бедные, имеющие талант и добродетели, находят людей, которые за ними следуют, поддерживают их и оказывают им уважение, как у богатых всегда есть люди, льстящие им и составляющие их свиту. Они увели с собою и Дон-Кихота, так как признали в нем человека с сердцем. У одного только Санчо омрачилась душа, когда он увидал, что не имеет возможности дождаться пира и празднеств Камачо, длившихся до ночи. С грустью последовал он за своим господином, удалявшимся с компанией Базилио, оставляя за собою, хотя и унося с собою в душе, египетские котлы, которых почти готовое варево, уносимое им в кастрюле, казалось ему потерянной славой и изобилием. Таким образом, в полной задумчивости и глубоком огорчении направил он своего осла по стопам Россинанта.
Глава XXII
Где рассказывается о великом приключении в Монтезинской пещере, расположенной в самом сердце Ламанчи; о приключении, которому храбрый Дон-Кихот положил счастливый конец
Новобрачные приняли Дон-Кихота с большими почестями в признательность за доказательства храбрости, данные им при защите их дела, и, ставя его ум так же высоко, как и его мужество, они признали в нем Сида по оружию и Цицерона по красноречию. Добрый Санчо угощался три дня на счет молодых, от которых стало известно, что притворная рана не была хитростью, совместно задуманною с прекрасной Китерией, а была выдумкой одного Базилио, который таких именно результатов и ждал от нее, какие получились. Он признался, впрочем, что поделился своим планом с некоторыми из своих друзей, для того чтобы в минуту необходимости они оказали ему помощь и поддержали плутаю.
– Нельзя и не должно, – сказал Дон-Кихот, – называть плутней средства, направленные к добродетельной цели, а для влюбленных обвенчаться есть первейшая цель. Но обратите внимание, что величавший враг любви нужда, постоянный недостаток. В любви все есть: радость, удовольствие, удовлетворение, особенно когда влюбленный обладает предметом своей любви, а смертельнейшие ее враги бедность и нужда. Все это говорю я с намерением отклонить господина Базилио от такого применения своих талантов, которое дает ему конечно славу, но не доставляет денег, и чтобы он постарался создать себе состояние честным промыслом, для которого не бывает недостатка в средствах у людей благоразумных и трудолюбивых. Для почитаемого бедняка (если предположить, что бедняк может быть почитаем) прекрасная жена есть жемчужина, которую у него похитить, значит похитить честь. Прекрасная и честная жена, которой муж беден, заслуживает быть увенчанною лаврами победы и пальмами триумфа. Красота сама по себе привлекает сердца всех, кто на нее глядит, и на нее набрасываются, как на вкусную добычу и королевские орлы, и благородные соколы, и все птицы высокого полета. Но если к красоте присоединяются бедность и нужда, тогда она остается на произвол воронов, коршунов и всех низменных хищных и птиц, и та, которая противостоит стольким нападениям, по справедливости может быть названа венцом своего мужа. Слушайте, скромный Базилио, – продолжал Дон-Кихот, – какой-то древний мудрец сказал, что во всем свете есть одна только хорошая жена; но он посоветовал всякому мужу думать, что его жена и есть эта единственная женщина; тогда он будет жить в полном спокойствии. Сам я не женат и до настоящей минуты не останавливался на мысли жениться; но всякому, кто спросил бы у меня совета, как выбрать женщину, на которой он хотел бы жениться, я осмелился бы сказать следующее: первое, что я посоветовал бы – обращать более внимания на репутацию, нежели на богатство, ибо добродетельная женщина приобретает добрую славу не только потому, что она добродетельна, но и потому, что она кажется таковою; действительно, явное легкомыслие и опрометчивость более вредит женской чести, нежели тайные грехи. Если ты вводишь в свой дом добродетельную женщину, тебе легко будет сохранить ее и даже подкрепить в этой добродетели, но если ты вводишь женщину с дурными наклонностями, тебе очень трудно будет поправить ее, потому что совсем нелегко переходить из одной крайности в другую. Я не говорю, чтобы это было невозможно, но считаю это делом чрезвычайной трудности.
Санчо слушал все это и заговорил про себя совсем тихо:
– Вот мой господин, когда я высказываю что-нибудь толковое и умное, имеет обыкновение говорить, что я мог бы взять в руки кафедру и отправиться по свету читать хорошенькие проповеди. Ну, так я про него скажу, что когда он принимается разглагольствовать и давать советы, так не только мог бы он взять одну кафедру в руки, но по две на каждый палец и отправиться по свету угощать всех своими проповедями. Какого черта ему в странствующих рыцарях, когда он так много знает. Я себе в душе думал, что он ничего не знает больше того, что касается его рыцарства, а оказывается вещи нет, в которую он не мог бы сунуть свой нос.
Санчо пробормотал этот монолог сквозь зубы, а господин его, услыхав некоторые звуки, спросил его:
– Что ты там бормочешь, Санчо?
– Ничего я не говорю, я ничего не бормочу, – отвечал Санчо, – я только говорил себе, что очень бы хотел слышать все, что сказала ваша милость, прежде, нежели я женился. Может быть, я бы теперь говорил, что не привязанный бык облизывается с большим удовольствием, нежели привязанный.
– Как, разве твоя Тереза настолько зла, Санчо? – возразил Дон-Кихот.
– Она не очень зла, – отвечал Санчо, – но она и не из очень добрых, по крайней мере, не так добра, как я бы хотел.
– Ты дурно делаешь, Санчо, – продолжал Дон-Кихот, – что нехорошо отзываешься о своей жене, потому что ведь она все-таки мать твоих детей. – О, мы один пред другим не в долгу, потому что и она говорят обо мне не лучше, когда ей приходит такая фантазия, а особенно когда она ревнует: тогда сам черт с нею не справится.
В конце концов, господин и слуга оставались три дня у новобрачных, где их угощали и ухаживали за ними как за королями. Дон-Кихот попросил лиценциата, учителя фехтования, дать ему проводника, который привел бы его к Монтезинской пещере, так как у него было большое желание войти в пещеру и собственными глазами увидать, действительно ли существуют все те чудеса, которые рассказывались в окрестностях. Лиценциат отвечал, что даст ему в провожатые одного из своих двоюродных братьев, знаменитого ученого и большого любителя рыцарских книг, который очень охотно доведет его до входа в пещеру и укажет ему также Руидерские лагуны, известные по всей Ламанче и даже во всей Европе.
– Вы можете, – присовокупил лиценциат, – вести с ним приятные беседы, потому что этот малый умеет писать книги для печати и для поднесения их принцам.
И двоюродный брат явился верхом на жеребой ослице, спина которой была покрыта небольшим пестрым ковром. Санчо оседлал Россинанта, взнуздал осла и снабдил припасами свою котомку, которой под пару пришлась и котомка брата, тоже достаточно набитая. Потом, предавшись воле Божьей и со всеми простившись, они пустились в путь но направлению к знаменитой Монтезинской пещере.
Дорогой Дон-Кихот спросил лиценциатового двоюродного брата, какого рода его занятия, его труды, его профессия. Тот отвечал, что профессия его состоит в том, что он гуманист, занятия и труды его состоят в составлении книг, которые он отдает в печать, и которые все весьма полезны, а равно и интересны для государства.
– Одна, – сказал он, – носит название Книги нарядов, я в ней описываю семьсот три наряда с их цветами, шифрами и девизами, а рыцари двора могут выбирать из них любые на время празднеств и развлечений, не имея нужды выклянчивать их у других и ломать себе, как говорят, головы, чтобы взять из них те, которые отвечают их желаниям и их намерениям. Действительно, у меня описаны наряды для ревнивых, для спесивых, для покинутых, для отсутствующих, и эти наряды будут сидеть на них как вылитые. Я еще написал другую книгу, которую хочу назвать Metamorphoseos или Испанский Овидий, новая и необыкновенная выдумка. Подражая шуточному тому Овидия, я рассказываю и рисую в ней, чем были Гиральда Севильская, ангел св. Магдалины, сточная труба Весингерры Кордовской, быки Гязандские, Сиерра Морена, фонтаны Легатиносские и Лавапиесские в Мадриде, в том числе фонтан Пуский, фонтан Золоченой Трубы и фонтан Настоятельницы монастыря. К каждому из этим предметов я присовокупляю аллегории, метафоры и подходящие перестановки слов, так что книга в одно и то же время развлекает, удивляет и поучает. Я составил и еще одну книгу, которую назвал Добавление к Виргилию Полидор и которая трактует о начале вещей. Это книга большого труда и большой эрудиции, потому что я проверял и славно объясняю все вещи, о которых Полидор не упоминает. Он, например, забыл сообщить нам, у кого был первый в мире катарр, и кто первый употребил в дело растирание для излечения себя от этой французской болезни. Я это объясняю досконально и опираюсь при этом на свидетельство слишком двадцати пяти авторов. Теперь вы видите, хорошо ли я работаю, и будет ли полезна такая книга в свете.
Санчо очень внимательно выслушал кузена.
– Скажите мне сударь, – сказал он ему, – и да даст Господь вам удачу в печатании книг! Не можете ли вы мне сказать… О, конечно можете, потому что вы знаете все. Скажите, кто первый в мире почесывал голову? Я так полагаю, что первым в этом деле был прародитель Адал.
– Конечно он, – отвечал кузен, – потому что нет сомнения в том, что у Адама была голова и были волосы. Поэтому и потому что он был первым в мире человеком, он, конечно, по временам почесывал голову.
– И я так думаю, – отвечал Санчо. – Но скажите мне теперь, кто был первым прыгуном и волтижером в свете?
– По правде сказать, братец, я не могу решить этого вопроса сейчас же, не изучив его, но я изучу его, как только возвращусь туда, где мои книги, и удовлетворю вас тотчас, как мы снова увидимся с вами, ибо, я надеюсь, что мы видимся с вами не в последний раз.
– Нет, сударь, – возразил Санчо, – не трудитесь над этим, потому что я сам нашел то, о чем вас сейчас спрашивал. Знайте, что первым волтижером в свете был Люцифер, когда свержен был с неба, потому что он падал, кувыркаясь до глубины бездн.
– Черт возьми, вы правы, друг мой, – сказал кузен, – а Дон-Кихот прибавил, – «Этот вопрос и этот ответ не твои, Санчо, ты их от кого-нибудь слышал.
– Молчите, господин, – возразил Санчо. – Честное слово, если бы я принялся спрашивать и отвечать, я бы не кончил и до завтра. Уж не думаете ли вы, что мне нужно искать помощи у соседей, чтобы спрашивать пустяки и отвечать глупостями?
– Ты высказал вещь более умную, нежели думаешь, – заговорил Дон-Кихот, – ибо много есть людей, которые мучатся, чтобы узнать и проверит такие вещи, которые, узнанные и проверенные, и на обол не приносят пользы уму и памяти.
В таких беседах и других не менее приятных провели они весь этот день. Когда наступила ночь, они остались ночевать в одной деревне, где кузен сказал Дон-Кихоту, что до Монтезинской пещеры остается всего две мили, и что если он решился проникнуть туда, ему нужно будет лишь обзавестись веревкой, чтобы обвязать себя ею и дать себя опустить в глубину. Дон-Кихот отвечал, что если бы ему пришлось опуститься в бездны ада, он хотел бы увидать их дно. Поэтому они купили около эта сажен веревки, и на другой день, около двух часов дня, они прибыли к пещере, вход в которую широк и обширен, но оброс боярышником, дикими финиковыми деревьями, ежевикой и кустарником до такой степени густыми и переплетшимися, что был совершенно имя закрыт.
Подъехав к пещере, кузен, Санчо и Дон-Кихот все вместе сошли наземь, а первые двое тотчас занялись скреплением рыцаря веревками. Устраивая ему из них пояс вокруг талии, Санчо сказал ему:
– Остерегитесь, добрый мой господин. Что делает ваша милость? Поверьте мне, не погребайте себя заживо и не дайте себя повесить вроде кувшина, который для освежения опускают в колодец. Не вашей милости быть исследователем этой пещеры, которая должна быть хуже арабской темницы.
– Привязывай и молчи, – отвечал Дон-Кихот. – Для меня именно и прибережено это похождение.
Тогда проводник прибавил:
– Умоляю вашу милость, господин Дон-Кихот, рассматривать и разглядывать там внутри, как если бы у вас было сто глаз. Может быть, там найдутся вещи, годные для моей книги метаморфоз.
– Черт возьми, – отвечал Санчо Панса, – можете быть спокойны, он свое дело знает.
После этих слов и после того, как пояс из веревок был надет на Дон-Кихота (не на вооружение, а ниже, на живот), рыцарь сказал:
– Мы оказались очень непредусмотрительными, не запасшись каким-либо маленьким колокольчиком, который можно было бы привязать ко мне, и звон которого давал бы звать, что я все еще спускаюсь и что я жив, но так как это уже невозможно, то отдаю себя на Божью волю!
Он стал на колени и тихим голосом прочел молитву, в которой просил у Бога помощи и счастливого исхода этого нового и опасного похождения. Потом громким голосом он воскликнул:
– О дама моего сердца, госпожа моих действий, прославленная и несравненная Дульцинея Тобозская! Если возможно, чтобы молитва и мольбы твоего счастливого возлюбленного дошли до твоих ушей, твоей неслыханной красотой заклинаю тебя выслушать их, цель им в том только и состоит, чтобы умолять тебя не отказать мне в твоей благосклонности и твоей поддержке теперь, когда я в них нуждаюсь. Я погружаюсь и опускаюсь в бездну, которая открывается передо мною, только для того, чтобы свет узнал, что если ты мне покровительствуешь, для меня не существует предприятия, которого бы я не начал и не привел к концу.
Говоря это, он приблизился к отверстию и увидал, что невозможно дать себя спустить и даже подойти, если не открыл себе прохода силою. Он поэтому взял в руки меч и начал срезать и рубить ветки кустарника, скрывавшие вход в пещеру. От шума его ударов оттуда вылетело такое множество воронов и ворон и с такой быстротой, что они опрокинули Дон-Кихота на спину, и если бы он так же верил в дурные предзнаменования, как был добрым католиком, он принял бы это происшествие за плохое предзнаменование и избавил бы себя от проникновения в подобное место. Но он поднялся и, видя, что более не появляется ни воронов, ни ночных птиц, потому что в компанию воронов замешались и летучие мыши, он потребовал, чтобы Санчо и кузен его опустили, и они дали ему осторожно соскользнуть в ужасную пещеру. В момент, когда он исчез, Санчо дал ему свое благословение и, тысячу раз осеняя его крестом, воскликнул: «Да сопровождает тебя Бог, как Скалу Франции и Троицу Гаэты, цвет, сливки и пена странствующих рыцарей! Иди, мировой боец, стальное сердце, медная рука; да сопровождает тебя Бог, говорю я опять, и возвратить тебя здравым и невредимым со свету этой жизни, который ты оставляешь, чтобы похоронить себя во мраке, который ты ищешь.
Почти такое же воззвание произнес и кузен. Однако Дон-Кихот время от времени кричал, чтобы спускали веревку, а те мало-помалу подавали ему ее. Когда крики, выходившие из пещеры, как из трубы, перестали быть слышны, все сто сажен веревки были уже спущены. Тогда они решили втащить Дон-Кихота обратно, потому что спустить его еще ниже они не могли. Тем мы менее они выждали с полчаса, и по истечении этого времени они потащили веревку обратно, но она подавалась с чрезвычайной легкостью и без всякой тяжести, что заставило их предположить, что Дон-Кихот остался внизу. Санчо, подумав так, горько заплакал и с большой быстротой стал тащить веревку, чтобы убедиться в истине, но когда они вытащили около восьмидесяти сажен, они ощутили тяжесть, которая доставила им весьма большую радость. Наконец, на расстоянии десяти сажен они ясно различили Дон-Кихота, которому Санчо весь радостный закричал:
– Привет вам, мой добрый господин! а мы думали, что вы там остались для разведения рода.
Но Дон-Кихот не отвечал ни слова, и, когда они окончательно вытащили его из пещеры, они увидали, что глаза у него закрыты, как у спящего. Они положили его на землю и развязали ему веревочный пояс, но разбудить его не могли. Они так хорошо вертели, поворачивали и трясли его, что после довольно продолжительного времени он пришел в себя и потянулся как после тяжелого и глубокого она. Он посмотрел по сторонам блуждающим взглядом и воскликнул:
– Да простит вас Бог, друзья! Вы меня отвлекли от приятнейшего зрелища, от восхитительнейшей жизни, какою когда-либо пользовался смертный. Теперь я действительно узнал, что все радости на этом свете проходят как тень и как сов или вянут, как цветы на полях. О, несчастный Монтезинос! О, Дюрандарт, покрытый ранами! О, злополучная Белерма! О, печальная Гвадиана! И вы, достойные плача дочери Руидеры, показавшие в своих обильных водах все слезы, пролитые вашими прекрасными глазами!
Кузен и Санчо с величайшим вниманием прислушивались к словам Дон-Кихота, который произносил их так, как будто с величайшей болью извлекал их из своих внутренностей. Они его умоляли объяснить, что такое он хочет сказать, и рассказать им, что такое видел он в этом аду.
– Ад, говорите вы! – воскликнул Дон-Кихот. Нет, не называйте его так, потому что он этого не заслуживает, как вы сейчас увидите!» Он попросил, чтобы ему дали сперва чего-нибудь поесть, потому что он страшно голоден. На зеленой траве постлан был ковер, который служил седлом кузену, котомки были опорожнены, и все трое, сидя в добром согласии и доброй дружбе, отзавтракали и отужинали в одно и то же время. Когда ковер был свят, Дон-Кихот воскликнул:
– Никто не подымайся с места, дети, и все будьте внимательны.
Глава XXIII
Удивительные вещи, о которых славный Дон-Кихот говорит, что видел их в глубине пещеры Монтезиноса, и невозможность и величие которых заставляют думать, что описание этого похождения подложно
Было четыре часа вечера, когда солнце, спрятавшись за облаву и бросая лишь слабый свет и смягченные лучи, позволило Дон-Кихоту рассказать, без ощущения жары и усталости, двум своим прославленным слушателям то, что он видел в пещере Монтезиноса. Он начал так:
– В двенадцати или четырнадцати саженях глубины в этой пещере направо открывается впадина или пустое пространство, в котором может поместиться большая телега со своими мулами. В нее проникает издали слабый свет из расщелин, выходящих на поверхность земли. Эту впадину я заметил уже тогда, когда почувствовал утомление и неприятность от долгого висения на веревке и спускания без определенной цели в эту темную пучину. Поэтому я решился войти в нее и немного отдохнуть. Я крикнул вам, чтобы вы перестали спускать веревку, пока я сам не скажу вам, но вы не могли меня слышать. Я собрал веревку, которую вы продолжали опускать, свернул ее в круг и задумчиво уселся на нем, размышляя о том, что делать, чтобы достигнуть дна, когда никто уже не поддерживает меня. Погруженный в эти размышления и сомнения, я вдруг впал в глубокий сов, а потом, в то время как я об этом всего менее думал, я, не знаю как и почему, проснулся я увидал себя среди прекраснейшего, восхитительнейшего луга, какой только природа может создать или пылкое воображение представить. Я открыл глаза, протер их и убедился, что уже не сплю, а вижу все это наяву. На всякий случай я ощупал себе голову и грудь, чтобы убедиться, что это действительно я нахожусь в этом месте, а не пустой призрак вместо меня. Но и осязание, и ощупывание, и разумные размышления, проходившие в моей голове, – все доказывало мне, что я тогда был тот же, что и теперь.
«Вскоре моим глазам представился роскошный дворец, альказар, стены которого сделаны были, казалось, из светлого прозрачного хрусталя. Большие двери растворились, и я увидел выходившего ко мне навстречу почтенного старца. Он был одет в длинный, фиолетовый саржевый плащ, влачившийся по земле. Его плечи и грудь были окутаны, как у ученых, мантией из зеленой шелковой материи; голова покрыта была червой бархатной шапочкой, а борода его необычайной белизны спускалась ниже талии. Оружия при нем не было, но он держал в руках четки, каждая буса которых была крупнее ореха, а каждая десятая буса величиной со страусово яйцо. Его осанка, походка, важная и знатная наружность повергли меня в восторг и изумление. Он подошел ко мне и прежде всего горячо обнял меня, затем сказал:
– Уже давно, отважный рыцарь Дон-Кихот, все мы, обитатели этих заколдованных пустынь, ждем твоего прихода, чтобы ты поведал миру, что заключает и скрывает в себе глубокая пещера, в которую ты проник, называемая Монтезинской пещерой: этот подвиг предназначался только твоему непобедимому сердцу и блистательной храбрости. Иди за мной, славный рыцарь: я покажу тебе все чудеса, скрытые в этом прозрачном альказаре, которого я состою каидом и вечным правителем, так как я сам Монтезинос, от которого пещера получила свое название. – Как только он сказал мне, что он Монтезинос, я спросил его, правду ли говорят, там наверху, на свете, что он маленьким ножиком вырезал из груди своего друга Дюрандарта сердце и отнес его даме этого друга, Белерме, как Дюрандарт поручил ему перед смертью. Он ответил, что это совершенная правда, но что он при этом не употреблял ни большого, ни маленького ножика, а блестящий кинжал, который был острее шила.
– Этот кинжал, – перебил Санчо, – сделал, наверное, севильский оружейник Рамон-де-Хосес.
– Не могу сказать, – ответил Дон-Кихот. – Впрочем, нет: это не мог быть этот мастер, так как Рамон де-Хосес жил еще очень недавно, а битва при Ронсевале произошла уже иного лет назад. Но эта поправка не имеет значения и ничего не изменяет ни в сути, ни в ходе рассказа.
– Конечно, – согласился кузен. – Продолжайте же, господин Дон-Кихот, я вас слушаю с величайшим удовольствием.
– А я с таким же удовольствием рассказываю, – ответил Дон-Кихот. – И там, я говорю, что почтенный Монтезинос повел меня в хрустальный дворец, где в нижней, очень свежей зале из алебастра находилась мраморная гробница, высеченная с поразительным искусством. На этой гробнице лежал во весь рост рыцарь, не бронзовый, не мраморный и не яшмовый, как обыкновенно бывает на мавзолеях, а из тела и костей. Правая рука его (казавшаяся мне жилистой и несколько мохнатой, что доказывает большую силу) была прижата к сердцу. Монтезинос, видя, что я с удивлением гляжу на гробницу, сказал, не дожидаясь моих расспросов: – Это мой друг Дюрандарт, цвет и зеркало храбрых и влюбленных рыцарей своего времени. И его, и меня, и еще многих мужчин и женщин в этом месте заколдовал Мерлин, этот французский чародей, который происходит, говорят, от самого дьявола. А я так думаю, что он хотя и не сын дьявола, но сумеет, как говорится, заткнуть его за пояс. Что же касается того, почему и как он нас заколдовал, этого никто не знает: одно только время может открыть это, когда наступит момент, который уже недалеко, как мне думается. Что меня всего более удивляет – это то, что я знаю также хорошо, как то, что теперь день, что Дюрандарт окончил жизнь на моих руках и что после его смерти я собственными руками вырвал у него сердце; и сердце это должно было весить не менее двух фунтов, так как, по словам натуралистов, тот, у кого большое сердце, одарен большим мужеством, чем тот, у кого сердце маленькое. Так вот, после всего этого, и когда рыцарь этот действительно умер, как он может теперь время от времени стенать и вздыхать, точно он еще жив? – При этих словах несчастный Дюрандарт вскричал со стоном:
Услыхав эти слова, почтенный Монтезинос бросился на колени перед злополучным рыцарем и сказал ему со слезами на глазах:
– Я уже сделал, господин Дюрандарт, мой дорогой брат, я уже сделал то, что ты приказал мне в роковой день нашего поражения: я вырвал, как умел лучше, твое сердце, не оставив ни кусочка в груди твоей; я отер его кружевным платком и поспешил пуститься во Францию, предварительно опустив тебя в недра земли и пролив при этом столько слез, что их хватило на то, чтобы вымыть мне руки и смыть кровь, которою я испачкался, роясь в твоих внутренностях. Доказательством тому может, служить, брат души моей, что в первой же деревне, которой я проезжал по выезде из Ронсеваля, я немного посолил твое сердце, чтоб оно не пропахло и чтоб доехало если не свежим, то хоть просоленным, пред очи твоей дамы Белермы. Эта дама вместе с тобою, мною, твоим оруженосцем Гвадианой, дуэньей Руидерой, ее семью дочерями и двумя племянницами, и еще много наших друзей и знакомых заколдованы здесь уже много лет мудрым Мерлином. Хотя с тех пор прошло уже более пятисот лет, но никто из нас еще не умер, не стало только Руидеры и ее дочерей и племянниц, которые, вызвав своими слезами жалость Мерлина, были превращены в лагуны, называемые и сейчас в мире живых людей и в провинции Ламанча Руидерскими лагунами. Дочери принадлежат испанским королям, а племянницы рыцарям религиозного ордена, называемого орденом св. Иоанна. Твой оруженосец Гвадиана, также оплакивавший твою опалу, был превращен в реку, называемую его именем, и при выходе на поверхность земную и при виде другого солнца, почувствовал такую горесть от разлуки с тобой, что снова погрузился в недра земли. Но так как невозможно идти против своей враждебной склонности, то он время от времени выходит и показывается там, где его могут видеть солнце и люди. Лагуны, о которых я говорил, вливают в него постепенно свои воды, и он, увеличенный ими и многими другими присоединяющимися к нему реками, входит пышный и обширный в Португалию. Но где бы он ни протекал, он везде обнаруживает свою печаль и меланхолию. Он не может похвалиться, что питает в своих водах утонченных и любимых рыб: в нем есть рыбы только грубые и безвкусные, далеко непохожие на рыб золотого Таго. То, что я сейчас говорю тебе, о мой брат, я говорил тебе уже тысячи раз» но так как ты мне не отвечаешь, то я полагаю, что ты или не слышишь меня, или не веришь, а Богу известно, как это меня огорчает. Теперь я хочу сообщить тебе новость, которая если и не облегчит твоего горя, то вы в каком случае не усилит его. Знай, что здесь перед тобой (открой глаза, и ты увидишь) тот великий рыцарь, о котором Мерлин столько предсказывал, тот Дон-Кихот Ламанчский, который успешнее, чем в прошедшие века, воскресил в нынешнее время странствующее рыцарство, уже забытое людьми. Быть может, при его посредстве и ради него, с нас будут сняты чары, потому что великие подвиги ждут великих людей.
– А если б это даже не совершилось, – ответил злополучный Дюрандарт глухим и тихим голосом, – если б это и не совершилось, о, брат, я скажу. Терпение, и перетасуем карты. Затем, повернувшись на бок, он снова впал в обычное свое безмолвие и не произнес более ни слова.
В эту минуту послышались громкие крики и рыдания, сопровождавшиеся стенаниями и отрывистыми вздохами. Я повернул голову и увидал сквозь хрустальные стены процессию из двух рядов молодых девушек в трауре, с белыми турецкими тюрбанами на головах, проходившую по другой зале. За обоими рядами шла дама (по крайней мере, по ее важной осанке ее можно было принять за даму) также в черном и в длинной, обширной вуали, ниспадавшей до земли. Ее тюрбан был вдвое больше, чем у остальных женщин. Брови у нее сходились, нос был несколько вздернут, рот велик, но губы красны. Ее зубы, которые она по временам обнаруживала, были редки и неправильны, хотя белы, как миндалины без кожи. В руках у нее был тонкий полотняный платок, в котором, как я успел разглядеть, лежало сердце, очевидно от мумии, потому что оно было сухо и просолено. Монтезинос сказал мне, что все эти люди слуги Дюрандарта и Белермы, заколдованные вместе со своими господами, и что шедшая позади и несшая в платке сердце, сама Белерма, которая четыре раза в неделю устраивает такие процессии со своими служанками и поет или, лучше, выкликивает погребальные песни над телом и несчастным сердцем его брата.
– Если она показалась вам не совсем красивой, – сказал он, – или, по крайней мере, не такой красавицей, какой слыла, то этому виной дурные дни и еще более дурные ночи, которые она проводит под этими чарами, как можно видеть по ее потускневшим глазам и болезненному цвету лица. Эта бледность и синие круги под глазами не происходят от обычной женской ежемесячной болезни, потому что она не знает ее уже много месяцев и даже много лет, а от огорчения, которое терзает ее сердце при виде того, что она постоянно носит в руках, и что напоминает ей о несчастье с ее возлюбленным. Иначе вряд ли кто сравнился бы с нею в красоте, грации, изяществе – клянусь великой Дульцинеей Тобозской, столь известной в этих местах и во всем мире!
– Стойте, господин Дон Монтезинос! – вскричал я тут. – Рассказывайте, ваша милость, только свою историю. Вы должны знать, что вообще сравнения неуместны и что никого не следует сравнивать с другими. Несравненная Дульцинея Тобозская остается тем, что она есть, а госпожа донья Белерма тем, что была и что есть, и оставим это.
– Господин Дон-Кихот, – ответил он, – простите меня, ваша милость. Сознаюсь, что я неправ и что дурно поступил, сказав, что госпожа Дульцинея едва сравнится с госпожой Белермой; потому что самого смутного подозрения о том, что ваша милость ее рыцарь, должно было быть достаточно, чтоб я скорее прикусил себе язык, чем сравнил эту даму с кем бы то ни было, кроме разве самого неба.
Это удовлетворение, данное мне великим Монтезиносом, успокоило мое сердце и утишило волнение, которое я испытал, услыхав, что мою даму сравнивают с Белермой.
– Удивляюсь, – заметил Санчо, – как ваша милость не вскочили на живот милого дружка, не растоптали в порошок его костей и не вырвали у него бороды до последнего волоска.
– Зачем же, – ответил Дон-Кихот. – С моей стороны было бы дурно так поступить, потому что все обязаны почитать стариков, даже когда это не рыцари, а тем более рыцарей, и еще заколдованных. Я отлично знаю, что мы во многих вопросах и ответах, которыми обменялись, не остались друг у друга в долгу.
– Я право, удивляюсь, – сказал кузен, – как это, господин Дон-Кихот, ваша милость могли в такое короткое время, какое вы пробыли в пещере, видеть, слышать и наговорить так много?
– А сколько времени я там пробыл, – спросил Дон-Кихот.
– Немного более часа, – ответил Санчо.
– Не может быть, – возразил Дон-Кихот, – потому что я видел, как наступила ночь, а потом опять рассвело, и еще три вечера и три утра, так что, по моему расчету, я, провел в этой пучине, скрытой от наших глаз, целых трое суток.
– Мой господин, верно, говорит правду, – сказал Санчо, – потому что, если все, что с ним случилось, явилось по волшебству, то то, что нам казалось одним часом, могло ему представиться тремя днями с их ночами.
– Вероятно, так, – ответил Дон-Кихот.
– Скажите мне, мои добрый господин, – ели ли ваша милость что-нибудь за все это время?
– Ни крошки, – ответил Дон-Кихот, – и не чувствовал мы малейшей потребности.
– А заколдованные едят обыкновенно? – спросил кузен.
– Нет, не едят, – ответил Дон-Кихот, – и не ходить также за грубыми надобностями; но все полагают, что ногти, волосы и бороды у них растут.
– А что эти заколдованные спят, что-ли, мой господин? – спросил Санчо.
– Конечно, нет, – ответил Дон-Кихот. – Но крайней мере, в те трое суток, которые я провел с ними, ни один из них не сомкнул глаз, и я также.
– Значит, – сказал Санчо, – правду говорит пословица: «Скажи, с кем ты друг, и я скажу, кто ты таков». Пойдите-ка поживите с заколдованными, которые постятся и бодрствуют и удивляйтесь после того, что вы все время не едите и не спите! Но простите, господин, а я должен вам сказать, что, побей меня Бог – чуть не сказал черт, – если и верю хоть одному слову из того, что вы сейчас рассказывали.
– Как! – вскричал кузен. – Разве господин Дон-Кихот станет лгать? А если бы он и захотел лгать, так когда бы он успел выдумать столько историй?
– Нет, я не думаю, чтоб мой господин лгал, – возразил Санчо.
– А что же ты думаешь? – спросил Дон-Кихот.
– Я думаю, – ответил Санчо, – что этот Мерлин или эти волшебники, которые околдовали весь тот отряд, который ваша милость, говорите, видели и посетили там внизу, вбили вам в голову всю эту литанию, которую вы нам рассказали и которую еще хотите рассказать.
– Это могло бы случиться, Санчо, – возразил Дон-Кихот, – но это все-таки не так, потому что все, что я рассказал, я видел своими глазами и ощупывал своими руками. Но что же ты скажешь, когда я сообщу тебе, что между множеством вещей и чудес, показанных мне господином Монтезиносом (я тебе их расскажу понемногу в свое время дорогой, потому что они не все теперь у места), он показал мне трех поселянок, которые уезжали свежим полем, прыгая и скача, словно возы? Едва, увидав их, я узнал, что одна была несравненная Дульцинея Тобозская, а две другие – те самые крестьянки, которые ехали с нею и с которыми мы разговаривали при выезде из Тобозо. Я спросил у Монтезиноса, знает ли он их, он ответил, что нет, но что он думает, что это заколдованные знатные дамы, недавно появившиеся на этих лугах. Он прибавил, чтоб я не удивлялся этому, потому что в этих местах есть еще много дам, заколдованных под разными видами в прошедшие и настоящие веки и что он знает между ними королеву Женевру и ее дуэнью Квинтаниону, ту самую, которая наливала вино Ланселоту, как говорится в романсе, когда он приезжал из Бретани.
Услыхав эти слова, Санчо думал, что лишится рассудка, или лопнет со смеху. Так как он лучше всякого другого знал истину о воображаемом околдовании Дульцинеи, в котором сам разыгрывал роль колдуна и которое сам выдумал, то и догадался, наконец, что его господин окончательно рехнулся и совсем потерял рассудок. Поэтому он и сказал: «В недобрый час и под худой звездой вы опустились, мой дорогой господин, в другой мир» и будь проклята та минута, когда вы встретились с этим Монтезиносом, который возвратил вас вам в таком виде! Да, ваша милость была бы здесь наверху, в полном разуме, какой дал вам Господь, и рассуждали бы и на каждом шагу давали бы советы, а не рассказывали бы, как теперь, какие глупости, от которых уши вянут.
– Так как хорошо знаю тебя, Санчо;– ответил Дон-Кихот, – то я не обращаю внимания на твои слова.
– Так же, как и я на ваши, – сказал Санчо, – хотя бы ни били и даже убили меня за то, что и сказал и что еще думаю сказать, разве только вы исправите и перемените свой язык. Но скажите мне теперь, когда мы помирились: как и почему вы узнали нашу госпожу властительницу?
– Я узнал ее потому, – ответил Дон-Кихот, – что он была в том же платье, в каком была, когда ты мне ее показал. Я заговорил с ней, но она ни слова не ответила мне и даже отвернулась и так быстро скрылась, что даже стрела из лука ни догнала бы ее. Я хотел погнаться за ней и погнался бы, если бы Монтезинос не отсоветовал мне, говоря, что это будет напрасный труд и что все равно мне уже скоро пора будет выйти из пещеры. Он прибавил, что меня со временем известят о том, что нужно делать, чтоб снять чары с него, Белермы, Дюрандарта и всех, кто там находится. Но всего более огорчило меня из того, что я там видел и заметил, то, что во время разговора моего с Монтезиносом одна из двух спутниц печальной Дульцинеи незаметно для меня подошла ко мне и сказала мне тихим, взволнованным голосом, со слезами на глазах:
– Госпожа Дульцинея Тобозская целует руки у вашей милости и умоляет вас сказать, как вы поживаете, а так как она находится теперь в крайней нужде, то настоятельнейшим образом умоляет вашу милость одолжить ей вот под эту новую канифасовую юбку, которую я вам подаю, штук шесть реалов, или сколько у вас найдется в кармане, и дает честное слово, что скоро возвратит их вам.
Такое поручение очень удивило меня, и я спросил, обратясь к господину Монтезиносу:
– Возможно ли, чтобы заколдованная знать терпела нужду?
– Поверьте, господин Дон-Кихот, – отвечал он, – что то, что называется нуждой, встречается повсюду, распространяется во все стороны задевает всех и не щадить даже заколдованных. Если госпожа Дульцинея Тобозская посылает просить шесть реалов и дает, по-видимому, хороший залог, то вам ничего не остается делать, как дать их ей, потому что она, наверное, в большом затруднении.
– Залога я не приму, – сказал я, – но мне дам ей того, что она просит, потому что у меня при себе только четыре реала (те, что ты давеча дал мне, Санчо, на милостыню бедным, которых я встречу); – я и отдал их ей, сказав: «Передайте своей госпоже, мой милый друг, что меня до глубины души огорчают ее страдания и что я желал бы быть Фукаром, чтобы помочь ей; пусть она знает, что и не могу и не должен быть здоров, пока буду лишен ее приятного лицезрения и скромного разговора, и что я умоляю ее самым настоятельным образом показаться ее странствующему рыцарю и плененному слуге и позволить ему поддержать ее. Еще скажите ей, что я дал клятву и обет, как маркиз Мантуанский, который поклялся отомстить за своего племянника Бодуэна, найденного им на горе при последнем издыхании, т. е. что он не будет есть хлеб на столом и будет нести еще другие епитимии, пока не отомстит за него. Ну, а я дам обет никогда не останавливаться и объехать все части света еще добросовестнее, чем инфант Дон Педро Португальский, пока не снимут с нее чар.
– Все это и еще многое другое, – заметила девушка, – ваша милость обязаны сделать для моей госпожи.
И взяв четыре реала, она, вместо того чтобы поклониться мне, сделала такой прыжок, что подскочила выше, чем на два аршина.
– О, Пресвятая Богородица! – застонал Санчо. – Что это за свет нынче и какая сила должна быть у колдунов и в их колдовствах, что они сумели превратить здоровый рассудок моего господина в такое странное помешательство! О, господин мой, господин! Оглянитесь, ваша милость, на себя, подумайте о своей чести и перестаньте верить в эту чепуху, которая смущает вас и искажает ваш здравый смысл!
– Ты так говоришь, Санчо, потому, что любишь меня, – возразил Дон-Кихот.
– Ты не имеешь никакого понятия о мирских делах, и потому все сколько-нибудь непонятное кажется тебе невозможным. Но время идет, как я уже раз говорил, и я когда-нибудь расскажу тебе все, что я видел там, внизу; услышав об этом, ты поверишь и уже рассказанному мною, истина которого не допускает ни возражений, ни оспариваний.
Глава XXIV
В которой рассказываются тысячи безделиц, столь же нелепых, сколько необходимых для уразумения сей великой истории
Тот, кто перевел эту великую историю с оригинала, написанного его настоящим автором Сид Гамедом Бен-Энгели, говорит, что, дойдя до главы, следовавшей за приключением в Монтезинской пещере, он нашел следующие подлинные слова, написанные на полях самим Гамедом: «Я не могу ни постичь, вы убедить себя, чтобы изложенное в предыдущей главе действительно приключилось с Дон-Кихотом. Причина этого заключается в том, что все приключения, встречавшиеся до сих пор, были правдоподобны и возможны; что же касается приключения в пещере, то я не вижу возможности считать его истинным, до того оно выходит за пределы рассудка. Думать, что Дон-Кихот, правдивейший из гидальго и благороднейший из рыцарей своего времени, лгал, невозможно: он не произнес бы лжи, хотя бы его изрешетили стрелами. С другой стороны, я принимаю еще в соображение, что он рассказал эту историю со всеми относящимися в ней обстоятельствами в такое короткое время, что не мог бы успеть сочинить такое сплетение лжи. Поэтому не моя вина, если это приключение покажется апокрифическим, и я пишу его, не настаивая ни на правдивости, ни на лживости его. Ты, читатель, умен и благоразумен и можешь сам судить об этом деле по собственному уразумению, потому что я ничего не могу тут помочь тебе. Во всяком случае, считается достоверным, что Дон-Кихот перед смертью сознался, что выдумал это приключение, потому что ему казалось, что оно замечательно гармонирует с вычитанными им из книг приключениями». Сказав это, историк продолжает так:
– Кузен удивлялся как дерзости Санчо, так и терпению его господина, и решил, что последнего сделала таким снисходительным радость, испытанная им оттого, что он видел свою даму Дульцинею Тобозскую, хотя и заколдованную; потому что Санчо наговорил таких вещей, за которые его следовало бы хорошенько проучить палкой. Кузен находил, что он вообще очень дерзок со своим господином, и сказал последнему: «Что касается меня, господин Дон-Кихот Ламанчский, то я считаю, что хорошо воспользовался путешествием с вашей милостью, потому что извлек из этого четверную выгоду: во-первых познакомился с вашей милостью, что я считаю за большую честь; во-вторых, узнал, что заключается в этой Монтезинской пещере, равно как о превращении Гвадианы и Руидерских лагун, что принесет, мне большую пользу для Испанскаго Овидия, которым я занят в настоящее время: в третьих, открыл древность происхождения карт. Их, очевидно, употребляли еще, по меньшей мере, при императоре Карле Великом, судя по тому, что можно заключить из слов, которые вы слышали от Дюрандарта, когда он, после длинной речи, обращенной к нему Монтезиносом, очнулся и сказал: «Терпение, и перетасуем карты!». И это выражение, и этот оборот речи он узнал, конечно, не в то время, когда уже был заколдован, а тогда, когда еще жил во Франции, и во времена упомянутого императора Карла Великого. «Это справка, которая мне очень пригодится для другой книги, которую я собираюсь написать под заглавием! Дополнение к Виргилию Полидору, об изобретении древностей. Я полагаю, что он в своей книге забыл упомянуть об изобретении карт» а я теперь укажу на это изобретение, что будет очень важным вкладом, особенно, если в подтверждение сослаться на такого авторитетного, такого правдивого автора, как господин Дюрандарт; в четвертых, я достоверно, узнал, где источники реки Гвадианы, до сих пор никому неизвестные.
– Ваша милость совершенно правы, – ответил Дон-Кихот, – но я хотел-бы знать, пользуетесь ли вы настолько милостью Божьею, чтобы получать разрешение на напечатание ваших книг, в чем я сомневаюсь, и кому вы думаете их посвятить.
– В Испании есть вельможи и сановники, которым можно оказать эту честь, – ответил кузен.
– Есть, но немного, – возразил Дон-Кихот, – и не то чтоб они были недостойны, а просто не хотят принимать посвящений, чтоб не обязываться благодарностью авторам за их труд и внимание. Я знаю одного князя, который может заменить всех остальных вельмож даже настолько превзойти их всех, что если б я решился сказать о нем все, что я думаю, то возбудил бы, может быть, зависть не в одном великодушном сердце. Но оставим это до другого, более подходящего времени, и поищем, где бы нам приютиться на ночь.
– Недалеко отсюда, – ответил кузен, – есть келья, где живет пустынник, который, говорит, был прежде солдатом, а теперь слывет добрым христианином и человеком, рассудительным и очень милосердым. Около самой кельи есть домик, построенный самим отшельником, он хоть и тесен, но может вместить гостей.
– А есть у этого пустынника куры? – спросил Санчо.
– У редкого пустынника их не бывает, – ответил Дон-Кихот, – нынешние отшельники не похожи на живших в египетских пустынях, одевавшихся в пальмовые листья и питавшихся кореньями. Но не думайте, что, отзываясь хорошо о последних, я отзываюсь дурно о первых, я хочу только сказать, что нынешние покаяния уже не имеют той суровости и строгости, какою отличались прежние; но отшельники от этого не менее добродетельны. По крайней мере, я такого мнения о них, а когда все идет вкривь и вкось, то лицемер, который разыгрывает из себя праведника, не так дурно поступает как откровенный грешник.
Едва он проговорил эти слова, как они увидали, что к ним поспешно приближается пешеход, подгоняющий перед собой сильными ударами хлыста мула, нагруженного копьями и алебардами. Подойдя к ним, он поклонился и прошел мимо.
– Остановитесь на минутку, любезный, – сказал ему Дон-Кихот, – вы, кажется, ходите скорей, чем это хотелось бы мулу.
– Я не могу останавливаться, сударь, – ответил прохожий, – потому что оружие, которое я везу, нужно будет завтра, и времени терять мне нельзя. Прощайте же. Но если вам хочется знать, зачем я везу это оружие, так знайте, что я собираюсь переночевать в трактире за кельей пустынника, и если вы приедете туда, то найдете меня там, и я порасскажу вам разных чудес. Еще раз прощайте.
Сказав это, он так погнал мула, что Дон-Кихот не успел спросить у него, какие это чудеса он хочет их рассказать. А так как он был немножко любопытен, и его постоянно мучило желание узнать что-нибудь новенькое, то он и решил, что надо тронуться в путь сейчас же и переночевать в трактире, не заезжая к пустыннику, у которого хотел остановиться кузен. Они сели на лошадей, и все трое отправились прямо к трактиру. Кузен предложил Дон-Кихоту заехать к пустыннику выпить. Санчо, услыхав это предложение, сейчас же направил туда своего осла, и Дон-Кихот с кузеном последовали за ним. Но несчастная звезда Санчо устроила так, что отшельника не оказалось дома, о чем сообщила им подпустынница, которую они нашли в келье. Они спросили у нее лучшего домашнего вина, но она ответила, что у ее хозяина вина нет, а если они хотят воды, так она охотно даст им ее.
– Если б у меня была жажда к воде, – ответил Санчо, – так на дороге есть много источников из которых я мог бы ее утолять. О, свадьба Камачо! О, обилие дома Дон Диего! Сколько раз я еще пожалею о вас!
Они вышли из кельи и направились к трактиру. Через некоторое время они увидали юношу, шедшего впереди их настолько медленно, что они скоро нагнали его. Он носил на плече шпагу, точно палку, с узелком, в котором лежали, должно быть, его штаны, короткий плащ и несколько рубах. На нем была бархатная куртка с остатками атласной вставки, из-за которой виднелась рубашка. Чулки на нем были шелковые, а башмаки четырехугольные, какие носили при дворе. Ему было на вид лет восемнадцать, девятнадцать; лицо у него было веселое, походка легкая, и он шел, распевая сегидильи, чтобы прогнать скуку и скрасить дорогу. Когда путники приблизились к нему, он доканчивал песенку, которую кузен запомнил и в которой говорилось:
Первый заговорил с ним Дон-Кихот.
– Вы ходите налегке, господин мой, – сказал он ему. – Куда лежит ваш путь, хотелось бы нам знать, если вам угодно будет поведать нам это.
– Хожу я налегке, – ответил юноша, – из-за жары и бедности. А куда я иду? На войну.
– Как из-за бедности! – вскричал Дон-Кихот. – Из-за жары, – это вероятнее.
– Господин мой, – ответил юноша, – в этом узелке у меня вот бархатные штаны, да вот еще эта куртка; если я взношу их дорогой, мне уже нельзя будет показаться в них в городе, а купить другое платье мне не на что. По этой-то причине и еще чтобы освежиться, я хожу так, пока не присоединюсь к пехоте, находящейся на расстоянии двенадцати миль отсюда, и не поступлю в одну в рот. Тогда у меня не будет недостатка в экипировке до места отплытия; которое, говорят, назначено в Картагене. А мне уж лучше иметь хозяином и господином короля и служить ему на войне, чем прислуживать какому-нибудь скареду при дворе.
– Но будет-ли ваша милость получать там добавочное жалованье?
– Ах! – ответил юноша. – Если б я служил у какого-нибудь испанского гранда или вообще у человека с весом, я бы наверное получал добавочное жалованье. Что значит служить при хороших условиях: из пажей можно попасть прямо в прапорщики или капитаны или выслужить славную пенсию. Я же, несчастный, всегда служил только у разных искателей мест, людей ничтожных невесть откуда явившихся и так скудно и скупо платящих своим лакеям, что на крахмал для воротника пошла бы целая половина их жалованья. Было бы чудом, если бы такой паж скопил себе что-нибудь.
– Но скажите мне, друг мой, – спросил Дон-Кихот, – неужели за столько лет службы вы не могли выслужить хоть ливрею?
– У меня их перебывало даже две, – ответил паж, – но как у того, кто до пострижения покидает монастырь, отнимают монашеское платье и клобук, возвращая ему его собственное платье, так и мои хозяева возвращали мне все платье каждый раз, как кончали дела, призывавшие их ко двору, и отнимая ливреи, которые давали мне только для виду.
– Какая ужасная низость! – воскликнул Дон-Кихот. – Но вы все-таки можете себя поздравить, что покидаете двор с таким прекрасным намерением. В самом деле, на свете нет ничего более почетного и, в то же время, более выгодного, чем служить сперва Богу, а затем королю, нашему собственному господину, и, главным образом, оружием, при помощи которого получает если не более богатств, то более чести, чем пиров, как я уже много-много раз повторял. Если правда, что перо принесло людям более имений, чем оружие, то люди оружия обладают чем-то более возвышенным, нежели люди пера, и в них есть несравненно более благородства и блеска, которые ставят их выше всех на свете. Запомните хорошенько то, что я вам сейчас скажу, потому что это очень пригодится вам и принесет вам большое облегчение среди тягостей военного дела: удаляйте от своего воображения все зловещие события, которых вы можете стать свидетелем. Самое худшее – это смерть, но если смерть почетна, то умереть лучше всего. У Юлия Цезаря, этого храброго римского императора, спросили, какая смерть всего лучше.
– Внезапная и непредвиденная, – ответил он.
Хотя ответ этот дан человеком, не знавшим истинного Бога, но это совершенно справедливо в том смысле, что избавляет человека от свойственного ему чувства. Не беда, если вас убьют даже в первой стычке, пушечным ли выстрелом или взрывом мины: это все равно будет смертью, и дело, значит, сделано. По словам Теренция, для солдата лучше умереть в битве, чем остаться живым в бегстве, и хороший солдат лишь настолько славен, насколько обнаруживает повиновение своим капитанам и всем, кто имеет право ему приказывать. Заметьте, сын мой, что солдату приличнее нюхать порох, чем мускус, и если старост настигает вас в этом почтенном, ремесле, то, будь вы изранены, изувечены и искалечены, ваша старость будет почтенна, и даже бедность не сможет омрачить блеска. Впрочем, теперь стараются пристраивать и прокармливать старых и увечных солдат, потому что нехорошо было бы поступать с ними так, как наступают рабовладельцы, дающие своим неграм свободу, когда те состарятся и не могут уже служить им. Прогоняя их из дому под видом освобождений, они делают их рабами голода, от которого освобождает одна только смерть. Теперь я вам ничего более не скажу, кроме того, чтоб вы сели на круп моей лошади и сидели бы там, пока мы не доедем до корчмы; там мы с вами поужинаем, а завтра вы отправитесь далее. Да пошлет вам Господь такой счастливый путь, много заслуживают ваши намерения.
Приглашение на круп паж отверг, от ужина же в корчме не отказался, а Санчо, говорят, в эту минуту промолвил про себя: «Черт его разберет, моего господина! Как может человек, умеющий говорить столько хороших вещей, как он сейчас наговорил, болтав, будто он видел всякие там несуразности в Монтезинской пещере! Что ж, будем как-нибудь выворачиваться». Уже вечерело, когда они подъехали к корчме, к великой радости Санчо, которому было очень приятно видеть, что его господин принимает эту корчму за настоящую корчму, а не на замок, как он обыкновенно делал.
Не успели они войти, как Дон-Кихот спросил у хозяина о человеке с копьями и алебардами. Тот ответил, что он пристраивает своего мула в конюшне. Кузен и Санчо сделали то же самое со своими ослами, предоставив Россинанту лучшее место и лучшее стойло в конюшне.
Глава XXV
В которой рассказывается приключение с ревом и хорошенькая история о марионеточном актере, а также о замечательных гаданиях ворожея-обезьяны
Дон-Кихот, как говорится, сгорал нетерпением, услышать чудеса, которые посулил ему человек с оружием. Он пошел разыскивать его там, где тот, по словам хозяина, находился, и, разыскав его, попросил освободить ему сейчас же, не откладывая, то, что он хотел сообщить по поводу предложенных ему на дороге вопросов. Тот ответил:
– Ну, нет, этого так скоро не расскажешь, да и стоять устанешь. Позвольте мне, ваша милость, прежде пристроить здесь моего мула, а потом я вам порасскажу таких вещей, что вы удивитесь.
– Если остановка только за этим, – сказал Дон-Кихот, – так я вам помогу.
И он принялся веять ячмень и чистить стойло – смирение, которое заставило его собеседника рассказать ему то, что он просил. Они уселись рядышком на каменной скамейке, и человек с алебардами обратился так к сенату и аудитории, состоявшим из кузена, пажа, Санчо Панса и хозяина корчмы:
– Вы должны знать, господа, что в деревне, находящейся на расстоянии четырех с половиной миль от этой корчмы, случилось, что один местный регидор лишился, по недосмотру или козням своей служанки, осла, и, что ни делал этот регидор, чтоб отыскать свою скотину, все было напрасно. Прошло две недели, как рассказывает народ, с тех пор, как пропал осел, когда раз на площади к обокраденному регидору подошел другой регидор из той же деревни.
– Дай-ка мне награду, куманек, – сказал он, – твой осел нашелся.
– С удовольствием, куманек, – ответил тот. – Но скажи прежде, где осел.
– В лесу на горе, – сказал нашедший, – я видел его сегодня утром, без вьюка, без сбруи и до того отощавшаго, что жалость было глядеть на него. Я хотел погнать его и привести к тебе; но он уже до того одичал, что, только я хотел к нему подойти как он шарахнулся в сторону и убежал в самую чащу леса. Если хочешь пойти со мной искать его, так подожди только, пока я сведу домой свою ослицу: я сейчас же вернусь.
– Скажу тебе большое спасибо, – ответил хозяин осла, – я постараюсь отплатить тебе тем же.
Я вам рассказываю эту историю точь-в-точь так и теми же словами, как ее рассказывают те, которые досконально знают ее. Вот оба регидора и отравились пешком под ручку в лес, но когда они дошли до того места, где думали найти осла, его там не оказалось, и сколько они его ни искали, нигде не было и следов его. Видя, что осла нет, регидор, который встретил его, сказал:
– Слушай, кум, я придумал хитрость, которая поможет нам отыскать скотину, хотя бы она скрывалась в недрах, не только леса, но даже самой земли. Я отлично умею реветь по-ослиному, а если и ты немножко дока в этом, так дело наше в шляпе.
– Немножко, говоришь ты? – возразил тот. – Ну, а я тебе скажу, что со мной в этой штуке никто не сравнится, ни даже сами ослы.
– Посмотрим, – сказал другой регидор. – Ты иди на одну сторону горы, а я на другую, так что мы обойдем ее всю и во всех направлениях. Время от времени ты будешь кричать по-ослиному, и я буду кричать, и осел непременно услышит нас и ответит, если он еще в лесу на горе.
– Право, кум, – ответил хозяин осла, – твоя выдумка очень умна и достойна твоей гениальной головы.
Они тут же разошлись и пошли, по условию, в разные стороны; и оба начали почти в одно время кричать по ослиному и, обманутые криками друг друга, побежали один к другому навстречу, думая, что нашелся осел. Потерпевший, увидав кума, вскричал:
– Да неужто же это не мой осел ревел?
– Нет, это я, – ответил тот.
– Ну, куманек, – сказал первый, – вот уж могу сказать, что между тобой и ослом нет никакой разницы, когда ты ревешь, и я в жизни своей не слыхивал я не видывал большего сходства.
– Без лести скажу, – ответил изобретатель хитрости, – что эти похвалы больше пристали тебе, чем мне, куманек. Клянусь Богом, который меня создал, что ты не уступишь самому лучшему ревуну в мире. Звук у тебя высокий и сильный, тоны тонки и мерны, переливы многочисленны и быстры; словом, ты превзошел меня, и я уступаю тебе пальму первенства в этом редком, прекрасном таланте.
– Вот как! – обрадовался хозяин осла. – Ну, я теперь буду о себе лучшего мнения и буду считать, что кое-что знаю, когда у меня есть талант. Я хотя я полагал, что кричу по-ослиному довольно хорошо, но не воображал все-таки, что так уж прекрасно, как ты говоришь.
– Я скажу еще, – возразил тот, – что бывают редкие таланты, которые пропадают для света и которые плохо применяются теми, кто не умеет пользоваться ими.
– Ну, наши-то, – ответил хозяин осла, – могут годиться разве только в таких случаях, как этот, да и то дай Бог, чтоб они принесли нам какую-нибудь пользу.
После этого они снова разошлись и опять принялись реветь, но на каждом шагу вводили друг друга в заблуждение и сбегались в одно место, пока не условились кричать по два раза сряду, чтобы знать, что это они кричат, а не осел. После этого они, все учащая рев, обошли всю гору из конца в конец, не получив ни разу ответа от пропавшего осла и не найдя и следов его. Да и мог ли он, несчастный, ответить, когда они нашли его, наконец, в самой чаще леса, растерзанным волками. Увидав его, хозяин его сказал:
– А и то удивлялся, от чего он не отвечает, потому что, не будь он мертв, он бы непременно ответил вам, когда мы ревели по-ослиному, не то это не был бы осел. Но благодаря удовольствию, которое мне доставил твой ослиный рев, кум, я не считаю, что напрасно потерял труд в поисках, хотя и нашел его мертвым.
– Мы друг другу не уступим, кум, – ответил тот, – потому что хотя священник и хорошо поет, но и певчие поют не хуже.
После этого они вернулись в деревню печальные и охрипшие и рассказали своим соседям, друзьям и знакомым о том, что с ними случилось при поисках осла, расхваливая напропалую умение друг друга реветь по-ослиному. Все это сейчас стало известно и рассказывалось во всем околотке. Но так как дьявол никогда не спит и любит развевать по воздуху солому и раздувать раздоры и ссоры, то и выдумал сделать так, чтобы жители других деревень при встречах с ними принимались реветь по ослиному, как будто в посмеяние реву наших регидоров. Тут вмешались разные негодяи, а это хуже, чем если бы все дьяволы в аду сговорились, – и слух об ослином реве до того разошелся из деревни в деревню, что теперь жители той деревни, где это приключилось, стали везде известны, и их везде чураются, словно негров между белыми. Несчастные последствия этой шутки зашли так далеко, что уже не раз осмеиваемые выступали против насмешников с оружием в руках, настоящими отрядами, и схватывались с ними, и ничто не может остановить их: ни страх, ни стыд, ни король, ни суд. Я полагаю, что завтра, либо после завтра жители деревни с ослиным ревом – я тоже оттуда – выступит в поход против другой, находящейся в двух милях от нашей и больше всех преследующей нас. Вот я и накупил всех этих мечей и алебард, чтобы их вооружить. Вот какие чудеса я хотел вам рассказать; а если они не кажутся вам чудесами, так не взыщите, других у меня нет. Так закончил человек с оружием свой рассказ.
В эту минуту в дверях корчмы показался человек, на котором вся одежда была из замши: и куртка, и штаны, и чулки.
– Господин хозяин! – закричал он громким голосом, – есть место в корчме? Там едет ворожея-обезьяна и комедия – освобождение Мелизандры.
– Клянусь жизнью! – вскричал хозяин, – уж если приехал дядя Петр, так у нас будет славный вечерок.
Я и забыл сказать, что у этого дяди Петра левый глаз и почти полщеки были залеплены зеленым пластырем, что показывало, что вся эта часть лица у него поражена какою-то болезнью.
– Добро пожаловать, дядя Петр, – продолжал хозяин. – Но где же обезьяна и театр? Я их что-то не вижу.
– Они сейчас будут здесь, – ответил человек в замше. – Я пошел вперед, чтоб узнать, найдется ли местечко.
– Уж я бы прогнал даже самого герцога Альбу, – лебезил хозяин, – чтобы дать местечко дяде Петру. Везите скорее балаган и обезьяну: сегодня в корчме есть гости, которые заплатят за представление и за талант обезьяны.
– Тем лучше, – ответил человек с пластырем, – а я уж сбавлю цены: мне бы только возвратить свои расходы, и я уж буду доволен. Однако, пойду подгоню тележку, в которой едут балаган и обезьяна.
И с этими словами он вышел из корчмы.
Дон-Кихот тотчас же стал расспрашивать хозяина, кто такой этот дядя Петр и что у него за театр и обезьяна.
– Это, – ответил хозяин, – знаменитый марионеточный актер, который с некоторого времени разъезжает в этой части аррагонской Ламанчи, представляя, как Мелизандра была освобождена знаменитым Дон Ганферосом: очень хорошенькая история и так хорошо разыгрываемая, что в этой части королевства уже много лет не видывали ничего подобного. Он возит с собой еще обезьяну, самую искусную; какую только можно встретить между обезьянами, или вообразить между людьми. Если ей представить вопрос, она внимательно выслушивает, о чем ее спрашивают, потом вскакивает на плечи к своему хозяину и говорит ему на ухо ответ на предложенный вопрос, а дядя Петр сейчас же повторяет этот ответ вслух. Она гораздо более говорит о прошедшем, чем о будущем, и хотя не всегда сразу отгадывает, но всего чаще не ошибается, так что мы подумываем даже, не сидит ли в ней бес. За каждый вопрос платится по два реала, если обезьяна отвечает… т. е. и хочу сказать, если хозяин за нее отвечает, после того, как она скажет ему на ухо. Поэтому все думают, что этот дядя Петр очень богат. Он человек галантный, как говорят в Италии, славный товарищ и ведет лучшую в мире жизнь. Он говорит за шестерых, пьет за двенадцать человек – и все это за счет своего языка, своей обезьяны и своего театра.
В эту минуту вернулся дядя Петр, везя в тележке балаган и обезьяну, которая была велика, бесхвоста и с мохнатой шерстью, но не зла на вид. Едва увидев ее, Дон-Кихот спросил:
– Скажите, госпожа ворожея, какую pesce pigliamo. Что с нами будет? Вот вам два реала.
И он приказал Санчо выдать деньги дяде Петру. Тот ответил за обезьяну.
– Сударь, – сказал он, – это животное не отвечает и не сообщает ничего о будущем» о прошедшем оно кое-что знает, да и о настоящем тоже.
– Черт меня возьми, – вскричал Санчо, – если я дам хотя бы один обол за то, чтобы мне сказали, что со мною случилось! Не знаю я, что ли, сам? Не на такого дурака напали, чтоб я платил за то, что сам знаю. Ну, а если вы знаете настоящее, госпожа обезьянища, так вот вам два реала и скажите мне, что делает сейчас моя жена Тереза Панса. Чем она занимается?
Дядя Петр не взял, однако, денег.
– Я не беру платы вперед, – сказал он, – за услугу надо платить, только когда она уже оказана.
После этого он два раза хлопнул себя по левому плечу, и обезьяна одним прыжком вскочила на это плечо и, приблизив свой рот к уху хозяина, принялась быстро-быстро стучать зубами. Проделав эту штуку в продолжение нескольких секунд, она опять одним прыжком соскочила на пол. Тогда дядя Петр бросился на колени перед Дон-Кихотом и, обняв его колени, вскричал: «Я обнимаю эти ноги словно Геркулесовы столбы, о славные воскреситель забытого странствующего рыцарства! о рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, которого невозможно достаточно прославлять, опора слабых, поддержка падающих, рука для упавших и утешение для всех несчастных!»
Дон-Кихот оцепенел, Санчо окаменел, кузен был поражен изумлением, а паж ужасом, хозяин застыл в одной позе, а человек из ревущей деревни разинул рот, и у всех, кто слышал эти слова марионеточного актера, волосы встали дыбом на головах. Он же продолжал, не смущаясь: «А ты, о добрый Санчо Панса, лучший из оруженосцев лучшего из рыцарей всего мира! радуйся: твоя жена Тереза здорова и в настоящую минуту занимается тем, что расчесывает фунт конопли, а под боком у нее стоит щербатый горшок с доброй пинтой вина, и она попивает из него, чтобы скрасить себе работу.
– О, этому я верю! – вскричал Санчо, – потому она бабенка блаженная, и не будь она немножко ревнива, я бы ее не променял даже на великаншу Андандону, которая была, говорит мой господин, умная женщина и хорошая хозяйка; а моя Тереза из таких баб, что себе ни в чем не отказывают, хотя бы пришлось урывать у своих наследников.
– Повторяю опять, – сказал Дон-Кихот, – что тот, кто путешествует и много читает, узнает и видят многое. Каким образом, спрашивается, кто-нибудь убедил бы меня, что на свете существуют обезьяны, которые угадывают все, если бы я сам не видал этого своими глазами? Ведь я действительно тот самый Дон-Кихот Ламанчский, которого назвал этот добрый зверек, только он, конечно, уж чересчур рассыпался в похвалах. Но каков бы я ни был, я благодарю небо за то, что оно одарило меня кротким и участливым характером, всегда готовым сделать добро всякому и неспособным причинить кому-либо зло.
– Если б у меня были деньги, – заметил паж, – я спросил бы у госпожи обезьяны, что сбудется со мной в моем предстоящем путешествии.
– Я уже сказал, – ответил дядя Петр, который тем временем уже выпустил ноги Дон-Кихота и поднялся с колен, – что этот зверек не отвечает на вопросы о будущем. А если б он отвечал, так это бы не беда, что у вас нет денег, потому что ради присутствующего здесь господина Дон-Кихота я готов забыть всякий денежный расчет. А теперь, чтоб отблагодарить его и доставить ему удовольствие, я дам представление и даром позабавлю всех находящихся сейчас в корчме.
При этих словах хозяин корчмы, не помня себя от радости, указал место, где удобнее расположить театр, и все было готово в одну минуту.
Дон-Кихот не особенно был удовлетворен отгадками обезьяны, потому что ему казалось так же невероятным, чтоб обезьяна угадывала прошедшее, как и будущее. Поэтому, пока дядя Петр устанавливал принадлежности своего театра, он отвел Санчо в угол конюшни, где никто не мог их слышать, и сказал:
– Послушай, Санчо, я обдумал странный талант этой обезьяны и решил, что этот дядя Петр, ее хозяин, наверно, заключил с дьяволом явный или тайный договор.
– Какой еще тут оговор? – ответил Санчо.
– Я так полагаю, что у дьявола и так все нечисто: какая же выгода дяде Петру оговаривать его?
– Ты меня не понял, Санчо, – ответил Дон-Кихот. – Я хотел сказать, что дядя Петр, видно, сговорился с чертом, чтобы тот вложил этот талант в обезьяну, чтоб ему было чем зарабатывать себе хлеб» а когда он разбогатеет, он в обмен отдаст свою душу черту, чего всегда добивается этот враг всего человечества. Особенно меня наводит на эту мысль то, что обезьяна отвечает только на вопросы о прошедшем и настоящем, а власть черта тоже не распространяется далее этого. Будущего он не знает, разве только по догадке, и то очень редко: одному Богу известны все времена; для него не существует ни прошедшего, ни будущего, а все настоящее. Поэтому военно, что эта обезьяна говорит при помощи дьявола, и я удивляюсь, как ее не привлекли к духовному суду, чтоб исследовать ее и разъяснить, в силу чего она отгадывает все. Я уверен, что эта обезьяна не астролог, и что ни она, ни ее хозяин не знают, как располагать туманные фигуры, что теперь до того вошло в моду в Испании, что нет ни одной бабенки, ни одного маленького пажа, ни одного рабочего, которые не хвастали бы, что им так же легко расположить фигуры, как поднят с пола упавшую карту; они таким образом своим невежеством и враньем унижают чудесную истину науки. Я знаю одну даму, которая спросила у одного из таких составителей гороскопов, будут ли щенята у ее маленькой собачонки, и если будут, то сколько и каких, цветов они будут. Господин астролог составил гороскоп и ответил, что собачонка затяжелеет и ощенится тремя щенятами; зеленым, красным и пестрым, если только зачатие произойдет между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи и притом в понедельник или субботу. А кончилось тем, что собака через два дня околела от несварения желудка, господин же астролог сохранил свой авторитет местного астролога, как почти все люди этого сорта.
– А знаете что? – сказал Санчо. – Я хотел бы, чтоб ваша милость попросили дядю Петра спросить у обезьяны, правда ли то, что случилось с валя в Монтезинской пещере; потому, я думаю, не в обиду вам будь сказано, что все это чистейшая ложь и вранье, или попросту вам пригрезилось.
– Все может быть, – ответил Дон-Кихот, – но я все таки сделаю, как ты советуешь, хотя совесть будит мучить меня за то.
Тут к Дон-Кихоту подошел дядя Петр, чтоб сказать ему, что театр уже готов, и попросить его милость пойти посмотреть, потому что это стоит внимания. Дон-Кихот сообщил ему свое мнение и попросил его сейчас же спросить у обезьяны, пригрезилось ли ему или действительно случилось то, что произошло с ним в Монтезинской пещере, так как ему сдается, что это столько же похоже на сон, сколько и на действительность. Дядя Петр, не говоря ни слова, пошел за обезьяной, я, став перед Дон-Кихотом и Санчо, сказал: «Слушай хорошенько, обезьянушка! Этот господин желает знать, истинно ли или ложно то, что произошло с ним в пещере, называемой Монтезинскою». Затем он дал обезьяне обычный сигнал, та вскочила к нему на левое плечо и сделала вид, что шепчет ему что-то на ухо, после чего дядя Петр сказал: «Обезьяна говорит, что то, что ваша милость видели или делали в пещере, частью ложно, частью неправдоподобно. Вот все, что она знает, а больше она ничего не может сказать по поводу этого вопроса. Если же ваша милость хотите узнать об этом подробнее, то в будущую пятницу она ответит на все, что у нее опросить. В настоящее время она лишилась своего дара отгадывания, который возвратится к ней только в будущую пятницу.
– Ну, что я говорил! – вскричал Санчо. – Я не мог поверить, чтобы то, что ваша милость, господин мой, рассказывали о приключениях в пещере, была правда хотя бы даже наполовину.
– Это покажет будущее, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – потому что время разъяснитель всего, всякое дело выводит на свет Божий, хотя бы оно было скрыто в недрах земли. Но довольно. Пойдем посмотрим театр доброго дяди Петра; я думаю, что он заключает в себе нечто любопытное.
– Как нечто любопытное! – возразил дядя Петр. – Этот самый театр заключает в себе более шестидесяти тысяч любопытных вещей. Говорю вашей милости, господин Дон-Кихот, что это одна из достойнейших вникания вещей, какую только можно встретить в настоящее время, и operibus credite, non verins (верьте фактам, а не словам). Пойдемте, приступим к делу! Становится поздно, а нам еще многое надо сделать, многое сказать и многое показать.
Дон-Кихот и Санчо, следуя приглашению, отправились к месту, где уже был расставлен и открыт театр марионеток, снабженный бесчисленным множеством зажженных восковых свечек, которые придавали ему роскошный и блестящий вид. Подойдя к балагану, дядя Петр спрятался позади его, потому что он сам управлял механическими фигурами, а мальчик, слуга дяди Петра, встал на виду у публики, чтобы служить толкователем и объяснять тайны представления. Мальчик держал в руке палочку, которою указывал появлявшиеся на сцене марионетки. Когда все находившиеся в корчме разместились перед театром, большинство стоя, и когда Дон-Кихот, Санчо, паж и кузен уселись на лучших местах, толкователь начал говорить то, что услышит или прочитает тот, кто захочет прослушать или прочитать следующую главу.
Глава XXVI
В которой продолжается хорошенькое приключение с марионеточным актером вместе с другими поистине очень хорошими похождениями
Замолкли все троянцы и тиряне, я хочу сказать, что все люди, глава которых были устремлены на театр, как говорится, впились в рот толкователя этих чудес, когда за сценой вдруг зазвенели литавры, затрубили трубы и заиграли рожки. Когда музыка умолкла, мальчик громко и пронзительно заговорил: «Эта правдивая история, которую здесь изображают перед вашими милостями, заимствована слово в слово из французских хроник и испанских романсов, переходящих из уст в уста и повторяемых ребятами среди улиц. Она трактует о свободе, которую возвратил господин Дон Ганферос своей супруге Мелизендре, находившейся в плену в Испании, у мавров, в городе Санеуэнье: так звали в те времена город, который теперь называется Сарагоссой. Посмотрите, как Дон Ганферос играет в триктрак, как говорится в песенке:
Актер, которые является там с короной на голове и скипетром в руке, это император Карл Великий, мнимый отец этой Мелизендры, который, раздраженный пренебрежением и бездействием своего зятя, принимается упрекать его. Заметьте, как запальчиво и раздражительно он его бранит» можно подумать, что он хочет дать ему хорошую встрепку своим скипетром» есть даже писатели, которые уверяют, будто он и в самом деле исколотил его. Наговорив ему разных разностей по поводу опасностей, которым подвергнется честь Ганфероса, если он не постарается освободить свою супругу, он, говорят, прибавил:
Теперь смотрите, как император отворачивается и оставляет Дон Ганфероса раздосадованным, и как этот последний, кипя гневом, опрокидывает стол с триктраком, требует, чтоб ему скорее подали оружие, и просит своего кузена Дон Роланда одолжить ему прекрасный меч Дюрандаль. Роланд не хочет одолжить его ему, а предлагает взамен разделить с ним предстоящий поход, но отважный и раздраженный Ганферос не хочет принять его предложения; он говорить, что один способен освободить свою жену, хотя бы она была зарыта в глубочайших недрах земли; после этого он вооружается, чтоб сейчас же пуститься в путь.
Теперь, ваши милости, обратите внимание на появляющуюся вон там башню. Есть предположение, что это одна из башен Сарагосскаго альказара, называемаго ныне Альхафериа. Появляющаяся на балконе дама в мавританском костюме есть бесподобная Мелизендра, которая много-много раз находила на балкон глядеть на дорогу, ведущую во Францию, и, переносясь воображением к Парижу и к своему супругу, утешала себя таким образом в рабстве. Теперь вы увидите новое приключение, какого, быть может, никогда не видывали. Видите этого мавра, который волчьим шагом приближается к Мелизендре, не произнося ни слова и приложив палец к губам? Ну, так смотрите, как он ее целует в губы, и как она отплевывается и вытирает рот рукавом своей белой рубашки, как она горюет и с отчаяния рвет свои прекрасные волосы, точно они виноваты в ее несчастьи. Смотрите еще на этого важного человека в тюрбане, который прохаживается по коридорам: это Сансуэньский король Марсилио, который видел наглость мавра. Он тотчас же приказывает, несмотря на то, что этот мавр его родственник и большой любимец, арестовать его и дать ему двести ударов кнутом, гоняя его по улицам города с глашатаем впереди и алгвазилами позади. Посмотрите, как идут исполнять приговор, хотя проступок едва совершен, дело в том, что у мавров нет очной ставки между заинтересованными сторонами, нет свидетельских показаний и апелляций, как у нас.
– Дитя, дитя! – вскричал тут Дон-Кихот, – рассказывайте прямо свою историю и не уклоняйтесь в сторону; для разъяснения какой-нибудь истины нужны доказательства и опровержения.
Тут и дядя Петр прибавил из балагана:
– Мальчик, не суйся в то, что тебя и касается, а делай то, что тебе приказывает этот добрый господин: это будет гораздо благоразумнее. И продолжая рассказывать прямо без обиняков, потому что где тонко, тем и рвется.
– Хорошо, я так и сделаю, – ответил мальчик и продолжал таким образом: «Эта фигура, появляющаяся с той стороны на коне, в большом гасконском плаще, есть сам Дон Ганферос, ожидаемый своей супругой, которая, отомщенная за дерзость влюбленного мавра, с более веселым видом вышла на балкон башни. Она заговаривает со своим супругом, которого принимает за незнакомого путника, и говорит ему все, что заключается в том романсе, который гласит:
Больше я не стану повторять, потому что излишние подробности порождают скуку. Достаточно вам будет увидеть, как Дон Ганферос открывает лицо, а по радости, которую обнаруживает Мелизандра, мы можем заключить, что она его узнала, особенно теперь, когда мы видим, как она спускается с балкона, чтобы сесть позади своего супруга на его коня. Но, о, несчастная! Ее пола юбки зацепляется за перила балкона, и она повисает в воздухе, не имея возможности достигнуть земли. Но смотрите, как милосердое небо всегда посылает нам помощь в самые критические минуты. Дон Ганферось подъезжает и, не обращая внимания на то, что может изорвать дорогую юбку, схватывает жену, дергает и силой стаскивает на землю; затем одним движением руки подсаживает ее на круп коня, верхом как, мужчину, и советует ей, чтобы не упасть, крепко держаться за него, обхватив его сзади руками так, чтоб они скрещивались у него на груди, потому что госпожа Мелизендра, не очень-то привычна к такого рода верховой езде. Смотрите, как конь выражает ржанием свой восторг по поводу того, что чувствует на своей спине и храбрую и прекрасную ношу в лице своего господина и своей госпожи. Смотрите, как они сворачивают, чтоб выехать из города, и как радостно направляются по пути к Парижу. Поезжайте с миром, о, бесподобная чета истинных любовников! – прибудьте здравы и невредимы в свое возлюбленное отечество, и пусть судьба не ставит вашему счастливому пути никаких препятствий! Пусть глаза ваших родных и друзей увидят, как вы мирно и счастливо наслаждаетесь жизнью во все остальные ваши дни, столь же многочисленные, как и дни Нестора. В этом месте дядя Петр снова возвысил голос и сказал: «Полегче, полегче, мальчик! Не заносись за облака: всякая неестественность есть порок». Толкователь продолжал, не отвечая: «Не было недостатка, в праздных людях, которые видели (они всегда все видят), как Мелизендра спустилась с балкона и села на коня. Они сейчас же донесли об этом королю Марсилио, который приказал немедленно ударить в набат. Посмотрите, с какою поспешностью исполняется его приказание и как весь город сбегается на звук колоколов, которые звонят на башнях всех мечетей.
– Ну, уж это неправда! – вскричал Дон-Кихот. – Относительно колоколов дядя Петр жестоко ошибается, потому что у мавров употребляются не колокола, а литавры, род дульзаин, очень похожих на наши рожки. Звонить в колокола в Сансуэнье – большое безрассудство.
На это дядя Петр, прекратив звон, ответил: «Ваша милость, господин Дон-Кихот, не должны обращать внимания на такие пустяки. Нет надобности так вести дело, чтоб все концы схоронены были в воду. Разве здесь не представляются тысячи комедий с бесчисленным множеством глупостей и несообразностей, что не мешает им иметь большой успех и слушаться среди восторгов, одобрений и аплодисментов? Продолжай, мальчик, говори; мне бы только наполнять свои карманы, а там пусть в моем представлении будет хоть больше глупостей, чем в ослице есть атомов.
– Это, пожалуй, правда, – заметил Дон-Кихот, а мальчик продолжал: – Теперь смотрите, какое множество блестящих всадников выезжает из города в погоню за обоими влюбленными католиками. Смотрите, сколько труб затрубило, сколько дульзаин огласило воздух, сколько литавров и барабанов зазвучало. Боюсь, как бы их не нагнали и не возвратили в город привязанными к хвосту их собственной лошади, что было бы ужасным зрелищем.
Когда Дон-Кихот увидал такую толпу мавров и услыхал такой шум от трубных звуков, ему показалось, что следует оказать помощь беглецам. Он встал на ноги и громовым голосом закричал: «Я ни за что не позволю, пока я жив, чтобы в моем присутствии причинили какое-нибудь зло такому славному рыцарю, такому храброму любовнику, как Дон Ганферос. Стойте, вы сволочь, ничтожные люди! Не преследуйте его, не догоняйте, или вы будете иметь дело со мной!» С этими словами он обнажил меч, одним прыжком очутился около театра и с неслыханною яростью начал сыпать без разбора ударами на марионеточную мавританскую армию, одних опрокидывая, других рассекая, у того снося голову, у другого ногу. Между прочим, один удар был нанесен с такою силой, что, если бы дядя Петр не нагнулся, не бросился наземь и не спрятался под свои подмостки, он рассек бы ему голову пополам, словно она была марципановая. Дядя Петр стал во весь голос кричать: «Остановитесь, господин Дон-Кихот, остановитесь! Подумайте: ведь те, которых вы опрокидываете, убиваете и калечите, не настоящие мавры, а картонные куклы! Подумайте, накажи меня Бог! – что вы уничтожаете и разрушаете все мое добро». Но Дон-Кихот не переставал сыпать градом ударов по всем направлениям и в минуту опрокинул театр, изорвав в клочья все декорации и фигурки, серьезно ранив короля Марсилио и рассекши пополам голову и корону Карла Великого. При этом зрелище сенат зрителей переполошился, обезьяна удрала на крышу корчмы, кузен испугался, паж убоялся, и даже Санчо Панса почувствовал страшный ужас, потому что, как он поклялся по окончании бури, он еще никогда не видывал своего господина в таком припадке гнева.
Докончив полное опустошение театра, Дон-Кихот немного успокоился.
– Хотел бы я теперь видеть всех тех, – сказал он, – которые не верят и не хотят верить, что странствующие рыцари полезны свету. Судите сами: если бы я не оказался случайно здесь, что сталось бы с храбрым Дон Ганферосом и прекрасной Мелизандрой? Наверное, в настоящую минуту эти собаки уже нагнали бы их и сыграли бы с ними плохую шутку. Итак, да здравствует странствующее рыцарство превыше всего существующего на земле! – Пусть здравствует в добрый час, – ответил плачевным голосом дядя Петр, – пусть здравствует, а я пусть умру, потому что я теперь до того несчастлив, что могу сказать, как король Дон Родриго:
Еще полчаса, пять минут назад я сознавал себя господином королей и императоров, конюшни мои были наполнены бесчисленными лошадьми, а сундуки полны множества нарядов. А теперь я в отчаянии и унынии, я беден, я нищий; а главное, я лишен своей обезьяны, потому что мне придется гоняться за ней до кровавого пота. И все это из-за безрассудной ярости этого господина рыцаря, о котором рассказывают, что он помогает неимущим, исправляет всякое зло и делает другие добрые дела. Только для меня одного у него не хватило великодушия. Да будут благословенны и славны небеса до превышних областей своих! Это рыцарь Печального Образа обезобразил мои образы.
Санчо разжалобили речи дяди Петра, и он сказал:
– Не плачь, дядя Петр, не горюй: – ты мне надрываешь сердце. И знай, что мой господин Дон-Кихот такой добрый католик и такой верный христианин, что стоит ему только заметить, что он сделал тебе зло, как он сумеет и пожелает заплатить тебе за это вдвое.
– Пусть господин Дон-Кихот заплатит мне хоть на часть фигурок, которые он обезобразил, и я уже буду доволен, а его милость сможет успокоить свою совесть; потому что кто отнял у другого против его воли его добро и не хочет возвратить его, тому оно впрок не пойдет.
– Это правда, – согласился Дон-Кихот, – но до сих пор у меня, кажется, нет ничего вашего.
– Как нет? – вскричал дядя Петр. – А кто разбросал и изувечил эти остатки и развалины, которые покоятся здесь на жесткой и бесплодной почве, как не неотразимая сила этой страшной руки? А кому принадлежали их тела, как не мне? Чем я зарабатывал свой хлеб, как не ими?
– Теперь я окончательно убеждаюсь в том, – сказал Дон-Кихот, – что уже много раз думал: что преследующие меня чародеи только и делают, что показывают мне образы в настоящем их виде с тем, чтобы менять и превращать их потом во что им вздумается. Уверяю вас всех, господа, которые слышите меня, что мне действительно и поистине показалось, что все происходившее там происходило на самом деле, что Мелизендра была Мелизендрой, Дон Ганферос – Дон Ганферосом, Марсилио – Марсилио и Карл Великий – Карлом Великим. Потому-то гнев и ударил меня в голову, и я захотел оказать помощь и покровительство беглецам, чтобы выполнить свой долг странствующего рыцаря. С этим-то добрым намерением и я наделал все, что вы видели. Если все вышло навыворот, так это вина не моя, а тех злодеев, которые меня преследуют. Но как бы то ни было, и, хотя я причинил убыток без злого умысла, я сам взыскиваю с себя издержки. Пусть дядя Петр решит, сколько ему следует за уничтоженные фигурки, и я заплачу ему за них наличной кастильской монетой.
Дядя Петр низко поклонился и сказал: «Я этого и ожидал от неслыханного христианского милосердия славного Дон-Кихота Ламанчского, истинного защитника и опоры всех странствующих бедняков. Пусть господин хозяин и великий Санчо будут посредниками и ходатаями между вашей милостью и мною и пусть судят, чего стоят или могли стоить уничтоженные фигурки». Хозяин и Санчо объявили, что согласны. Тогда дяди Петр поднял с пола обезглавленного короля Марсилио и сказал: «Вы видите, что этому королю невозможно вернуть его первоначальный вид. Поэтому, мне кажется – если только судья не много мнения, – что мне следует получить в вознаграждение за его смерть, упокоение и кончину четыре с половиной реала.
– Согласен, – ответил Дон-Кихот. – Продолжайте.
– За это отверстие сверху донизу, – продолжал дядя Петр, – взяв в руки обе половинки императора Карла Великого, не будет дорого запросить пять с четвертью реала.
– Не мало, – заметил Санчо.
– И не много, – возразил хозяин, – но возьмем среднее и назначим ему пять реалов.
– Пусть получит пять с четвертью реалов, – вскричал Дон-Кихот. – В общей сумме этого громадного убытка не имеет значения четверть реала больше или меньше. Но пусть дядя Петр поторопится, потому что настал час ужина, а я уже чувствую дрожь от голода.
– За эту фигурку, – снова начал дядя Петр, – без носа и с выбитым глазом, самую прекрасную Мелизендру, я требую, не дорожась, два реала и двенадцать мараведисов.
– Как бы не так! – вскричал Дон-Кихот. – Было бы удивительно, если бы Мелизендра в настоящую минуту не находилась вместе со своим супругом по меньшей мере на границе Франции, потому что, по-моему, лошадь, на которой они сидели, не бежала, а летела. Значить нечего выдавать мне кошку за зайца, показывая мне здесь какую-то кривую и безносую Мелизендру, тогда как настоящая теперь вместе с мужем наслаждается во Франции. Пусть Бог дает каждому свое, дядя Петр, и будем идти вперед твердым шагом и с добрыми намерениями. Можете продолжать.
Дядя Петр видя, что Дон-Кихот заговаривается и опять принимается за свое, не хотел выпустить его из рук и сказал: «В самом деле, это фигурка, должно быть, не Мелизендра, а одна из ее служанок. Поэтому я буду доволен, если мне дадут на нее хоть шестьдесят мараведисов. Так он продолжал назначать за каждую из искалеченных фигурок цены, которые затем, к общему удовольствию сторон, сбавлялись третейскими судьями, и в общей сумме составили сорок и три четверти реалов. Санчо тотчас же выложил деньги, а дядя Петр потребовал еще два реала за труд по поимке обезьяны.
– Дай их ему, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – не за поимку обезьяны, а просто на выпивку. Я бы охотно дал даже двести реалов награды тому, кто с уверенностью сказал бы мне, что прекрасная дона Мелизендра и господин Дон Ганферос благополучно доехали до Франции к своим родным.
– Никто не сумеет лучше моей обезьяны сказать вам об этом, – ответил дядя Петр. – Но какой черт ее теперь поймает? Впрочем, я полагаю, что ее привязанность ко мне и голод заставят ее вернуться ко мне ночью. Господь даст день, и мы увидимся.
Буря, наконец, прошла, и все отужинали в мире и добром согласии на счет Дон-Кихота, который был щедр до последней крайности. Человек с копьями и алебардами удалился до рассвета, а когда день наступил, кузен и паж явились проститься с Дон-Кихотом, один – чтобы возвратиться восвояси, другой – чтобы следовать далее по своему пути; последнему Дон-Кихот дал на дорожные издержки около дюжины реалов. Что касается дяди Петра, то он не хотел более ссориться с Дон-Кихотом, которого знал в совершенстве. Он поднялся до восхода солнца, собрал обломки своего театра, взял свою обезьяну и отправился искать новых приключений. Хозяин гостиницы, совсем не знавший Дон-Кихота, был не менее поражен его безумствами, нежели это щедростью. Санчо щедро заплатил ему, по приказанию своего господина, и оба они, простившись с хозяином около восьми часов утра, вышли из гостиницы и отправились в путь, на котором мы их и оставил, ибо это необходимо, для того, чтобы рассказать о других вещах, нужных для уразумения этой славной истории.
Глава XXVII
Где рассказано, кто такие были дядя Петр и его обезьяна, равно как и о неудаче Дон-Кихота в приключении с ослиным ревом, которое окончилось совсем не так, как он желал и как он думал
Сид-Гамед Бен-Энгели, хроникер этой великой истории, начинает настоящую главу такими словами: «Клянусь как христианин-католик»… По этому поводу его переводчик говорит, что, клянясь как христианин-католик, будучи однако мавром (чем он и был в действительности), он хотел сказать только то, что как христианин-католик, когда клянется, то клянется, что скажет истину, и говорят ее в действительности, то и он так же обещает сказать ее, как клялся бы, если бы был христианином-католиком, по поводу того, что будет писать о Дон-Кихоте, а сперва относительно того, кто были дядя Петр и его обезьяна-прозорливца, приводящая всю страну в изумление своими отгадываниями. Итак он говорит, что кто читал первую часть этой истории, тот вспомнит о Хинесе де-Пассамонте, которому, между другими каторжниками, Дон-Кихот возвратил свободу, – благодеяние, дурно принятое и еще хуже оцененное этими людьми дурной наружности и дурных наклонностей. Этот-то Хинес де-Пассамонт, которого Дон-Кихот называл Хинесилом де-Парапилья, и был похитителем осла Санчо Панса, а так как в первой части, по ошибке наборщиков, опущено было сообщение о том, когда и как это совершилось, то это причинило неприятность многим людям, приписавшим типографскую ошибку недостатку памяти у автора. Словом, Хинес украл осла тогда, когда Санчо спал на спине его; он воспользовался уловкой, которая послужила Брунело, когда, при осаде Альбраки, он украл лошадь у Сакраманта из-под его ног. После Санчо его накрыл, как уже было рассказано. Этот Хинес, боясь попасть в руки правосудия, которое разыскивало его, чтобы наказать за бесчисленные его мошенничества (он совершил их столько и таких интересных, что сам составил толстую книгу из рассказов о них), решил перейти в королевство Аррагонское, закрыв себе левый глаз и занявшись игрой в марионетки, которую он знал замечательно, так же как и фокусничеством. Случилось ему купить обезьяну у освобожденных христиан, прибывших из Берберии, и он научил ее прыгать ему на плечо при известном сигнале и делать вид, что она шепчет ему что-то на ухо. Достигнув этого, он, пред появлением в какой-либо деревне, осведомлялся в окрестностях и у того, кто мог ему дать наилучшие сведения, об особенных событиях, случившихся в этой местности, и о лицах, с которыми это произошло. Хорошенько запечатлев их в своей памяти, он, прежде всего, составлял свой театр, где и разыгрывал то ту, то другую историю, но всегда забавную и известную. По окончании представления он предлагал проверить таланты его обезьяны, причем говорил публике, что она отгадывает прошедшее и настоящее, будущего же касаться не любит. За ответ на каждый вопрос он брал два реала, но некоторые он отдавал и по более дешевой цене, смотря по результату ощупывания вопрошателей. А иногда он входил даже в дома, где жили люди, историю которых он знал, и хотя его ни о чем не спрашивали, чтобы не иметь надобности платить, он давал знак обезьяне и говорил затем, что она ему раскрыла то-то и то-то, касавшееся приключений с присутствующими. Таким образом, он приобрел необычайное влияние, и все бегали за ним. Будучи очень умным, он иногда отвечал так, что ответы его удачно совпадали с истиной, а так как никто не настаивал на том, чтобы узнать, как прорицала обезьяна, то он и водил всех за нос и наполнял свою мошну. Войдя в гостиницу, он тотчас узнал Дон-Кихота и Санчо, а после того ему уже не трудно было повергнуть в удивление Дон-Кихота, Санчо Панса и всех, кто находился тут же. Но ему это дорого бы обошлось, если бы Дон-Кихот немного более опустил руку, когда отсек голову королю Марсилио и уничтожил всю его кавалерию, как было рассказано в предшествовавшей главе. Вот все, что можно было оказать о дяде Петре и его обезьяне.
Возвращаясь к Дон-Кихоту Ламанчскому, история гласит, что, по выходе из гостиницы, он решил посетить берега Эбро со всеми окрестностями, так как, прежде нежели отправиться в Сарагоссу, к назначенному состязанию у него было на все это достаточно времени. С этим намерением он направил свой путь и ехал целых два дня, не встретив ничего такого, что заслуживало бы быть записанным. Но на третий день, въезжая на холм, он услышал сильный шум барабанов, труб и пищалей. Он сперва подумал, не проходит ли стороною полк солдат и, чтобы увидать их, пришпорил Россинанта и въехал на холм. Достигнув вершины, он увидал у подножия ската отряд, по меньше мере, во сто человек, вооруженных всякого рода оружием, арбалетами, бердышами, пиками, алебардами, несколькими пищалями и большим числом щитов. Он сошел по косогору и настолько близко подошел к батальону, что ясно мог различить знамена, видеть их цвета и читал на им девизы. Он обратил особенное внимание на один девиз, рисовавшийся на знамени или ротном знаке из белого атласа. На нем весьма натурально был изображен осел в миниатюре с поднятой головой, открытым ртом и высунутым языком, в позе осла, который ревет. Вокруг большими буквами было написано двустишие:
При виде этого знака, Дон-Кихот рассудил, что эти вооруженные люди должны принадлежать к деревне с ревом и высказал это и Санчо, объяснив ему то, что было написано на знамени. Он присовокупил, что человек, сообщивший ему эту историю, ошибся, когда сказал, что ревели два регидора, так как, судя по надписи на знамени, это были два алькада. «Господин, – отвечал Санчо, – этого не должно понимать так буквально, потому что возможно, что регидоры, ревевшие тогда, стали современными алькадами в своей деревне, и поэтому им можно давать два титула. Впрочем, для исторической истины не все ли равно, были ли ревунами алькады или регидоры, если только действительно они ревели. Алькад также годится для рева, как и регидор.
В конце концов, они узнали и услышали, что жители осмеянной деревни отправлялись в поход против другой деревни, которая осмеивала их более, нежели требует справедливость и доброе соседство. Дон-Кихот подошел к ним, к большому неудовольствию Санчо, который никогда не питал слабости к подобным столкновениям. Батальон принял его в свою среду, полагая что это какой-либо из воинов их партия. Дон-Кихот, подняв с видом благородным и непринужденным свое забрало, подъехал к ослиному знамени, и главнейшие вожди армии окружили его и стали осматривать с тем изумлением, которое охватывало всякого, кто видел его в первый раз. Дон-Кихот, увидев, с каким вниманием они на него смотрят, ничего не говоря и ничего не спрашивая, пожелал воспользоваться молчанием и, прерывая собственное свое молчание и возвысив голос, воскликнул: «Храбрые господа, умоляю вас, насколько возможно настоятельнее, не прерывать рассуждения, с которым я к вам обращусь, пока оно вам не прискучит или не вызовет неудовольствия. Если это случится, при малейшем знаке с нашей стороны я наложу печать на свои уста и замок на свой язык». Все отвечали, что он может говорить, и что они от всего сердца будут его слушать. После этого разрешения Дон-Кихот заговорил следующим образом: «Я, добрые мой господа, странствующий рыцарь. Мое ремесло – оружие, моя профессия – покровительствовать тем, кто нуждается в покровительстве, и помогать нуждающимся. Несколько дней тому назад я узнал о вашем несчастии и о причине, принуждающей вас всякую минуту браться за оружие, чтобы отомстить своим врагам. Я в своем уме не раз и не два обдумал ваше дело и нахожу, что, по законам поединков, вы очень ошибаетесь, считая себя обиженными. Действительно, ни один человек не может обидеть целую общину, если только он не признает ее всю виновною в измене, потому что он не знает в точности, кто совершил измену, в которой он обвиняет всю общину. Мы находим подобный пример у Диего Ордоньеца де-Лара, который обвинил весь город Замору, потому что не знал, что один только Веллидо Дольфос изменнически убил своего короля. Он и обвинил их всех, и всем им надлежало отвечать и мстить. В сущности, господин Диего немножко забылся и чересчур далеко перешел границы вызова, потому что к чему вызывать на бой мертвых, воду, хлеб, детей еще не родившихся и другие пустяки, рассказанные в его истории. Но когда гнев подымается и выходит из своего русла, язык не имеет берегов, которые его удержали бы, ни узды, которая бы его остановила. «Если это так, если один человек не может оскорбить целое королевство, провинцию, республику, город, целую общину, ясно, что нечего выступать в поход для отмщения за обиду, которая не существует. Красиво было бы в самом деле, если бы Казалльеро, трактирщики, китоловы и мыловары, на всяком шагу до смерти бились с теми, кто их так называет, или так поступали бы все те, которым дети дают названия и прозвища. Красиво было бы, если бы все эти славные города всегда находились в раздоре и вражде и пользовались мечами как орудием при малейшей ссоре? Нет, нет, Бог не захочет и не допустит этого! Есть только четыре вещи, за которые хорошо управляемые государства и благоразумные люди должны браться за оружие и обнажать меч, подвергая опасности свое имущество и самих себя. Первая из них защита католической веры, вторая – защита своей жизни, – право естественное и божественное; третья – защита своей чести, своей семьи и своего состояния; четвертая – служба королю в справедливой войне. А если мы захотим прибавить и пятую, которую можно поместить на втором месте, то еще защита своего отечества. К этим пяти основным пунктам можно бы прибавить еще несколько других, которые и справедливы и разумны и действительно могут заставить приняться за оружие. Но браться за него из-за ребячества, из-за того, что скорее может вызвать смет и послужить предметом забавы, нежели кого-либо оскорбить, это значило бы, в самом деле, действовать безо всякого рассудка, притом несправедливая месть (а справедливою не можно быть ни одна из них) есть прямое преступление против святого закона, который мы исповедуем и который повелевает нам делать добро нашим врагам и любить ненавидящих нас. Это повеление кажется несколько трудным для исполнения, но оно трудно только для тех, кто менее принадлежит Богу, нежели этому миру, и в которым больше тела, нежели духа. Иисус Христос, Господь и истинный человек, никогда не лгавший и не могший лгать, сказал же, что иго его благо и бремя его легко. Он не мог, следовательно, предписать вам то, что невозможно выполнить. Итак, добрые мои господа, ваши милости обязаны, по законам божеским и человеческим, успокоиться и сложить оружие.
– Черт меня возьми, – сказал тут про себя Санчо, – если этот мой господин не богослов, а если он не богослов, так похож на него, как одно яйцо на другое.
Дон-Кихот остановился на мгновение, чтобы перевести дыхание, и, видя, что ему все еще оказывают молчаливое внимание, он хотел продолжать свою речь, и сделал бы это, если бы Санчо не разбил его намерения тонкостью своего ума. Видя, что господин его приостановился, он перебил его и сказал: «Мой господин Дон-Кихот Ламанчский, называвшийся одно время рыцарем Печального Образа, а теперь рыцарем львов, гидальго большого ума; он знает по-латыни и по-испански, как бакалавр. Во всем, о чем он говорит, во всем, что он советует, он поступает как хороший солдат: он знает до кончика ногтей все законы и предписания о том, что называется поединком. Поэтому ничего лучшего не остается, как последовать тому, что он скажет, и делайте со мной, что хотите, если вы в этом ошибетесь. Впрочем, ясно само собою, что великая глупость приходит в гнев при одном ослином реве. Честное слово, я вспоминаю, что когда был ребенком, я ревел всякий раз, как вздумается, и никто не находил в этом ничего предосудительного, а делал я это так хорошо, так естественно, что всякий раз, как я ревел, все ослы в окрестности принимались реветь со мной вместе. А я все-таки оставался сыном отца с матерью, которые были очень почтенными людьми. Этот талант вызывал зависть не в одном богаче из окрестностей, но я на это обращал столько же внимания, сколько на один обол. А чтобы вы увидали, что я говорю правду, внимайте и слушайте. Эта наука тоже, что плавание: раз научившись, никогда уж не забудешь».
И, зажав себе нос рукой, Санчо принялся реветь с такой силой, что звуки разнеслись по всем окрестным долинам. Но один из стоявших около него, вообразив, что он насмехается над ними, поднял большую дубину, которую держал в руках, и так ею замахнулся на Санчо, что бедный ничего другого не мог сделать, как растянуться на земле во весь свой рост. Дон-Кихот, увидав Санчо в таком скверном положении, бросился с копьем вперед на того, кто его ударил» но между ними кинулось столько народу, что ему было невозможно совершить отмщение. Напротив, увидав, что на его плечи сыплется целый град камней и что ему грозит бесчисленное множество натянутых арбалетов и направленных пищалей, он повернул за узду своего Россинанта, и во весь опор, на который способна была лошадь, он спасался от своих врагов, в глубине сердца моля Бога о том, чтобы Он избавил его от этой опасности, и опасаясь на каждом шагу, чтобы какой-либо снаряд не попал ему в спину и не прошел в грудь. Каждое мгновение он переводил дыхание, чтобы убедиться, что дух не выходит из него; но батальон удовольствовался тем, что увидел его удирающим, и не сделал ни одного выстрела.
Что касается Санчо, то они посадили его на осла, прежде нежели он пришел в себя и предоставили ему догонять своего господина. Бедный оруженосец не в силах был править своим животным, но осел сам шел по следам Россинанта, от которого не мог отстать ни на шаг. Когда Дон-Кихот отъехал далее ружейного выстрела, он обернулся и, увидав, что Санчо едет никем не преследуемый, стал его поджидать. Люди батальона оставались в позиции до самой ночи, а так как неприятель их не вышел на бой, то они возвратились в свою деревню радостные и торжествующие. А если бы они знали о древнем обычае у греков, они соорудили бы трофей на месте предполагавшегося боя.
Глава XXVIII
О том, что рассказывает Бен-Энгели и что будет знать всякий, кто будет читать со вниманием
Если храбрец обращается в бегство, это означает, что засада его открыта и благоразумный человек считает нужным сохранить себя до лучшего случая. Эта истина нашла свое доказательство в Дон-Кихоте, который, предоставив свободу бешенству осмеянной деревни и злым намерениям яростной толпы, как говорится, навострил лыжи и, забыв о Санчо и о грозившей ему опасности, удалился на столько, на сколько ему казалось нужным для своей безопасности. Санчо, как было уже передано, следовал за ним, положенный поперек своего осла. Он, наконец, подъехал, совершенно пришедши в себя, а, подъехав, упал с осла к ногам Россинанта, едва дыша, исколоченный и разбитый. Дон-Кихот тотчас сошел с лошади, чтобы осмотреть его раны. Но увидав, что он невредим с головы до пят, сказал ему с гневным движением:
– Не в добрый час принялись вы реветь, Санчо. С чего вы взяли, что в доме повешенного хорошо говорить о веревке? Какой же мог быть аккомпанемент к музыке рева, как не удары дубиной? И благодарите еще Бога, Санчо, что вместо того, чтобы измерить вам бока палкой, они не сделали вам per signum crucis острием палаша.
– Я не в таком настроении, чтобы отвечать, – возразил Санчо, – потому что мне кажется, что я говорю плечами. Сядем верхом и удалимся отсюда. Я теперь наложу молчание на свою охоту к реву, но не на охоту говорят, что странствующие рыцари обращаются в бегство, оставляя своих бедных, избитых как гипс, оруженосцев на произвол их врагов.
– Ретироваться, не значить бежать, – отвечал Дон-Кихот, – потому что нужно тебе знать, что храбрость, не основанная на осторожности, называется безрассудством, и подвиги безрассудного человека должны быть приписываемы удаче скорее, нежели мужеству. Итак, я признаюсь, что ретировался, но не признаю, что бежал. В этом я следовал примеру других храбрецов, которые сохранили себя для лучшего дела. Такими фактами полна история, но так как не будет вы пользы тебе, ни удовольствия мне напоминать тебе о них, то я пока и избавляю себя от этого.
Санчо удалось, наконец, взобраться на осла с помощью Дон-Кихота, который также сел на своего Россинанта. От времени до времени Санчо издавал глубокие вздохи и болезненные стоны. Дон-Кихот спросил его и причине такой горькой скорби. Он отвечал, что от самого конца спины до самой верхней точки головы он испытывает такую боль, что едва не теряет чувств.
– Причина этой боли, – начал Дон-Кихот, – должна быть следующая: так как палка, которою тебя ударяли, была значительной длины, то она захватила твою спину сверху донизу, где находятся все части, которые у тебя болят. Ударили бы тебя в другое место, ты также страдал бы в другом месте.
– Черт возьми, – воскликнул Санчо, – ваша милость избавили меня от большого затруднения и в хороших словах объяснили мне все дело. Смерть меня возьми! Уж будто причина моей боли так сокрыта, что нужно мне говорить, что я страдаю повсюду, где меня хватила палка. Если бы у меня была боль в сапожных гвоздях, можно было бы понять, что вы стараетесь узнать, почему они болят. Но угадать, что мне больно в том месте, куда меня ударили, для этого не требуется, большого усилия ума. Честное слово, синьор мой господин, – я хорошо вижу, что чужая беда не своя, и с каждым днем я убеждаюсь, что от общества вашей милости не многого могу для себя ждать. Если на этот раз вы позволили избить меня, в другой и во сто других раз мы дойдем опять до одеяла и до других детских игр, которые, сегодня остановились на плечах, а завтра дойдут до самых глаз. Я бы, конечно, лучше сделал, но я варвар, я дурак и никогда ничего хорошего не сделаю во всю мою жизнь. Я бы лучше сделал, говорю я, если бы возвратился домой к своей жене и детям кормить одну и воспитывать других с помощью того, что Богу угодно будет дать мне, вместо того, чтобы ехать за вашей милостью бездорожными дорогами и не существующими тропинками, плохо пивши, еще хуже евши. И спать то теперь можно ли? Измерьте, брат оруженосец, намерьте шесть футов земли, а если хотите больше, измерьте еще шесть, потому что вы можете кроить из целого куска; потом и растянитесь себе на здоровье. Ах! почему не был сожжен и обращен в пепел первый, ставший странствующим рыцарем или, по крайней мере, первый из тех, кто пожелал сделаться оруженосцем этих великих дураков, какими должны были быть все странствующие рыцари прошедших времен! О нынешних я не говорю ничего; так как ваша милость из их числа, то я оказываю им уважение, – и так как я знаю, что ваша милость можете дать несколько очков вперед дьяволу во всем, что вы говорите, и во всем, что думаете.
– Я с вами буду держать пари, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – что теперь, когда вы говорите в свое удовольствие и никто вас не останавливает, вы уже вы чувствуете боли во всем своем теле. Говорите, сын мой, говорите все, что вам придет на мысль и на язык. Чтобы только вы не чувствовали больше никакой боли, я приму за удовольствие ту досаду, которую причиняют мне ваши дерзости, а если вы так желаете возвратиться домой, чтобы увидать снова свою жену и детей, сохрани меня Бог помешать вам в этом. У вас есть мои деньги. Сочтите, сколько времени прошло с третьего вашего выезда из нашей деревни; сочтите затем, сколько вы можете и должны зарабатывать в месяц, и заплатите себе собственными своими руками.
– Когда я был в услужении у Томе Карраско, который был отцом бакалавра Самсона Карраско, как вашей милости хорошо известно, то я получал по два дуката в месяц кроме харчей. У вашей милости я не знаю, сколько я могу получать, но я знаю, что гораздо труднее быть оруженосцем странствующего рыцаря, нежели служить земледельцу, потому что мы, работающие у земли, знаем, что какова-бы ни была дневная работа и как бы плохо нам ни приходилось, но, когда ночь наступает, мы ужинаем из общего котла и ложимся спать в постель, чего я не делал с сих пор, как служу у вашей милости, если не считать короткого времени, которое мы провели у Дон Диего де Миранда, вкусных блюд, которые я получил из котлов Камачо, и того, что я пил, ел и спал у Базилио. Во все остальное время я спал на жесткой земле, под открытым небом, подвергаясь тому, что вы называете немилостью неба, питаясь остатками сыра и корками хлеба и пия только воду то из источников, то из колосков, которые мы встречаем в пустынях, где блуждаем.
– Хорошо, – возразил Дон-Кихот, – я предположу, Санчо, что все, что вы говорите, правда; но сколько же, по-вашему, больше должен я вам дать против того, что давал вам Томе Карраско?
– По моему, – отвечал Санчо, – если ваша милость прибавите только по два реала в месяц, я буду считать, что хорошо вознагражден. Это касается моего труда, но что касается обещания вашей милости дать мне управление островом, то справедливо было бы прибавить к этому еще шесть реалов, что составят всего на всего тридцать реалов.
– Очень хорошо, – продолжал Дон-Кихот. – Прошло двадцать пять дней с того времени, как мы выехали из нашей деревни. Сочтите, Санчо, сколько вам приходится по расчету того вознаграждения, которое вы сами себе назначили. Узнайте, сколько я вам должен, и заплатите себе, как я уже сказал, собственными руками.
– Пресвятая дева! – воскликнул Санчо, как ваша милость ошибаетесь в сделанном расчете. За обещание острова надо считать со дня, когда ваша милость дали обещание, и до настоящего часа.
– Хорошо, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – а давно ли я обещал вам этот остров?
– Если не ошибаюсь, так этому должно быть двадцать лет, может быть дня на три больше или меньше.
При этих словах Дон-Кихот ударил себя ладонью по лбу и разразился смехом: «Побойся Бога, – сказал он, – за все время, проведенное мною в Сиерра Морене и во всех моих путешествиях, не прошло и двух месяцев, а ты говоришь, что я обещал тебе этот остров двадцать лет назад. Я вижу, что ты хочешь, чтобы все мои деньги, находящиеся у тебя, пошли тебе в вознаграждение. Если таково твое желание, то я тебе сейчас же готов их отдать; бери их, и да доставят они тебе великое благо, потому что, чтобы избавиться от такого дурного оруженосца, я ото всего сердца готов остаться бедным и без единого обола. И скажи мне, предатель устава, предписанного оруженосцам странствующего рыцарства, где ты видел или читал, чтобы оруженосец странствующего рыцаря принялся считаться со своим господином и говорил ему: «Мне следует столько то в месяц за то, что я вам служу?» Войди, проникни, о предатель, бандит и вампир, – потому что ты похож на все это, – погрузись, говорю я, в mare magnum рыцарских историй, и если ты найдешь, что какой-либо оруженосец когда-либо говорил или думал так, как ты сейчас говорил, я согласен, чтобы ты вбил мне гвоздь в лоб и, кроме того, чтобы ты дал мне четыре удара в лицо наотмашь. Ступай, поверни за узду или за недоуздок своего осла и возвратись домой, потому что ты более ни одного шага не проедешь со мной. О, дурно отплаченный хлеб! О, обещания, обращенные в дурную сторону! О, человек, более привязанный к животному, нежели к человеку! И теперь, когда я хотел дать тебе положение, в котором, назло твоей жене, тебя называли бы синьором, теперь ты меня оставляешь? Теперь ты уходишь, когда я твердо решился сделать тебя господином лучшего острова в мире? Но, как ты много раз говорил, мед создан не для ослиного рта. Осел ты есть, ослом будешь и ослом умрешь, когда кончится твоя жизнь, потому что, на мой взгляд, она достигнет последнего своего предела прежде, нежели ты осмотришься, что ты не более как скотина!»
Санчо пристально смотрел на Дон-Кихота в то время, как тот обращался к нему с этими горькими упреками. Он чувствовал себя охваченным таким сожалением, такими угрызениями совести, что слезы выступили у него на глазах.
– Добрый господин мой, – сказал он голосом печальным и прерывающимся, – я признаюсь, что мне недостает только хвоста, чтобы быть совершеннейшим ослом. Если ваша милость захотите мне его прицепить, я буду считать, что тут ему и место, и я буду служить вам ослом, вьючной скотиной во все дни моей остальной жизни. Ваша милость, простите меня и пожалейте мою молодость. Обратите внимание на то, что я ничему не учился, и если я много говорю, то не из лукавства, а из невежества. Но повинную голову и меч не сечет.
– Я был бы очень удивлен, Санчо, сказал Дон-Кихот, – если бы ты не примешал к своей речи какой либо поговорки. Ну, я тебе прощаю, если ты только исправишься и не будешь впредь так следить за собственными интересами. Вооружись, напротив, мужеством, ободрись и терпеливо дожидайся исполнения моих обещаний, которое может замедляться, но которое не невозможно.
Санчо отвечал, что будет слушаться, хотя бы в ущерб своим интересам. После этого они въехали в лес, и Дон-Кихот расположился у подножия одного вяза, а Санчо у подножия бука, потому что у этих деревьев и других подобных всегда есть ноги и никогда нет рук. Санчо провел мучительную ночь, потому что удар дубиной сильнее давал себя звать от вечерней росы. Дон-Кихот провел ее в своих постоянных воспоминаниях. Тем не менее, они оба предались сну, и на другой день на рассвете продолжали свой путь, в берегам достославной реки Эбро, где с ними случилось то, что будет рассказано в следующей главе.
Глава XXIX
О необыкновенном приключении с очарованной лодкой
Шаг за шагом, чрез два дня после выхода из лесу, Дон-Кихот и Санчо достигли побережья Эбро. Вид этой реки доставил большое удовольствие Дон-Кихоту. Он созерцал, он любовался красотой ее берегов, чистотой ее вод, спокойствием ее течения, обилием ее хрустальной влаги, и этот очаровательный вид пробудил в его памяти тысячи любовных мыслей. Прежде всего, он вспомнил то, что видел в пещере Монтезиноса: потому что хотя обезьяна Петра и сказала ему, что факты были там наполовину истинны, на половину ложны, но он более уверен был в их истинности, нежели ложности, в противоположность Санчо, который признал их сплошь ложными.
Подвигаясь таким образом, он внезапно заметил небольшую лодку без весел и снастей, привязанную у берега к древесному стволу. Дон-Кихот посмотрел во все стороны и не увидал ни одной живой души. Недолго думая, он соскочил с Россананта, потом отдал приказ Санчо сойти с осла и хорошенько привязать обоих животных вместе к подножию тополя или ивы, находившейся тут же. Санчо спросил у него, что за причина такого внезапного движения и почему надлежало привязать животных.
– Узнай, о Санчо! – ответил Дон-Кихот, – что эта лодка прямо бесспорно зовет меня и приглашает войти в нее, чтобы этим путем прийти на помощь какому-то рыцарю или другой знатной особе, которая находится в большом затруднении. Таков, действительно, обычай в рыцарских книгах и у чародеев, являющихся и беседующих в этих историях, как только рыцарь подвергается какой-либо опасности, от которой может его освободить лишь рука другого рыцаря, хотя бы они находились друг от друга в двух или трех тысячах миль или даже больше, чародея берут предполагаемого спасителя, увлекают его в облака или посылают ему лодку, чтобы он в нее сел, и во мгновение ока они переносят его по воздуху или по морю куда хотят или где нуждаются в его помощи. Без сомнения, о Санчо, эта лодка поставлена здесь с такою же целью; это так же верно, как то, что теперь день, и прежде, нежели ночь наступила, привяжи Россинанта и осла, а там – с Божьей помощью, потому что я сяду в лодку, хотя бы босоногие монахи просили меня не делать этого.
– Так как дело обстоит таким образом, – отвечал Санчо, – и так как ваша милость во что бы то мы стало хотите сделать то, что я должен был бы назвать безумием, то мне остается только повиноваться и опустить голову, согласно изречению: «Делай, что велит тебе твой господин, и садись за стол около него». Во всяком случае, я для очистки своей совести я все-таки скажу вашей милости, что мне кажется, что лодка эта принадлежит не чародеям, а какому-нибудь рыбаку с этого берега, где ловятся лучшие во всем свете железницы».
Санчо говорил это, привязывая животных и оставляя их на произвол чародеев к большому своему душевному прискорбию. Дон-Кихот сказал ему: «Не огорчайся судьбой этих животных. Тот, кто отправит нас на дальнюю дистанцию, позаботятся и об их пропитании».
– Я не понимаю слова дистанция, – сказал Санчо, – я в жизнь свою не слыхал его.
– Дистанция, – отвечал Дон-Кихот, – значит расстояние. Я не удивляюсь, что ты этого слова не знаешь, потому что ты не обязан знать по-латыни, как знают будто бы другие, в сущности, тоже не знающие этот язык.
– Вот животные и привязаны, – сказал Санчо. – Что теперь делать?
– Что теперь делать? Осенить себя крестом и сняться с якоря; я хочу сказать, сесть в лодку и отрезать канат, которым лодка привязана.
Он тотчас вскочил в нее, сопровождаемый Санчо, отрезал веревку, и лодка мало-помалу стала отдаляться от берега. Увидав себя окруженным водою, Санчо задрожал, считая себя погибшим, но ничто не причиняло ему такого огорчения, как рев осла и старания Россинанта освободиться от привязи. Он сказал своему господину: «Осел стонет, тронутый нашим отсутствием, а Россинант хочет возвратить себе свободу, чтобы последовать за нами. О, возлюбленные друзья, оставайтесь в мире, и да возвратит нас к вам, успокоившись, то безумие, которое удаляет нас теперь от вас». Высказав это, он принялся плакать так горько, что Дон-Кихот нетерпеливо сказал ему:
– Чего ты боишься, трусливое создание? Чего ты плачешь, сердце из сладкого теста? Кто тебя преследует, кто тебя гонит, мужество казарменной крысы? Что недостает тебе, нуждающийся среди изобилия? Уж не приходится ли тебе проходить босиком по Скалистым горам? Разве не сидишь ты на доске, как великий герцог, следуя по спокойному течению этой очаровательной реки, из которой мы вступим в безбрежное море? Но мы уже должны быть в нем, проехали мы уже семьсот или восемьсот миль. Ах! Если бы у меня была здесь астролябия для определения высоты полюса, я бы тебе сказал, сколько миль мы проехали. Но в сущности, если я не ошибаюсь, мы уже прошли или сейчас пройдем равноденственную линию, отделяющую и отрезающую на две равные половины расстояние между обоими противоположными полюсами.
– А когда мы дойдем до этой линии, о которой ваша милость говорите, – спросил Санчо, – какое расстояние мы проедем?
– Большое, – отвечал Дон-Кихот, – потому что из трехсот шестидесяти градусов, на которые, по исчислению Птоломея, величайшего из известных космографов, делятся земной и водяной шар, мы проедем ровно половину, если дойдем до линии, о которой я говорю. Ты должен знать, Санчо, что испанцы и все едущие из Кадикса в восточную Индию одним из признаков, указывающих на то, что они прошли равноденственную линию, считают то обстоятельство, что вши умирают на всех людях, находящихся на судне, и что ни одной из них нельзя найти на корабле ни на вес золота. Поэтому, Санчо, проведи рукой по одной из своих ляжек: если ты встретишь какое-либо живое существо, мы освободимся от вашего сомнения; если же нет, мы стало быть прошли линию.
– Я не верю во все это, – отвечал Санчо, – но все-таки сделаю, что ваша милость приказываете, хотя я не понимаю необходимости этих опытов, потому что вижу собственными глазами, что мы не прошли и пяти саженей по реке и даже и на две сажени не отъехали ниже этих бедных животных. Вон и Россинант и осел находятся там же, где мы их оставили, а если мое измерение верно, то мы подвигаемся не быстрее муравья.
– Сделай, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – сделай ту проверку, о которой я говорю, и не смущайся ничем другим. Ты не имеешь понятия о том, что такое колурия, меридианы, параллели, зодиаки, эклиптики, полюсы, солнцестояние, равноденствие, планеты, знаки, градусы и все измерения, из которых составляется сфера небесная и сфера земная. Если бы ты знал все это или часть этого, ты бы ясно увидал, сколько параллелей мы пересекли, сколько знаков зодиака мы пробежали, сколько созвездий мы оставили позади себя. Но, я повторяю, пощупай себя, поищи повсюду, потому что я думаю, что ты теперь чище и опрятнее листа белой бумаги.
Санчо ощупал себя, осторожно просунул руку в складки на левой коленке, затем поднял голову, посмотрел на своего господина и сказал:
– Или опыт этот неверен или мы еще не доехали до места, о котором говорит ваша милость, ни даже на много миль оттуда.
– Как? – спросил Дон-Кихот, – неужели ты нашел одну?
– И даже много, – отвечал Санчо, – потом потряс своими пальцами и вымыл всю руку в реке, по которой спокойно скользила лодка в самой средине течения, не руководимая никаким тайным духом, никаким невидимым чародеем, а всего только течением, которое было в это время тихо и спокойно. Тут они заметили большую мельницу, поставленную посреди реки, и Дон-Кихот, едва лишь увидавши ее, вскричал громким голоском:
– Смотри, друг Санчо, вот как совершается открытие города, замка или крепости, где должен находиться какой-либо угнетенный рыцарь, какая-либо похищенная королева, инфанта или принцесса, на помощь которых я сюда приведен.
– Какого черта город, крепость или замок, говорите вы, господин? – отвечал Санчо. – Разве вы не видите, что это водяная мельница, построенная на реке, мельница для размола хлеба?
– Молчи, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот. – Хотя это имеет вид мельницы, но это не то. Разве я не говорил тебе уже, что волшебники искажают внешность вещей и заставляют их выходить из естественного своего состояния? Я не хочу этим сказать, чтобы они действительно превращали одно существо в другое, но что они заставляют их казаться чем-либо другим, как доказывает опыт с превращением Дульцинеи, единственного прибежища моих надежд.
Пока они так говорили, лодка, достигнув средины течения реки, стала подвигаться с меньшей медленностью, нежели раньше. Мельники, увидевшие приближение этой лодки, подвергавшейся опасности быть втянутой под мельничные колеса, выбежали в большом числе с шестами, чтобы остановить ее, а так как и лица и одежда их покрыты были мукой, то они могли легко сойти за привидения. Они кричали изо всех своих сил:
– Черти, куда вылезете? В своем ли вы уме? Уж не хотите ли вы потонуть и быть изорванными в куски этими колесами?
– Не говорил ли я тебе, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот, – что мы прибыли туда, где я должен показать, до какой степени может доходить моя храбрость? посмотри, сколько изменников и разбойников выходят меня встречать, сколько чудовищ приближается ко мне; сколько привидений выходят, чтобы напугать нас своим отвратительным видом. Ну, вы меня узнаете, отменные злодеи.
Он поднялся в лодке на ноги и принялся изо всей силы своих легких угрожать мельникам. «Сволочь низкорожденная и еще ниже образованная, – кричал он им, – возвратите свободу и волю лицу, которое вы держите в плену в вашей крепости, все равно высокого или низкого оно происхождения, все равно, какого оно звания. Я Дон-Кихот Ламанчский, называемый рыцарем Львов. Мне, по высшему повелению небес, суждено положить конец этому приключению». С последним словом он взял в руки меч и принялся размахивать им в воздухе против мельников, которые, услышав, но, не поняв странной его речи, протянули свои шесты еще дальше, чтобы удержать лодку, подплывавшую к шлюзному желобу.
Санчо стал на колени, набожно молясь небесам, чтобы они избавили его от столь видимой опасности, что и было достигнуто ловкостью и проворством мельников, остановивших лодку, уперши в нее свои шесты. Но им, однако, не удалось сделать так, чтобы лодка не опрокинулась, и Дон-Кихот с Санчо не упали в воду среди реки. Хорошо еще, что Дон-Кихот умел плавать как утка, хотя тяжесть вооружения и заставила его два раза опускаться на дно; но если бы мельники не бросились в воду, чтобы вытащить обоих, кого за голову, кого за ноги, был бы им тут конец. Когда их доставили на сушу, более мокрыми, нежели умирающими от жажды, Санчо кинулся на оба колена и, сложив руки и подняв глаза к небу, стал просить Бога в длинной и набожной молитве об избавлении его впредь от безрассудств и предприятий его господина.
В это время прибыли рыбаки, владельцы лодки, которую мельничные колеса разбили в дребезги. Увидав ее изломанной, они кинулись на Санчо, чтобы раздеть его, и потребовали, чтобы Дон-Кихот вознаградил их за убытки. С великим хладнокровием и словно с ним ничего не случилось, Дон-Кихот отвечал мельникам и рыбакам, что заплатит весьма охотно при условии, однако, чтобы они возвратили полную свободу особе или особам, которые стенают в этом замке.
– О каких особах и о каком замке говоришь ты, безмозглый? – спросил один из мельников. – Уж не хочешь ли ты увести людей, которые размалывают хлеб на этой мельнице?
– Довольно, – сказал про себя Дон-Кихот. – Стараться принудить эту сволочь к доброму делу просьбами – значит проповедовать в пустыне.
В этом деле кроме того должно быть столкнулись два могущественных волшебника, один из которых мешает тому, что другой затевает. Один из них послал мне лодку, другой заставил меня нырнуть в воду. Да вмешается в это дело Господь, потому что свет состоит только из махинаций, одна другой противостоящих я больше ничего не могу сделать. Потом, возвысив голос и смотря на мельницу, он продолжал так: Друзья, кто бы вы ни были, заключенные в этой темнице! Простите меня! Мое и ваше несчастия не допускают, чтобы я извлек вас из этого томительного положения. Без сомнения, другому рыцарю суждено совершить этот подвиг.
После этого он вступил в переговоры с рыбаками и заплатил им за лодку пятьдесят реалов, которые Санчо и выдал весьма неохотно.
– Еще два подобных прыжка, как нынешний, – сказал он, – и мы выбросим в воду все свое состояние.
Рыбаки и мельники, полные удивления, смотрели на эти две фигуры, столь необычные. Они не могли понять, что означали вопросы Дон-Кихота и речи, с которыми он к ним обращался. Сочтя их обоих сумасшедшими, они их отпустили и сами удалялись, одни на мельницу, другие в свои хижины. А Дон-Кихот с Санчо возвратились к своим животным и остались такими же глупцами, как и были, и… вот конец приключения с очарованной лодкой.
Глава XXX
Что произошло у Дон-Кихота с прекрасной охотницей
Рыцарь и оруженосец подошли со своим животным печальные, с опущенными носами и в дурном настроении духа, особенно Санчо, для которого отдавать деньги было все равно, что отдавать свою душу, потому что ему казалось, что, вынимая их из кошелька, он вынимает зеницу своего ока. Не сказав друг другу вы слова, они сели оба верхом и удалились от пресловутой реки, Дон-Кихот погруженный в мысли о своей любви, а Санчо – в мысли о приобретении состояния, которое казалось ему более отдаленным, нежели прежде. Поэтому он искал случая, не вступая в расчеты и не прощаясь со своим господином, в один прекрасный день удрать и возвратиться домой. Но судьба устроила дело совсем обратно тому, чего он опасался.
Случилось так, что на другой день, при заходе солнца и при выезде из леса, Дон-Кихот бросил взор на зеленый луг. На противоположном конце которого он увидал людей и, подъехав к ним совсем близко, он узнал, что это компания охотников высокого полета. Он подвинулся еще ближе и увидал в их числе изящную даму, верхом на дамской лошади или иноходце совершеннейшей белизны, в зеленой сбруе и под седлом, оправленным в серебро. Дама сама также была одета в зеленое с таким вкусом и с такою роскошью, что казалась воплощенным изяществом. В левой руке она держала сокола, что показало Дон-Кихоту, что она знатная дама и что она должна быть госпожой всех этих охотников, что и было в действительности. Поэтому он сказал Санчо: «Побеги, сын мой Санчо, побеги и скажи этой даме с иноходцем и соколом, что я, рыцарь Львов, лобызаю руки ее великой красоты, и если ее светлость дозволит, то я явлюсь лично для лобызаний и для служения ей во всем, что позволят совершить мои силы, во всем, что светлость ее мне предпишет. И будь осторожен, Санчо, в том, что будешь говорить: не вздумай вшить в свое посольство, по-своему обыкновению, какой-либо поговорки».
– Нашли вы шваля! – отвечал Санчо. – И к чему этот совет? Словно я первый раз в жизни отправляюсь с посольствами к высоким и могущественным дамам?
– Кроме посольства в донье Дульцинее Тобозской, – отвечал Дон-Кихот, – я не знаю никаких других, с которыми ты отправлялся, по крайней мере, с тех пор, как ты находишься у меня на службе.
– Это так, – отвечал Санчо, – но наш пострел везде поспел, и было бы корыто, а черти найдутся. Потому что я знаю всего понемногу и немного годен на все.
– Я это знаю, Санчо, – сказал Дон-Кихот. – Отправляйся же в добрый час, и Господь с тобою».
Санчо понесся как стрела, погнав осла в галоп, и тотчас подъехал к прекрасной охотнице. Он сошел со своего седла, стад пред нею на оба колена и сказал ей:
– Прекрасная и благородная дама, этот рыцарь, который там виднеется и которого зовут рыцарем львов, есть мой господин, а я его оруженосец, и зовут меня дома Санчо Панса. Названный рыцарь львов, которого еще недавно называли рыцарем Печального Образа, посылает меня спросить у вашего величия, не соблаговолите ли и не разрешите ли ему для вашего удовольствия и с доброго вашего согласия явиться и привести в действие его желание, которое в том только и состоит, как он сам говорит и как я думаю, чтобы послужить вашему высокому соколинству и вашей несравненной красоте. Дав ему это позволение, ваша барская милость совершите дело, которое обратится вам на пользу, а господину моему доставит большую милость и большое удовлетворение.
– Подлинно, добрый оруженосец, – отвечала дама, – вы выполнили свое посольство со всеми формальностями, которых подобные поручения требуют. Подымитесь с земли, потому что несправедливо, чтобы оруженосец столь великого рыцаря, как рыцарь Печального Образа, о котором мы много слышали, оставался на коленях. Подымитесь, друг, и скажите вашему господину, что ему будут очень рады и что мы, мой супруг, герцог, и я, предлагаем к его услугам наш увеселительный замок, который находится здесь по близости.
Санчо поднялся не менее пораженный очаровательностью прекрасной дамы, нежели ее чрезвычайной обходительностью, а, главным образом, тем, что она сказала, что знает о его господине, рыцаре Печального Образа, которого она же назвала рыцарем Львов без сомнения потому, что он совсем недавно назвал себя так.
– Скажите мне, брат оруженосец, – спросила его герцогиня (которой титул только и был известен и которой имя так и останется скрытым, скажите мне, не об этом ли рыцаре – вашем господине и распространена печатная книга? Не он ли называется хитроумным гидальго Дон-Кихотом Ламанчским, и дама его сердца – не известная ли Дульцинея Тобозская?
– Он самый, сударыня, – отвечал Санчо, – и этот его оруженосец, который играет роль или должен играть роль в этой его истории и которого зовут Санчо Панса, это я, к вашим услугам, если меня не обменили в колыбели, то есть, я хочу сказать, если меня не обменили в типографии.
– Все это меня очень радует, – сказала герцогиня. – Ступайте, брат Панса, скажите вашему господину, что он будет желанным гостем в моих владениях, и ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, нежели его присутствие.
С таким приятным ответом Санчо возвратился полный радости к своему господину и передал ему все, что сказала важная дама, которой он превозносил до небес, со своими мужицкими выражениями, и удивительную красоту, и грацию, и обходительность. Дон-Кихот весело вспрыгнул в седло, хорошенько продел ноги в стремена, поправил свое забрало, пришпорил Россинанта и, приняв непринужденный вид, отправился лобызать руки герцогине, которая послала за герцогом, своим супругом, и, пока Дон-Кихот подъезжал к ним, рассказала ему о принятом ею посольстве. Оба они читали первую часть этого повествования и знакомы были со странным нравом Дон-Кихота. Поэтому они ожидали с крайним нетерпением знакомства с ним с намерением исполнять все его прихоти, соглашаться с ним во всем, что он скажет, наконец, поступать с ним, как со странствующим рыцарем во все время, которое он у них пробудет, выполняя все церемонии, употребительные в рыцарских книгах, которых они прочли множество, так как были до них большими охотниками.
В эту минуту появился Дон-Кихот с поднятым забралом, и так как он сделал вид, что намерен сойти с лошади, то Санчо бросился помогать ему. Но он был так несчастен, что, сходя с осла, так запутался в веревке седла, что не мог никак выпутаться из нее и повис, ртом и грудью касаясь земли. Дон-Кихот, не привыкший сходить с лошади без того чтобы ему не поддерживали стремя, и воображая, что Санчо находится уже подле него, бросился вниз всею тяжестью своего тела и увлек за собою седло Россинанта, которое, без сомнения, было плохо подтянуто, так что и седло и он вместе упали на землю, не без большого конфуза для него и при тысяче проклятий, которые он сквозь зубы посылал по адресу Санчо, все еще остававшегося с ногой в западне. Герцог послал своих охотников на помощь к рыцарю и его оруженосцу. Они подняли Дон-Кихота, который, весь разбитый падением, прихрамывая кое-как добрался, чтобы преклонить колени пред их светлостями, но герцог не допустил этого. Он сам сошел с лошади и обнял Дон-Кихота.
– Сожалею, господин рыцарь Печального Образа, – сказал он, – что первое посещение вашею милостью моих владений было сопряжено с такой для вас неприятностью, как сейчас, но нерешительность оруженосцев бывает часто причиною и худших происшествий.
– То, что доставляет мне честь видеть вас, о доблестный принц, – отвечал Дон-Кихот, – не может ни в каком случае быть неприятно, если бы даже мое падение окончилось в глубине бездн, ибо блаженство, вызванное тем, что я вас видел, достаточно было бы для того, чтобы вывести меня оттуда. Мой оруженосец, да проклят он будет Богом, лучше умеет развязывать свой язык, нежели связывать и подтягивать седло, чтобы оно хорошо держалось. Но в каком бы положении я ни был, распростертый или поднятый, стоя на ногах или верхом на лошади, я всегда буду к услугам вашим и достойной подруги вашей, достойной царицы красоты и всемирной государыни учтивости.
– Осторожнее, осторожнее, милостивейший государь Дон-Кихот, – сказал герцог: – там, где господствует госпожа донья Дульцинея Тобозская, несправедливо хвалить очаровательность других.
В это время Санчо освободился из силков и, подошедши к Дон-Кихоту, заговорил прежде, нежели его господин успел ответить: «Нельзя отрицать, – сказал он, – госпожа Дульцинея Тобозская необычайно прекрасна, и я готов принести в этом присягу, но всем сестрам по серьгам, и я слышал, что то, что называют природой, все равно, что горшечник, делающий горшки из глины. Кто делает один красивый горшок, может сделать их и два, и три, и сотню. Если я это говорю, то потому что, честное слово, госпоже герцогине не в чем позавидовать нашей госпоже Дульцинее Тобозской». Дон-Кихот, обращаясь к герцогине, сказал затем:
– Ваше величие должно знать, что никогда в мире ни у одного странствующего рыцаря не было более болтливого и более шутливого оруженосца, нежели мой, и он докажет, что я говорю правду, если ваше высокопревосходительство соблаговолите удержать меня в вашем распоряжении несколько дней.
Герцогиня отвечала: – Если добрый Санчо любит шутить, я его уважаю еще более, потому что это доказывает, что он умен. Остроты, неожиданныя выходки, тонкия шутки, как ваша милость сами отлично знаете, синьор Дон-Кихот, не составляют удела умов тяжелых и грубых, а так как добрый Санчо хохотун и шутник, то я его впредь буду считать человеком умным.
– И болтуном, – присовокупил Дон-Кихот.
– Тем лучше, – заговорил герцог, – потому что многих острот нельзя высказать в немногих словах. – Но чтобы самим нам не терять времени в разговорах, отправимся, и пусть великий рыцарь Печальнаго Образа…
– Рыцарь львов, следует говорить вашей милости, – перебил Санчо, – потому что печального образа более нет. Знамя теперь львиное.
– Я говорю, – продолжал герцог, – пусть рыцарь Львов сопровождает нас в один из моих замков, который находится поблизости. Он встретит там прием, подобающий столь высокой особе и в котором герцогиня и я никогда не откажем ни одному из странствующих рыцарей, туда являющихся».
Санчо между тем поднял и надел седло на Россинанта. Дон-Кихот снова сел на своего бегуна, а герцог на великолепную лошадь, и, заняв места на обе стороны герцогини, они направились к замку. Герцогиня подозвала Санчо и велела ему ехать с собою рядом, потому что ее очень занимали его шутовские выходки. Санчо не заставил себя просить и, вмешавшись в среду троих важных пар, принял участие в беседе к большому удовольствию герцогини и ее, мужа, на долю которых выпало совершенно неожиданно счастье приютить в своем замке подобного странствующего рыцаря и подобного говорливого оруженосца.
Глава XXXI
Которая трактует о множестве важных вещей
Санчо был мне себя от радости, что стал с герцогиней на такую приятельскую ногу, представляя себе, что в ее замке найдет то, что нашел уже раз у Дона Диего и у Базилио. При своей всегдашней слабости к сладостям хорошей жизни, он каждый раз пользовался, когда представлялся удобный случай для кутежа. История повествует, что, прежде нежели они прибыли к замку, или увеселительному домику, герцог проехал вперед и отдал приказ всем своим слугам, как обращаться с Дон-Кихотом. Только что он с герцогиней показался у ворот замка, как из них появились два лакея или два конюха, которые, одетые до самых пят в какие-то халаты из малинового атласа, подхватили Дон-Кихота на руки, сняли его с седла и сказали ему: «Соблаговолите теперь, ваше величие, снять с коня госпожу герцогиню». Дон-Кихот повиновался; но, несмотря на бесконечные комплименты и церемонии, несмотря на бесконечные просьбы и отказы, герцогиня упорно осталась при своем. Она решила сойти только при помощи герцога, сказав, что не считает себя достойною утруждать столь великого рыцаря таким бесполезным бременем. Наконец, герцог помог ей стать на землю, и, когда они все вошли в обширный парадный двор, две красивые девушки приблизились и накинули на плечи Дон-Кихота длинную мантию нежно малинового цвета. Тотчас все галереи двора покрылись домашней прислугой, которая восклицала громко: «Добро пожаловать цвету и сливкам странствующего рыцарства!», – и наперерыв обливала из флаконов духами Дон-Кихота и его знатных хозяев. Все это восхитило Дон-Кихота, и это был первый в его жизни день, когда он счел и признал себя странствующим рыцарем истинным, а не фантастическим, видя, что обращаются с ним, так, как, судя по книгам, обращались с странствующими рыцарями в прошедшие века.
Санчо, оставив своего осла, прилип к подолу герцогини и с всю вместе вошел во дворец. Но тотчас, почувствовав угрызения совести, что оставил осла совсем одного, он приблизился к одной почтенной дуэньи, вышедшей вместе с другими встретить герцогиню, и сказал ей тихо: «Госпожа Гонзалес, или как еще называется ваша милость…».
– Меня зовут донья Родригес ли Грихальва, – отвечала дуэнья: – что вам угодно, брат?
– Я хотел бы, – отвечал Санчо, – чтобы ваша милость вышли на крыльцо дворца, где вы увидите осла, который принадлежит мне. Тогда ваша милость будете так добры и велите отвести или сами отведете его в конюшню, потому что этот бедный малый немножко робок, и если увидит себя одиноким, он не будет знать, что с собой делать.
– Если господин так же учтив, как и слуга, – отвечала дуэнья, – то хорошую находку сделали мы, нечего сказать. Ступайте, брат, в недобрый час для вас и для того, кто вас поведет, и займитесь своим ослом, а мы, дуэньи этого дома, служим не для таких обязанностей.
– А я, – отвечал Санчо, – правда, слышал от своего господина, который хорошо знает историю, когда он рассказывал о Ланселоте, прибывшем из Бретани, что дамы ухаживали за ним, а дуэньи за его конем, а что касается моего осла, то я право не променяю его на коня господина Ланселота.
– Брат, – возразила дуэнья, – если вы шут по профессии, то сберегите свои остроты до другого случая. Подождите, пока их признают за остроты и заплатит за них, потому что от меня вы не получите ничего кроме фиги.
– Она по крайней мере будет очень спела, – ответил Санчо, – если только по годам она подойдет к вашей милости.
– Сын потаскухи! – воскликнула дуэнья, воспылав гневом, – стара и или нет, в этом я отдам отчет Богу, а не вам, олух, мужик, чесночник!
Сказано было это так громко, что герцогиня услышала; она повернула голову и, увидав дуэнью в сильном волнении, с глазами красными от бешенства, спросила ее, на кого она сердится. «Я сержусь, – ответила дуэнья, – на этого милого человека, который очень настоятельно требовал, чтобы я пошла и отвела в конюшню его осла, стоящего у подъезда замка, и приводит мне в пример, что это делалось не знаю где, что дамы пасли какого-то Ланселота, а дуэньи, его коня, потом, наконец, и в довершение всего он сказал, что я старуха.
– О! это я приняла бы за оскорбление, – воскликнула герцогиня, более, нежели все, что мне могли бы сказать! – И, обращаясь к Санчо, она сказала: – Обратите внимание, друг Санчо, донья Родригес совсем еще молода, а высокий чепчик на ней, который вы видите, она носит для отличия по должности и по обычаю, который этого требует, а не по годам.
– Пусть мне не прожить и одного года, – отвечал Санчо, – если я это сказал с намерением. О, нет! Если я так говорил, то потому, что питаю к своему ослу такую нежность, что считал возможным доверить его только такой сострадательной особе, как госпожа донья Родригес.
Дон-Кихот, услышав все это, не мог удержаться, чтобы не сказать: «Разве, Санчо, подобные предметы разговора годятся для такого места, как это?
– Господин, – отвечал Санчо, – что у кого болит, тот о том и говорит. Здесь я вспомнил об осле и здесь и о нем заговорил, а если бы я вспомнил о нем в конюшне, я бы там говорил о нем.
– Санчо говорит правду, – присовокупил герцог, – и я не вижу, в чем его можно упрекнут. Что касается осла, то ему дадут угощение вволю, и Санчо не о чем беспокоиться. С его ослом будут так же обращаться, как с ним самим.
Среди этих разговоров, развлекавших всех, кроме Дон-Кихота, они дошли до верхних апартаментов, и Дон-Кихота ввели в залу, обитую богатой парчой с золотом. Шесть девиц подошли, чтобы снять с него вооружение и служить ему пажами, заранее предупрежденные герцогом и герцогиней, что их должно делать, и хорошо настроенные относительно манеры обращения с Дон-Кихотом, чтобы он воображал и признал, что с ним поступают, как со странствующим рыцарем.
Когда вооружение было снято, Дон-Кихот остался в своих узких штанах и замшевом камзоле, сухой, худой, длинный, со сжатыми челюстями и такими впалыми щеками, что они как будто прикасались во рту одна к другой, – с видом таким, что если бы девицы, ему служившие, не употребляли усилий, чтобы сдержать свою веселость, согласно нарочитому предписанию господ, они бы померли со смеху. Они попросили его раздеться, чтобы на него можно было накинуть сорочку, но он не хотел на это согласиться, сказав, что благопристойность столь же приличествует странствующему рыцарю, как и храбрость. Но он попросил, чтобы сорочку передали Санчо, и, запершись с ним в своей комнате, где находилась великолепная кровать, он разделся и накинул на себя сорочку. Только что они остались наедине с Санчо, как он оказал ему: «Скажи ты мне, новый шут и старый дурак, хорошо оскорблять и бесчестить дуэнью, столь почтенную, стол достойную уважения, как эта? Подходящее было это время для того, чтобы вспомнить об осле? Где это видано! господа, способные забыть о животных, когда они с таким великолепием принимают их хозяев? Ради Бога, Санчо, исправься и не показывай, насколько ты протерся, иначе всякий заметят, что ты соткан из толстых я грубых волокон. Запомни, закоснелый грешник, что господина тем более уважают, чем почтеннее и благороднее его слуги, и что величайшая привилегия государей над другими людьми в том и состоит, что у них на службе состоят люди столь же достойные, как и сами они. Не понимаешь ты разве, узкий и безнадежный ум, что если заметят, что ты грубый олух или сказатель злых шуток, то подумают, что и я какой-нибудь захудалый дворянчик или пройдоха? Нет, нет, друг Санчо, беги от этих подводных скал, беги от этой опасности; кто делает из себя краснобая и злого шутника, тот спотыкается при первом толчке и впадает в роль жалкого шута. Удержи свой язык, разбирай и обдумывай свои слова, прежде, нежели они выйдут из твоих уст, и заметь, что мы пришли в такое место, что с Божьей помощью и моей храбростью, мы должны выйти отсюда втрое, вчетверо более прославленные и богатые».
Санчо совершенно искренно обещал своему господину зашить себе рот и скорей откусить себе язык, чем произнести слово, которое было бы не кстати и не было бы зрело обдумано, как тот ему приказал. «Вы можете, – прибавил он, – совершенно оставить всякую заботу, потому что если когда и узнают, кто мы такие, то не через меня». Дон-Кихот между тем окончил свой туалет, он надел на себя свою перевязь и меч, накинул на плечи малиновый плащ, укрепил на голове атласную шляпу, принесенную ему девицами, и, в таком костюме, вошел в большую залу, где нашел тех же девиц, поставленных в два ряда, один против другого, каждая с флаконом, из которых они с бесконечными поклонами и церемониями полили духами руки Дон-Кихота. Тотчас явились двенадцать пажей с дворецким во главе для сопровождения его к столу, где ожидали его хозяева дома. Окружив его, они проводили его, преисполненного важности и величия, в другую залу, где приготовлен был пышный стол всего на четыре прибора. Герцог и герцогиня подошли к самой двери залы, навстречу ему. Их сопровождало важное духовное лицо, одно из тех, которые управляют домами важных бар» одно из тех, которые сами не высокорожденные, не сумели бы научить тех, кто высокорожден, как должно им вести себя; из тех, которые хотели бы, чтобы величие великих измерялось ничтожеством их умов» из тех, наконец, которые, желая научить тех, кем они управляют, уменьшить свою щедрость, заставляют их казаться скупыми и жалкими. Несомненно, из этой категории был и важный монах, который с герцогом и герцогиней шел навстречу Дон-Кихоту. Они обменялись тысячами любезностей и, наконец, посадив Дон-Кихота между собою, уселись за стол. Герцог предложил первое место Дон-Кихоту, и хотя тот сперва отказался, но герцог так настаивал, что он, в конце концов, должен был уступить. Духовник сел против рыцаря, герцог и герцогиня по обеим сторонам стола. Санчо присутствовал при всем этом, пораженный, изумленный почестями, которые эти принцы оказывали его господину. Когда он увидел, с какими церемониями и просьбами герцог уговаривал Дон-Кихота занять место во главе стола, он выговорил: «Если ваши милости, – сказал он, – соблаговолите дать мне позволение, я вам расскажу историю, случившуюся в моей деревне по поводу мест за столом».
Не успел Санчо произнести этих слов, как Дон-Кихот задрожал всем телом, уверенный, что он скажет какую-нибудь глупость. Санчо посмотрел на него, понял его испуг и сказал ему: «Не опасайтесь, чтобы я забылся, господин мой, или чтобы я сказал что-либо неуместное. Я не забыл еще советов, которые вы мне только что надавали на поводу того, что говорить нужно ни много, ни мало, ни дурно, ни хорошо».
– Я ничего подобного не помню, – отвечал Дон-Кихот, – говори, что хочешь, только кончай поскорей.
– То, что я хочу рассказать, – заговорил снова Санчо, – есть чистейшая правда, потому что мой господин Дон-Кихот, здесь находящийся, и не дал бы мне соврать.
– Меня это не касается, – перебил Дон-Кихот.
– Ври сколько хочешь, не мне тебя останавливать, но только говори осторожно – и так на этот раз осторожен и осмотрителен, что можно сказать, что я твердо стою на ногах, и это сейчас будет видно на деле.
– Мне кажется, – перебил Дон-Кихот, – что ваши светлости хорошо бы сделали, если бы прогнали этого дурака, который наговорит тысячу глупостей.
– Клянусь жизнью герцога, – сказала герцогиня, – Санчо ни на шаг не уйдет от меня. Я его очень люблю, потому что знаю, что он очень умен.
– Да будут умными также и дни вашей святости! – воскликнул Санчо, – за ваше доброе мнение обо мне, хотя я этого и не заслуживаю. Но вот рассказ, который я хотел рассказать. Однажды случилось, что один гидальго вашей деревни, очень богатый и очень знатный, потому что происходил от Аланосон де-Медина-дель-Кампо, женатого на донье Менсиа де-Кинионес, дочери дона Алонсо Маранионского, рыцаря ордена святого Иакова, который утопился на острове Херрадура, из-за которого поднялась в нашей деревне, несколько лет назад, великая распря, где участвовал, если я не ошибаюсь, и мой господин Дон-Кихот и где был ранен повеса Хонасяльо, сын: кузнеца Бальбастро… Разве все это не правда, синьор наш господин? Поклянитесь-ка своей жизнью, чтобы эти господа не приняли меня за какого-нибудь лживого болтуна.
– До сих пор, – сказал духовник, – я счел вас скорее за болтуна, нежели за лгуна. Что я подумаю о вас позже, я еще не знаю.
– Ты стольких лиц призываешь в свидетели, Санчо, и приводишь столько доказательств, что я не могу не согласиться, что ты, без сомнения, говоришь правду. Но продолжай и сократи свой рассказ, потому что он принял такое направление, что ты и в два дня его не кончишь.
– Пусть не сокращает, – воскликнула герцогиня, – если хочет доставить мне удовольствие, но пусть рассказывает свою историю, как знает, хотя бы он не кончил ее и в шесть дней, потому что, если он употребит столько времени для рассказа, это будут лучшие дни в моей жизни.
– Итак я говорю, мои добрые господа, – продолжал Санчо, – что этот гидальго, которого я знаю, как свои пять пальцев, потому что от его дома до моего нет расстояния и на ружейный выстрел, пригласил к обеду одного бедного, но честного земледельца.
– В самом деле, брат, в самом деле, – воскликнул монах, – вы приняли такое направление в своем рассказе, что не окончите его до отхода на тот свет.
– Я надеюсь окончить его на половине пути к тому свету, если Богу будет угодно, – отвечал Санчо. – Так вот я говорю, что когда этот земледелец пришел к этому гидальго, который его пригласил, – да упокоит Бог его душу, потому теперь его уже нет в живых, а говорят, что смерть его была кончиной настоящего праведника; меня же не было при этом, потому что я в это время занимался жатвой в Темблеке.
– Ради жизни вашей, – снова воскликнул монах, – возвратитесь скорей из Темблека и, не хороня вашего гидальго, если не хотите похоронить и нас, поспешите со своим рассказом…
– Дело в том, – заговорил опять Санчо, – что когда они оба стали садиться к столу… Мне кажется, что я их как сейчас вижу пред собою…
Герцогу и герцогине большое удовольствие доставляло неудовольствие, которое вызывали в добром монахе паузы и остановки, которыми Санчо разбивал свой рассказ, а Дон-Кихота пожирал сдерживаемый гнев.
– Так я говорю, – сказал снова Санчо, – что когда оба они садились за стол, крестьянин настаивал на том, чтобы во главе стола занял место гидальго, а гидальго настаивал, чтобы там сел его гость, говоря, что у него всякий должен делать то, что он приказывает. Но крестьянин, который чванился своей вежливостью и своей благовоспитанностью, ни за что не хотел согласиться на это, пока гидальго, потеряв терпение, не положил ему обеих руд на плечи и силой не заставил его сесть, сказав ему: «пентюх, где бы я ни сел, я всегда буду во главе стола». Вот моя история, и я, право, думаю, что она здесь не так уж не кстати.
Дон-Кихот краснел, бледнел и принимал всевозможные цвета, которые на его бронзового цвета лице казались радужными. Герцог и герцогиня сдержали свой смех, чтобы не смутить Дон-Кихота окончательно, потому что они поняли насмешку Санчо, и, чтобы переменить разговор и не дать Санчо выпалить новый вздор, герцогиня спросила Дон-Кихота, какие известия получил он от госпожи Дульцинеи и не послал ли он ей на днях в подарок великанов или маландринов, потому что он, конечно, победил их еще несколько.
– Сударыня, – ответил Дон-Кихот, – мои несчастия, хоти у них и было начало, никогда не будут иметь конца. Великанов я победил, маландривов я ей послал, но как они могли ее найти, когда она заколдована и превращена в безобразнейшую крестьянку, какую только можно себе представить?
– Я ничего в этом не понимаю? – перебил Санчо Панса, – мне она показалась самым красивым существом в мире. По крайней мере, легкостью и прыжками она, я хорошо знаю, заткнет за пояс любого канатного плясуна. Честное слово, госпожа герцогиня, – она вспрыгивает с земли на ослицу как кошка.
– Вы ее видели заколдованною, Санчо? – спросил герцог.
– Как, видел ли я ее! – отвечал Санчо, – какой же черт, если не я, и распространил первый историю о колдовстве? Она, клянусь Богом, там же заколдована, как и мой отец.
Духовник, услыша, что речь идет о великанах, маландринах, колдовстве, начал уже подозревать, что этот новый пришелец и есть тот Дон-Кихот Ламанчский, историю которого обыкновенно читал герцог, за что он не раз упрекал его, говоря, что нелепо читать подобные нелепости. Когда он убедился в том, что подозрение его верно, он, полный гнева, обратился к герцогу и сказал: «Вашей светлости, милостивейший государь, придется отдать Богу отчет в том, что делает этот бедный человек. Этот Дон-Кихот или Дон Дурак, или как его там зовут, не настолько, я думаю, безумен, как вашей светлости хочется сделать его, давая ему повод спустить узду его наглости и его причудам». Потом, обращаясь к Дон-Кихоту, он прибавил: «А вам, исковерканная голова, кто всадил в мозг уверенность, что вы странствующий рыцарь, что вы побеждаете великанов и задерживаете маландринов? Ступайте с Богом, возвратитесь домой, воспитывайте своих детей, если они у вас есть, смотрите за своим добром и перестаньте бегать по свету, как бродяга, ротозей и посмешище для всех, кто вас знает и не знает. Какого дьявола вы выдумали, что были и что теперь есть странствующие рыцари? Какие в Испании великаны и какие маландрины в Ламанче? Где вы видели заколдованных Дульциней и все эти глупости, которые о вас рассказывают!»
Дон-Кихот с молчаливым вниманием выслушал речь почтенной особы. Но, увидев, что он, наконец, замолчал, он, не обращая внимания на знатных хозяев, с угрожающим видом и с лицом, пылающим от гнева, поднялся с места и воскликнул… Но этот ответ заслуживает особой главы.
Глава XXXII
Об ответе Дон-Кихота своему критику и о других важных и интересных событиях
Итак, выпрямившись во весь рост и дрожа с ног до головы как в эпилептическом припадке, Дон-Кихот воскликнул взволнованно и быстро: «Место, где я нахожусь, присутствие лиц, пред которыми я нахожусь, уважение, которое я питаю и буду всегда питать к званию, которым облечена ваша милость, сковывают мне руки к основательному моему сожалению. Поэтому, в виду того, что я сказал и в доказательство того, что знает весь свет, что оружие приказного люда есть то же, что и оружие женщин, то есть язык, я вступлю своим языком в равный бой с вашей милостью, от которой скорей можно было бы ждать добрых советов, нежели постыдных упреков. Священные и благонамеренные увещания даются в другой обстановке и в другой форме. Во всяком случае, так публично и с такой язвительностью поносить меня значит перейти всякие границы справедливого увещания, которому приличествует основываться скорее на кротости, нежели на резкости, и нехорошо, не имея никакого представления о грехе, который осуждают, называть грешника безо всякой церемонии безумцем и дураком. Но скажите мне, какое безумие совершил я на ваших глазах, за которое вы осуждаете меня, отправляете смотреть за своим домом я ухаживать за своей женой и детьми, не зная даже, есть ли у меня дети и жена? Разве вам больше нечего делать кроме того, чтобы вторгаться без разбору в чужие дома и управлять их господами? и хорошо ли, воспитавшись в тесной ограде какого-либо пансиона, не видавши света более того, что могут заключать в себе двадцать или тридцать миль в окружности, сразу предписывать законы рыцарству и судить странствующих рыцарей? Разве это пустое занятие, разве это дурно потраченное время, когда его употребляют на то, чтобы объезжать свет, в поисках не сладости его, а его шипов, чрез которые добродетельные люди восходят к бессмертию? Если бы меня считали дураком дворяне, люди превосходные, благородные, высокого происхождения, ах! тогда я почувствовал бы неизгладимое оскорбление; но что педанты, никогда не ходившие путями рыцарства, принимают меня за безумца, я смеюсь над этим, как над ничтожнейшей вещью. Рыцарь я есмь, и рыцарем умру, если так угодно Всевышнему. Одни идут широкой дорогой тщеславной гордости; другие – дорогой низкой и раболепной лести; третьи – путем обманчивого ханжества, и некоторые, наконец, – путем искренней религиозной веры. Что касается меня, то, руководимый своей звездой, и шествуя узкой тропой странствующего рыцарства; пренебрегая в исполнении своего призвания богатством, но не честью, я отомстил за обиды, уничтожил несправедливость, наказал заносчивость, победил великанов и смело пошел навстречу чудовищам и привидениям. Я влюблен только потому, что это неизбежно для странствующих рыцарей; но, будучи влюблен» я не принадлежу в безнравственным влюбленным, а к влюбленным сдержанным и платоническим. Мои намерения всегда направлены к доброй цели, то есть к принесению добра всем и зла никому. Тот, кто так думает, кто так действует, кто стремится все это выполнить, заслуживает ли того, чтобы быть названным дураком, ссылаюсь на вас, ваши светлости, сиятельные герцог и герцогиня.
– Хорошо, клянусь Богом, хорошо! – воскликнул Санчо. – Не говорите более ничего в свою защиту, мой господин и хозяин, потому что больше и сказать нечего, и думать нечего, и доказывать нечего. Впрочем, так как этот господин утверждает, как сейчас сделал, что странствующих рыцарей и нет и не было, то что же удивительного, что он ни слова не знает о предметах, о которых говорил?
– Уж не тот ли вы, братец, – спросил духовник – Санчо Панса, о котором говорят, что господин его обещался дать ему остров?
– Да, конечно, это я, – отвечал Санчо, – я заслуживаю этого так же, как всякий другой. Я из тех, о которых говорят: «С кем поведешься, от того наберешься» и из тех также, о которых говорят: «Скажи, с кем ты знаком, и я скажу, кто ты», и еще из тех, о которых говорят: «Ласковый теленок двух маток сосет». Я привязался к доброму господину и много месяцев к ряду нахожусь с ним и стану сам совсем другим, с Божьего позволения. Да здравствует он и да здравствую я! потому что у него не будет недостатка в империях, чтобы повелевать ими, и у меня в островах, чтобы управлять ими. – Нет, не будет недостатка, друг Санчо, – воскликнул герцог, – и я от имени господина Дон-Кихота дам вам в управление остров, который у меня сейчас вакантен и значение которого не из маловажных.
– Стань на колени, – сказал Дон-Кихот, – и облобызай ноги его светлости за милость, тебе оказанную.
Санчо поспешил исполнить приказание. Увидя это, духовник с гневом и злобой встал из-за стола. «Клянусь одеянием, которое я ношу! – вскричал он. – Я чуть не сказал, что ваша светлость также безумны, как и эти грешники. Как им не быть безумными, когда люди разумные поощряют их безумие? Ваша светлость можете оставаться с ними, пока они находятся в этом доме, а я удалюсь в свой дом и избавлю себя от необходимости осуждать то, чего исправить не могу». С этими словами он ушел, не прибавив более ни слова и не съев более ни куска, и никакие просьбы не могли его остановить. И то, правда, что герцог не особенно и настаивал, потому что его разбирал неудержимый смех при виде дерзкой ярости духовника.
Нахохотавшись вволю, герцог сказал Дон-Кихоту: «Ваша милость, господин рыцарь Львов, ответили так надменно, так победоносно, что вам более нечего мстить за эту обиду, которая только с виду кажется бесчестием, на самом же деле не может назваться бесчестием, так как монахи, как известно вашей милости, подобно женщинам оскорблять не могут».
– Это правда, – ответил Дон-Кихот, – и причина этого заключается в том, что кто не может быть оскорбляем, тот никого не может и оскорблять. Женщины, дети и духовные лица, не могущие защищаться, даже когда их оскорбляют, не могут получать оскорблений. В сущности, между бесчестием и оскорблением только и есть разницы, как вашей светлости известно, лучше, чем мне, что бесчестие наносит тот, кто может его нанести, наносит и настаивает на нем, а оскорбление может нанести всякий, не нанося бесчестия. Предположим, например, что кто-нибудь ходит бесцельно по улице; вдруг являются девять вооруженных человек и наносят ему палочные удары; он берет шпагу в руки и хочет исполнить свой долг, но многочисленность неприятеля мешает ему исполнить свой долг, т. е. отомстить. Этот человек оскорблен, но не обесчещен. А вот и другой пример, который подтвердит туже истину. Один человек поворачивается спиной, а другой подходит сзади и ударяет его палкой, но сейчас же после удара бросается бежать, не дожидаясь, пока оскорбленный обернется. Полученный палочный удар получил оскорбление, но не бесчестие, потому что последнее, чтобы быть таковым, должно быть поддержано. Если бы нанесший удар, хотя и изменнически, остался на месте, ожидая неприятеля, то побитый был бы и оскорблен, и вдобавок еще, и обесчещен: оскорблен потому, что его изменнически побили, а обесчещен потому, что тот, кто его побил, поддержал то, что сделал, оставшись на месте, а не бросившись бежать. Таким образом, но законам дуэли, может быт оскорблен, но не обесчещен. В самом деле, ни дети, ни женщины не чувствуют оскорблений: они не могут бежать и не имеют оснований ждать. Тоже можно сказать и о служителях святой веры, потому что у всех этих лиц нет ни наступательного, ни оборонительного оружия. Поэтому, хотя они по естественному праву обязаны защищаться, оскорблять они не обязаны никого; и хотя я сейчас говорил, что мог быть оскорблен, но теперь я говорю, что вы ни в каком случае не мог быть оскорблен, потому что кто не может получать оскорбления, тот тем более не может и наносить их. По всем этим причинам я не должен сердиться и действительно не сержусь на оскорбления, которые нанес мне этот славный человек. Но я желал бы, чтоб он немного подождал для того, чтоб я мог дать ему понять заблуждение, в которое он впадает, говоря, что на этом свете нет и никогда не было странствующих рыцарей. Если бы Амадис или какой-нибудь отпрыск его рода услышал это святотатство, я думаю, что его святейшеству не поздоровилось бы.
– О, я могу поклясться, – вскричал Санчо, – что они бы так хорошо отделали его, что он разлетелся бы пополам, как бомба или перезрелая дыня. Не таковские они были, можно сказать, чтобы позволять кому-нибудь наступать на свои головы! клянусь святым крестом, я уверен, что если бы Рейналъд Монтальванский слышал, как этот несчастный человечек разводил тут турусы на колесах, он бы так шлепнул его по губам, что тот бы три года не мог говорить. С ними шутки плохия, и ему бы несдобровать с ними.
Герцогиня хохотала до упаду, слушая Санчо, и решила про себя, что он еще забавнее и безумнее своего господина. Впрочем, в то время многое были того же мнения.
Наконец, Дон-Кихот успокоился, и обед закончился мирно. Когда вставали из-за стола, в комнату вошли четыре девушки, из которых одна несла серебряный таз, другая такой же рукомойник, третья два роскошных белых полотенца, четвертая с засученными по локоть белыми руками (они не могли не быть белы) несла кусок неаполитанского мыла. Первая подошла и развязно поднесла таз к подбородку Дон-Кихота, который не сказал ни слова, и хотя очень удивился, но объяснил себе это местным обычаем мыть вместо рук бороду. Поэтому он по возможности вытянул вперед свою бороду, и девушка с рукомойником стала наливать воду, а принесшая мыло принялась намыливать ему бороду, покрывая снежными хлопьями (мыльная пена была не менее бела) не только подбородок, но и все лицо послушного рыцаря до самых глаз, так что ему даже пришлось закрыть их. Герцог и герцогиня, не предупрежденные об этой штуке, с любопытством ждали, чем кончится эта странная чистка. Покрыв все лицо рыцаря мыльной пеной, девушка сделала вид, будто у нее не хватило воды, и послала другую принести еще воды, прося Дон-Кихота минутку подождать. Та ушла, а Дон-Кихот остался в самом необыкновенном и смешном виде, какой только можно себе вообразить. Все присутствующие, которых было немало, смотрели на него, и можно было счесть за чудо, что они удержались от смеха при виде его вытянутой на целый аршин более чем посредственно черной шеи, закрытых глав и намыленной бороды. Шалуньи горничные стояли с опущенными глазами, не смея поднять их на своих господ, которые задыхались от гнева и смеха и не знали, что им делать: наказать ли дерзких горничных или похвалить за удовольствие, которое они им доставили видом Дон-Кихота в таком плачевном положении.
Наконец, горничная с рукомойником вернулась, и Дон-Кихота обмыли. После этого девушка, державшие полотенца, тщательно вытерла и обсушила рыцаря, и все четыре горничные, низко присев, хотели удалиться; но герцог, боясь чтоб Дон-Кихот не догадался о сыгранной с ним шутке, подозвал к себе девушку с тазом и сказал ей: «Вымой меня тоже, только смотри, чтоб у тебя хватило воды». Девушка, столь же сообразительная сколь и ловкая, поспешила подставить таз к лицу герцога как сделала с Дон-Кихотом, и все четверо принялись его мыть, намыливать, обтирать и осушать, затеем опять присели и удалились. Впоследствии герцог говорил, что если б они не вымыли его, точно так же, как Дон-Кихота, он бы наказал их за дерзость, которую они, впрочем, загладили тем, что и его намылили.
Санчо весьма внимательно следил за церемонией намыливания. «Пресвятая Богородица! – пробормотал он про себя. – Уж не в обычае ли здесь, чего доброго, мыть бороды и оруженосцам, как господам? Клянусь Богом и моей душой, это было бы для меня совсем не лишнее; а кабы меня да еще бритвой поскребли, так я-бы сказал им большое спасибо».
– Что вы там бормочете, Санчо? – спросила герцогиня.
– Я говорю, сударыня; что при дворах других принцев я слыхал, что после десерта всегда обливают водой руки, а не намыливают бороды, и, стало быть, век живи, век учись. Еще говорят, что больше лет, то больше бед, а я думаю, что такое мытье можно скорее назвать удовольствием, чем бедой.
– Так нечего вам и горевать, Санчо, – ответила герцогиня, – я прикажу своим горничным намылить вас и даже вымыть в щелоке, если хотите.
– Ну, пока с меня довольно будет вымыть и бороду, а что после будет, решит Бог.
– Дворецкий! – сказала герцогиня. – Расспросите доброго Санчо, чего ему хочется, и смотрите, чтобы все его желания были в точности выполнены.
Дворецкий ответил, что для господина Санчо будет сделано все, что он потребует. Затем он ушел обедать, уведя с собою Санчо, между тем как Дон-Кихот остался с хозяевами за столом, и разговор их, переходя с предмета на предмет, постоянно вертелся около событий, касавшихся оружия и странствующего рыцарства.
Герцогиня попросила Дон-Кихота описать и изобразить ей, призвав на помощь свою замечательную память, красоту и черты госпожи Дульцинеи Тобозской. «Судя по славе о ее прелестях, – сказала она, – я должна предположить, что она, несомненно, первая красавица не только в мире, но и в Ламанче». Дон-Кихот вздохнул, выслушав слова герцогиня, и ответил: «Если б я мог извлечь из груди моей сердце и положить его пред очи вашего величия, здесь, на этом столе, на блюде, я избавил бы свой язык от труда выражать то, о чем едва можно подумать, потому что ваша светлость увидели бы тогда мою даму, как живую. Но зачем стану я теперь изображать точку за точкой и описывать черту за чертой прелести бесподобной Дульцинеи? О, это бремя, достойное лучших плеч, чем мои! Это предприятие, для которого нужны кисти Парразия, Тиманта и Аппеллеса, чтоб изобразить ее на полотне и на дереве, резец Лизиппа, чтобы выгравировать ее на мраморе и бронзе; цицероновская и демосфеновская риторика, чтоб достойным образом восхвалить ее!»
– Что значит демосфеновская, господин Дон-Кихот? – спросила герцогиня. Я такого выражения никогда в жизни не слыхивала.
– Демосфеновская риторика, – ответил Дон-Кихот, – это тоже, что риторика Демосфена, как цицероновская значит риторика Цицерона, потому что они, в самом деле, были величайшими в мире риторами.
– Конечно, – подтвердил герцог, – и твой вопрос довольно бессмыслен. Но, тем не менее, господин Дон-Кихот сделал бы нам величайшее удовольствие, если бы описал свою даму. Я уверен, что малейший набросок, малейший эскиз ее прелестей возбудил бы зависть в самих красивых женщинах.
– О, я с удовольствием сделаю это, – ответил Дон-Кихот, – если только приключившееся с нею недавно несчастье не изгладило из моей памяти ее черт. Это несчастье такого рода, что я готов скорее плакать, чем описывать ее. Ваши светлости должны знать, что когда я недавно явился поцеловать у нее руки и попросить у нее благословения, выслушать ее приказания для этого третьего моего похода, я вместо нее встретил совершенно иную личность. Я нашел ее заколдованной и превращенной из принцессы в крестьянку, из красавицы в урода, из ангела в дьявола, из благоухающей в зачумленную, из благовоспитанной в неотесанную грубиянку, из чинной и скромной в попрыгунью, из света в мрак, словом – из Дульцинеи Тобозской в тупое отвратительное животное.
– Пресвятая Дева! – вскричал испуганно герцог, – какой же презренный сделал миру такое зло? кто осмелился отнять у нее красоту, которая была радость мира, грацию ума, составлявшую его наслаждение, и целомудрие, составлявшее его гордость?
– Кто? – переспросил Дон-Кихот, – кто же, как не один из тех бесчисленных чародеев, которых зависть вечно преследует меня, один из проклятого отродья, рожденного на свет лишь для того, чтоб помрачать и уничтожать храбрые подвиги добрых и придавать блеск и славу козням злых? Чародеи преследовали меня, чародеи преследуют и чародеи будут преследовать, пока не повергнут меня и мои высокие рыцарские подвиги в бездонную пучину забвения. Они поражают и ранят меня именно в то место, которое, по их мнению, коего чувствительнее у меня; потому что отнять у странствующего рыцаря его даму значит отнять у него глаза, которыми он смотрит, солнце, которое ему светит, и пищу, которая его питает. Я уже много раз говорил и теперь повторяю, что странствующий рыцарь без дамы то же, что дерево без листьев, здание без фундамента и тень без отбрасывающего ее предмета.
– Больше уж невозможно к этому прибавить, – сказала герцогиня. – Но если верить истории господина Дон-Кихота в том виде, как она появилась на свет Божий несколько дней назад, при всеобщем одобрении всего мира, должно заключить, что ваша милость никогда не видали госпожи Дульцинеи, что эта дама не из мира сего, что это фантастическая дама, которую ваша милости создали в своем воображении, украсив ее всеми прелестями и совершенствами, какими вам благоугодно было ее наделить.
– По этому поводу можно сказать многое, – ответил Дон-Кихот. – Бог один знает, есть ли на этом свете Дульцинея или нет, фантастична ли она или действительна: это один из тех вопросов, которых проверка мы должна быть доводима до конца. Я не создал и не сочинил моей дамы: я вижу и созерцаю ее такою, какой должна быть дама, чтобы соединяя в себе все качества, могущие прославить ее более всех других женщин в мире, как незапятнанную красавицу, серьезную без гордости, целомудренно влюбленную, благодарную из обходительности и обходительную из добрых побуждений; наконец, очень знатную, так как знаменитая кровь делает красоту блестящее и ярче сияющею. Чем низкое происхождение. – Это правда, – заметил герцог. – Но да позволит мне господин Дон-Кихот сказать, на что наводит меня чтение истории его подвигов. Из нее можно заключить, даже допуская существование Дульцинеи в Тобозо или вне Тобозо и допуская, что она прекрасна в такой степени, как описывает ваша милость; можно заключить, говорю я, что по знатности происхождения она не может сравняться с Орианами, Аластрахареями, Мадазимами и многими другими в том же роде, которыми наполнены истории, хорошо известные вашей милости.
– На это, – возразил Дон-Кихот, – я могу ответить, что Дульцинея дочь своих деяния, что добродетели возвышают происхождение и что следует более уважать добродетельного человека низкого происхождения, нежели порочного знатной крови. Кроме того, Дульцинея обладает некоторыми качествами, которые сделают ее достойной быть королевой со скипетром и короной; ибо достоинство прекрасной и добродетельной женщины может производить величайшие чудеса, и если не формально, то, по крайней мере, виртуально, она заключает в себе высочайшие судьбы человеческие.
– Уверяю вас, господин Дон-Кихот, – возразила герцогиня, – что ваша милость во всем, что говорите, стоите, как говорятся, твердой ногой и с щупом в руках. Отныне я сама буду верить и заставлю всех в доме и даже, если нужно, моего господина герцога верить, что в Тобозо есть Дульцинея, что она существует в нынешнее время, что она прекрасна и высокого происхождения и что она стоит того, что бы ей служил такой рыцарь, как господин Дон-Кихот, что само по себе уже есть высшая похвала ей. Тем не менее, я не могу не чувствовать некоторого сомнения и не сердиться немного на Санчо Панса. Сомнение мое состоит в том, что если верить упомянутой истории, названный Санчо Панса застал названную Дульцинею, когда принес ей послание от вас, за просеиванием мешка с хлебом, и хлеб этот был, как говорят, рожь, что заставляет меня сомневаться в высоком качестве ее знатности.
– Сударыня, – ответил Дон-Кихот, – ваше величие должно знать, что все или, по крайней мере, большая часть того, что со мной случается, происходит не таким обыкновенным способом, как у других странствующих рыцарей, – по неисповедимым ли путям судеб или вследствие козней какого-нибудь завистливого волшебника. Всеми дознано и удостоверено, что у большинства известных странствующих рыцарей было у каждого свое особенное свойство: одного невозможно было очаровывать; другой обладал таким непроницаемым телом, что ему невозможно было наносить ран, как например, знаменитый Роланд, один из двенадцати пэров Франции, о котором рассказывают, что его невозможно было ранить ни в одно место, кроме подошвы левой ноги, да и то кончиком большой булавки, а не другим каким оружием. Поэтому, когда Бергардо-дель-Карпио хотел убить его в Ронсевальской долине, то, видя, что оружие на него не действует, схватил его руками, поднял с земли и задушил, припомнив, как Геркулес убил Антеона, этого свирепого гиганта, которого считали сыном земли. Изо всего сказанного я заключаю, что возможно, что и у меня есть какое-нибудь особенное свойство; но не такое, чтоб меня нельзя было ранить, так как опыт показал мне, что мое тело чрезвычайно нежно и вовсе не непроницаемо; и не такое, чтоб меня нельзя было очаровать, так как меня уже сажали в клетку, куда не мог бы запереть меня и целый свет, если бы тут не было замешано колдовство. Но я все-таки сумел освободиться от этого колдовства и думаю теперь, что никакое другое не сможет остановить меня. Видя, что со мной уже невозможно проделывать таких козней, волшебники и стали мстить мне на том, что для меня всего дороже, и вздумали лишить меня жизни, отравив существование Дульцинея, которою и ради которой я только и живу. Так, я уверен, что, когда мой оруженосец понес ей мое письмо, они превратили ее в поселянку, занятую таким низким делом, как просеивание хлеба. Впрочем, я уже говорил, что зерна эти были не ржаные и не пшеничные, а восточные жемчужины. В доказательство справедливости коих слов скажу вашим светлостям, что недавно, проезжая через Тобозо, я нигде не мог разыскать дворцов Дульцинеи; а на другой день, в то время как мой оруженосец Санчо видел ее в настоящем ее виде, т. е. прекраснейшею в мире, мне она показалась безобразной и грязной мужичкой, и притом еще наглой – она, это олицетворение скромности. А так как я не околдован и по всем видимостям не могу быть околдован, то, значит, околдована, оскорблена, изменена и превращена она. На ней отомстили мне мои враги, и для нее я буду жить в вечных слезах, пока не увижу ее возвращенною в прежнее ее состояние. Я говорю все это для того, чтоб никто не обращал внимания на рассказ Санчо о решете и сите; потому что если Дульцинею преобразили для меня, то что удивительного, если ее преобразили и для него? Дульцинея хорошего происхождения и знатная дама: она происходят от благородных фамилий, которых в Тобозо очень много и которые древни и знатны. Правда, не малою долей своей знаменитости они обязаны бесподобной Дульцинее, благодаря которой ее деревня станет известна и прославится на многие века, как Троя прославилась благодаря Елене и Испания благодаря Каве, но по большему праву и лучшей славой. С другой стороны, мне хотелось бы убедить ваши милости, что Санчо Панса один из лучших оруженосцев, когда-либо служивших странствующим рыцарям. Он иногда говорит такие иетересные глупости, что поневоле часто спрашиваешь себя, действительно ли он так прост или это лукавство; у него бывают такие выходки, что его можно счесть за плутоватого чудака, но случается, что он скажет и такую вещь, что всякий принял бы его за чистейшего дурака. Он в одно и то же время и сомневается во всем, и верит всему, и когда я ожидаю, что он сейчас погрузятся в пучину своей глупости, он вдруг заносится на небеса. Словом, я не переменил бы его на другого оруженосца, если бы мне даже подарили за то целый город. Поэтому я и сомневаюсь, хорошо ли я сделаю, если отпущу его управлять тем островом, который ваша светлость ему даровали. А между тем я замечаю в нем некоторую способность к управлению и полагаю, что он при хорошем руководстве сумеет извлечь выгоду изо всякого управления, как король из своих данников. К тому же мы уже по многим опытам знаем, что для того, чтобы быть правителем, не нужно ни больших талантов, ни большого образования, потому что можно насчитать сотнями таких правителей, которые едва умеют читать, а между тем управляют подобно орлам. Все дело в том, чтоб намерения их были чисты и чтоб они желали все делать как следует. Всегда найдутся люди, которые сумеют давать им советы и указывать, что делать, чтобы быть настоящими правителями, а не юрисконсультами, чинящими суд при посредстве асессоров. Со своей стороны, я посоветовал бы ему не быть лихоимцем, но и не поступаться также и ни одним из своих прав. И к этому я мог бы прибавить множество других мелочей, остающихся в моем желудке и которые в свое время выйдут оттуда на пользу Санчо и на благо острова, которым он будет управлять.
Тут разговор между герцогом, герцогиней и Дон-Кихотом прервав был громкими криками и топотом многих ног по комнатам замка. Вдруг Санчо вбежал в столовую растерянный и с тряпкой, обмотанной в виде нагрудника вокруг шеи, а вслед за ним ворвалось несколько мальчишек или, лучше сказать, несколько кухонных негодяев, из которых один нес миску с водой такого цвета и такого запаха, что в ней сейчас же можно было призвать помои. Этот поваренок гонялся за Санчо и старался всеми силами подставить ему миску к самому подбородку, тогда как другой делал вид, что собирается мыть его.
– Что это, братцы? – спросила герцогиня. – Что это такое и что вы хотите делать с этим славным малым? Как же так? Забыли вы, что ли, что он назначен губернатором?
Поваренок брадобрей ответил: – Этот господин не хочет дать себя вымыть по обычаю, как вымылись наш господин герцог я его господин.
– Неправда, я хочу! – возразил Санчо, задыхаясь от гнева. – Но мне хотелось бы, чтоб вода была почище, полотенце посвежее и руки у тебя не так грязны. Между моим господином и мною вовсе не такая громадная разница, чтоб его мыли ангельской водой, а меня дьявольской. Обычаи всех стран и княжеских дворцов тем и хороши, что никому не делают неприятности; а здешний обычай умывания хуже всякого нападения. У меня борода чистая, и мне не нужно таких прохлаждений. Пусть только кто-нибудь сунется вымыть меня или дотронуться хоть до одного волоска на моей голове, т. е. на подбородке, с позволения сказать; я дам ему такого тумака, что мой кулак врежется в его череп» потому что такие умывания и церемонии больше похожи на злые шутки, чем на обходительность с гостем».
Герцогиня падала со смеху, видя гнев и слушая речи Санчо. Что же касается Дон-Кихота, то он вовсе не был доволен при виде своего оруженосца в таком наряде, с грязной, жирной тряпкой вокруг шеи и со свитой из кухонных бездельников. По этому, сделав герцогу и герцогине низкий поклон, как бы прося у них позволения говорить, он обратился к дворне и сказал ей наставительным тоном: «Эй, господа кавалеры! Пусть ваши милости оставят в покое этого малого и убираются откуда пришли, или в другое место, куда им будет угодно. Мой оруженосец не грязнее всякого другого, и эта миска не для его шеи. Послушайтесь моего совета и оставьте его в покое, потому что ни он, ни я шуток не любим». Санчо, как говорится, подхватил его слова и продолжал: «А не то пусть-ка сунутся ко мне, и если я это стерплю, так теперь, значит, ночь. Пусть принесут гребень или что угодно и пусть поскребут мне бороду, и если у меня найдется что-нибудь оскорбительное для чистоты, так я позволю обрить себя против шерсти».
Тут заговорила герцогиня, не перестававшая хохотать. «Санчо Панса, – сказала она, – прав во всем, что он сказал, и будет прав, чтобы вы сказал еще. Он, наверное, чист и совсем не нуждается в мытье, и если наш обычай не по нем, так его добрая воля. Вы же, служители чистоты, выказали лень и нерадивость и, можно сказать, чрезмерную дерзость, принеся для бороды такой особы, вместо рукомойника из чистого золота и голландского полотенца, – деревянную миску и кухонную тряпку. Словом, вы злые люди, низкого происхождения и неучи и не можете, злодеи такие, не выказывать злобы, которую чувствуете к оруженосцам странствующих рыцарей». Не только плуты мальчишки, но даже дворецкий, шедший впереди их, думали, что герцогиня говорят серьезно. Поэтому они, смущенные и пристыженные, сняли с шеи Санчо тряпку, оставили его и скрылись.
Видя себя вне ужасной, по его мнению, опасности, Санчо бросился на колени перед герцогиней и сказал ей: «От великих дам можно ждать и великих милостей. Милость же, которую ваша светлость сейчас оказали мне, такого рода, что за нее не иначе можно заплатить, как желанием видеть себя вооруженным странствующим рыцарем, чтобы во все время своей жизни служить такой великой принцессе. Я крестьянин, меня зовут Санчо Панса, я женат, у меня есть дети и я служу оруженосцем. Если я чем-нибудь из этих дел могу служить вашему величию, так не успеете ваша барская милость приказать, как я уже полечу исполнять».
– Сейчас видно, Санчо, – сказала герцогиня, – что вы научились обходительности в самой школе обходительности; я хочу сказать, что сейчас видно, что вы воспитаны под руководством господина Дон-Кихота, который представляет из себя сливки утонченных вежливостей и цвет церемоний или церемоний, как вы говорите. Да хранит Бог такого господина и такого слугу: одного, как компас странствующего рыцарства, а другого, как звезду верных оруженосцев. Встаньте, друг мой Санчо! И в признательность за вашу обходительность, я постараюсь, чтобы герцог, мой господин, как можно скорее исполнил свое обещание насчет того губернаторства, о котором шла речь.
На этом разговор превратился, и Дон-Кихот пошел отдохнуть. Герцогиня спросила Санчо, не может ли он отказаться от сна, чтобы провести некоторое время с нею и ее горничными в прохладной комнате. Санчо ответил, что он имеет, правда, обыкновение часа четыре или пять отдыхать летом после обеда, но что в угоду доброте ее светлости он употребит все усилия, чтоб ни минутки не соснуть в этот день, и послушно будет покоряться ее приказаниям. Сказав это, он вышел, а герцог дал опять инструкции относительно того, чтоб с Дон-Кихотом обращались, как со странствующим рыцарем, не уклоняясь от обычая и способа, сообразно с которыми, судя по книгам, обращались с древними рыцарями.
Глава XXXIII
O смачном разговоре, происшедшем между герцогиней, ее служанками и Санчо Панса, достойном прочтения и внимания
Итак, история повествует, что Санчо совсем не спал в это после обеда, а верный своему слову, пошел, как только отобедал, с визитом к герцогине, которую так забавляли его разговоры, что она усадила его около себя на табурете, хотя Санчо из вежливости и отказывался сесть в ее присутствии. Но когда герцогиня сказала ему, чтоб он сел, как губернатор, а говорил, как оруженосец, потому что в этих двух званиях он заслуживает даже кресла Сида Руи Диаза Кампеадора, он пожал плечами и повиновался. Все горничные и дуэньи герцогини окружили его, горя нетерпением услышать его; но первая заговорила герцогиня. «Теперь, когда мы одни, – сказала она, – и когда никто вас не слышит, я желала бы, чтоб господин губернатор разъяснил мне некоторые сомнения, которые возникли в моем уме при чтении уже напечатанной истории великого Дон-Кихота. Вот первое из этих сомнений: так как добрый Санчо никогда не видал Дульцинеи – я хочу сказать, госпожи Дульцинеи Тобозской, и так как он вовсе не относил ей письма господина Дон-Кихота, которое осталось в бумажнике в Сиерра-Морене, то, как он осмелился выдумать ответ и наговорить, будто видел эту даму просевающею хлебные зерна, когда все это было только ложью и насмешками, столь унизительными для доброй славы бесподобной Дульцинеи и столь противоречащими обязанностям хороших и преданных оруженосцев?» При этих словах Санчо, ничего не отвечая, поднялся со своего места и волчьим шагом, съежившись и приложив палец к губам, обошел всю комнату, тщательно заглядывая за все драпировки. После этого он вернулся на место и сказал: «Теперь, сударыня, когда я видел, что никто нас не подслушивает, кроме присутствующих, я без страха и тревоги отвечу вам на то, о чем вы меня спрашиваете и о чем вам еще угодно будет спросить меня. Первое, что мне нужно сказать вам, это – что я считаю моего господина Дон-Кихота как есть помешанным, совсем таки по настоящему помешанным, хотя он подчас и говорит такие вещи, которые, по моему, – да и все, кто его слышит, так думают – до того умны, до того разумны и до того попадают в самую точку, что сам сатана не мог бы лучше говорить. И все ж-таки, сказать по правде и по совести, я знаю верно, что он помешанный. Ну, а когда такая вещь уже засела у меня в голове, так я подчас и болтаю ему всякий вздор без головы и без ног, вот как про ответ на письмо, и как еще кое-что, что я проделал семь-восемь дней назад и что еще не записано в истории, т. е. про очарование госпожи доньи Дульцинеи Тобозской: я его уговорил, что она заколдована, а это такая же правда, как что луна заколдована».
Герцогиня попросила его рассказать об этом очаровании или мистификаций, и Санчо рассказал все, как было, что немало позабавило его аудиторию. После этого герцогиня опять заговорила: «Все, что добрый Санчо сейчас рассказал, вызывает в душе моей сомнение, которое шепчет мне на ухо: «Если Дон-Кихот безумен, безрассуден и чудаковат, а его оруженосец Санчо Панса хорошо знает это и, тем не менее, служит у него, сопровождает его и вполне верить его обещаниям, то он безо всякого сомнения еще безумнее и глупее, чем его господин. А если это так, то ты ответишь перед Господом, госпожа герцогиня, что даешь Санчо Пансе остров для управления, потому что, кто не умеет управлять самим собою, вряд ли сумеет управлять другими».
– Клянусь Богом, сударыня! – вскричал Санчо, – это сомнение совершенно право. И скажите ему от моего имени, что оно может говорить прямо и как ему угодно, потому что я признаю, что оно право, и что если бы у меня была хоть капелька смысла, я бы уже давно бросил своего господина. Но так, видно, угодно моей судьбе, и моей несчастной доле: я должен за ним следовать; тут ничего не поделаешь, потому что мы из одной деревни, я ел его хлеб, я очень люблю его, он такой благодарный, подарил мне своих ослят, и потом я верен ему. Поэтому невозможно, чтобы нас что-нибудь разлучило; разве только когда заступ и лопата приготовят нам постели. Если ваше величие не желаете пожаловать мне обещанное губернаторство – ну что ж! значит, так угодно Богу, и может быть, этот отказ послужит мне же на благо. Я хоть и дурак, а все-таки понял, отчего говорится: «Бодливой корове Бог рог не дает». Очень может быть, что Санчо-оруженосец скорее попадет на небеса, чем Санчо-губернатор. И здесь такой же хороший хлеб, как во Франции, и ночью все кошки серы; несчастен тот, кто в два часа вечера еще не завтракал, нет желудка, который был бы на одну пядь длиннее другого и который можно было бы, как говорится, заполнить севом и соломой; у маленьких полевых птичек Бог и поставщик и эконом, и четыре аршина толстого куэнкского сукна греют больше, чем четыре аршина тонкого сеговийского; когда мы уходим из света, и нас кладут в землю, принц идет такой же узкой дорожкой, как и поденщик, и тело папы занимает столько же места, сколько тело простого причетника, хотя бы первый и был выше второго, потому что мы, чтобы влезть в яму, съеживаемся, сжимаемся и уменьшаемся, или, лучше оказать, нас заставляют съеживаться, сжиматься и уменьшаться, не спрашивая, нравится ли нам это, – до свидания, добрый вечер! Так вот, если вашей милости не угодно пожаловать мне остров, как дураку, я сумею помириться с этим, как умный человек. Слыхал я, что за крестом стоит черт и что не все то золото, что блестят. Слыхал я также, что земледельца Вамбу взяли от плуга и волов, чтобы сделать испанским королем, и что короля Родрига взяли из парчи, удовольствий и роскоши, чтобы отдать его на съедение змеям – если, конечно, куплеты старых романсов не врут.
– Как, если не врут! – вскричала дуэнья донья Родригес, находившаяся в числе слушательниц. – Есть даже романс, в котором сказано, что короля Родрига живым бросили в яму, полную жаб, змей и ящериц, и что через два дня король сказал из глубины этой могилы тихим и плаченным голосом: «Они меня едят, они меня пожирают в том месте, которым я всего более грешил». Неудивительно поэтому, что он говорил, что хотел бы лучше быть крестьянином, чем королем, когда его ели эти гадкие животные.
Герцогиня не могла удержаться от смеха, при виде простоты своей дуэньи. Удивленная рассуждениями и поговорками Санчо, она сказала: «Добрый Санчо уже, конечно, знает что, раз обещав что-нибудь, рыцарь старается исполнить обещание, хотя бы даже ценою жизни. Мой муж и господин, герцог, хотя и не принадлежит к числу странствующих рыцарей, тем не менее, остается рыцарем. Значит, он сдержит свое обещание насчет острова, наперекор зависти и козням света. И так, Санчо может ободриться: в ту минуту, когда он всего менее будет этого ожидать, он вдруг увидит себя важно восседающим на губернаторском посту своего острова, если только не променяет его на другой, более прибыльный. Я только советую ему хорошенько подумать о том, как он будет управлять своими вассалами, потому что, могу сказать, что они все люди честные и хорошего происхождения».
– Что касается того, чтобы хорошо управлять, – возразил Санчо, – на этот счет мне советовать нечего, потому что я от роду милостив и всегда жалостлив к бедным. Не плюй в колодец – пригодится напиться. Но, клянусь именем моего святого, обманывать себя подтасовыванием костей я не дам. Я старая собака и понимаю «тяв-тяв», я умею вовремя протирать глаза и не даю пускать себе пыль в глаза, потому что хорошо знаю, где у меня жмет башмак. Я хочу этим сказать, что добрые всегда могут рассчитывать на мою руку, и дверь моя будет для них открыта, а злым не дам ни ноги, ни доступа. Мне сдается, что в деле управления главное только начало, и очень может быть, что уже через две недели я так же навострюсь в губернаторском ремесле, как в полевых работах, среди которых я родился и вырос.
– Вы правы, Санчо, – сказала герцогиня. – Никто не родится обученным, и епископы делаются из людей, а не из камней. Но возвратимся к нашему прежнему разговору об околдовании госпожи Дульцинеи: я считаю за верное и вполне доказанное, что явившаяся у Санчо мысль одурачить своего господина, убедив его, будто крестьянка сама Дульцинея Тобозская и то обстоятельство, что его господин не узнал ее, произошло вследствие ее околдования; я считаю за верное, говорю я, что это была выдумка чародеев, преследующих господина Дон-Кихота. В самом деле, я знаю из очень верных источников, что поселянка, так ловко вскочившая на свою ослицу, была действительно Дульцинея Тобозская, и что добрый Санчо, считая себя обманщиком, на самом деле сам был обманут. Это истина, в которой можно сомневаться не более чем в том, чего мы никогда не видали. Господин Санчо Панса должен звать, что и у нас в околотке есть чародеи, которые к нам расположены и которые попросту и на чистоту, безо всяких околичностей и уверток рассказывают нам все, что происходит на свете. Санчо может мне верить: скакавшая крестьянка была Дульцинея Тобозская, которая так же очарована, как и мать, которая ее родила. Она явится перед вами вдруг в настоящем своем виде именно тогда, когда мы этого всего менее будем ожидать, и тогда Санчо перестанет заблуждаться.
– Все это очень может быть! – вскричал Санчо. – Теперь я стану верить тому, что мой господин рассказывает, будто видел в Монтезинской пещере, где он видел, говорит, госпожу Дульцинею в том же наряде и в том же виде, как я ему рассказывал, что видел ее, когда мне вздумалось ее очаровать для собственного своего удовольствия. Все, верно, было навыворот, как говорите ваша милость, моя дорогая, добрая барыня; потому что не моего глупого ума дело было придумать в одну минуту такую хитрую плутню, и я не считаю моего господина таким безумным, чтобы мои жалкие убеждения могли заставить его поверить такой небылице. А все-таки, сударыня, не считайте меня таким уж злым, потому что такой болван, как я, не обязав понимать все хитрости и уловки подлых волшебников. Я выдумал эту штуку, чтоб мне не было нагоняя от моего господина Дон-Кихота, а не для того, чтоб его обидеть; а если он все повернул вверх дном, так пусть Господь на небесах нас рассудить.
– Совершенно верно, – согласилась герцогиня. – Но скажите, Санчо, что вы говорите о Монтезинской пещере? Мне очень хотелось бы знать это.
Санчо слово в слово рассказал ей все, что уже было рассказано об этом приключении.
Выслушав рассказ, герцогиня сказала: «Из этого события можно заключить, что если великий Дон-Кихот говорит, что видел там ту самую особу, которую Санчо видел при выходе из Тобозо, то это безо всякого сомнения, Дульцинея, и наши здешние волшебники, значить, совершенно правдивы, хотя и чересчур любопытны.
– Что до меня, – ответил Санчо, то я говорю, что если госпожа Дульцинея Тобозская очарована, так тем хуже для нее. У меня нет охоты ссориться с врагами моего господина, которые, видно, злы и многочисленны. По правде сказать, та, которую я видел, была крестьянка: за крестьянку я ее принял и за крестьянку считаю, а если это была Дульцинея, так, право же, не мне на то отвечать, а не то плохая выйдет штука. Пожалуй, меня станут корить на всех перекрестках: Санчо сказал, Санчо сделал, Санчо выведывает, Санчо выдумывает, – точно Санчо Бог весть кто такой, а не тот самый Санчо, что странствует по свету, что печатается в книгах, как мне сказывал Самсон Карраско, который по крайности бакалавр из Саламанского университета; а эти люди врать не станут, если только не придет им на то охота, либо из от того выходит выгода. Значит, ничего меня и корить, а так как мой господин говорить, что «добрая слава лучше богатства», так пусть мне только посадят на голову это губернаторство, и я покажу вам чудеса, потому что кто был хорошим оруженосцем, будет и хорошим губернаторов. – Все, что Санчо говорил до сих пор, подобно изречениям Катона или заимствовано, по крайней мере, из книги самого Мигеля Верино, florentibus occidit annis. Словом, говоря его выражениями, под плохим плащом может быть и хороший нитух. – В сущности, сударыня, – отвечал Санчо, – во всю свою жизнь я не пил из шалости; из жажды – бывало, потому что я совсем не ханжа. Я пью, когда мне приходит охота, a если нет охоты, так тогда, когда мне дадут пить, потому что я не хочу корчить из себя неженки, и не хочу казаться невоспитанным. Какое сердце может быть таким каменным, чтобы не ответить на здравицу, предложенную другом? Но на брюхе шелк, a в брюхе щелк. Оруженосцы странствующих рыцарей пьют только воду, потому что всегда они находятся среди лесов, долин, гор и скал, не встречая нигде и капли вина, хотя бы они отдавали за него зенинцу своего ока.
– Я думаю, – отвечала герцогиня, – но что касается настоящей минуты, то Санчо может отправиться на отдых. Потом мы поболтаем подольше и устроим, чтобы он поскорее мог, как говорит он, надеть на свою голову свое губернаторство.
Санчо снова поцеловал руки герцогини и обратился к ней с мольбой оказать ему милость и наблюсти, чтобы его Серому, зенице его ока, оказано было большое внимание. – Кто это, Серый? – спросила герцогиня.
– Это мой осел, – сказал Санчо, – которого я обыкновенно называю Серым, чтобы не назвать ослом. Я просил эту госпожу дуэнью, когда вступил в этот замок, чтобы она позаботилась о нем, но она рассердилась и покраснела так, как будто я сказал, что она стара и безобразна, a между тем это было бы для дуэний занятие более подходящее, нежели служить для парада в зале.
О, Пресвятая Дева! как зол был на этих дам один гидальго, мой земляк!
– Наверно, это был такой же мужик, как и вы, – воскликнула дуэнья донья Родригес, – потому что если бы он был дворянином и хорошего рода, он превозносил бы их до небес. – Будет, будет, – сказала герцогиня, – довольно. Пусть донья Родригес замолчит, a господин Санчо успокоится. Забота о Сером останется моей обязанностью, a так как это любимое детище Санчо, то я возьму его в свои руки.
– Для него и конюшня хороша, – отвечал Санчо, – потому что ни он, ни я недостойны быть в руках вашей светлости ни одного мгновения; скорее бы я согласился, чтобы меня пырнули ножом. Хотя мой господин и говорит, что в вежливости лучше пересолить, нежели недосолить, но в вежливости относительно ослов надо соблюдать меру и с весами в руках.
– Хорошо, – сказала герцогиня, – так пусть Санчо возьмет своего осла в свое губернаторство: там можно будет его угощать вволю, и даже дать ему пенсию.
– Не смейтесь, госпожа герцогиня, – отвечал Савчо. – Не одного осла видел я среди правящих, и если я приведу своего, вещь это будет не новая.
Эти выходки Санчо смешили и веселили герцогиню. Наконец она отослала его спать и передала герцогу о разговоре своем с ним. Потом они сообща обсудили, какую разыграть с Дон-Кихотом шутку, которая совершенно подходила бы к рыцарскому стилю, и в этом роде они сыграли с ним несколько шуток, притом столь удачных и хорошо задуманных, что они составили положительно лучшие события во всей этой великой истории.
Глава XXXIV
Где рассказано об открытии способа, как снять очарование с несравненной Дульцинеи, что составляет одни из самых удивительных событие в этой книге
Герцог и герцогиня находили крайнее удовольствие в беседах с Дон-Кихотом и Санчо. Но особенно удивляла герцогиню глупость Санчо, благодаря которой он стал верить как в непреложную истину, что Дульцинея Тобозская была заколдована, тогда как сам он был и колдуном и мастером всего этого дела. Утвердившись в своем намерении сыграть со своими гостями несколько шуток, отдающих рыцарскими приключениями, они воспользовались рассказом Дон-Кихота о пещере Монтезиноса и построили на этом чудесную выдумку. Отдав своим людям инструкции и приказания о том, что каждому из них надлежало делать. Герцог и герцогиня чрез шесть дней пригласили рыцаря на охоту за большим зверем с целой командой псарей и собак, какую могло бы содержать разве только коронованное лицо. Дон-Кихоту дали охотничью одежду, так же как и Санчо, из зеленого сукна тончайшей работы. Дон-Кихот не захотел ее принять, сказав, что вскоре должен будет вновь приняться за суровое употребление оружия и что ему невозможно возить с собою гардероб. Что касается Санчо, то он взял одежду, которую ему дали, с намерением продать ее при первом случае, какой представится.
Когда день наступил, Дон-Кихот надел на себя полное вооружение, a Санчо – свое охотничье платье, и, сев на своего Серого, которого он не захотел оставить, хотя ему предлагали лошадь, замешался в толпу охотников. Герцогиня явилась в изящном наряде, a Дон-Кихот, всегда вежливый и галантный, взялся за узду ее лошади, хотя герцог и попытался воспротивиться этому. Наконец они подъехали к лесу, лежавшему между двумя высокими горами; потом, расставив посты, заняв тропинки и распределившись по различным проходам, все общество принялось за охоту с таким шумом и гамом, что один другого не мог слышать отчасти из-за собачьего лая, отчасти из-за звуков охотничьих рогов. Герцогиня сошла с лошади и, взяв в руки острую рогатину, стала на место, где, как она знала, имели обыкновение проходить вепри. Герцог и Дон-Кихот также сошли с лошадей и поместились около нее. Санчо же стал позади всех, не сходя со своего Серого, которого не решался оставить из опасения какой-либо беды.
Только что заняли они свои места, расставив по флангам большое число прислуги, как увидали бегущего на них, гонимого охотниками и преследуемого собаками громадного вепря, который скрипел зубами и клыками и извергал пену изо рта. Увидав его, Дон-Кихот тотчас схватил в руку меч, сжал свой щит и храбро выступил ему навстречу. Герцог сделал то же самое со своей рогатиной, a герцогиня предупредила бы их всех, если бы герцог не остановил ее. Один Санчо, при виде страшного зверя, пустил своего осла и со всех ног стал удирать; потом он попытался вскарабкаться на большой дуб, но тщетно, потому что, взобравшись до средины ствола и ухватившись за ветку, чтобы дотянуться до вершины, он был так несчастен, что ветка отломилась и он, падая вниз, повис на одном суку, не имея возможности добраться до земли. Почувствовав себя в таком висячем положении, заметив, что зеленый его камзол разорван, и что ужасное животное, пробегая в этом месте, могло бы его достать, он стал издавать такие крики и с такой настойчивостью просить о помощи, что все, слышавшие, но не видевшие его, подумали, что он находится в зубах какого-либо хищного зверя.
Вепрь с длинными клыками пал, наконец, под ударами множества направленных против него железных рогатин, и Дон-Кихот, обернувшись в ту сторону, откуда раздавались крики Санчо (голос которого он узнал), увидал его висящим на дубе, головой вниз, и под ним его Серого; который не покинул его в беде. Сид-Гамед говорит по этому поводу, что он очень редко видел Санчо Панса без осла, a осла без Санчо, так велика была их взаимная дружба и такую верность хранили они один к другому. Дон-Кихот подошел и отцепил Санчо, a тот, лишь только получил свободу, коснулся земли, осмотрел тотчас дыру на своем охотничьем платье, которая и пронзила его душу до глубины, потому что он уже мысленно чуть не имение купил на это платье.
Громадного вепря навьючили, наконец, на мула, и охотники, покрыв его ветками розмарина и миртовыми букетами, с торжеством привезли его, как останки неприятельского полководца, к большим палаткам, разбитым среди леса. Там оказался расставленным и накрытым стол такой изобильный, такой роскошный, что по нему можно было судить о величии и щедрости тех, кто его предлагал. Санчо, указывая на раны своего изорванного платья, сказал: «Если бы это была охота на зайцев или малых птиц, мой камзол не был бы в таком состоянии. Я не понимаю, какое удовольствие ждать животное, которое, если схватит вас своими клыками, может отнять у вас жизнь. Я помню, слышал, как в одной старой песне говорится: «Будь ты съеден медведем, как славный Фавила!»
– Это был, – сказал Дон-Кихот, – Готский король, который, отправившись на охоту за медведями, был одним медведем съеден.
– Это я и говорю, – заговорил снова Санчо;– я бы не хотел, чтобы короли и принцы подвергалась подобным опасностям, ища удовольствия, которое собственно не должно было бы быть удовольствием, потому что состоит в том, чтобы убить животное, которое не сделало ничего дурного.
– Напротив, Санчо, – отвечал герцог, – вы очень ошибаетесь, потому что упражнение в охоте за большим зверем более подобает и более необходимо королям и принцам, нежели кому другому. Эта охота есть подобие войны. В ней употребляются военные хитрости, уловки и засады для победы над врагом без опасности для себя; в ней подвергаешь себя сильнейшему холоду и невыносимой жаре; в ней забываешь о сне и отдыхе; тело в ней крепнет, мускулы становятся более гибкими. Наконец, это такое дело, в котором можешь доставить удовольствие нескольким, не вредя никому. Кроме того, и это самая лучшая ее сторона, она годится не для всех, как другие виды охоты, кроме охоты соколиной, которая также принадлежит только королям и важным барам. Итак, Санчо, перемените мнение и, когда будете губернатором, предайтесь охоте. Увидите, как она вам понравится.
– О, тут-то и нет, – отвечал Санчо, – хороший губернатор, как хорошая жена должен всегда быть дома. Недурно было бы, если бы люди, занятые делами, должны были отправляться искать его Бог знает где, a он развлекался бы себе в лесу. Дела шли бы тогда вкривь и вкось. Честное слово, сударь, – охота и всякие такие развлечения созданы скорее для бездельников, нежели для губернаторов. Нет, я думаю забавляться лишь священными представлениями в четыре пасхальных дня и игрой в шары во воскресеньях и другим праздникам. Все эти охоты не в моем духе и не прилаживаются к моей совести.
– Дай Бог, Санчо, чтобы это так осталось, – отвечал герцог, – потому что от слова до дела расстояние очень велико.
– Ну, и что ж, – отвечал Санчо, – хорошему плательщику не трудно брать на себя обязательства, и лучше тому, кому Бог помогает, нежели тому, кто рано встает, и не ноги служат кишкам, a кишки ногам. Я хочу сказать, что если Бог мне поможет, и если я буду исполнять то, к чему питаю доброе намерение, то без сомнения буду править лучше, нежели королевский осел, a если нет, пусть мне положат пальцы в рот и посмотрят, сожму я зубы или нет.
– Проклят будь ты Богом и всеми его святыми! – воскликнул Дон-Кихот. – Когда же наступит день, как я тебе уже столько раз говорил, в который ты начнешь говорить без поговорок, речью последовательной и осмысленной. Оставьте, ваши светлости, этого дурака, иначе он размелет вам душу не только между двумя, но между двумя тысячами поговорок, приведенных так кстати, так к месту, что пускай Бог лишит его или меня спасения, если я охотно их слушаю.
– Поговорки Санчо Панса, – сказала герцогиня, – хотя они и многочисленнее, нежели у греческого комментатора, но, тем не менее, заслуживают уважения за краткость сентенций. Что касается меня, то я могу сказать, что они доставляют мне более удовольствия, нежели какие-либо другие, лучше приведенные и более кстати примененные.
Среди таких бесед и других, не менее занимательных, вышли они из палаток и отправились в лес, где остальная часть дня прошла в приискании постов и приготовлении сторожек. Наступила ночь, но не такая ясная и чистая, какую можно было ожидать по времени года, потому что была средина лета, она принесла с собою и распространила какой-то полумрак, который удивительно помог планам хозяев Дон-Кихота. Только что ночь упала на землю, почти тотчас как окончились сумерки, лес внезапно вспыхнул огнями со всех четырех сторон. В то же время, спереди, сзади, со всех сторон раздались бесконечные звуки труб, военного оружия, a равно и шагов многочисленной кавалерии, следовавшей лесом по всем направлениям. Свет огня и звон военного оружия почти ослепил и оглушил присутствующих, равно и всех находившихся в лесу. Вдруг раздались бесконечные гелели, обычный крик мавров, когда они вступают в бой. Барабаны бьют, трубы, рожки и дудки звучат все в одно время, так беспрерывно и так сильно, что тот никогда не имел рассудка, кто мог бы его сохранить среди смешанного шума стольких инструментов. Герцог побледнел, герцогиня задрожала, Дон-Кихот почувствовал себя смущенным, Санчо трепетал всеми своими членами, и даже те, кто знал истину, были испуганы. Вместе со страхом они были охвачены как бы немотой, но в это время на колеснице демона пронесся пред ними почтальон, трубя, вместо трубы, в рог бесконечных размеров, из которого выходили звуки хриплые и ужасные. «Эй, брат курьер, – крикнул герцог, – кто ты такой? откуда ты? что это за войско проходит лесом?» Курьер отвечал голосом грубым и суровым:
– Я дьявол, разыскиваю Дон-Кихота Ламанчского; проходящие здесь люди – шесть отрядов волшебников, увозящих на триумфальной колеснице несравненную Дульцинею Тобозскую; заколдованная вместе с блистательным Франциском Монтезиносом она едет, чтобы сообщить Дон-Кихоту, как снять с бедной дамы очарование».
– Если б ы ты был дьяволом, как говоришь, и как показывает и вид твой, – заговорил снова герцог, – ты бы сам узнал рыцаря Дон-Кихота Ламанчского, потому что он тут пред тобою.
– Клянусь своей душой и совестью, – отвечал дьявол, – что я не обратил на него внимания; ум мой занят столькими вещами, что я забыл самую главную, именно ту, за которою ехал.
– Этот дьявол, – воскликнул Санчо, – без сомнения, человек честный и добрый христианин, потому что иначе он не клялся бы своею душою и совестью. Теперь я буду верить, что даже в аду есть добродетельные люди.
Дьявол, не сходя на землю и повернувшись к Дон-Кихоту, тотчас сказал: «К тебе, рыцарь Львов (да не попадешь ты в их когти!) – посылает меня несчастный, но доблестный рыцарь Монтезинос, чтобы сказать тебе, чтобы ты дождался его на том месте, где я тебя встречу, потому что он везет с собою ту, которую зовут Дульцинеей Тобозской, затем, чтобы сообщить тебе, какое средство ты должен употребить, чтобы снять с нее очарование. Так как прибытие мое имело одну эту цель, то я должен сейчас удаляться. Да пребудут с тобою демоны моего рода, a с этими господами – добрые ангелы». С этими словами он снова затрубил в свой громадный рог и удалился, не дожидаясь ни от кого ответа.
Удивление овладело всеми, особенно Санчо и Дон-Кихотом: Санчо потому, что он увидел, что во что бы то ни стало и вопреки истине хотят, чтобы Дульцинея действительно была заколдована, a Дон-Кихотом потому, что он все еще не мог разобрать, было ли истинно или ложно то, что произошло с ним в пещере Монтезиноса. Пока он терялся в этих мыслях, герцог обратился к нему с вопросом: «Ваша милость думаете подождать этого появления, господин Дон-Кихот? – Почему нет? – отвечал он. – Я буду ждать твердо и смело, хотя бы на меня произвел нападение целый ад.
– Ну, так и я, – воскликнул Санчо. – Если я увижу другого такого же дьявола, как тот, который был сейчас, и если услышу звуки другого такого же козлиного рога, я буду ждать здесь, как будто бы я был во Фландрии.
Ночь в это время окончательно спустилась на землю, и сквозь лес стали там и сим появляться огни, которые распространяет в небе сухое дыхание земли и которые нам кажутся целой вереницей звезд. В то же время раздался ужасающий шум, в том роде, какой производят массивные колеса телег, везомых волами, шум резкий, скрипучий, беспрерывный, заставляющий, говорят, разбегаться волков и медведей, если они попадаются на пути. Ко всему этому грохоту присоединился другой, еще более увеличивавший его; казалось, действительно, что со всех четырех сторон леса в одно и тоже время происходили четыре битвы. Там раздавался глухой и страшный гул артиллерии; здесь грохотало бесчисленное множество пищалей; совсем по близости слышались крики сражающихся, a издали доносились гегели сарацинов. Наконец, охотничьи рога и рожки, дудки, трубы, барабаны, артиллерия, выстрелы пищалей, a надо всем этим ужасный шум телег, – все это сливалось в гул такой смутный, такой страшный, что Дон-Кихот должен был собрать все свое мужество, чтобы ждать без ужаса. Что касается Санчо, то его мужество сразу исчезло: он без чувств упал к ногам герцогини, которая подостлала ему подол своего платья и поспешила брызнуть ему водой в лицо. После этого окропления он пришел в себя как раз в ту минуту, когда телеги со скрипучими колесами стали подъезжать к месту, где они находились. Ее влекли четыре ленивых вола, сплошь покрытые черными попонами, a к каждому их рогу прикреплен был зажженный факел. На телеге возвышалось нечто вроде трона, a на нем сидел почтенный старец с бородой белой как снег и такой длинной, что она спускалась ниже его пояса. Одет он был в длинное черное платье из бумажной материи, a так как телега была освещена бесчисленным множеством огней, то на ней кожно было разглядеть каждую мелочь. Телегу сопровождали два безобразных демона, одетых, как и старец, но с такими отвратительными лицами, что, увидав их раз, Санчо закрыл глаза, чтобы не увидать в другой. Когда телега поравнялась с местом, где находилась вся компания, почтенный старец поднялся со своего возвышения и, стоя на ногах, сказал громким голосом: «Я мудрый Лиргандео», – и телега проследовала далее, a он не прибавил и слова более. За, этой телегой последовала другая, точно такая же с другим старцем, восседавшим на троне, которые, оставив свою колесницу, сказал голосом не менее важным, нежели первый: «Я мудрый Алкиф, великий друг неузнанной Урганды», – и он проследовал далее. Тотчас и таким, же образом подъехала и третья телега. Но сидевший в ней на троне был не старцем, как в тех двух, это был человек толстый и коренастый, с отвратительным лицом. Подъехавши, он поднялся с места, как и другие двое, и произнес голосом еще более хриплым и дьявольским: «Я Аркалай-волшебник, смертельный враг Амадиса Галльскаго и всего его рода», – и проследовал далее.
В некотором расстоянии все три телеги остановились, и тогда превратился невыносимый скрип колес. И теперь слышны были лишь звуки нежной и стройной музыки. Санчо она доставила большое удовольствие, и он принял ее за доброе предзнаменование. «Сударыня, – сказал он герцогине, от которой не отступал ни на шаг, – там, где есть музыка, ничего дурного уже быть не может».
– Так же как и там, где есть свет и сияние, – отвечала герцогиня.
– О, – заметил Санчо, – огонь дает свет, a горнило дает сияние, как мы можем видеть это по окружающим нас огням, которые, однако, могут нас сжечь. Музыка же всегда служит признаком веселия и торжества.
– A вот мы сейчас увидим, – сказал Дон-Кихот, который слушал эту беседу, и он был прав, как докажет следующая глава.
Глава XXXV
Где продолжается рассказ об открытии, сделанном Дон-Кихоту относительно способа, как снять очарование с Дульцинеи, a также и о других событиях, достойным удивления
Они тотчас увидели приближавшуюся к ним, под такт приятной музыки, одну из тех колесниц, которые называются триумфальными, везомую шестью гнедыми мулами, покрытыми попоною из белого сукна, на каждом из которых сидел кающийся, в роде тех, которые приносят повинную, тоже в белой одежде и с большой восковой свечой в руке. Эта колесница была вдвое, если не втрое, больше прежних. Бока и края ее были наполнены двенадцатью других кающихся, белых как снег, и каждый с зажженным факелом – зрелище одновременно и поражающее и устрашающее. На возвышенном троне среди колесницы сидела нимфа, покрытая тысячью газовых серебристых покрывал, на которых сверкало бесчисленное множество золотых блесток, служивших если не богатым, то, по меньшей мере, изящным украшением костюма. Лицо ее было покрыто шелковым тонким и прозрачным газом, ткань которого не мешала разглядеть под нею очаровательное девическое личико. Многочисленные огни давали возможность различить и черты ее и возраст, который, по-видимому, не достиг двадцати лет, но перешел за семнадцать. Рядом с нею находилась особа, одетая с головы до ног в бархатное платье с длинным шлейфом, с головой покрытой черной вуалью.
В ту минуту, как колесница совершенно поравнялась с герцогом и Дон-Кихотом, звуки рожков прекратились, и тотчас послышались звуки арф и лютней, исходившие из самой колесницы. Тогда, выпрямившись во весь рост, особа в длинном платье распахнула его в обе стороны и, подняв вуаль, покрывавшую ее лицо, открыла всем взорам фигуру смерти, отвратительную и с обнаженными костями. Дон-Кихот побледнел, Санчо задрожал от страха, а герцог и герцогиня сделали движение испуга. Эта живая смерть, ставши на ноги, голосом сонным и языком плохо повинующимся, начала говорить следующее:
– Ну так, честное слово, – воскликнул Санчо, – не только не дам я себе трех тысяч, но и трех ударов плетью, как если бы это были три удара ножом. К черту этот способ снятия колдовства! Да и какое отношение имеют мои ягодицы к колдовству? Клянусь Богом, если господин Мерлин не нашел другого способа снять чары с госпожи Дульцинеи Тобозской, то пусть ее остается заколдованною до самой могилы.
– А я возьму вас, – воскликнул Дон-Кихот, – господин мужик, напитавшийся чесноком, привяжу вас к дереву, в чем мать родила и дам вам не три тысячи триста, а шесть тысяч шестьсот ударов плетью и так метко, что вам не отделаться от них, хоть вы три тысячи триста раз вертите спину. И не отвечайте мне ни слова, или я вырву из вас душу.
Услыхавши это, Мерлин сказал: «Нет, так нельзя; нужно, чтобы удары, которые получит добрый Санчо, даны были ему по доброй его воле, а не силою, и в такие минуты, какие ему угодно будет выбрать, потому что срок ему назначен не будет. Впрочем, если он хочет искупить эту пытку половиною цифры ударов плетью, ему позволено предоставить нанесение себе этих ударов чужой рукой, хотя бы несколько и тяжелой.
– Ни чужая, ни своя, ни тяжелая, ни легкая, – отвечал Санчо, – никакая рука не тронет меня. Разве я произвел на свет госпожу Дульцинею Тобозскую, чтобы своими ягодицами платиться за грех, произведенный ее прекрасными глазами? Это хорошо для моего господина, который составляет часть ее самой, потому что на каждом шагу он называет ее: «моя жизнь, моя душа, моя опора». Он может и должен отхлестать себя за нее и сделать все возможное для освобождения ее от чар, но мне отхлестать себя за нее, мне?… abernuncio.
Только что Санчо высказал эти слова, как серебристая нимфа, сидевшая близ духа Мерлина, поднялась во весь рост и, откинувши свою легкую вуаль, открыла лицо, которое показалось всем сверхъестественно красивым» но потом, с мужским жестом и голосом мало женственным, она произнесла, обращаясь прямо к Санчо Панса: «О, злополучный оруженосец, – сказала она, – куриное сердце, бронзовая душа, каменные внутренности! Если бы тебе приказали, дерзкий разбойник, кинуться вниз с высокой башни, если бы от тебя потребовали, враг рода человеческого, чтобы ты съел дюжину жаб, две дюжины ящериц и три дюжины змей; если бы тебя убеждали убить свою жену и своих детей отточенным острием тяжелого палаша, – было бы неудивительно, что ты проявил бы себя неучтивым и отказался бы напрямик. Но делать историю из-за трех тысяч трехсот ударов плети, когда не найдется ученика в монастырях, как бы плох он ни был, который каждый месяц не получал бы по стольку же, – это положительно удивляет, оглушает, оцепеняет сострадательные внутренности всех тех, кто слышит подобный ответ, и даже тех, кто с течением времени узнает о нем. Обрати, о животное жалкое и очерствелое, обрати, говорю, свои отуманенные ослиные глаза на зрачки моих, блестящих, как мерцающие звезды, и ты увидишь, что они проливают слезы капли за каплей, ручей за ручьем, проводя стезя, тропинки и дороги по прекрасным полям моих щек. Сжалься, чудовище упрямое и злонамеренное, сжалься при виде того, как мой нежный возраст, не прошедший еще двух десятков лет, – потому что мне девятнадцать, и нет еще полных двадцати лет, – снедает себя и отцветает под корой грубой крестьянки. Если сейчас у меня вид иной, то только благодаря особенной милости, оказанной мне господином Мерлином, здесь присутствующим, исключительно для того, чтобы мой прелести тебя смягчили, потому что слезы опечаленной красоты превращают скалы в пух и тигров в овец. Бей себя, бей в эти толстые куски мяса, дикий и необузданный зверь, и оживи в себе мужество, которое ты только тогда и пускаешь в ход, когда наполняешь себе рот и живот, возврати свободу тонкости моей кожи, мягкости моего нрава и красоте моего лица. Но если ты не хочешь для меня смягчиться и покориться рассудку, то сделай это для этого бедного рыцаря, который стоить около тебя, для своего господина, говорю я, душу которого я вижу в эту минуту, потому что она засела в его горле, в пяти или шести дюймах от губ, потому что она только ждет твоего ответа, грубого или нежного, чтобы либо выйти из него через рот, либо возвратиться к нему в желудок.
При этих словах, Дон-Кихот пощупал себе горло и, обращаясь к герцогу, воскликнул:
– Клянусь Богом, сударь, Дульцинея сказала правду, потому что вот она, душа моя, остановилась среди горла, как арбалетный орех.
– Что вы на это скажете, Санчо? – спросила герцогиня.
– Я скажу, что сказал, – сударыня, – отвечал Санчо, – что касается ударов плетью – аbernuncio.
– Надо говорить, Санчо, – заметил герцог, – аbrenuncio, а не так как вы говорите.
– О, ваша светлость, оставьте меня в покое, – отвечал Санчо, – я не в таком состоянии теперь, чтобы обращать внимание на тонкости и на то, меньше или больше одной буквой, потому что эти проклятые удары плетью, которые должны быть мне даны или которые я сам должен себе дать, меня так огорчают, что я не знаю, что говорю и что делаю. Но я хотел бы услышать от ее светлости госпожи доньи Дульцинеи Тобозской, где она научилась манере, которую она пускает в дело, обращаясь к людям с просьбой. Она просит у меня вскрыть себе мясо ударами плети, и при этом называет меня куриным сердцем, диким необузданным животным, с целой литанией других оскорблений, каких и дьявол не перенес бы. Разве мое мясо из бронзы? разве мне очень важно, заколдована она или нет? Какую корзину белья, сорочек, платков и обуви (хотя я ее и не ношу) послала она вперед, чтобы тронуть мне сердце? Вместо того она посылает одно оскорбление за другим, хотя знает пословицу, употребляемую здесь, что осел, навьюченный золотом, легко всходит на гору, и что подарки пробивают скалу, и что лучше синицу в руки, нежели журавля в небе, и что на Бога надейся, а сам не плошай. А синьор, мой господин, вместо того, чтобы обнять меня, подольщаться и ласкать, чтобы я растаял как воск, говорит, что если схватит меня, то привяжет меня совсем голого к дереву и удвоит мне порцию ударов плетью! Разве эти добрые, сочувствующие души не должны были бы принять в соображение, что они просят, чтобы отхлестал себя не оруженосец только, а еще и губернатор, точно они предлагают мне поесть меду на вишнях. Так пусть же в злой для себя час они научатся молить и просить, научатся быть учтивыми, потому что день на день не приходится, и люди не всегда бывают в духе. Я теперь пронзен печалью при виде дыр на моем зеленом камзоле, а от меня требуют, чтобы я по доброй воле себя отхлестал, когда у меня на это столько же охоты, как сделаться мексиканским князем.
– Ну, друг Санчо, – сказал герцог, – если вы не размягчитесь, как вялая груша, вы не получите губернаторства. Хорошо было бы в самом деле, если бы я послал к своим островитянам жестокого губернатора с каменными внутренностями, который не сдается на слезы опечаленных девиц, на мольбы скромных чародеев и на повеления мудрых старцев! Одним словом, Санчо, или вы сами себя отхлещете, или вас отхлещут, или вы не будете губернатором.
– Ваша светлость, не дадут ли мне два дня на размышление, чтобы мне решить, что лучше?
– Нет, вы в каком случае, – перебил Мерлин. – Тут же на месте и в эту же минуту должно быть это дело решено. Или Дульцинея возвратится в пещеру Монтезиноса, превращенная снова в крестьянку, или в своем настоящем виде она будет перенесена в Елисейские поля, чтобы дождаться полной порции бичевания.
– Ну, добрый Санчо, – воскликнула герцогиня, – будьте мужественны и ответьте достойно за хлеб, который вы ели у господина Дон-Кихота, которому все мы должны служить и любить за его превосходный нрав и высокие подвиги рыцарства. Скажите да, сын мой. Согласитесь на эту епитимью, и пусть дьявол пойдет к дьяволу, страх уйдет к трусу, потому что несчастие разбивается о доброе сердце, как вам известно так же, как мне.
Вместо ответа на эту речь, Санчо, потеряв голову, обратился к Мерлину:
– Скажите мне, господин Мерлин, – сказал он ему, – когда дьявол курьер явился нам, он принес моему господину поручение от господина Монтезиноса, предлагавшего ему подождать его здесь, потому что он научит его, как снять чары с госпожи доньи Дульцинеи Тобозской, но до сих пор мы не видели ни Монтезиноса, ни чего-либо подобного.
– Дьявол, друг Санчо, – отвечал Мерлин, – невежда и величайший негодяй. Послал его отыскать вашего господина я и с поручением вовсе не от Монтезиноса, а от себя, потому что Монтезинос находится в своей пещере, ожидая, пока с него будут сняты чары, которым остается еще оторвать хвост. Если он вам что-либо должен или если у вас есть к нему дело, я к вам его приведу и доставлю вам его куда вам угодно. А пока согласитесь на это бичевание. Оно, поверьте мне, принесет много пользы вашей душе и телу. Душе тем, что послужит упражнением для вашего христианского милосердия; телу потому, что я знаю, что вы полнокровны и что недурно выпустить вам немного крови.
– Врачей на свете много, – отвечал Санчо, – и без волшебников, которые тоже вмешиваются в медицину. Но так как все настаивают на этом, хотя я не вижу ничего в этом хорошего, я соглашаюсь дать себе три тысячи триста ударов плетью, но при условии, что я буду давать их себе, когда и как захочу, чтобы мне не назначали ни дней, ни сроков, но я постараюсь выплатить долг возможно скорее, чтобы свет мог наслаждаться красотой госпожи доньи Дульцинеи Тобозской, потому что она кажется, совсем напротив тому, что я думал, действительно очень красивою. Другое условие торга – чтобы мне не нужно было пускать себе кровь бичеванием, и если некоторые удары будут такие, что сгонят лишь мух, они тоже должны войти в счет. Также, если я ошибусь в счете, господин Мерлин, который знает все, позаботится сосчитать удары и дать мне знать, сколько не хватает или сколько было лишних.
– О лишних, – отвечал Мерлин, – не зачем будет сообщать, потому что, как только будет достигнута необходимая цифра, госпожа Дульцинея в ту же минуту освободится от чар и, как признательная дама, явится к доброму Санчо, чтобы поблагодарить его и вознаградить за доброе дело. Поэтому, нет надобности заботиться, будет ли больше или меньше, и да сохранит меня небо от обмана кого-либо хотя бы на один волос!
– Ну, так с Божьей помощью! – воскликнул Санчо. – Я соглашаюсь на пытку, то есть на епитимью, на выговоренных условиях.
Только что Санчо произнес эти слова, как музыка раздалась вновь, и тотчас начались залпы из ружей. Дон-Кихот повис на шее своего оруженосца и стал покрывать тысячью поцелуев его щеки и лоб. Герцог, герцогиня и все присутствующие выказывали, будто испытывают необычайную радость по случаю этой счастливой развязки. Наконец колесница тронулась в путь, и, уезжая, прекрасная Дульцинея кивнула головой герцогу и герцогине и низко присела Санчо.
В эту минуту начала всходить смеющаяся и румяная заря. Полевые цветы подняли и выпрямили свои стебли; хрустально чистые ручьи, шепчась с белыми и серыми камешками, по которым бежали, неслись к рекам с данью, которой те ожидали. Радостная земля, светлое небо, ясный воздух, прозрачный свет – все возвещало, что день, который приближался уже на подоле платья Авроры, будет спокоен и прекрасен. Удовлетворенные охотой и тем, что так легко и удачно достигли своей цели, герцог и герцогиня возвратились в свой замок с намерением продолжать шутки, которые их занимали более всяких других развлечений.
Глава XXXVI
Где рассказано о странном и невообразимом приключении дуэньи Долориды, она же графиня Трифальди, с письмом, написанным Санчо Панса к своей жене Терезе Панса
У герцога был мажордом – весельчак и забавник. Он и представил из себя Мерлина, распорядился приготовлениями к предшествовавшему похождению, составил стихи и поручил одному пажу изобразить из себя Дульцинею. По требованию своих господ он тотчас подготовил другую шутку – самую забавную и странную из выдумок, какие можно себе вообразить.
На другой день герцогиня спросила Санчо, приступил ли он уже к епитимье, наложенной на него для освобождения Дульцинеи от чар.
– Конечно, приступил, – отвечал он. – Сегодня ночью я дал уже себе пять ударов.
– Чем же вы себе их дали? – спросила герцогиня.
– Рукой, – отвечал он.
– О, – возразила она, – это скорей значит потрепать себя, нежели ударить. Я думаю, мудрый Мерлин не будет доволен такой изнеженностью. Надо было бы вам, добрый Санчо, устроить себе хорошее бичевание веревочками с железными узлами, которые хорошо дают себя чувствовать. Говорят, что наука входит с кровью, а вы думаете, что такой легкой ценой можно купить освобождение Дульцинеи.
– Хорошо, – отвечал Санчо, – снабдите меня, ваша светлость, какой-нибудь плетью или какими-нибудь соответственными веревками. Я буду ими пороть себя, но так, чтобы меня не слишком жгли, потому что ваша милость должны знать, что хотя я и мужик, но тело мое скорей склонно к хлопку, чем к снастям, и несправедливо было бы мне разодрать себя в клочья ради других.
– В добрый час, – отвечала герцогиня. – Завтра я дам вам плеть, которая подходит к вашим целям и которая соответствует нежности ваших телес так, как будто бы она была их сестрой.
– Кстати, – сказал Санчо, – надо вашей милости, дорогая дама души моей, знать, что я написал письмо жене моей Терезе Панса с отчетом о том, что со мной было с тех пор, как мы расстались. Письмо это тут у меня за пазухой, и остается только надписать на нем адрес. Я хотел бы, чтобы ваша милость потрудились прочитать его, потому что мне кажется, что оно составлено так, как пишут губернаторы.
– А кто его сочинил?
– Да кто же мог его сочинить, кроме меня, грешного? – ответил Санчо.
– И вы же его и написали? – продолжала спрашивать герцогиня.
– Ну, нет, – ответил Санчо, – потому что я не умею ни читать, ни писать, а умею только подписываться.
– Ну, посмотрим ваше письмо, – сказала герцогиня: – вы, наверное, обнаружили в нем все достоинство и величие своего ума.
Санчо вынул из-за пазухи незапечатанное письмо, и герцогиня, взяв его, прочитала следующее.
Письмо Санчо Панса к жене его Терезе Панса.Санчо Панса»
Когда меня хорошо стегали плетьми, я твердо сидел на своем седле, а когда у меня есть хорошее губернаторство, оно мне стоит хороших ударов плетьми. Ты ничего теперь не поймешь в этом, дорогая Тереза, но после узнаешь, в чем дело. Знай же, Тереза, что я решил вот что: что ты будешь ездить в карете. Это теперь самое главное, потому что ездить иначе значит ползать на четвереньках: [141] ты жена губернатора, и теперь никто тебе в подметки не годится. Посылаю тебе при сем зеленый охотничий наряд, подаренный мне госпожой герцогиней; переделай его так, чтоб из него вышли юбка и корсаж для нашей дочери. Дон-Кихот, мой господин, как говорят здесь, умный безумец и забавный дурак» говорят то же, что и я того же сорта. Мы спускались в Монтезинскую пещеру, и мудрец Мерлин употребляет меня на то, чтоб снять чары с Дульцинеи Тобозской, которая называется у нас Альдонсой Лоренсо. Когда я отсчитаю себе три тысячи триста ударов плетьми без пяти, она так же перестанет быть заколдованной, как и мать, которая ее родила. Никому не говори об этом, потому что знаешь поговорку: «на всякое чиханье не наздравствуешься», и что один находит белым, то другой называет черным. Через несколько дней я поеду губернаторствовать, и я еду туда с большой охотой скопить деньгу, потому что мне говорили, что все новые губернаторы едут всегда с такой же охотой. Я хорошенько ощупаю это место и тогда напишу тебе, приезжать ли тебе или нет. Осел здоров и кланяется тебе; я его не брошу, хотя бы меня сделали султаном. Госпожа герцогиня тысячу раз целует твои руки; целуй ты ее руки две тысячи раз, потому что, как говорит мой господин, ничего так дешево не стоит и так высоко не ценится, как вежливости. Бог не послал мне другого такого чемодана со ста золотыми, как в тот раз, но не кручинься, дорогая Тереза: дело мое в шляпе, a губернаторство все поправит. Мне только очень неприятно, когда говорят, что оно мне так понравится, что я поем свои пальцы. Тогда, значит, оно мне не дешево обойдется, хотя для калек и безруких милостыня, которую они просят, все равно, что каноникам. Значит, так или иначе, ты будешь богата и счастлива. Да пошлет тебе Бог счастья, сколько может, и да сохранят Он меня, чтоб служить тебе. В сем замке, 20го Июля 1614 г.
«Твой муж, губернатор
Окончив чтение письма, герцогиня сказала Санчо:
– В двух вещах добрый губернатор несколько уклоняется от прямого пути. Первая – это, что он говорить или дает понять, будто ему губернаторство пожаловано за удары плетью, которые он должен себе нанести, тогда как он отлично знает и не может отрицать, что тогда, когда герцог, мой господин, обещал ему губернаторство, никто и не думал о том, что на свете существуют удары плетью. Вторая вещь – это, что он обнаруживает немножко корыстолюбия, a я не хотела бы, чтоб он был таков, потому что слишком наполненный мешок прорывается, и алчный губернатор не чинит, а продает правосудие.
– О, я вовсе не то хотел сказать, сударыня! – возразил Санчо. – Если ваша милость находит, что письмо написано не как следует, так остается только разорвать его и написать другое, и может случиться, что второе будет еще хуже, если положиться на меня.
– Нет, нет! – остановила его герцогиня. – И это хорошо, и я покажу его герцогу.
С этими словами она отправилась в сад, где в этот день накрыт был обеденный стол.
Герцогиня показала письмо Санчо герцогу, которого оно очень насмешило. Когда отобедали и убрали со стола и когда достаточно позабавились изысканными разговорами Санчо, вдруг раздался пронзительный звук рожка вместе с глухими нестройными ударами барабана. Все, казалось, встревожились этой воинственной унылой музыкой, особенно Дон-Кихот, который едва мог усидеть на стуле, до того велика была его тревога. О Санчо нечего и говорить, кроме того, что страх загнал его в обычное его убежище, к подолу платья герцогини. И действительно, послышавшаяся музыка была уныла и меланхолична до последней степени. Среди всеобщего удивления н воцарившегося вдруг молчания, в сад вошли и стали приближаться два человека в траурных платьях до того длинных, что значительная часть их волочилась по земле. Оба они ударяли в большие барабаны, также обтянутые черным сукном. Рядом с ними шел человек, игравший на рожке, такой же черный и зловещий, как и первые двое. За этими тремя музыкантами шел человек с гигантской фигурой, не одетый, a обремененный огромнейшим черным плащом, громадный шлейф которого тащился за ним на большом расстоянии. Поверх плаща он был опоясан широкой перевязью, также черной, с висевшим на ней огромным палашом с черной рукояткой ив черных же ножнах. Лицо его покрыто было прозрачным черным покрывалом, сквозь которое можно было разглядеть длинную белоснежную бороду. Он шел мерным шагом, под барабанные звуки, весьма спокойно и важно. Его рост, чернота, походка, света – все это было такого свойства, что могло бы удивить всякого не знавшего ею. Он медленно и торжественно приблизился и опустился на колени перед герцогом, который поднялся с места и ожидал его, окруженный всеми присутствовавшими. Но герцог ни в каком случае не соглашался выслушать его, пока он не поднимется. Чудовищное страшилище вынуждено было уступить и, встав на ноги, подняло покрывало, скрывавшее его лицо. Тогда обнаружилась ужаснейшая, длиннейшая, белейшая и густейшая борода, какую когда-либо видели глаза человеческие. Затем великан устремил взор на герцога, a из глубины его обширной груди послышался мрачные и звучный голос, произнесший следующее:
«Высокородный и могущественный государь, меня зовут Трифальдин Белая Борода; я оруженосец графини Трифальди, иначе называемой дуэньей Долоридой, которая посылает меня послом к вашему величию, чтобы попросить ваше великолепие дать ей разрешение и позволение явиться рассказать вам об ее горе, самом невиданном и самом удивительном, какое могло придумать самое тяжелое воображение в мире. Но прежде всего она хочет знать, находятся ли в вашем замке славный и непобедимый рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, в поисках за которым она идет пешком, не нарушая поста, от королевства Кандания до вашей светлости, что следует считать чудом и делом колдовства. Она у ворот этой крепости или увеселительного замка и ждет лишь вашего разрешения, чтобы войти. Я кончил». Тут он закашлялся и, гладя бороду сверху вниз, стал ждать совершенно спокойно ответа герцога. «Уже много дней, добрый оруженосец Белая Борода, – ответил герцог, – как мы знаем о несчастья, постигнувшем госпожу графиню Триффльди, которую чародеи заставляют называться дуэньей Долоридой. Вы можете, удивительный оруженосец, сказать ей, чтоб она вошла, что здесь находится храбрый рыцарь Дон-Кихот Ламанчский и что от его великодушного сердца она может с уверенностью ждать всевозможной помощи и поддержки. Можете также сказать ей от моего имени, что если ей нужно мое покровительство, она его получит, потому что я обязан предложить ей его в качестве рыцаря, которому предписано покровительствовать всякого рода женщинам, и особенно дуэньям, вдовам и скорбящим, a равно и угнетенным, какова ее милость». При этих словах Трифальдин склонил колени до самой земли и, дав сигнал, чтоб заиграли рожки и барабан, вышел из сада при тех же звуках и тем же шагом, как вошел, оставив всех удивленными его видом и нарядом.
Тогда герцог сказал, обращаясь к Дон-Кихоту: – Наконец, славный рыцарь, мрак злобы и невежества делаются бессильны скрывать свет доблести и добродетели. Я говорю это потому, что нет и шести дней, как ваша милость живете в этом замке, и уже из далеких и неведомых стран являются искать вас здесь, и не в карете, не на верблюдах, a пешком и без пищи, несчастные и угнетенные, в надежде, что в этой грозной руке найдут лекарство от своих горестей и страданий, и все это благодаря вашим блестящим подвигам, слава о которых летит и распространяется по лицу всей земли».
– Я бы очень желал, господин герцог, – ответил Дон-Кихот, – что бы сейчас присутствовал здесь тот добрый монах, который тогда за столом выказал столько вражды и недоброжелательства относительно странствующих рыцарей: пусть бы он собственными глазами увидал, нужны ли свету эти рыцари. Он бы, по крайней мере, осязательно видел ту истину, что люди очень угнетенные и неутешные не обращаются в крайних случаях и особенных несчастьях за помощью ни к людям в облачении, ни к сельским причетникам, ни к дворянину, никогда не выезжавшему за пределы своего прихода, ни к ленивому горожанину, который охотнее занимается рассказыванием новостей, чем подвигами, о которых рассказывали бы и писали бы другие. Лекарство против горя, помощь в нужде, покровительство молодым девушкам, утешение вдовам нигде так легко не находятся, как у странствующих рыцарей. Поэтому я и благодарю бесконечно небо за то, что я есть, и не считаю потерянными ни трудов, ни всякого рода повреждений, которые со мною могут случиться при исполнении таких почетных обязанностей. Пусть же эта дуэнья явится и просит, чего захочет: лекарство против ее горя сейчас же будет добыто силой моей руки и бесстрашной решимостью управляющего ею сердца.
Глава XXXVII
В которой продолжается пресловутое приключение с дуэньей Долоридой
Герцог и герцогиня были в восторге, что Дон-Кихот так оправдал их ожидания. В это время Санчо вмешался в разговор.
– Я бы не желал, – сказал он, – чтоб эта госпожа дуэнья подкинула какую-нибудь палку под колесо моего губернаторства, a я слыхал от одного толедского аптекаря, который говорил, как щегленок, что где вмешаются дуэньи, там уже добра не жди. Пресвятая Дева! как он их ненавидел этот аптекарь! A я из этого вывел, что если все дуэньи несносны и наглы, какого бы звания и характера они ни были, что же будет из скорбящих, обездоленных или угнетенных, какова, рассказывают, эта графиня трехфалдая или треххвостая, потому что на моей родине фалда и хвост, хвост и фалда одно и то же.
– Молчи, друг Санчо, – сказал Дон-Кихот. – Если эта дама явилась ко мне из таких отдаленных стран, то она не может быть из тех, которых аптекарь носил в своей памятной книжке. К тому же она графиня, a когда графини служат в качестве дуэний, то только у цариц или королев» они госпожи и хозяйки в своих домах, и им служат другие дуэньи.
К этому присутствовавшая тут же донья Родригес с живостью прибавила:
– Здесь, y госпожи герцогини, служат дуэньи, которые могли бы быть графинями, если бы судьбе это было угодно. Но всяк сверчок знай свой шестов. И все-таки пусть не отзываются дурно о дуэньях, особенно о старых и о девушках, потому что хотя я ни то, ни другое, a очень хорошо вижу и понимаю преимущество дуэнья девушки вред дуэньей вдовой; и кто вас острит, тот оставил ножницы у себя в руках.
– A все же, – ответил Санчо, – у дуэний, по словам моего аптекаря, еще столько есть чего стричь, что лучше не разрывать помойной ямы, чтоб не смердела.
– Оруженосцы уж известные ваши враги, – сказала донья Родригес. – Так как они вечно торчат в передних и то и дело сталкиваются с нами, то им и нечего больше делать, как сплетничать на вас, перемывать наши косточки и губить ваше доброе имя во все часы дня, когда они не молятся, – a таких очень много. Ну, a я скажу этим ходячим чурбанам, что мы будем, наперекор им, продолжать жить в свете и в домах знатных господ, хотя бы нас морили там голодом и покрывали бы жалкой черной юбчонкой ваши нежные или не нежные тела, как в дни процессий покрывают навоз драпировками. Право, если бы мне только позволили, и если б у меня было время, я бы хорошо объясняла не только тем, кто меня слушает, но и всему свету, что нет в мире добродетели, которой не было бы в дуэньях.
– Я думаю, – вмешалась герцогиня, – что моя добрая донья Родригес вполне права; но лучше ей отложить до более удобного времени свою защиту и защиту других дуэний, чтоб опровергнуть злое мнение злого аптекаря и с корнем вырвать то же мнение, питаемое в глубине души великим Санчо Панса.
– Право, – ответил Санчо, – с той поры, как угар от губернаторства ударил мне в голову, я уже не так дорожу званием оруженосцев и смеюсь над всеми дуэньями на свете, как над дикой фигой.
Разговор о дуэньях еще продолжался бы, если бы вновь не раздались звуки рожков и барабанов, из чего все поняли, что дуэнья Долорида приближается. Герцогиня спросила герцога, не следует ли выйти к ней навстречу, так как она графиня и знатная дама.
– Что до ее графства, – вмешался Санчо, прежде чем герцог успел открыть рот, – так я согласен, чтоб ваши величия пошли ее встречать; что же до того, что в ней принадлежит к дуэньям, так я того мнения, чтоб вы не трогались с места.
– Кто тебя просит вмешиваться, Санчо? – остановил его Дон-Кихот.
– Кто, господин? – переспросил Санчо. – Я вмешиваюсь и могу вмешиваться, как оруженосец, научившийся обязанностям вежливости в школе вашей милости, которые самый обходительный и благовоспитанный рыцарь во всем свете. В этих делах, как я слыхал от вашей милости, так же вредно пересаливать, как недосаливать, – ну, а умному свисни, и умный смыслит.
– Именно так, как говорит Санчо, – сказал герцог, – Увидим еще какова эта графиня, и тогда посмотрим, какую вежливость ей оказать.
В эту минуту показались рожки и барабаны, как в первый раз, и автор заканчивает здесь эту коротенькую главу, чтоб начать другую, в которой он продолжает то же приключение, одно из замечательнейших во всей этой истории.
Глава XXXVIII
В которой дается отчет об отчете, данном дуэньей Долоридой об ее печальной судьбе
Вслед за исполнителями унылой музыки начали входить в сад в два ряда до дюжины дуэний, одетых в широкие саржевые монашеские платья и белые кисейные покрывала, такие длинные, что из-под них едва виднелись края платьев. За ними шла графиня Трифальди, ведомая за руку оруженосцем Трифальдином Белая Борода. Она была одета в черное платье из необделанной шерсти, потому что если бы нити этой шерсти были скручены, то получились бы зерна величиной с горошину. Хвост, или фалда, или пола, или как бы это ни называлось, разделен был на три части, поддерживаемая тремя пажами, также в черном, изображавшими из себя красивую геометрическую фигуру с тремя острыми углами, которые образовали три конца хвоста; и все увидавшие этот хвост с тремя концами поняли, что от него произошла ее фамилия графини Трифальди, т. е. графини с тремя хвостами Бен-Энгели говорит, что это так и было, и что настоящая фамилия графини была Волкинос, потому что в ее поместьях было много волков, и если бы эти волки были лисицами, так ее назвали бы графиней Лисинос, потому что в этих местах знатные баре имеют обыкновение принимать ими той вещи или тех вещей, которыми особенно изобилуют их поместья. Словом, эта графиня бросила ради новизны своего хвоста фамилию Волкинос и приняла фамилию Трифальди.
Все двенадцать дуэний и сама дама ходили размеренным шагом процессий, с опущенными на лицо черными покрывалами, не прозрачными, а такими густыми, что под ними ничего нельзя было разглядеть. Едва показался сформированный таким образом отряд дуэний, как герцог, герцогиня и Дон-Кихот, а равно и все видевшие эту длинную процессию, поднялись с мест. Двенадцать дуэний остановились, образовав шпалеру и окружив Долориду, не покидавшую руки Трифальдина. При виде этого, герцог, герцогиня и Дон-Кихот сделали навстречу ей с дюжину шагов. Тогда она, опустившись на оба колена, произнесла голосом скорее хриплым и грубым, чем мелодичным и нежным:
– Пусть ваши величия соблаговолят не расточать стольких учтивостей их покорному слуге… я хочу сказать, их покорной слуге, ибо я так угнетена, что никогда не сумею ответить на них так, как бы должна была. В самом деле, мое странное и неслыханное несчастье унесло мой ум не знаю куда, но должно быть далеко, потому что чем более я его ищу, тем более он от меня удаляется.
– Нужно совсем не иметь ума, – ответил герцог, – чтоб не замечать в вас достоинств, которые уже сами по себе заслуживают сливок всех учтивостей и цвета самых обходительных вежливостей.
И, подняв ее с земли, он усадил ее рядом с герцогиней, которая также оказала ей самый радушный прием. Дон-Кихот хранил молчание, а Санчо умирал от любопытства увидать лицо Трифальди или одной из ее многочисленных дуэний; но это было невозможно, пока они по своей воле не откроют своих лиц.
Никто не двигался, все молчали и все ждали, чтобы кто-нибудь заговорил. Первая прервала молчание дуэнья Долорида, сказавшая: – Я верю, могущественнейший государь, прекраснейшая дама и благоразумнейшие слушатели, что мое горестнейшее горе найдет в ваших мужественнейших сердцах не менее ласковый, чем великодушный и печальный прием, потому что мое горе таково, что может тронуть даже мрамор, смягчить алмаз и расплавить сталь самых жестоких в мире сердец. Но прежде чем открыть его вашему слуху (чтоб же сказать ушам), я хотела бы, чтоб вы поведали мне, находятся ли в недрах этого славного общества славнейший рыцарь Дон-Кихот Ламанческий и его оруженосейший Панса.
– Панса-то вот он, – ответил Санчо, прежде чем кто бы то ни было заговорил, и Дон-Кихотейший тоже. Стало быть, вы можете, Долоридейшая дуэнейшая, сказать все, что вам угоднейше, а мы готовейши быть вашими покорвейшими слугеишами.
Тут поднялся Дон-Кихот и, обратившись к дуэнье Долориде, сказал: – Если ваше горе, о, скорбящая дана, может надеяться на лечение при помощи какого-нибудь мужественного поступка или какой-нибудь силы какого-нибудь странствующего рыцаря, так я отдаю все свое мужество и всю свою силу, хотя они и ничтожны, целиком на служение вам и Дон-Кихот Ламанчский, занятие которого состоит в том, чтобы помогать всем, кто нуждается в помощи. Следовательно, вам нет надобности, сударыня, вымаливать наперед чьего бы то ни было расположения, и вы можете прямо и без обиняков рассказать нам о своем горе. Вас будут слушать люди, которые сумеют если не помочь, то, по крайней мере, отнестись сочувственно к вашему положению.
Услышав эти слова, дуэнья Долорида хотела броситься к ногам Дон-Кихота и даже бросилась и, силясь обнять их, вскричала: – Я падаю к этим ногам и к этим стопам, о, непобедимый рыцарь! потому что они основа и столпы странствующего рыцарства. Я стану целовать эти ноги, от одного шага которых жду и жажду исцеления моей скорби, – о, славный странствователь! истинные подвиги которого далеко превзошли и затмили сказочные деяния Амадисов, Белианисов и Эспландианов! Затем, оставив Дон-Кихота и обернувшись к Санчо Панса, она охватила его за руку и сказала: «О, ты, честнейший изо всех оруженосцев, когда-либо служивших странствующему рыцарю в настоящие и в прошедшие века, которого доброта больше бороды Трифальдина, присутствующего здесь спутника моего! ты можешь смело похвалиться, что, служа великому Дон-Кихоту, служишь в миниатюре всем рыцарям в мире, когда-либо носившим оружие. Заклинаю тебя твоей великодушнейшей добротой стать моим заступником пред твоим господином, чтоб он сейчас же и немедля оказал покровительство этой униженнейшей и несчастнейшей графине.
Санчо ответил: – Что моя доброта, любезная дама, так же велика и так же длинна, как борода вашего оруженосца, это к делу не относится. Ну, а что моя душа может на том свете очутиться без бороды и без усов, это меня беспокоить, а o здешних бородах я нимало не забочусь. К тому же я и без этих упрашиваний, вымаливаний попрошу моего господина (а я знаю, что он меня любит, особенно теперь, когда и ему нужен для одного дела), чтоб он помог вашей милости, чем можно. Только выкладывайте нам поскорее свое горе, не стесняйтесь, и мы уж поладим.
Герцог и герцогиня, подстроившие все это дело, задыхались от смеха, радуясь в душе ловкости и уменью, с которыми Трифадьди выполняла свою роль. Она между тем, снова села на свое место и сказала: – В знаменитом Кандинском королевстве, лежащем между великой Трапобаной и Южным морем, за две мили от Коморинского мыса, царствовала королева донья Магуисия, вдова короля Арчипиелы, ее супруга и господина. От их брака произошла и родилась инфанта Антономазия, наследница престола, каковая инфанта Антономазия выросла и воспиталась под моей опекой и моим руководством, потому что я была самая старинная и самая благородная из дуэний ее матери. Дни шли за днями, и маленькая Антономазия достигла четырнадцати лет и стала такой совершеннейшей красавицей, что природа уже не могла бы ничего прибавить к ее красоте. Но, может быть, вы думаете, что относительно ума она была еще совсем дурочкой? Нет, она была и рассудительна, и умна, и прекраснее всех на свете, или, лучше сказать, есть и теперь, если только завистливая судьба и беспощадные Парки не перерезали нити ее жизни. Но нет, они этого не сделали, потому что небеса не допустили бы, чтобы земле причинено было такое зло, чтобы срезана была недозревшая кисть с прекраснейшей в мире виноградной лозы. В эту красавицу, прелести которой мой тяжелый, неловкий язык не в состояния так восхвалить, как они того заслуживают, влюбилось множество принцев, как туземных, так и чужестранных. Между ними осмелился вознести свои мысли до небес этой чудной красоты простой рыцарь, находившийся ври дворе. Его надежды поддерживались. его молодостью, красотой, грацией, множеством талантов, легкостью и быстротой ума. Ваши величия должны звать, если вам не скучно слушать, что он так играл на гитаре, что она словно говорила под его руками, кроме того, он был поэтом и отличным танцором и, еще, так хорошо умел делать птичьи клетки, что мог бы даже зарабатывать себе этим хлеб, еслиб ы пришла нужда. Все эти качества, все эти достоинства могут сдвинуть с места даже гору, не то что тронуть слабую молодую девушку. Тем не менее, все его достоинства, прелести и таланты не в силах были бы заставить сдаться крепость моей воспитанницы, если бы этот наглый вор не пустил в дело все свое искусство, чтобы пленить мое сердце. Этот негодный злодей вздумал склонять меня, слабого гувернера, отдать ему ключи от крепости, охрана которой вверена была мне. Он стал льстиво превозносить мой ум и парализовал мою волю, не знаю какими зельями, которых надавал мне. Но что всего более заставило меня споткнуться и упасть, это песня, которую он распевал в одну ночь, прогуливаясь по маленькой улице под моим решетчатым окном. Песня эта, если память мне не изменяет, состояла в следующем:
Этот куплет показался мне золотым, а его голос медовым» и с тех пор, видя, в какое несчастье повергли меня эти и подобные ям стихи, я решила, что следует, как советует Платон, изгнать поэтов из хорошо организованных государств – по крайней мере, поэтов эротических, потому что они пишут стихи не такие, как жалобы маркиза Мантуанского. которые забавляют женщин и заставляют плакать детей, а умственные иглы, которые пронзают душу подобно нежным шипам и жгут ее, как молния, не касаясь платья. В другой раз он пел так:
Потом он еще пел куплеты и строфы, которые чаруют в пении и восхищают в чтения. Но, когда эти поэты примутся, бывало, сочинять очень модные в то время в Кандане стихи, которые они называют сегедилами, тогда душа принимается плясать, тело приходит в движение, вырывается неудержимый хохот, и все чувства приходят в восхищение. Поэтому я и говорю, милостивые государи, что всех этих поэтов и трубадуров следовало бы по справедливости сослать на Ящеричные острова. Впрочем, виноваты собственно не они, а те простаки, что расхваливают их, и дуры, что верят им. Если б я была как следует хорошей дуэньей, я бы, конечно, не польстилась на их пустые сладкие речи и не приняла бы за чистую монету красивых слов вроде я живу, умирая, я горю во льду, я дрожу в тени, я надеюсь без надежды, я уезжаю и остаюсь и тому подобные несообразности, которыми полны их писания. А что выходит из того, что они обещают феникс Аравии, корову Ариадны, коней Солнца, перлы Южного моря, золото Пактола и бальзам Панкаии? Они тут-то и принимаются скорее, чем всегда, действовать мечом, потому что им ни чего не стоит наобещать того, чего они никогда не в состоянии будут исполнить. Но что я делаю? Чем я, несчастная, развлекаюсь? Что за безумие, что за безрассудство побуждает меня рассказывать о чужих грехах, когда мне столько нужно рассказать о своих собственных. Горе мне! Не стихи меня сломили, а глупость моя; не серенады меня смягчили, а преступная неосторожность моя. Мое великое невежество и слабая предусмотрительность открыли дорогу и приготовили путь желаниям Дон Клавихо (так звали рыцаря, о котором идет речь). Под моим покровительством и при моем посредстве он входил, и не раз, а много раз, в спальню Антономазии, обманутой не им, а мною; но это делалось уже в звании законного супруга, потому что, как я ни грешна, я бы ни за что не позволила, чтоб он, не будучи ее мужем, дотронулся хотя бы до кончика носка ее туфель. Нет, нет, никогда! Брак должен предшествовать во всех делах подобного рода, о которых я говорю. В этом деле была только одна дурная сторона – неравенство положений, так как Дон Клавихо был простой рыцарь, а инфанта Антономазия, как уже сказано, наследница престола. Несколько дней интрига эта оставалась скрытой, благодаря моей ловкости и моим предосторожностям, но вскоре мне показалось, что она должна неизбежно открыться благодаря странной опухоли живота Антономазии. Это опасение заставило нас всех троих устроить тайное совещание, и мы единогласно решили, чтоб Клавихо, прежде чем откроется тайна, попросил у великого викария руки Антономазии, на основании письменного обещания с ее стороны стать его женой, составленного мною и такого сильного, что даже Самсон не мог бы его нарушить. Все так и было сделано; викарий прочитал обязательство, выслушал исповедь Антономазии, которая без околичностей созналась во всем, и затем засвидетельствовал все это у одного честного придворного алгвазила.
– Как! – вскричал Санчо. – Разве я в Кандаие есть алгвазилы, поэты и сегедиллы? Клянусь всевозможными клятвами! я начинаю думать, что свет везде один и тот же. Но поторопитесь немножко, ваша милость, госпожа Трифальди: становится поздно, а я помираю от любопытства узнать конец такой длинной истории.
– Хорошо, я потороплюсь, – ответила графиня.
Глава XXXIX
В которой Трифальди продолжает свою удивительную и достопамятную историю
Всякое слово, произносимое Санчо, столько же восхищало герцогиню, сколько приводило в отчаяние Дон-Кихота. Долорида, между тем, продолжала так:
– Наконец, после многих допросов, опросов и ответов, в продолжение которых инфанта все поддерживала первое показание, ничего не прибавляя и не убавляя, великий викарий решил дело в пользу Клавихо и передал ее ему, как законную супругу. Это так опечалило королеву донью Магунсию, мать инфанты Антономазии, что мы через три дня должны были ее схоронить.
– Она, значит, умерла? – спросил Санчо.
– Понятно, – ответил Трифальдин, – потому что в Кандаие хоронят не живых, а мертвых.
– Ну, мы видели и такие случаи, господин оруженосец, – возразил Санчо, – что хоронили человека обмершего, считая его за мертвого, а мне казалось, что королева Магунсия сделала бы лучше, если бы обмерла, вместо того чтоб умереть, потому что при жизни можно многое поправить. К тому же поступок инфанты был вовсе уж не такой страшный, чтоб ей нужно было непременно так огорчаться. Если б эта барышня вышла за пажа или другого какого домашнего слугу, как сделали, говорят другие, – ну, тогда дело было бы пропащее; а выйти за рыцаря, такого славного и притом дворянина, судя по описанию, это, право, хоть и глупость, но вовсе уж не такая большая, как полагают. Потому что, как говорит мой господин, здесь присутствующий, который не позволит обвинить меня во лжи, – как из людей духовного звания делают епископов, так из рыцарей, особенно если они странствующие, можно делать и королей, и императоров.
– Ты прав, Санчо, – ответил Дон-Кихот, потому что странствующий рыцарь, если у него есть хоть крошечка счастья, всегда может рассчитывать сделаться могущественнейшим в мире государем. Но продолжайте, госпожа Долорида: мне кажется, что вам остается теперь досказать все горькое из этой до сих пор сладостной истории.
– Горькое! – вскричала графиня. – О, да, такое горькое, что в сравнении с ним полынь покажется сладкой и лавр вкусным.
Так как королева умерла, а не обмерла, то мы ее и схоронили. Но только что мы бросили на ее гроб последнюю горсть земли, только-что сказали ей последнее прости, как вдруг – quis talia fando temperet а lacrymis, – на могиле королевы показался верхом на деревянной лошади великан Маланбруко, двоюродный брат Магунсии, очень жестокий и вдобавок колдун. Чтоб отомстить за смерть своей кузины и показать дерзость Дон Клавихо и слабость Антономазии, он пустил в ход свое проклятое искусство и оставил влюбленную чету заколдованною на самой могиле, обратив ее в бронзовую обезьяну, а его в страшного крокодила из какого-то неведомого металла. Между ними воздвиглась колонна, также металлическая, с надписью на сирийском языке, которая, если перевести ее на канданский язык, а потом на кастильский, означает следующее: Сии два дерзкие любовника до тех пор не примут прежнего своею вида, пока отважный Ламанчец не сразится со мной с поединке, ибо его лишь отваге судьба предназначила сие неслыханное приключение. После этого он вынул из ножен громадный, широкий палаш и, схватив меня за волосы, сделал вид, что хочет перерезать мне горло и отсечь голову по самые плечи. Я испугалась, голос мой замер, и мне стало дурно; но я сделала над собой усилие и дрожащим голосом стала говорить ему такие вещи, что он вынужден был отложить исполнение своей ужасной кары. Затем он приказал привести к себе всех дуэний из дворца, здесь присутствующих, и, побранив нас за наш проступок и горько осудив нравы дуэний, их скверные хитрости и еще худшие интриги, обвинив всех их в проступке, который совершила я одна, он сказал, что не хочет наказать вас смертною казнью, а наложит на нас более продолжительное наказание, которое поведет за собой вечную гражданскую смерть. Едва он произнес эти слова, как все мы почувствовали, что поры наших лиц раскрылись и в них точно впились тысячи иголок. Мы ухватились руками за лица и почувствовали, что превратились в то, что вы сейчас увидите.
Тут Долорида и другие дуэньи подняли покрывала, которыми были прикрыты, и обнаружили лица, обросшие бородами, у кого русой, у кого черной, у кого совсем седой, а у кого с проседью. При этом зрелище герцог и герцогиня казались пораженными изумлением, Дон-Кихот и Санчо остолбенели, а остальные зрители ужаснулись. Трифальди же продолжала так:
– Вот как покарал нас этот свирепый и злонамеренный Маламбурно. Он прикрыл белизну и бледность наших лиц этими жесткими волосами, и лучше бы он уже отсек нам головы своим огромным острым палашом, чем затемнить свет наших лиц этой покрывшей нас густой шерстью, потому что, если даже стать считать… но то, что я собираюсь сказать, я хотела бы сказать с глазами, из которых текли бы целые ручьи; но море слез, пролитых из глаз моих при постоянной мысли о постигшем нас несчастье, иссушило их, как тростник, и потому я буду говорить без слез. И так, я говорю: куда деться бородатой дуэнье? Какой отец, какая мать сжалятся над нею? Кто ей поможет? Если даже тогда, когда кожа у нее гладка и лицо раскрашено разными косметиками, на нее мало находится охотников, так что же будет, если она покажет лицо, похожее на лес? О, подруги мои дуэньи! Под злой звездой родились мы и под роковым влиянием зародили нас отцы наши!
При этих словах Трифальди сделала вид, что падает в обморок.
Глава LX
О делах, касающихся этой достопамятной истории
Поистине, все любящие подобного рода истории должны быть благодарны Сиду Гамеду, ее первоначальному автору, за особую заботливость, с которой он постарался рассказать малейшие подробности ее, не оставив не разъясненной и самой крошечной частички ее. Он изображает все мысли, показывает все воображения, отвечает на немые вопросы, разъясняет сомнения, разрешает всякие затруднения – словом, обнаруживает до последней крайности усерднейшее желание все узнать и разъяснить. О, знаменитый писатель! О, счастливый Дон-Кихот! О, славная Дульцинея! О, грациозный Санчо Панса! Живите все вместе и каждый в отдельности бесконечное число веков для удовольствия и развлечения всех людей!
И так, история повествует, что Санчо, при виде Долориды в обмороке, вскричал:
– Клянусь, как честный человек, спасением всех моих предков Панса, что никогда не слыхал и не видал, да и господин мой никогда не рассказывал, я не мог вообразить себе в своей фантазии ничего подобного этому приключению. Пусть тысяча чертей нашлют на тебя проклятия, колдун и великан Маламбурно! Не мог ты, что ли, придумать другого наказания для этих грешниц, а не обратить их в бородатые рожи? Да разве не лучше было бы и не приличнее для них рассечь им сверху до низу ноздри, хотя бы им пришлось потом говорить в нос, чем вырастить им бороды? Бьюсь об заклад, что им не на что даться побрить.
– О, это правда, господин, – отвечала одна из двенадцати. – Нам не из чего платить цирюльнику, поэтому некоторые из нас прибегают к экономическому средству – к употреблению смоляных пластырей. Мы их приклеиваем к лицу и, рванувши, делаем своя подбородки такими бритыми и гладкими, как внутренность каменной ступки. Есть в Кандане женщины, которые ходят из дома в дом выщипывать волосы у дам, выравнивать ресницы и изготовлять разного рода снадобья, но мы, дуэньи герцогини, никогда не хотели воспользоваться их услугами, потому что от большинства из них отдает сводничеством, и если господин Дон-Кихот нам не поможет, мы в могилу сойдем со своими бородами.
– Я скорей вырву в стране мавров свою бороду, – воскликнул Дон-Кихот, – нежели откажусь освободить вас от ваших!»
В это время Трифальди очнулась от обморока.
– Приятные звуки этого обещания, – сказала она доблестному рыцарю, – дошли до моих ушей среди моего обморока, и их было достаточно, чтобы возвратить мне чувства. И поэтому я снова умоляю вас, странствующий, знаменитый и неукротимый синьор, обратите в дело ваше милостивое обещание.
– Не моя будет вина, если оно останется неисполненным, – отвечал Дон-Кихот. – Итак, сударыня, скажите, что должен я сделать; мое мужество готово к услугам вашим.
– Дело в том, – начала Долорида, – что отсюда до королевства Кандани, если отправиться сушей, будет пять тысяч миль, может быть мили на две больше или меньше. Но если отправиться по воздуху или прямым путем, расстояние будет три тысячи двести двадцать семь миль. Надо также знать, что Маламбруно мне сказал, что в тот момент, как судьба пошлет мне навстречу рыцаря, нашего освободителя, он пришлет ему лошадь немного лучшую и немного менее норовистую, нежели рыцарские кони, потому что это будет та самая деревянная лошадь, на которой доблестный Петр провансальский увез красивую Магалону. Эта лошадь управляется помощью пружины, находящейся у нее на лбу и служащей вместо повода, и летает она по воздуху с такой быстротой, как будто дьяволы ее уносят. Эта лошадь, по древнему преданию, была сделана мудрым Мерлигом. Он ссудил ею графа Петра, который был его другом и который совершал на ней большие путешествия; между прочим, он увез, как сказано, красивую Магалону, посадив ее на круп лошади, и, уносясь по воздуху, оставил в изумлении всех тех, кто с земли видел их пролетающими. Мерлин давал лошадь только тем, кого очень любил, или кто ему больше платил, а со времени известного Петра до наших дней нам неизвестно, чтобы кто-либо ездил на ней. Маламбруно силой своей магии привлек ее к себе и держит ее в своей власти. Ею-то и пользуется он в своих путешествиях, которые совершает каждое мгновение в разные части света. Сегодня он здесь, завтра во Франции, а через сутки в Потоси. Хорошо в этой лошади то, что она не ест, не спит, не употребляет подков и что она по воздуху бежит иноходью, так как крыльев у ней нет, так что тот, кто на ней сидит, может держать в руке стакан, наполненный водою и не пролить ни капли, так плавно и спокойно она бежит. Поэтому-то красивая Магалона и радовалась так езде на этой лошади.
– Честное слово, – перебил Санчо, – никто не может подвигаться шагом более спокойным и размеренным, нежели мой осел. Правда, он не ходит по воздуху, но на земле я с ним поспорю со всеми иноходцами в свете.
Все рассмеялись, а Долорида продолжала: – Итак, эта лошадь, если Маламбруно захочет положить конец нашему бедствию, явится пред нами приблизительно за полчаса до наступления ночи, потому что он мне сказал, что указанием, что действительно я нашла рыцаря, которого искала, будет то, что он пришлет мне лошадь, где бы я в то время ни находилась, быстро и без труда.
– А сколько человек подымает эта лошадь? – спросил Санчо.
– Двоих, – отвечала Долорида: – одного на спине, другого на крупе, и обыкновенно на ней ездят рыцарь и его оруженосец, если нет какой-либо похищенной девицы.
– Я бы хотел теперь знать, госпожа Долорида, – сказал Санчо, – как зовут эту лошадь?
– Зовут ее, – отвечала Долорида, – не Беллерофоном, как назывался Пегас, ни так, как звали лошадь Александра Великоого, которой имя было Буцефал. Она не называется ни Брильядором, как лошадь Роланда Неистового, ни Байярдом, как лошадь Рейвальда Монтальванского, ни Фронтино, как лошадь Рухеро, ни Волопасом или Перитоа, как, говорят, назывались лошади Солнца, ни Орелией, как лошадь, на которой злосчастный Родриго, последний готский король, вступил в битву, в которой потерял и жизнь и королевство.
– Бьюсь об заклад, – воскликнул Санчо, – что если ей не дали ни одного из прославленных имен стол известных лошадей, то тем более ей не дали бы имени и коня моего господина, Россинанта, которое в этом случае годилось бы более всех до сих пор названных.
– Это правда, – отвечала бородатая графиня, – другое имя тоже очень к ней подошло, потому что она называется Клавиленьо Быстроногий, что обозначает, что она сделана из дерева, что имеет пружину во лбу и что бежит с поразительной быстротой. Итак, что касается имени, то оно может поспорить с прославленным Россинантом.
– Действительно, имя, по моему, не дурно, – заметил Санчо, – но какой уздой или каким поводом эта лошадь управляется?
– Я ведь сказала, – отвечала Трифальди, – что она управляется пружиною. Поворачивая ее в ту или другую сторону, рыцарь, сидящий на ней, заставляет ее бежать, куда он хочет, то еще выше в воздухе, то касаясь и почти подметая землю, то в золотой середине, которую должно искать во всех правильных действиях.
– Я бы хотел ее видеть, – снова заговорил Санчо, – но думать, что я мог бы ездить на ней верхом, на спине ли или на крупе, все равно, что искать груш на вязе. Я едва умею держаться на своем Сером, сидя в продавленном седле, которое мягче шелка, а вы хотите, чтобы я держался на деревянном крупе, без подушки, без ковра! Черт возьми, у меня нет охоты разбиться в дребезги из-за того, чтобы снять с кого-либо бороду. Пускай те, кому она не нужна, бреют ее, а что меня касается, я и не подумаю сопровождать своего господина в таком дальнем путешествии. Впрочем, мне и не предписано так же служить для стрижки этих бород, как для снятия чар с госпожи Дульцинеи.
– Нет, предписано, друг, – отвечала Долорида, – так что без вашего присутствия мы ничего не достигнем.
– Вот тебе и еще! – воскликнул Санчо, – и какое дело оруженосцам до похождений их господ? Что ж, они за них будут пользоваться славой, а мы исполнять работу? Да провались я! Хотя бы историки, по крайней мере, говорили: «Такой-то рыцарь совершил такое-то и такое-то похождение, но с помощью такого-то своего оруженосца, без которого невозможно было бы его завершить»… с Богом, а то они пишут совсем сухо: «Дон Паралипоменон, рыцарь Трех Звезд, совершил похождение против шести вампиров», и не называют даже особы его оруженосца, который находился при всем этом, как будто его совсем не было на свете! Это невыносимо. Теперь, господа, я повторяю, что мой господин может отправляться один, и дай ему Бог успеха! Я же останусь здесь с госпожою герцогиней. Может случиться, что по возвращении он застанет дело госпожи Дульцинеи на три четверти доделанным, потому что в свободное время я думаю надавать себе столько ударов, что они взрежут мне кожу.
– И все-таки, – прервала герцогиня, – вам придется сопровождать своего господина, если это необходимо, добрый Санчо, потому что с мольбой к вам обращаются такие же добрые люди, как вы. По крайней мере, нельзя будет сказать, что из-за вашего пустого страха подбородки этих дам остались со своим руном, это было бы бессовестно.
– Вот тебе и еще, – отвечал Санчо. – Если бы это благодеяние нужно было оказать каким-либо заключенным девицам или для каких-либо девочек, учащихся в монастыре, – куда ни шло; можно было бы тогда немножко и потрудиться для них. Но чтобы снять бороды с дуэний! Черт возьми! Да я рад был бы видеть их всех бородатыми, от самой большой до самой маленькой, от самой жеманной до самой забористой.
– Вы очень злы на дуэний, друг Санчо, – сказала герцогиня, – и в этом близко сходитесь с мнением толедского аптекаря. А между тем вы не правы. Есть между моими дуэньями такие, которые могли бы служить примером хозяйкам дома, хотя бы вот моя хорошая донья Родригес, о которой я больше и не скажу.
– Благодарю, ваша светлость, что вы и это говорите, – заметила Родригес, – а Господь знает истину. Хороши или дурны мы, дуэньи, с бородами мы или безбородые, но наши матери родили нас, как и других женщин, и если Господь произвел нас на свет, то он знал для чего. Поэтому я жду милосердия от Него, а не от кого бы то ни было.
– Вот это хорошо, госпожа Родригес, – сказал Дон-Кихот, – а что касается вас, госпожа Трифальди – и остальных, то я надеюсь, что небо благосклонным оком взглянет на вашу печаль и что Санчо сделает то, что я ему прикажу, явится ли Клавиленьо или мне придется сразиться с Маламбруно. Одно я знаю верно, что никакая бритва не срежет так легко растительность с лиц ваших милостей, как моя шпага срежет голову с плеч Маламбруно, Господь терпит злых, но не всегда.
– Ах, – воскликнула Долорида, – да воззрят на вашу милость благосклонными очами все звезды небесных областей, о доблестный рыцарь; да вложат они в ваше великодушное сердце всевозможную храбрость и всякое благополучие, дабы вы стали щитом и опорой печального и оскорбленного рода дуэний, ненавидимого аптекарями, поносимого оруженосцами и обманываемого пажами. Проклята будь та дура, которая во цвете своих лет лучше не идет в монахини, нежели в дуэньи! Несчастные мы дуэньи, которым наши госпожи кидают в лицо ты, как будто бы они были королевы, я хотя бы мы по прямой мужской линии происходили от Гектора Троянскаго! О, великан Маламбруно! ты, который, хотя и волшебник, остаешься верен своим обещаниям, пришли нам поскорее несравненного Клавиленьо, чтобы несчастию нашему положить конец, ибо если жары наступят и бороды наши останутся при нас, тогда, увы! мы люди погибшие.
Трифальди произнесла эти слова таким раздирающим душу голосом, что вызвала слезы на глаза присутствующих. Даже Санчо почувствовал, что глаза его увлажнились, и в глубине своей души он решил сопровождать своего господина на край света, если от этого зависит снять шерсть с этих почтенных лиц.
Глава XLI
О прибытии Клавиленьо, с окончанием этого длинного и растянутого приключения
Тем временем наступила ночь, а с всю и час, назначенный для прибытия соня Клавиленьо. Его отсутствие начало беспокоит Дон-Кихота, который из того, что Маламбруно не посылал коня, выводил заключение, что либо не он был рыцарем, которому предназначено было совершить этот подвиг, либо Маламбруно не решался выступить с ним на бой в поединке. Но вдруг в саду показалось четыре дикаря, одетых в листья плюща и несших на своих плечах большую деревянную лошадь. Они ее поставили на землю, на ее ноги, и один из дикарей сказал: – Пускай рыцарь, у которого хватят на это мужества, сядет на эту машину.
– В таком случае, – перебил Санчо, – я не сяду, потому что у меня вовсе нет мужества, и я не рыцарь.
Дикарь продолжал: – и пускай оруженосец его, если у него таковой есть, сядет на ее круп. Пускай доверится храброму Маламбруно, уверенный, что опасаться может только его меча, и ничьего другого, равно и никаких козней. Ему нужно только повернуть пружину, которая находится здесь на шее лошади, и она унесет рыцаря и оруженосца по воздуху туда, где их ждет Маламбруно. Но, чтобы высота и величие пути не вызвали у них головокружения, нужно, чтобы они прикрыли себе глаза, пока лошадь не заржет. Это будет сигналом, что путешествие их кончено.
Сказав это и оставив Клавиленьо, четыре дикаря удалились размеренным шагом туда, откуда пришли. Увидав лошадь, Долорида, со слезами на глазах, обратилась к Дон-Кихоту и сказала: – Доблестный рыцарь, обещания Маламбруно исполнены: лошадь здесь, и наши бороды растут. Каждая из нас и каждым волоском на наших подбородках молим мы тебя: сними и сбрей с вас эти бороды, потому что это зависит только от того, чтобы тебе сесть на эту лошадь со своим оруженосцем и чтобы оба вы счастливо начали ваше новомодное путешествие.
– Я это и сделаю, госпожа графиня Трифальди, – отвечал Дон-Кихот, – ото всего сердца и с полной охотой, не беря с собой подушки и не надевая даже шпор, чтобы не терять времени, так сильно во мне желание увидеть вас, сударыня, а также и всех дуэний, гладкими и бритыми.
– Я не сделаю этого, – сказал Санчо, – ни охотно, ни неохотно. Если эта стрижка не может состояться без того, чтобы мне сесть на круп, то пусть мой господин ищет себе другого оруженосца, который бы с ним поехал, а эти дамы другого средства отполировать свои подбородки, потому что я не колдун, чтобы находить удовольствие в рыскании по воздуху. Да и что скажут мои островитяне, узнав, что их губернатор носится по ветру? Притом, так как до Кандаии отсюда три тысячи миль и еще сколько, то если лошадь утомится или великан рассердится, нам понадобится с полдюжины лет, чтобы возвратиться сюда, и тогда не окажется ни островов, ни островков на свете, которые меня признали бы, как обыкновенно говорят, что опоздал-потерял, и что если тебе дали телку, так ты ее тотчас привяжи, то я прошу прощения у бород этих дам, но святому Петру хорошо в Риме: я хочу сказать, что мне очень хорошо здесь в доме, где со много поступают с такой добротой, и от хозяина которого я ожидаю великого счастья сделаться губернатором.
– Друг Санчо, – отвечал герцог, – остров, обещанный мною вам, не может ни двигаться, ни убежать. У него такие глубокие корни, проникшие в самые недра земли, что ни вырвать их, не переменить им место нельзя никак. А так как мы с вами оба знаем, что нет ни одной должности, я подразумеваю из высших, которые получались бы без какого-либо магарыча, более или менее крупного, то я за это губернаторство хочу, чтобы вы отправились вместе со своим господином Дон-Кихотом и положили конец этому достопамятному приключению. Возвратитесь ли вы на Клавиленьо чрез короткое время, как можно ожидать, судя по его быстроте, приведет ли вас обратно неблагоприятная судьба пешком, как бедного паломника, от деревни в деревне, от постоялого двора к постоялому двору, но, как только вы прибудете обратно, вы найдете свой остров на том месте, где вы его оставили, а своих островитян преисполненными, как и прежде, желанием иметь вас губернатором. Моя воля останется неизменной, и вы, господин Санчо, не допускайте в этом никакого сомнения, потому что это будет чувствительным оскорблением за мое желание служить вам.
– Довольно, довольно, сударь, – воскликнул Санчо. – Я не более как бедный оруженосец и не могу вынести на своих руках столько учтивости. Пусть господин мой садится на лошадь, пусть мне завяжут глаза и пусть отдадут меня на волю Божию. Мне еще нужно справиться о том, можно ли мне будет, когда мы буден нестись по этим высотам, поручить свою душу Богу или надо будет прибегнуть к заступничеству ангелов.
– Вы отлично можете, Санчо, – отвечала Долорида, – поручить свою душу Богу или кому захотите, потому что Маламбруно хотя и волшебник, но христианин: он совершает свои волшебства с большим тактом и благоразумием, ни с кем не ссорясь. – Ну, – сказал Санчо, – так с помощью Бога и пресвятой Гаэтской Троицы!
– После достопамятного приключения с мельницами, – сказал Дон-Кихот, – я еще ни разу не видал Санчо столь бесстрашным, как сейчас. Если бы я верил в предзнаменования, как многие другие, я бы должен был почувствовать гусиную кожу на моем мужестве. Но подите сюда, Санчо: с разрешения герцога и герцогини я скажу вам два слова наедине.
Отошедши с Санчо к небольшой группе деревьев, он взял его за обе руки и сказал ему:
– Ты видишь, брат Санчо, какое далекое путешествие нас ожидает. Господь ведает, когда мы возвратимся и какой досуг, какой отдых дадут вам дела. Я бы хотел, чтобы ты удалялся теперь в свою комнату, будто отправляешься за чем-нибудь необходимым пред отъездом и чтобы ты, в счет трех тысяч трехсот ударов плетью, которые ты обязался дать себе, дал бы себе сейчас пять или шесть сот в ряду. Когда они будут даны, это будет дело сделанное, потому что начинать дело, значит на половину кончить его.
– Клянусь Богом! – воскликнул Санчо. – Ваша милость, должно быть, потеряли рассудок. Это все равно как говорят: – Ты видишь, что я спешу, и просишь руки моей дочери! Как! теперь, когда я должен сесть верхом на гладкую доску, вы хотите, чтобы я разодрал себе задницу? Положительно, это не имеет смысла. Отправимся сперва побрить этих дуэний, а по возвращения я вам обещаю честным словом, что я так поспешу исполнять свое обязательство, что ваша милость останетесь вполне довольны, и больше об этом ни слова.
– Это обещание, добрый Санчо, – сказал Дон-Кихот, – достаточно, чтобы меня утешить, и я твердо верю, что ты его выполнишь, потому что, как ты ни глуп, а обмануть меня ты не посмеешь.
– Я не смеясь сдержу свое слово, – отвечал Санчо.
Затем они возвратились, чтобы сесть верхом на Клавиленьо. В ту минуту, как они стали садиться, Дон-Кихот обратился к Санчо: – Ну, Санчо, завяжите себе глава, потому что тот, кто посылает вас в столь отдаленные местности, не может нас обмануть. Какая ему слава, если ему удастся обмануть тех, кто ему доверился? Но если бы все окончилось совершенно противно тому, чего я жду, то ничто не может затмить славу, которую заслуживает самая решимость на подобный подвиг.
– Едем, господин, – сказал Санчо, – гвоздем засели мне в сердце и бороды и слезы этих дам, я всякий кусок застрянет у меня в горле, пока я не увижу их подбородков гладкими по-прежнему. Пусть ваша милость сперва сядете и завяжете себе глаза, потому если я должен ехать на крупе, то ясно, что я не должен садиться раньше того, кто едет на спине.
– Ты прав, – отвечал Дон-Кихот, и, вынув из кармана свои носовой платок, он попросил Долориду повязать ему глаза. Когда это было сделано, он снял свою повязку и сказал: – Я помню, если только не ошибаюсь, что у Виргилия прочел историю троянского Палладиума: это была деревянная лошадь, которую греки принесли в жертву богине Палладе и внутренность которой была наполнена вооруженными рыцарями; ими-то и было совершено разрушение Трои. Поэтому хорошо было бы сперва посмотреть, что находится внутри Клавиленьо. – Это бесполезно, – воскликнула Долорида, – я за нее ручаюсь, и я знаю, что Маламбруно не способен ни к измене, ни к злой выходке. Садитесь, ваша милость, господин Дон-Кихот, без малейшего страха, а я беру на свою ответственность все дурное, что может произойти.
Дон-Кихоту показалось, что все, что он мог бы возразить относительно личной своей безопасности, было бы оскорблением для его храбрости, и, без дальнейших препирательств, он сел верхом на Клавиленьо и попробовал пружину, которая легко подалась. Так как стремян не было и ноги его висели во всю их длину, то он походил на те фигуры, которые нарисованы или, вернее, вытканы на фландрских коврах, изображающих триумфальный въезд римских императоров.
Неохотно и потирая себе за ухом, сел на лошадь и Санчо. Он устроился как мог на ее крупе, который показался ему очень жестким и совсем не шелковистым. Поэтому он обратился к герцогу с просьбой ссудить его, если возможно, подушкой со скамейки ли госпожи герцогини или с постели какого-либо пажа, потому что круп этой лошади казался ему скорее мраморным, нежели деревянным. Но Трифальди объяснила, что Клавиленьо не терпит на своей спине ни малейшей упряжи и ни малейшего украшения, и что облегчение можно сделать одно лишь: что бы Санчо сел, как садятся на лошадь женщины; таким образом он менее будет чувствовать жесткость лошади. Он так и сделал и, простившись, дал себе завязать глаза. Но только что повязка была надета, он снял ее снова, и, бросая нежные и умоляющие взгляды на всех бывших в саду, он со слезами на глазах умолял их помочь ему в эту критическую минуту многократным повторением Отче наш и Богородице Дево, радуйся, чтобы Господь и им послал столько же людей для молитвы за них, когда и они окажутся в подобном же бедственном положения. «Разбойник! – воскликнул Дон-Кихот, – разве тебя подымают на виселицу? разве ты находишься при последнем издыхании, что прибегаешь к подобной мольбе? Разве ты, трусливое и извращенное создание, не занимаешь места, на котором сидела красивая Магалона и с которого она сошла не в могилу, а на французский престол, если историки не врут? А я, едущий с тобою вместе, разве не могу поставить себя на одну доску с доблестным Петром, который сдавливал ногами то самое место, которое теперь сдавливаю я? Завяжи, завяжи себе глаза, бессердечное животное, и пусть страх тебя охватывающий не сходит более с твоих уст, по крайней мере, в моем присутствии.
– Ну, завязывайте мне глаза, – отвечал Санчо, – но так как мне не дают поручить душу свою Богу и не дают, чтобы другие сделали это за меня, что же удивительного, что я боюсь, нет ли здесь легиона дьяволов, которые унесут нас в Перальвильо.
Наконец им завязали глаза, и Дон-Кихот, усевшись, как нужно, повернул пружину. Только что он коснулся ее рукой, как все дуэнья и остальные присутствующие воскликнули: «Да сопутствует тебе Господь, храбрый рыцарь, да поможет тебе Бог, смелый оруженосец! Вот вы подымаетесь уже на воздух и летите, как стрела; вот уже все глядящие на вас с земли, дивятся и изумляются при виде вас. Держись крепче, отважный Санчо, не качайся, не то упадешь, а твое падение было бы еще ужаснее падения того безумца, который вздумал править колесницей своего отца Солнца». Санчо, слыша эти предостережения, крепче прижался к своему господину, которого обхватывал руками, и сказал: – Господин, как эти люди могут говорить, что мы летим так высоко, когда все слова их так явственно доносятся до нас, точно они говорят совсем около нас?
– Не обращай на это внимания, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – так как полеты и приключения при них выходят за пределы обыденных вещей, то ты будешь видеть и слышать все, что угодно, даже за три тысячи миль. Но не сжимай меня так: ты меня душишь. Не понимаю, что тебя так тревожит и пугает» я, напротив, готов поклясться, что никогда так спокойно не ездил: мы точно совсем не двигаемся. Полно, мой друг, брось свой страх. Все идет как следует, и ветер дует попутный.
– Вот это так правда, – согласился Санчо, – потому что с той стороны на меня дует такой ветер, словно раздувают тысячи мехов.
Санчо не ошибался: действительно на него дули из нескольких больших мехов. Приключение это было так хорошо подстроено герцогом, герцогиней и мажордомом, что ни одна подробность не была в нем опущена. Почувствовав на себе ветер, Дон-Кихот сказал: – Без сомнения, Санчо, мы поднялись до второй атмосферной области, где зарождаются град и снег» в третьей области зарождаются уже гром и молния, и если мы будем продолжать так подыматься, мы скоро достигнем области огня. Не знаю, право, как задержать пружину, чтоб мы не залетели туда, где можем сгореть.
В эту минуту их стали подогревать легко воспламеняемой и так же легко погашаемой зажженной паклей, которую издали, подставляли на длинных тростях к их лицам. Санчо первый почувствовал жар. «Будь я повешен, – вскричал он, – если мы не долетели до области огня или, по крайней мере, уже не близки от нее, потому что часть моей бороды уже опалилась. А очень бы мне хотелось, господин, развязать себе глаза и посмотреть, где мы находимся.
– И не подумай сделать это, – отвечал Дон-Кихот. – Припомни истинную историю лиценциата Торральвы, которого черти унесли на воздух верхом на палке и с закрытыми главами. В продолжение двенадцати часов он достиг Рима, сошел у башни Ноны, такой улицы в Риме, присутствовал при штурме, видел поражение и смерть коннетабля Бурбонскаго; затем на другой день был уже снова в Мадриде и донес обо всем, что видел. Этот Торральва еще рассказывал, что во время полета черт велел ему открыть глаза; он открыл их и увидал себя так близко, как ему показалось, к луне, что он мог бы достать ее рукой; но на землю взглянуть он не решился из боязни, чтоб у него не закружилась голова. Значит, Санчо, нам не следует развязывать себе глаз: тот, кто взялся нами руководить, ответит за нас, и, быть может, мы так взлетаем на воздух, чтобы вдруг опуститься за королевство Кандаию, как охотничий сокол на цаплю, чтоб схватить ее сверху, как бы та ни старалась улететь. Хотя с виду кажется, будто мы не более получаса назад выехали из сада, но мы уже, наверное, проехали порядочное расстояние.
– Не знаю, так оно или не так, – ответил Санчо, – но могу сказать, что если госпожа Магдалина или Магалона довольствовалась этим крупом, так у нее, значит, кожа не очень-то нежная.
Весь этот разговор обоих храбрецов от слова до слова слышали герцог, и герцогиня, и все находившиеся в саду, которых это очень забавляло. Наконец, чтоб достойным образом завершить это чудное и хорошо подготовленное приключение, подожгли паклей хвост Клавиленьо, и так как лошадь была наполнена ракетами и петардами, то она в ту же минуту с ужасным треском взлетела на воздух, сбросив в траву опаленных Дон-Кихота и Санчо. Незадолго перед тем из сада скрылся отряд бородатых дуэний вместе с Трифальди и свитой, а люди, оставшиеся в саду, бросились на землю и лежали распростертые, как бы в обмороке. Дон-Кихот и Санчо, несколько расшибленные, поднялись и, оглянувшись вокруг, остолбенели при виде того самого сада, из которого выехали, и стольких людей, недвижимо распростертых на земле. Но изумление их еще более возросло, когда они увидали в уголку сада воткнутое в землю копье, к которому двумя зелеными ленточками привязан был гладкий, белый пергамент со следующей надписью крупными золотыми буквами:
«Славный рыцарь Дон-Кихот Ламанчский заключил и закончил приключение графини Трифальди, иначе называемой дуэньи Долориды, и прочих одним лишь тем, что предпринял его. Маламбруно признает себя вполне довольным и удовлетворенным. Подбородки дуэний обриты и гладки; король, Дон Клавихо и королева Антономазия вернулись в прежнее свое состояние. Как только будет выполнено оруженосцево бичевание, белая голубка вырвется из зачумленных когтей преследующих ее коршунов и очутится в объятиях своего возлюбленного голубка. Так повелевает мудрый Мерлин, архичародей из чародеев».
Едва разобрав написанное на пергаменте, Дон-Кихот сразу понял, что речь шла о снятии чар с Дульцинеи. Возблагодарив небо, что ему без особенного ряска удалось совершить такой великий подвиг и возвратить прежнюю гладкость лицам исчезнувших почтенных дуэний, он приблизился к тому месту, где герцог и герцогиня сидели как бы в столбняке. Потрясши руку герцога, он сказал: «Ободритесь же, добрый сеньор: все благополучно, и приключение кончилось без опасности для души или тела, как ясно доказывает вон та надпись». Герцог постепенно стал приходить в себя, точно просыпаясь от тяжелого сна. То же самое проделали и герцогиня, и все лежавшие распростертыми на земле, обнаруживая при этом такое удивление и поражение, что можно было подумать, будто все, что они так хорошо подстроили для собственного развлечения, действительно и серьезно приключилось с ними. Герцог прочитал полузакрытыми главами надпись, потом раскрыл свои объятия и заключил в них Дон-Кихота, называя его лучшим рыцарем какого когда-либо производил свет. Санчо искал глазами Долориду, чтобы посмотреть, какова она без бороды и так ли она красива с гладким подбородком, как можно было ожидать от ее наружности. Но ему сказали, что в ту минуту, как Клавиленьо спустился весь в огне с атмосферных высот и разлетелся в дребезги на земле, весь отряд дуэний вместе с Трифальди исчез, и все они оказались бритыми и без малейших признаков волос на лице.
Герцогиня спросила у Санчо, как он чувствовал себя во время этого продолжительного путешествия и что с ним происходило. Санчо ответил:
– Я почувствовал, сударыня, что мы летим, как говорил мой господин, в области огня, и хотел чуточку приоткрыть глаза. Но мой господин, когда я попросил у него позволения снять повязку, не согласился на это. Тогда я, всегда немножко любопытный и охочий до того, что от меня скрывают, не говоря худого слова, потихонечку приподнял с носа платок, который прикрывал мне глаза, и взглянул на землю. Она мне показалась не больше горчичного зерна, а ходившие по ней люди величиной с орех: можете себе поэтому представить, как высоко мы должны были быть в эту минуту.
– Однако, друг Санчо, – перебила его герцогиня, – подумайте, что вы говорите. Вы значит, видели не землю, а ходивших по ней людей, потому что если земля вам показалась с горчичное зерно, а каждый человек с орех, то ясно, что один человек должен был прикрыть собой всю землю.
– Это правда, – ответил Санчо: – а все-таки я ее видел из своей щелочки, и видел всю целиком.
– Вспомните, Санчо, – возразила герцогиня, – что из щелочки невозможно видеть целиком вещи, на которые смотришь.
– Этих тонкостей я не понимаю, – ответил Санчо. – Я знаю только, что ваша милость должны-бы понимать, что так как мы летали по волшебству, то и видеть всю землю и всех людей я мог тоже по волшебству, как бы я на них ни смотрел. А если ваша милость этому не верите, так и тому не поверите, что, когда я приоткрыл глаза со стороны бровей, я увидел себя так близко от неба, что между мною и им было не более полутора пядей расстояния, и могу вам побожиться, сударыня, что оно ужасно большое. Случилось так, что мы в это время пролетали со стороны семи коз, а так как я ребенком был на родине козьим пастухом, так меня, как только я их увидал, разобрала, клянусь Богом и своей душой, такая охота поболтать с ними, что я бы, наверное, лопнул, если б не исполнил своей фантазии. Так вот подлетаю я к ним, и что ж бы вы думали? Не говоря ни слова никому, ни даже моему господину, я попросту схожу с Клавиленьо я принимаюсь болтать с козами, которые, право, такие же милые, как левкой, и такие же славные, как цветы. И проболтал я с ними с три четверти часа, и во все это время Клавиленьо не двигался с места.
– Но пока добрый Санчо занимался козами, – спросил герцог, – чем занимался господин Дон-Кихот?
– Так как все это происходило вне обыденного порядка вещей, – ответил Дон-Кихот, – то, что Санчо рассказывает, вовсе неудивительно. Что меня касается, то я не открывал глаз ни сверху, ни снизу, и не видал ни неба, ни земли, ни моря, ни песчаных пустынь. Я, правда, отлично чувствовал, что лечу по атмосферной области и даже касаюсь области огня, но не думаю, чтоб мы залетели дальше. И в самом деле, так как область огня находится между луной и последней атмосферной областью, то мы не могли, не сгорев, достигнуть неба, где находятся семь коз, о которых говорит Санчо, а так как мы не изжарились, то Санчо или лжет, или грезит.
– Я не лгу и не грежу, – возразил Санчо. – Вот спросите у меня приметы этих коз, и вы увидите, говорю ли я правду или лгу.
– Ну, скажите, Санчо, каковы они, – предложила герцогиня.
– А вот каковы, – ответил Санчо, – две зеленые, две красные, две голубые и одна пестренькая.
– Это совсем новая порода коз, – заметил герцог, – на нашей земле таких цветов не видать.
– О, это понятно! – ответил Санчо. – Подумайте только, какая разница должна быть между земными и небесными козами.
– Скажите, Санчо, – спросил герцог, – видали вы между этими козами козла?
– Нет, сударь, – ответил Санчо. – Я слыхал, что ни один рогатый зверь не проходил никогда через рога луны.
Герцог и герцогиня перестали расспрашивать Санчо о его путешествии, потому что он готов был, по-видимому, занестись на седьмое небо и рассказать им обо всем, что там происходило, не сделав из сада ни одного шага. Так закончилось приключение дуэньи Долориды, над которым все хохотали вволю, не только пока оно продолжалось, но и всю остальную свою жизнь, и которое доставило бы Санчо достаточный материал для рассказов, даже если бы он прожил многие века. Дон-Кихот подошел к своему оруженосцу и шепнул ему на ухо: «Санчо, как вы хотите, чтоб все верили тому, что вы видели на небе, так и я хочу, чтоб вы верили тому, что я видел в пещере Монтезиноса; больше я ничего не прибавлю».
Глава XLII
О советах, которые надавал Дон-Кихот Санчо Панса, перед тем как последний отправился управлять своим островом, и о многих других хороших вещах
Счастливое и веселое окончание приключения с Долоридой так пришлось по душе герцогу и герцогине, что они решились продолжать свои шутки, видя, какой неоценимый материал являют собой их гости, принимающие все за чистую монету. На другой же день после полета Клавиленьо герцог, составив план действий и отдав своим слугам и вассалам приказания относительно того, как поступать с Санчо при управлении им обещанным ему островом, велел ему приготовиться к губернаторству, прибавив, что его островитяне ждут его, как манны небесной.
Санчо поклонился до земли и сказал: – С тех пор как я сошел с неба, с тех пор как глядел с его бесконечных высот на землю и видел, как она мала, у меня несколько поостыло прежнее желание сделаться губернатором. Что за величие, в самом деле, в управлении горчичным зерном? Что за заслуга, что за власть в управлении полудюжиной людей величиной с орех? Больше я не насчитал тогда на земле. Если бы ваша барская милость соблаговолили подарить мне клочочек неба, хотя бы с полмили, то я принял бы его гораздо охотнее, чем величайший в мире остров.
– Заметьте, Санчо, – ответил герцог, – что я никому не могу дать ни клочка неба, хотя бы даже величиной с ноготок, потому что такого рода милости и дары свойственны одному Богу. А я дарю вам, что могу: готовый, законченный, круглый, хорошо устроенный остров, очень плодородный и богатый, в котором вы, если хорошо приметесь за дело, сумеете приобрести, вместе с земными богатствами, также и небесные.
– Ну, хорошо, – согласился Санчо. – Пусть будет остров, и я буду таким губернатором, что наперекор злым людям попаду прямо на небо. И не то чтоб мне хотелось из гордости подняться из моей хижины и скрыться в вышине; а мне хочется попробовать, какой вкус у губернаторства.
– Если вы его попробуете, Санчо, – сказал герцог, – вы поедите свои пальцы, потому что приказывать и видеть, как повинуются твоим приказаниям, очень приятно. Когда ваш господин сделается императором (а он без сомнения сделается им, судя по обороту, который принимают его дела), он, наверное, нелегко откажется от этого поста, и вы увидите, что он в глубине души пожалеет о том времени, когда еще не был императором.
– Сударь, – ответил Санчо, – я полагаю, что повелевать хорошо даже стадом баранов.
– Пусть меня погребут вместе с вами, Санчо, – вскричал герцог, – если вы не сведущи во всем решительно, и я надеюсь, что из вас выйдет хороший губернатор, как и можно ожидать от вашего здравого смысла. Но оставим это, и заметьте, что вы должны завтра же утром отправиться на остров губернаторствовать. Сегодня вечером вас снабдят подходящим платьем, которое вы должны будете носить, и всем необходимым для отъезда.
– Пусть оденут меня как угодно, – сказал Санчо, – как бы я ни был одет, я останусь все тем же Санчо Панса.
– Это правда, – согласился герцог, но нужно, чтоб наряд соответствовал положению, в котором человек находится, или званию, которое он носит. Нехорошо было бы, если б юрисконсульт был одет по военному, а военный по духовному. Вы же, Санчо, будете одеты наполовину ученым, наполовину капитаном» потому что на том острове, который я вам даю, ученость также нужна, как оружие.
– Ученость? – переспросил Санчо. – У меня ее совсем нет: я даже грамоты не знаю; но мне достаточно знать наизусть молитвы, чтобы быть отличным губернатором. Что же до оружия, так я до тех пор буду действовать тем, которое мне дадут, пока не упаду, а в остальном воля Божья.
– С такой хорошей памятью, – сказал герцог, – Санчо ни в чем не может ошибиться.
В это время к ним подошел Дон-Кихот. Узнав, в чем дело, и услыхав, что Санчо так скоро должен отправиться управлять островом, он с позволения герцога взял его за руку и отвел в свою комнату с намерением надавать ему советов, как ему исполнять свои новые обязанности. Придя в свою комнату, он запер дверь, почти насильно усадил Санчо рядом с собой и сказал ему голосом медленным и твердым:
– Я бесконечно благодарю небо, друг Санчо, что фортуна пошла к тебе навстречу и взяла тебя за руку, прежде чем сам я встретил удачу. Я, думавший, что найду в дарованных мне судьбой милостях, чем заплатить за твои услуги, еще нахожусь в начале своего странствования, ты же, раньше времени и в противность всем законам разумного расчета, видишь желания свои исполненными. Одни расточают подарки и щедроты, хлопочут, надоедают, молятся по утрам, когда встают, умоляют, настаивают, и не получают того, о чем просят. Иной же является и, сам не зная, как и почему, вдруг получает место, которого домогалась целая толпа просителей. Можно сказать, что в искании мест все зависит от удачи или неудачи. Ты, который, на мой взгляд, не более как толстое животное, вдруг без усилий, без ранних вставаний и бессонных ночей, единственно потому, что странствующее рыцарство коснулось тебя своим дыханием, сделался ни более, ни менее, как губернатором острова. Я говорю тебе это, Санчо, для того, чтоб ты не приписывал своим заслугам оказываемой тебе милости, а благодарил бы прежде всего небо, которое благосклонно устроило все, а затем величие, заключающееся в покровительстве странствующего рыцаря. Теперь, когда твое сердце расположено верить тому, что я тебе сказал, будь, о сын мой, внимателен к словам этого нового Катона, который хочет давать тебе советы, хочет быть твоим компасом и путеводителем, чтобы довести тебя до спасительной гавани на том бурном море, в которое ты собираешься пуститься, так как высшие должности ничто иное, как глубокая пучина, объятая мраком и усеянная подводными камнями.
«Во-первых, о, сын мой, сохраняй страх Божий, потому что страх этот есть мудрость, и если ты будешь мудр, ты никогда не будешь впадать в заблуждение.
«Во-вторых, никогда не забывай, кто ты, и употребляй все усилия, чтобы познать самого себя: это познание дается всего труднее. Познав самого себя, ты не станешь раздуваться, как лягушка, которая желает сравняться с волом. В том случае, когда твое тщеславие распустит хвост, одно соображение заменит тебе уродство ног: воспоминание о том, что ты в своей деревне пас свиней.
– Этого я не могу отрицать, – ответил Санчо, – но тогда я был еще маленьким мальчиком. А потом, когда я стал маленьким мужчиной, я стал уже пасти не свиней, а гусей. Но мне кажется, что это вовсе не относится к делу, потому что не все правители происходят от царей.
– Это правда, – согласился Дон-Кихот, – и потому те, которые не благородного происхождения, должны соединять с важностью занимаемого ими поста ласковую кротость, которая, при разумном направлении, предохраняет их от уколов злословия, от которых не спасает никакое положение в свете.
Гордись, Санчо, своим низким происхождением и не стыдись сознаваться, что ты происходишь от крестьянской семьи. Видя, что ты сам не краснеешь от этого, никто никогда и не заставит тебя краснеть оттого. Старайся быть лучше смиренным праведником, чем высокомерным грешником. Много есть людей, которые, родившись в низком состоянии, дошли до высокого положения тиары или короны, и я мог бы привести тебе бесчисленное множество таких примеров.
Заметь, Санчо, что если ты примешь за руководство добродетель, если будешь стараться совершать добродетельные деяния, то тебе не нужно будет завидовать тем, у кого предками были принцы и вельможи, потому что кровь наследуется, а добродетель приобретается, и добродетель сама по себе имеет такую ценность, какой кровь иметь не может.
И так, если к тебе приедет, когда ты будешь жить на своем острове, кто-нибудь из твоих родных, не усылай его и не оскорбляй: напротив, ты должен принять его, обласкать и угостить. Таким образом, ты исполнишь свой долг относительно неба, которое не любит, чтоб человек презирал то, что оно создало, и свой долг относительно природы.
Если ты вызовешь к себе жену (а тем, кто управляет, нехорошо долго оставаться без жены), позаботься наставить ее, как подобает, отполировать ее, сгладить ее врожденную грубость, потому что все, что бы ни приобрел сдержанный губернатор, теряется и растрачивается глупой и грубой женщиной.
Если бы случилось так, что ты бы овдовел, что очень может случиться, и если бы твой пост дал тебе возможность жениться на другой, более знатной, не бери такой, которая служила бы тебе приманкой и удочкой и капюшоном, чтобы говорить: «Я не хочу». Истинно говорю тебе: за все, что получит жена судьи, ответит муж ее на страшном суде, и он вчетверо заплатит после смерти по тем статьям счета, о которых не позаботился при жизни.
Никогда не руководись законом произвола, который в такой милости у невежд, воображающих себя очень умными и проницательными.
Пусть слезы бедняков встречают в тебе более сострадания, но не более справедливости, чем просьбы богачей.
Старайся разузнавать истину среди подарков и обещаний богача, так же как среди рыданий и надоеданий бедняка.
Когда ты сможешь и должен будешь совершать правосудие, не сваливай на голову виновного всей тяжести закона, ибо репутация неумолимого судьи, конечно, не лучше репутации судьи сострадательного.
Если тебе случится отложить в сторону лозу правосудия, то пусть это совершится не из-за подарков, а из милосердия.
Если тебе случится решать дело, в котором замешан будет твой враг, брось воспоминание об обиде и сосредоточь свою мысль на истине дела.
Пусть личные страсти никогда не ослепляют тебя в чужом деле; в противном случае, большая часть ошибок, которые ты сделаешь, будут непоправимы, а если бы их и можно было иной раз поправить, так лишь в ущерб твоему кредиту и даже твоему кошельку.
Если хорошенькая женщина явится просить у тебя правосудия, отврати глаза от ее слез и не слушай ее стонов, а обдумай спокойно и медленно сущность того, о чем она просит, если не желаешь, чтоб рассудок твой утонул в ее слезах, а добродетель твоя задохлась бы от ее вздохов.
Кого ты должен карать делом, не унижай словами: для несчастных достаточно одной пытки, и незачем словами усиливать их страданий.
На виновного, который попадет к тебе под суд, смотри как на человека слабого и несчастного, подверженного слабостям нашей развращенной натуры. Во всем, что от тебя будет зависеть, обнаруживай по отношению к нему жалость и милосердие, не будучи в то же время несправедлив и к противной стороне, ибо, хотя все свойства Божьи равны, но милосердие сияет и светит нам в глаза еще с большим блеском, чем правосудие.
Если ты будешь, о Санчо, следовать этим правилам и принципам, ты будешь иметь долгую жизнь, слава твоя будет вечна, желания будут исполняться, и счастье будет невыразимо. Ты поженишь по своему усмотрению детей своих, они получат дворянские титулы – и они, и твои внуки; ты будешь жить в мире, благословляемые людьми; когда жизнь твоя придет к концу, смерть застанет тебя среди тихой, зрелой старости, и глаза твои будут закрыты нежными, слабыми ручками твоих правнуков. Все, что я сказал тебе до сих пор, способно украсить твою душу, а теперь слушай советы, которые послужат на украшение твоего тела.
Глава LXIII
О других советах, данных Дон-Кихотом Санчо Панса
Слыша предыдущие советы Дон-Кихота, кто бы ни счел его за очень умного и благонамеренного человека? Но, как уже много раз говорено было в течение этой длинной истории, он терял голову лишь тогда, когда затрагивали рыцарство, обнаруживая во всех других вопросах ясный и быстрый ум, так что его поступки на каждом шагу дискредитировали его суждения, а суждения опровергали поступки. Но в других советах, данных им Санчо, он выказал себя в совершенстве и довел до высшей степени и свой ум и свое безумие.
Санчо слушал его с величайшим вниманием и делал всевозможные усилия, чтоб сохранить в памяти его советы, твердо решившись следовать им и довести при их помощи до благополучного конца произведение на свет своего губернаторства. Дон-Кихот, между тем, продолжал так:
– Что касается того, как ты должен управлять собой и своим домом, Санчо, первое, что я тебе посоветую, кто – быть чистым и стричь себе ногти, не отращивая их, как некоторые люди, воображающие в своем невежестве, будто длинные ногти украшают руки; точно надставки, которые они остерегаются стричь, могут назваться ногтями, тогда как это ястребиные когти, – грязное и возмутительное злоупотребление.
Никогда не показывайся, Санчо, в изорванном и беспорядочном платье: это признак распущенности и лени, если только эта небрежность в одежде не скрывает под собой рассчитанного плутовства, как рассказывают о Юлии Цезаре.
Пощупай тихонько пульс у своей должности, чтоб узнать, что она может дать, и если она позволит тебе наделить ливреями твоих слуг, дай им подходящие и удобные, а не бросающиеся в глаза и блестящие. Главное, подели ливреи между лакеями и бедняками, т. е., если тебе нужно одеть шесть пажей, одень троих лакеев и троих бедняков. Таким образом, у тебя будут пажи и для земли, и для неба: это новый способ давать ливреи, незнакомый высшим мира сего.
Не ешь ни чесноку, ни луку, что бы по запаху нельзя было узнать о твоем мужицком происхождении. Ходи чинно, говори медленно, но не так, как будто ты сам себя слушаешь, потому что всякая аффектация порок.
Обедай мало и еще менее ужинай: здоровье всего тела зависит от желудка.
Будь умерен в питье, памятуя, что лишнее вино не умеет ни хранить тайн, ни держать слова.
Берегись, Санчо, чтоб не есть за обе щеки и не эруктировать при других.
– А что это такое эруктировать? – спросил Санчо.
– Это, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – все равно, что рыгать, а так как последнее можно назвать одним из отвратительнейших слов в вашем языке, хотя оно и очень выразительно, то люди утонченные придумали употреблять латинское слово. Хотя не все понимают это выражение, но это не беда: со временем, оно войдет во всеобщее употребление и все станут понимать его. Это обогащает язык, на который чернь и обычай имеют одинаковое влияние.
– Право, господин, – сказал Санчо, – совет не рыгать я, кажется, всего лучше запомню, потому я, честное слово, на каждом шагу рыгаю.
– Не рыгаешь, а эруктируешь, Санчо! – вскричал Дон-Кихот.
– Эруктировать я буду говорить после, – возразил Санчо, – надеюсь, что не забуду.
– Еще ты не должен, Санчо, пересыпать свою речь таким множеством пословиц, какое ты всегда примешиваешь к разговору. Пословицы, правда, короткие изречения; но ты их обыкновенно так дергаешь за волосы, что они становятся более похожи на чушь, чем на изречения.
– О! – вскричал Санчо. – Этому может помочь один только Бог, потому что я знаю больше пословиц, чем любая книга, и когда я говорю, у меня просится на язык такое множество их зараз, что между ними начинается драка из-за того, кому выйти первой. Тогда мой язык хватает первые попавшиеся, хотя бы они были и совсем не у места. Но теперь буду стараться говорить только такие, которые будут приличны моему важному положению; потому что в хорошем доме, что в печи, то на стол мечи, и на Бога надейся, а сам не плошай, и брать иль давать, да не прогадать.
– Так, так, Санчо! – вскричал Дон-Кихот. – Сыпь, сыпь поговорками, пока некому тебя остановить. Мать меня наказывает, а я стегаю волчок. Я только-что говорю тебе, чтоб ты отучился от пословиц, а ты в одну минуту изрыгаешь их целую кучу, да так кстати, что выходит, как говорятся, ни к селу, ни к городу. Заметь, Санчо, я не говорю, чтобы пословица производила неприятное впечатление, когда приведена кстати; но сыпать и нагромождать пословицы вкривь и вкось значит делать речь тяжелой и тривиальной.
Когда садишься на лошадь, не откидывайся назад на арчаке и не выдвигай вперед прямо и неуклюже ног своих, отдаляя их от живота лошади; но в то же время не сиди и так небрежно, точно ты на спине у своего Серого. Иные сидят верхом, как истинные наездники, а другие кажутся более подходящими для сидения на них самих.
Сон твой должен быть умерен, потому что кто не встает рано, тот не наслаждается днем. Помни, Санчо, что прилежание есть мать благородства, а его враг – леность еще никогда не достигала исполнения какого-нибудь справедливого желания.
Еще один последний совет. Хотя он и не сможет служить тебе для украшения тела, но я хотел бы, чтоб ты всегда держал его в памяти, потому что полагаю, что он будет тебе не менее полезен, чем те, которые я тебе раньше дал. Вот он: не спорь никогда о знатности фамилий, по крайней мере, по сравнению одной с другою. Между сравниваемыми непременно должно быть отдано преимущество одной, а другая, которую ты унизишь, тебя возненавидит, тогда как возвеличенная тобою ничем не вознаградит тебя.
Ты должен одеваться в штаны, в длинный камзол и плащ немного подлиннее камзола. Портков не носи никогда: они неприличны как для дворян, так и для губернаторов. Вот, Санчо, советы, которые я мог сейчас припомнить. С течением времени я постараюсь посылать тебе советы, по мере того, как ты будешь извещать меня о положении твоих дел.
– Господин, – ответил Санчо, – я вижу, что все, что ваша милость мне сказали, хорошо, свято и полезно. Но на что мне все это, если я не буду помнить ничего? Конечно, насчет отращивания себе ногтей и женитьбы, если представится случай, я не позабуду. Ну, а все прочие мелочи, глупости и белиберды я помню и буду помнить, как прошлогодний снег. Так уж лучше бы записать их, потому я хоть и не умею ни читать, ни писать, но велю моему духовнику повторять их мне, когда нужно, и хорошенько вколотить их мне в голову.
– Ах, грехи мои тяжкие! – вскричал Дон-Кихот. – Как это нехорошо, чтоб губернатор не умел ни читать, ни писать! Знай, Санчо, что если человек не умеет читать и если он левша, так это доказывает одно из двух: или что он происходит от очень низменных родителей, или что он такой негодяй, что его невозможно было приучить к добрым обычаям и правилам. Это у тебя громадный недостаток, и я хотел бы, чтоб ты научился хоть подписываться.
– Я умею подписывать свое имя, – ответил Санчо. – Когда я был у себя в деревне церковным сторожем, я научился выделывать такие большие буквы, как на метках, на тюках, и говорили, что это мое имя. Впрочем, я могу притвориться, что у меня правая рука разбита параличом, и подписываться за меня будет другой. Против всего можно найти средство, только не против смерти, а так как у меня будет власть и палка, то я буду делать все, что захочу. Тем более что у кого отец алькад… а я буду губернатором, что гораздо важнее, чем алькад, тогда подходите, милости просим. А не то пусть меня презирают и перекрестят, кто пойдет за шерстью, тот вернется стриженый, потому к кому Бог расположен, того он посещает, и всякая глупость богача сходит за мудрое изречение, а когда я буду богат, потому что буду губернатором, и буду еще тароват – а тароватым я хочу быть, – кто же станет искать во мне недостатков? В конце концов, если вы сделаетесь медом, мухи съедят вас» не красна изба углами, а красна пирогами, говаривала моя бабушка, и кто богат, тот тебе и сват.
– О, будь ты проклят Богом, проклятый Санчо! – вскричал Дон-Кихот. – Чтоб шестьдесят тысяч чертей унесли тебя и твои пословицы! Уже целый час ты их нагромождаешь и мучишь меня, как на пытке, при каждой из них. Предсказываю тебе, что эти пословицы когда-нибудь доведут тебя до виселицы; они вынудят твоих вассалов отнять у тебя губернаторство и посеют среди них соблазн и смуты. Скажи мне, неуч, где ты их набираешь? и как ты применяешь их, дурак? Я, чтоб сказать и хорошо применить хоть одну, тружусь и потею, точно землю копаю.
– Клянусь Богом, господин мой хозяин, – ответил Санчо, – ваша милость придираетесь к пустякам. Кто может, черт возьми, находить дурным, что я пользуюсь своим добром, когда у меня нет ничего другого: ни денег, ни земель, а есть только пословицы и одни пословицы? Вот теперь мне пришли на память целых четыре, и все так кстати, как март месяц для поста. Но я их не скажу, потому что никто так не годится для молчания, как Санчо.
– Этот Санчо не ты, – возразил Дон-Кихот. – Если ты на что и годишься, так не для молчания, а для того, чтоб говорить глупости и упрямиться. А все-таки я хотел бы услышать те четыре пословицы, которые теперь так кстати пришли тебе на память. Я вот напрасно ищу их в своей памяти, которая тоже не из последних, и не нахожу ни одной.
– Какие же пословицы, – ответил Санчо, – могут быть лучше этих: «другому пальца в рот не клади», «наступай вон и отстань от моей жены отвечать нечего» и «повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить». Все они очень кстати и означают: пусть никто не ссорится со своим губернатором или начальником, или ему придется раскаяться в том, как человеку, который положит другому палец в рот и попадет между его зубами. То же самое на слова губернатора нечего отвечать, так же как наступай вон и отстань от моей жены. А что до кувшина, который повадился по воду ходить, так это и слепой поймет. Поэтому нужно, чтобы тот, кто видит сучок в чужом глазу, видел бревно в своем, а то о нем станут говорить, что смерть боятся казненного, а ваша милость хорошо знаете, что дурак в своем доме больше знает, чем умник в чужом.
– Ну, нет, Санчо, – возразил Дон-Кихот: – ни в своем, ни в чужом доме дурак ничего не знает, потому что на фундаменте глупости невозможно возвести здания ума и рассудка. Но оставим это, Санчо. Если ты будешь плохо управлять, так твоя будет вина, а стыд падет на меня. Меня утешает только то, что я сделал все, что мог, надавав тебе советов со всем рвением и усердием, какое было мне доступно. Сделав это, я исполнил свой долг и обещание. Да будет Господь твоим руководителем, Санчо, и да направляет он тебя в твоем губернаторстве. Избави и меня Бог от терзающего меня сомнения: я боюсь, право, чтоб ты не перевернул всего острова вверх дном, что я мог бы предотвратить, открыв герцогу, кто ты такой, объяснив ему, что вся твоя тучность, вся твоя толстая фигура ничто иное, как мешок, наполненный пословицами и плутнями.
– Господин, – ответил Санчо, – если вам кажется, что я не гожусь для этого губернаторства, так я сейчас брошу его, потому что я больше дорожу кончиком ногтей моей души, чем всем моим телом, и мне так же будет хорошо, если я буду просто Санчо и буду есть хлеб с луком, как если я буду губернатором Санчо и буду лакомиться каплунами и куропатками. Притом во время сна все равны, большие и малые, богатые и бедные. Если ваша милость хорошенько пораздумаете об этом, вы увидите, что сами вбили мне в башку губернаторство, потому я столько же понимаю в управлении островами, сколько гусенок. А если вы думаете, что за то, что я был губернатором, меня черт возьмет, так я хочу лучше отправиться простым Санчо на небо, чем губернатором в ад.
– Клянусь Богом, Санчо! – вскричал Дон-Кихот, – за одни твои последние слова я полагаю, что ты заслуживаешь быть губернатором целой сотни островов. У тебя доброе сердце, а без этого ни одна наука ничего не стоит. Отдай себя на волю Божью и старайся только не грешить первым побуждением, т. е. имей всегда в виду и твердо стремись к отысканию истины и справедливости во всяком деле, какое тебе представится: небо всегда благословляет чистые намерения. А теперь пойдем обедать, потому что их светлости уже, наверное, ждут нас.
Глава XLIV
Как Санчо Панса был отвезен в свое губернаторство, и о странном приключении, случившемся с Дон-Кихотом в замке
Говорят, что Сид Гамед предпослал этой главе вступление, которое переводчик передал не так, как оно было написано. Это нечто вроде жалобы, с которой мавр обращается к самому себе по поводу того, что предпринял написать такую сухую и ограниченную историю, в которой он принужден говорить постоянно о Дон-Кихоте и Санчо, не осмеливаясь делать никаких отступлении и примешивать более интересные и серьезные эпизоды. Он прибавляет, что постоянно занимать свой ум, руку и перописанием об одной личности и говорить устами немногих людей – несносная работа, и результаты ее не соответствуют трудам автора; что, во избежание этого неудобства, он в первой части употребил уловку, введя несколько повестей, как о Безрассудном Любопытном и о Пленном Капитане – не относящихся к этой истории, тогда как другие, рассказанные в ней, все составляют события, в которых фигурирует сам Дон-Кихот и которых потому нельзя было пройти молчанием. С другой стороны, он полагал, как прямо говорит, что многие люди внимание которых всецело поглощено будет главными подвигами Дон-Кихота, не обратят должного внимания на эти повести и прочитают их или вскользь, или с неудовольствием, не заметив обнаруживаемых в них изобретательности и прелести, качеств, которые прямо бросятся в глаза, когда эти повести появятся на свет, предоставленные самим себе, а не опирающиеся на безрассудство Дон-Кихота и грубости Санчо Панса. Поэтому-то он во второй части и не захотел вставлять или вшивать отдельных повестей, ограничившись лишь несколькими эпизодами, проистекающими из самых событий, основанных на истине, и то сжато и настолько кратко, насколько только возможно. И так, в виду того, что держится и заключается в тесных рамках рассказа, обладая достаточным умом, искусством и умением, чтоб говорить о делах всей вселенной, он и просит соблаговолить не пренебречь его трудом и наделить его похвалами не за то, что он пишет, а за то, от чего воздерживается. После этого он такими словами продолжает историю:
По выходе из-за стола в тот день, когда Дон-Кихот надавал Санчо советов, он вечером изложил их письменно, что бы Санчо заставлял кого-нибудь читать их себе. Но едва он отдал их по принадлежности, как они исчезли, попав в руки герцога, который показал их герцогине, причем оба снова удивлялись смеси безумия и здравого смысла в Дон-Кихоте. Желая продлить начатые шутки, они в тот же вечер отправили Санчо под большим конвоем в местечко, которое должно было сойти у него за остров. Случилось так, что проводник, которому его поручили, был герцогский мажордом, умный и остроумной – да без ума и невозможно быть остроумным, – тот самый, который так ловко разыграл графиню Трифальди. Благодаря своему таланту и инструкциям, данным ему господами относительно образа действий с Санчо, он прекрасно выполнил свою задачу.
Случилось также, что Санчо, когда увидал этого мажордома, сразу узнал в его лице Трифальди.
– Господин, – сказал он, обернувшись к Дон-Кихоту, – или черт меня побери отсюда, как есть, верующим и праведным, или ваша милость должны сознаться, что вот у этого герцогского мажордома лицо Долориды, а Дон-Кихот внимательно взглянул в лицо мажордома и, рассмотрев его, сказал:
– Не понимаю, Санчо, зачем тебе отдаваться черту верующим или неверующим, да я и не пойму, что ты хочешь этим сказать. Из того что лицо Долориды то же, что лицо мажордома, еще не следует, чтоб мажордом был Долоридой, иначе вышло бы страшное противоречие. Но теперь не время производить расследования, потому что это завело бы нас в безысходный лабиринт. Поверь мне, друг: оба мы должны от всего сердца возблагодарить Господа, что он избавил нас от злых волшебников и чародеев.
– Это не шутка, господин, – возразил Санчо. – Я слышал сейчас, как он говорил и хохотал, и мне казалось, что уши мои режет голос Трифальди. Ладно, я буду молчать, но буду вперед смотреть в оба, что бы выследить какой-нибудь знак, который бы подтвердил или опроверг мои подозрения.
– Вот что ты должен делать, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – извещай меня обо всем, что узнаешь на этот счет, и обо всем, что с тобой случится во время твоего губернаторства.
Наконец, Санчо уехал, в сопровождении множества народу. Он одет был судьей, в рыжем камлотовом плаще поверх платья и в такой же шляпе на голове. Он ехал верхом на муле, а позади его шел, по распоряжению герцога, его осел в шелковой и сверкавшей новизной сбруе. Время от времени Санчо поворачивал голову, чтобы взглянуть на своего осла, и его так радовало присутствие его, что он не поменялся бы судьбой даже с германским императором. Прощаясь с герцогом и герцогиней, он поцеловал у них руки, затем пошел просить благословения у своего господина, который благословил его со слезами на глазах, причем Санчо всхлипывал, как плачущий ребенок.
Теперь, любезный читатель, пусть добрый Санчо мирно и счастливо едет, а ты терпеливо подожди, пока у тебя прибавится целых два стакана крови, когда ты узнаешь, как он держался во время своего правления. В ожидании же удовольствуйся тем, что услышишь о происшедшем в эту ночь с его господином. Если ты и не будешь хохотать над этим во все горло, так, по крайней мере, скорчишь, как говорится, обезьянью гримасу, ибо все похождения Дон-Кихота возбуждают или удивление, или веселость.
Рассказывают, что едва Санчо уехал, как Дон-Кихот почувствовал такое сожаление о его отъезде и такое одиночество, что если бы только мог, вернул бы своего оруженосца и отнял бы у него губернаторство. Герцогиня заметила его печаль и спросила у него о причине.
– Если ваша печаль вызвана отсутствием Санчо, – сказала она, – так у меня в доме найдется множество оруженосцев, дуэний и молодых девушек, которые готовы будут исполнять все ваши прихоти.
– Конечно, сударыня, – ответил Дон-Кихот, – и жалею об отсутствии Санчо; но не это главная причина печали, написанной на моем лице. Изо всех учтивостей и многочисленных предложений, которыми ваша милость осыпаете меня, я принимаю только одно: подсказывающее их доброе желание. Кроме того, я попрошу у вашей милости разрешения служить себе самому в моей комнате.
– О, нет, господин Дон-Кихот! – возразила герцогиня. Этого я не допущу: я хочу, чтобы вам служили четыре молодых девушки, прекрасных, как цветки, которых я выбрала: из своих горничных.
– Для меня, – ответил Дон-Кихот, – они будут не цветками, а шипами, которые будут пронзать мою душу. Поэтому они, или какое-нибудь подобие их, так и не войдут в мою комнату, как у меня не вырастут крылья для летания. Если вашему величию угодно, продолжать осыпать меня милостями, которых я не стою, так позвольте мне поступать, как мне самому будет приятнее, и делать все при закрытых дверях. Я должен ставить преграду между моими желаниями и моим целомудрием и не хочу отказаться от этой хорошей привычки, чтобы принять щедрость, которую вашему высочеству угодно оказывать мне. Словом, я лучше буду спать одетый, чем позволю кому бы то ни было раздевать меня.
– Довольно, довольно, господин Дон-Кихот, – остановила его герцогиня. – Я со своей стороны, отдам приказание, чтобы в вашу комнату не впускали никого; не только девушки, но даже мухи. О, я неспособна допустить посягательства на стыдливость господина Дон-Кихота: сколько я могла заметить, изо всех его многочисленных добродетелей наиболее сияет целомудрие. Итак, ваша милость может тайком и по своему одеваться и раздеваться, когда и как вам будет угодно: никто не будет критиковать вас, и вы найдете у себя в комнате все сосуды, необходимые для человека, спящего при запертых дверях, чтоб никакая естественная надобность не заставила вас отпереть двери. Да здравствует тысячу веков великая Дульцинея Тобозская и да прогремит ее имя по всей земной поверхности, если она сумела заслужить любовь такого доблестного и целомудренного рыцаря! Да вселят сострадательные небеса в душу Санчо Панса, нашего губернатора, пылкое желание поскорее окончить свое искупление, дабы свет снова мог пользоваться счастьем наслаждаться прелестями такой великой дамы!
На это Дон-Кихот ответил: – Ваше величие говорили, как подобает таким дамам, ибо из уст высокородных дам не может вырваться ни одно низменное или лукавое слово. От похвал вашей милости Дульцинея станет счастливее и известнее в свете, чем от всех восхвалений, какие могли бы ей расточать красноречивейшие ораторы вселенной.
– Довольно комплиментов, господин Дон-Кихот, – остановила его герцогиня, – уже наступил час ужина, и герцог, вероятно, ждет нас. Пусть ваша милость поведет меня к столу, а потом вы пораньше пойдете спать, потому что ваше вчерашнее путешествие в Кандаию были не настолько кратко, чтоб не утомить вас.
– Я ничуть не утомлен, сударыня, – возразил Дон-Кихот, – потому что, могу поклясться вашей светлости, во всю свою жизнь не ездил на коне с более плавной поступью, чем у Клавиленьо. Не понимаю, право, что заставило Маламбруно отделаться от такого приятного и легкого коня и без околичностей сжечь его.
– Можно предположить, – ответила герцогиня, – что он, раскаявшись в том зле, которое причинил Трифальди и ее товаркам, а также и другим лицам, и в злодеяниях, которые, вероятно, совершил в качестве колдуна и чародея, захотел уничтожить все орудия своей деятельности и сжег Клавиленьо, как одно из главных, наиболее беспокоившее и волновавшее его перенесением его из страны в страну. Поэтому пепел от этой машины и трофей в виде надписи будут вечными свидетелями доблести великого Дон-Кихота Ламанчского.
Дон-Кихот опять стал благодарить герцогиню и затем, отужинав, отправился один в свою комнату, никому не позволяя входить туда помочь ему, из опасения наткнуться на случай, который заставил бы или побудил бы его изменить его даме Дульцинее, ибо у него вечно была пред глазами добродетельность Амадиса, этого цвета и зеркала странствующих рыцарей. Он запер за собою дверь и начал при свете двух свечей раздеваться. Но разуваясь он (о, незаслуженное несчастье!) надорвал – не свое сердце вздохами или другими проявлениями измены своей чистоте и самообладанию, а дюжины две петель в одном из чулков, который стал вдруг прозрачен, как жалюзи. Это происшествие весьма опечалило доброго рыцаря, и он с радостью отдал-бы целую унцию серебра за полдрахмы зеленого шелка: я говорю зеленого, потому что чулки его были зеленые.
Тут Бен-Энгели, продолжая писать, восклицает: «О, бедность, бедность! Не знаю, какая причина могла побудить великого кордовского поэта назвать тебя «святым даром, неблагодарно полученным». Что до меня, то я хотя и мавр, но прекрасно знаю понаслышке от христиан, что святость заключается в милосердии, смирении, вере, повиновении и бедности. Во всяком случае, я говорю, что тот должен считая себя осыпанным милостями Божьими, кто радуется своей бедности, если только это не та бедность, о которой один из величайших святых сказал: «Имейте все, как если б вы ничего не имели». Это называется бедностью ума. Ты же, другая бедность, та, о которой я говорю, зачем ты вечно преследуешь только гидальго и знатных людей, а не кого-нибудь другого. Зачем ты заставляешь их класть заплаты на башмаки и носить куртки, на которых одна пуговица шелковая, другая волосяная, третья стеклянная? Почему воротники их почти всегда измяты как цикорные листья и не имеют должной формы (что доказывает древность обычая носить открытые воротники и крахмалить их)?» Далее он прибавляет: «Несчастлив тот гидальго, благородного происхождения, который охраняет свою честь, питаясь плохо и при закрытых дверях, а потом лицемерно ковыряет в зубах зубочисткой, когда выходит из своей квартиры, тогда как он ничего не ел, чтоб ему нужно было чистить зубы. Несчастлив тот, говорю я, честь которого чересчур щепетильна и который воображает, что все замечают издали заплаты на его башмаках, жирные пятна на шляпе, нитки на его плаще и голод в его желудке».
Все эти мысли пришли в голову Дон-Кихоту по поводу разорвавшегося чулка его; но он успокоился, увидав, что Санчо оставил ему дорожные сапоги, которые он и намеревался надеть на другой день. Наконец, он лег, задумчивый и опечаленный как пустотой, оставленной отъездом Санчо, так и несчастьем с чулками, распустившиеся петли которых он бы охотно починил хотя бы шелком другого цвета, что составляет одно из лучших доказательств бедности, какое может дать гидальго за все время своей вечной нищеты. Он погасил свечи, но было так жарко, что он не мог уснуть. Он встал и пошел открыть решетчатое окно, выходившее в прекрасный сад, в это время он услыхал, что под этим окном ходят и разговаривают. Он стал прислушиваться. Гулявшие говорили настолько громко, что он мог расслышать их разговор: – Не требуй, о Эмеренсия, не требуй, чтоб я пела, потому что ты знаешь, что с тех пор как этот чужестранец вступил в этот замок, с тех пор как глаза мои его увидали, я не могу уже петь, а могу только плакать. Притом, у герцогини сон очень чуткий, а я ни за что на свете не хотела бы, чтоб она застигла нас здесь. Да хоть бы она и спала и не просыпалась, к чему послужило бы мое пение, когда он спит и не просыпается, чтоб меня слушать, он, этот новый Энэй, явившийся в наши края, чтоб сделать меня игрушкой своего пренебрежения?
– Не стесняйся, милая Альтисидора, – ответил другой голос. – Герцогиня и все живущие в этом замке, наверное, все погружены в сов, кроме того, кто пробудил твою душу и царит в твоем сердце. Я слышала, как открылось в его комнате решетчатое окно, – значит, он не спит. Пой, раненая бедняжка, пой тихонько на нежный, сладостный мотив под звуки арфы. Если герцогиня нас услышит, мы извинимся жарой, которая стоит.
– Не это меня удерживает, о Эяеренсия, – отвечала Альтисидора, – но я не хотела бы, чтобы мое пение раскрыло состояние моего сердца и чтобы те, кто не знает непреодолимой силы любви, не приняли бы меня за девушку своенравную и без стыда. Но я отдамся, что бы ни произошло, потому что лучше краска стыда на лице, нежели пятно на сердце.
Тут она ваялась за свою арфу и извлекла из нее нежные переливы.
Услышав эти слова и эту музыку, Дон-Кихот пришел в изумление, потому что в ту же минуту на память ему пришли бесконечные приключения в том же вкусе, с решетчатыми окнами, садами, серенадами, ухаживаниями и обмороками, о которых он читал в своих глупых книгах о странствующем рыцарстве. Он тотчас вообразил, что какая-либо из камеристок герцогини влюбилась в него и что скромность вынуждала ее хранить свою страсть в тайне. Он устрашился, как бы ей не удалось тронуть его, и в сердце своем он твердо решил не дать себя победить. Поручив себя с пылом и преданностью даме своей Дульцинее Тобозской, он, однако, решил выслушать музыку, а чтобы дать знать, что он здесь, он сделал вид, что чихает, что очень обрадовало обеих девиц, которые ничего более не желали, как быть услышанными Дон-Кихотом. Настроив арфу и проиграв вступление, Альтисидора спела следующий романс:
На этом прекратилось пение влюбленной Альтисидоры и началась мука для Дон-Кихота, который, испустив глубокий вздох, сказал самому себе: «Почему я так несчастливо странствую, что ни одна девица не может видеть меня без того, чтобы не влюбиться! Почему несравненная Дульцинея так мало счастлива, что ей не дают в мире и спокойствии наслаждаться моей невероятной верностью? Чего вы от нее хотите, богачки? Чего вы от нее требуете, императрицы? Из-за чего вы ее преследуете, девицы между четырнадцатью и пятнадцатью годами? Оставьте, оставьте ее, бессовестные; предоставьте ей торжествовать и гордиться судьбой, которую доставила ей любовь, сделав сердце мое ей подвластным и отдав ей ключи от моей души. Заметьте, о влюбленная армия, что я только для Дульцинеи состою из воска и мягкого теста, для других же я – камень и бронза. Для нее я сладок, как мед, для вас – горек, как полынь. Для меня одна Дульцинея прекрасна, одна она скромна, одна она целомудренна и одна она высокорожденна; все остальные безобразны, глупы, бесстыжи и низменного происхождения. Только для нее и ни для кого другого природа произвела меня на свет. Пускай Альтисидора плачет или поет, пускай приходит в отчаяние, я услышу только ту, из-за которой меня так мучили в заколдованном замке мавра. Одной Дульцинее я должен принадлежать, хотя бы меня варили или жарили. Для нее одной я должен оставаться чист, честен и учтив, на зло всем колдовствам в мире».
С этими словами он с шумом захлопнул окно, потом, преисполненный досады и печали, как будто с ним случилось большое несчастие, возвратился к себе на постель, где мы его пока и оставим, потому что нас призывает великий Санчо Панса, который намерен с треском начать свое губернаторство.
Глава XLV
Как великий Санчо Панса вступил во владение своим островом и каким образом начал он губернаторствовать
«О, ты, постоянно открывающее антиподов, факел мира, око неба, кроткий творец колебания кувшинов для освежения, здесь называемое Фебом, там Тимбриен, то стрелок, то врач, изобретатель музыки; ты, всегда встающее и никогда не ложащееся; к тебе, о солнце, обращаюсь я; ты, с помощью которого человек рождает человека, помоги мне и освети мрак моего ума, чтобы я мог рассказать шаг за шагом губернаторство великого Санчо Панса; без тебя я чувствую себя слабым, поверженным в уныние, смущенным».
Итак, Санчо вскоре прибыл со своей свитой в город с жителями человек в тысячу, один из богатейших городов во владениях герцога. Ему сообщили, что остров называется Баратария, может быть потому, что город назывался Баратарио, а может быть для выражения того, что ему дешево досталось губернаторство. Когда он прибыл к воротам города, окруженного стеною, навстречу ему вышел городской совет. Колокола зазвонили и среди общего веселья, проявляемого населением, его с большой помпой проводили в собор для принесения благодарности Богу. Затем со смешными церемониями ему вручили ключи от города, и он был введен в должность постоянного губернатора острова Баратории. Наряд, борода, толщина и малый рост нового губернатора повергли в удивление всех, кто не знал разгадки этого, а число таких незнающих было велико. По выходе из церкви, его отвели в аудиенц-зал и усадили на судейское кресло: Тут, мажордом герцога сказал ему: – На этом острове, господин губернатор, существует исконный обычай, по которому всякий, вступающий во владение островов, должен ответить на один обращенный к нему вопрос, немного туманный и затруднительный. По ответу на этот вопрос население прощупывает пульс ума своего нового губернатора и по нему узнает радоваться или печалиться ему по случаю его вступления.
Пока мажордон держал эту речь, Санчо разглядывал на стене против его сидения какие-то выведенные там большие буквы, а так как он читать не умел, то и спросил, что это за рисунки на стене. Ему отвечали: – господин! Здесь написан и занесен в летописи день, когда ваша светлость вступили во владение островом. Эпитафия составлена так: Сегодня, такого-то числа такого-то месяца и года, вступил во владение этим островом господин Дон Санчо Панса. Да пользуется он им долгие годы!
– А кто это называется доном-Санчо Панса? – спросил Санчо.
– Ваша светлость, отвечал мажордом, – потому что на этот остров не вступал никакой другой Панса кроме того, который сейчас сидит на этом кресле.
– Ну так знайте, брат, – сказал Санчо, – что я не ношу титула дона и что никто его не носил в моей семье. Просто Санчо Панса, вот я как называюсь. Санчо назывался мой отец, Санчо – мой дед и все были Панса без дона и других удлиннений. Я думаю, здесь на острове более донов, нежели камней. Но пусть только, если Господь меня услышит, а это возможно, пусть только губернаторство мое продлятся дня четыре, как я выполю всех этих донов, которые своей многочисленностью должны быть так же докучливы, как москиты и комары. Ну, а теперь господин мажордом может изложить свой вопрос. Я отвечу на него как смогу к огорчению или к радости народа.
В эту минуту в залу вошли два человека, один в одежде крестьянина, другой портной, потому что в руках у него были ножницы, и портной сказал: – Господин губернатор, этот крестьянин и я являемся вред вашей милостью потому, что этот добрый человек явился вчера ко мне в лавку (с позволения вашего и всей компании я, слава Богу, состою присяжным портным) и, отдав мне в руки кусок сукна, спросил меня: – Сударь, хватит ли мне из этого сукна на колпак?
Смерив кусок, я отвечал: «да». Он, должно быть, как я думаю, вообразил, что я хочу украсть у него кусок сукна, потому что основывался на собственной своей недобросовестности и на общем дурном мнения о портных, и говорить мне, чтобы я посмотрел, не хватит мне сукна на два колпака. Я угадал его мысль и снова сказал: «да». Тогда все с тем же злым намерением он стал прибавлять колпаки, а я свое да, пока мы не дошли до пяти колпаков. Сейчас он за ними явился. Я ему их отдаю, но он не хочет уплатить мне за работу, а, напротив, требует, чтобы я ему заплатил или отдал сукно.
– Так ли это, брат? – спросил Санчо крестьянина.
– Да, сударь, – отвечал тот, – но пусть ваша милость заставит его показать пять колпаков, который он сделал. – Очень охотно, сказал портной, и, вытащив руку из-за пазухи, показал пять колпаков на кончиках пяти пальцев своей руки.
– Вот, – сказал он, – пять колпаков, которые требует от меня этот добрый человек. Клянусь своей душой и совестью, что у меня не осталось и дюйма сукна: я готов отдать свою работу на суд ремесленных испытателей.
Все присутствующие рассмеялись при виде множества колпаков и по случаю необыкновенной тяжбы. Санчо размышлял несколько мгновений и сказал затем: – Эта тяжба, мне кажется, не требует отсрочки и может быть решена судом честного человека. И вот мой приговор: пусть портной лишится своей платы, а крестьянин своего сукна, и пусть колпаки отдадут арестантам, и делу конец.
Следующий приговор с деньгами пастуха вызвал в присутствующих удивление, этот же заставил их всех расхохотаться. Но приказ губернатора был исполнен, после чего пред ним предстали два человека преклонного возраста. У одного в руках была камышовая трость; другой старик без трости обратился к Санчо и сказал: – Господин, много времени тому назад я дал этому доброму человеку десять золотых, чтобы оказать ему услугу и удовольствие, но с условием, что он возвратил их мне по первому требованию. Много прошло дней, пока я у него их потребовал, потому что я не хотел поставить его в более тяжелое положение требованием возврата, нежели то, в котором он был, когда брал деньги взаймы. Наконец, видя, что он забыл о необходимости расплатиться, я потребовал у него возврата моих десяти золотых раз, а потом и много раз» а он не только мне их не отдает, но отвечает, что никогда у меня их не брал, а что если и ему их давал, то он давно мне их возвратил. У меня нет свидетелей ни относительно займа, ни относительно уплаты, потому что уплаты он не производил. Я просил бы, чтобы ваша милость привели его к присяге. Если он присягает, что возвратил их мне, я буду считать его сквитавшимся пред людьми и пред Богом. – Что вы скажете на это, добрый старик с палкой? – спросил Санчо. Старик отвечал: – Я сознаюсь, господин, что он мне их давал, но пусть ваша милость опустит жезл, и так как он полагается на мою присягу, то я поклянусь, что я ему их возвратил и уплатил как быть должно.
Губернатор наклонил свой жезл, а старик отдал свою трость другому старику, прося его, как будто бы она, очень его стесняла, подержать ее, пока он будет присягать; затем он положил руку на крест жезла и сказал: «Правда, что явившийся на суд дал мне взаймы десять золотых, которые от меня требует, но я их отдал ому из рук в руки, и он спрашивает их с меня снова каждую минуту только потому, что не обратил на это внимания». Тогда славный губернатор спросил кредитора, что он может ответить на сказанное его противником. Тот отвечал, что должник его, вероятно, сказал правду, потому что он считает его добросовестным человеком и хорошим христианином, что должно быть он сам забыл, когда и как совершилась уплата, но что впредь им больше ничего не станет с него спрашивать. Должник взял свою трость, наклонил голову и вышел из залы.
Увидав, что он без церемонии уходит и обратив внимание на безропотность истца, Санчо склонил голову на грудь и, доложив указательный палец правой руки вдоль носа и обеих бровей, оставался в размышлении несколько мгновений, потом поднял голову и велел позвать старика с тростью, который успел пока скрыться. Его привели, и Санчо, только что он показался, тотчас сказал ему: – Дайте мне эту трость, добрый человек, она мне нужна.
– Очень охотно, – отвечал старик, – вот она, – и он отдал ее в руки Санчо. Тот ее взял и, протянув ее другому старику, сказал ему: «Ступайте с Богом, вот вам уплата».
– Кому? мне, господин? – воскликнул старик, – разве эта трость стоит десять золотых?
– Да, – отвечал губернатор, – или я грубейшее животное в мире, увидим, достаточно ли у меня мозга, чтобы управлять целым королевством.
Тогда он приказал, чтобы трость была сломана в присутствии всей публики, что и было сделано, и внутри камыша оказалось десять золотых. Все присутствующие были поражены и стали считать своего губернатора новым Соломоном. Его спросили, отчего он предположил, что в этой трости должны были оказаться десять золотых. Он отвечал, что когда старик передал свою трость противной стороне на время, пока будет присягать, и поклялся, что должно и действительно отдал десять золотых, потом присягнувши обратно взял свою трость, он, видя все это, подумал, что в трости и должна заключаться уплата, которую с него требовали. «Отсюда, – прибавил он, – можно вывести заключение, что тех, кто управляет, будь они хоть дураки, Господь иногда милостиво направляет в их суждениях. Впрочем я когда-то слышал подобную историю от нашего деревенского священника, а память у меня такая хорошая, такая полная, что если бы в большинстве случаев я не забывал как раз то, что мне нужно вспомнить, на всем острове не было бы лучшей памяти». Кончилось тем, что оба старика ушли, один сконфуженный, другой вознагражденный, а все присутствующие остались в удивлении. А тот, чья обязанность была записывать слова, действия и даже движения Санчо, никак не мог решить, считать ли и изобразить его дураком или мудрецом.
Только что окончился этот процесс, как в залу явилась женщина, держа обеими руками человека, одежда которого выдавала в нем богатого собственника стад. Она вбежала с ужасными криками: – Правосудия, – кричала она, – правосудия, господин губернатор! Если я не найду его на земле, я пойду искать его на небе. Господин губернатор души моей, этот злой человек застал меня среди полей и воспользовался моим телом, как будто бы это была грязная тряпка. Ах, я несчастная! Он отнял у меня сокровище, которое я хранила более двадцати трех лет, защищая его от мавров и христиан, от здешних и чужестранцев. Это ужасно, что всегда твердая, как ветка плюща, я сохранила себя неприкосновенною, как Саламандра в огне или как ткань среди кустарника, и только для того, чтобы эта скотина пришла и взяла меня своими чистыми руками.
– Еще надо проверить, – сказал Санчо, – чистые ли или грязные руки у этого молодца, и, обратившись к нему, он потребовал, чтобы тот отвечал на жалобу этой женщины. Ответчику, весь смущенный, сказал: – Добрые господа, я – бедный свинопас, и сегодня я ушел отсюда, так удачно продав, с вашего позволения, четыре свиньи, что на городской сбор, соляной налог и другие обманные штуки с меня взыскали почти столько же, сколько я получил с продажи. Возвращаясь в свою деревню, я встретил на дороге эту дуэнью, и черт, который повсюду суется, чтобы все спутывать, заставил вас пошалить друг с другом. Я заплатил, сколько следовало, но она, недовольная много, схватила меня за горло и не отпускала, пока не привела сюда. Она говорить, что я совершил над нею насилие, но она лжет, даю в том клятву и готов принять присягу. И вот вся правда до последней ниточки.
Тогда губернатор спросил его, есть ли при нем какие либо деньги крупной монетой. Тот отвечал, что у него в кожаном кошельке есть до двадцати дукатов. Санчо приказал ему вынуть кошелек из кармана и отдать его целиком истице. Он повиновался весь дрожа; женщина взяла кошелек и с тысячью поклонов всем присутствующим и, молясь Богу за жизнь и здоровье господина губернатора, берущего под свою защиту молодых и бедных сирот, вышла из залы, обеими руками сжимая кошелек, впрочем, раньше уверившись в том, что в нем действительно находятся золотые монеты.
Только что она вышла, как Санчо обратился к пастуху, который заливался слезами и сердце которого и глаза следовали за его кошельком: «Бегите, любезный, за этой женщиной и возьмите у нее назад кошелек, хочет она этого или нет, а потом возвращайтесь с нею вместе. Санчо не пришлось повторять своего приказания, потому что пастух вылетел из залы как стрела, чтобы сделать то, что он ему велел. Все зрители остались в недоумении, дожидаясь конца процесса. Чрез несколько мгновений мужчина и женщина возвратились, еще крепче сцепившись и схватившись, нежели в первый раз. У женщины платье было подоткнуто, и кошелек всунут между колен. Мужчина изо всей силы старался вырвать его у нее, но она так защищалась, что это оказывалось невозможным. – Защити меня Бог и люди! – кричала она во весь голос. – Смотрите, господин губернатор, как мало стыда и страха у этого негодяя и изверга: среди города, среди улиц, он хотел отнять у меня кошелек, который ваша милость велели мне дать.
– И отнял он его у вас? – спросил губернатор.
– Отнял? как бы не так! – отвечала женщина, – да я бы скорей рассталась с жизнью, нежели с кошельком. Благодарю покорно! О, для этого надо было бы напустить на меня других кошек, а не этого отвратительного дурака. Ни клещами, ни молотками, ни ножницами, ни колотушками не вырвать его из моих ногтей, ни даже львиными когтями. Да легче вырвать душу мою из моего тела.
– Она права, – сказал мужчина, – я признаю себя побежденным и сдавшимся, и сознаюсь, что моих сил не хватит, чтобы вырвать его у нее. Сказав это, он ее выпустил из рук. Тогда губернатор, обращаясь к женщине, сказал: – Покажите мне этот кошелек, целомудренная и храбрая героиня». Она тотчас же отдала его, а губернатор, возвращая его мужчине, сказал неизнасилованной силачке: «Сестра, если бы то же мужество и ту же силу, какую проявили вы, защищая кошелек, вы употребили при защите своего тела, или даже на половину меньше, сил Геркулеса не хватило бы, чтобы вас изнасиловать. Ступайте с Богом и, неровен час, не оставайтесь здесь на острове и не на шесть миль в окружности под страхом получить двести ударов плетью. Ну, прочь, говорю я, прелестница, бесстыжая, негодница!» Женщина, вся в страхе, ушла с потупленной головой и с проклятиями в душе, а губернатор сказал ответчику: «Ступайте с Богом, добрый человек, в свою деревню и со своими деньгами и впредь, если не хотите погибнуть, не предавайтесь фантазии связываться с кем бы то ни было».
Человек этот поблагодарил его с большой неловкостью и вышел. Присутствующие снова пришли в изумление по поводу приговоров и решений нового губернатора, и все эти подробности, собранные его историографом, тотчас были пересланы к герцогу, который ждал их с большим нетерпением. Но оставим пока доброго Санчо и поспешим возвратиться к его господину, сильно взволнованному серенадой Альтисидоры.
Глава XLVI
Об ужасной музыке из колокольчиков и мяуканья, устроенной Дон-Кихоту в его любовной историй с влюбленной Альтисидорой
Мы оставили великого Дон-Кихота погруженным в различные мысли, внушенные ему серенадой влюбленной компаньонки. Он лег с этими мыслями, и, как блохи, они не дали ему ни спать, ни отдохнуть ни мгновения, не говоря о том, что к этому присоединилось еще уничтожение петель в его чулках. Но так как время легкокрыло и ничто не препятствует его делу, то оно верхом неслось на часах, и скоро наступил утренний час. При виде дня Дон-Кихот покинул перины, и с обычным проворством надел свой верблюжий камзол и обул дорожные сапоги, чтобы скрыть несчастное приключение со своими дырявыми чулками. Потом он набросил на себя свой пурпуровый плащ, а на голову надел монтеру из зеленого бархата с серебряным галуном. Через плечо он перекинул перевязь с своим добрым острым мечем, к поясу прикрепил четки, которые всегда носил при себе, и в таком блистательном наряде величественно приблизился к вестибюлю, где герцог и герцогиня, уже вставшие с постели, находились, по-видимому, в ожидании его.
В галерее, чрез которую он должен был пройти, Альтисидора и другая девушка, ее подруга, стояли, подстерегая его. Как только Альтисидора увидала Дон-Кихота, она сделала вид, что падает в обморок, а подруга ее, подхватив ее в свои объятия, поспешила распустить ей корсаж ее платья. Дон-Кихот увидал эту сцену и, приблизившись, сказал: «Я уже знаю, отчего происходить эти припадки».
– А я ничего не знаю, – отвечала подруга, – потому что Альтисидора самая здоровая и самая крепкая изо всех женщин этого дома, и я вздоха от нее не слышала, с тех пор как знаю ее. Но пусть небо уничтожит всех странствующих рыцарей, какие только есть на свете, соля только правда, что они все неблагодарны. Уходите, господин Дон-Кихот, потому что бедное дитя не придет в себя, пока ваша милость будете здесь.
Дон-Кихот отвечал: – Постарайтесь, сударыня, чтобы сегодня ночью в моей комнате была лютня; я постараюсь по мере сил своих утешить эту девицу с раненым сердцем. В начале любви быстрое вразумление есть превосходнейшее средство.
Сказав это, он удалился, чтобы не быть замеченным теми, кто ног его видеть.
Только что он повернулся на своих каблуках, как бесчувственная Альтисидора, придя в себя, сказала своей подруге: «Надо позаботиться, чтобы ему положили лютню, которую он требует. Дон-Кихот, без сомнения, хочет задать нам музыку; его музыка будет не плоха». Обе девушки тотчас отправились с докладом к герцогине о том, что произошло, и о том, что Дон-Кихот потребовал лютню. Герцогиня, вне себя от радости, сговорилась с герцогом и своими прислужницами сыграть с рыцарем шутку более забавную, чем дурную. В надежде на это развлечение все они стали ждать ночи, которая наступила так же скоро, как наступил день, который герцог и герцогиня провели в усладительных беседах с Дон-Кихотом. В этот самый день герцогиня действительно отослала одного из своих пажей (того самого, который в лесу изображал заколдованную Дульцинею) к Терезе Панса с письмом от мужа ее Санчо Панса и с узлом его пожиток, которые он отсылал своей жене. Пажу было поручено принести точный отчет обо всем, что произойдет во время его посольства.
После всего этого, когда пробило одиннадцать часов, Дон-Кихот, возвратившись в свою комнату, нашел в ней мандолину. Он проиграл прелюдию, открыл решетчатое окно и увидал, что в саду кто то есть. Пробежав пальцами по всем струнам мандолины, чтобы по мере своего умения настроить ее, он отхаркнулся, прочистил горло, потом несколько хриплым голосом, но правильно, пропел следующий романс, нарочно для того в этот день составленный им самим.
Только что Дон-Кихот дошел до этого места в своем пении, которое слушали герцог, герцогини Альтисидора и почти все обитатели замка, как вдруг, с высоты галереи, которая находилась над самым окном Дон-Кихота, опустилась веревка, к которой прикреплено было более сотни колокольчиков, а затем из большого мешка выпущено было множество кошек, к хвостам которых были также прикреплены колокольчики. Звон колокольчиков и мяуканье кошек были так сильны, что даже герцог и герцогиня, хотя сами выдумали эту шутку, были испуганы, а Дон-Кихот почувствовал, что волосы у него становятся дыбом. Судьба устроила еще так, что две или три кошки впрыгнули чрез окно в комнату, а так как они, как шальные, бегали взад и вперед, то можно было подумать, что целый легион чертей устроил себе шабаш. Стараясь выбраться наружу, они потушили обе свечи, которыми освещалась комната, а так как веревка с большими колокольчиками не переставала опускаться и подыматься, то большинство обитателей замка, не посвященные в шутку, были поражены удивлением и страхом.
Дон-Кихот между тем стал на ноги и, взяв меч в руку, стал чрез окно наносить удары, крича во всю мощь своего голоса: «Прочь, злобные волшебники; прочь, заколдованная сволочь! Я Дон-Кихот Ламанчский, против которого бессильны ваши злые намерения!» Потом, обратившись на кошек, которые носились по его комнате, он нанес им несколько ударов мечом, они все бросились в окну и исчезли чрез этот выход. Одна из них, однако, которой особенно грозили удары мечом, прыгнула к самому лицу Дон-Кихота и вцепилась ему в нос когтями и зубами. Дон-Кихот закричал от боли раздирающим голосом. Услыхав крики, герцог и герцогиня догадались в чем дело, и, поспешно вбежав в комнату, дверь которой отперли отмычкой, они увидали бедного рыцаря изо всех сил отрывающим кошку от своего лица. Принесли огня, и при свете явилась глазам присутствующих страшная битва. Герцог кинулся, чтобы развить сражающихся, но Дон-Кихот воскликнул: «Никто пусть не вмешивается; пусть оставят меня лицом к лицу с этим демоном, с этим колдуном, этим волшебником. Я ему докажу, кто такой Дон-Кихот Ламанчский». Но кошка, нисколько не трогаясь этими угрозами, ворчала и стискивала зубы. Наконец герцог овладел ею и выкинул ее за окошко. Дон-Кихот остался с лицом изрезанным как решето и с носом, который тоже был в довольно жалком состоянии, но больше всего его досадовало, что ему не дали окончить бой, так хорошо им начатый с разбойником чародеем.
Принесли масло апарисио, и Альтсидора сама, своими белыми руками, стала прикладывать компрессы ко всем израненным местам. Прикладывая их, она сказала тихо: «Все эти неприятности, безжалостный рыцарь, случаются с тобою в наказание за твою суровость и твое упрямство. Дай Бог, чтобы твой оруженосец Санчо забыл себя хлестать, чтобы Дульцинея, так тобою любимая, никогда не освободилась от своих чар и чтобы ты никогда не разделил с нею брачного ложа, по крайней мере пока жива я, тебя обожающая». Дон-Кихот ни слова не отвечал на эту страстную речь: он испустил глубокий вздох и растянулся на своей постели, поблагодарив герцога и герцогиню за их благосклонность, не потому, сказал он, чтобы эта сволочь – кошки, волшебники и колокольчики внушили ему какой-либо страх, а в признательность за доброе намерение, которое заставило их прийти к нему на помощь. Благородные хозяева замка предоставили ему отдыхать и удалились, сильно огорченные неудачей шутки. Они не ожидали, что Дон-Кихот так дорого поплатится в этой истории; ему пришлось пять дней провести в одиночестве и в постели, а в это время с ним произошла другая история, более забавная нежели эта. Но историк его не хочет передать ее сейчас, так как он намерен возвратиться в Санчо Панса, который проявил себя очень деятельным и очень милостивым в своем губернаторстве.
Глава XLVII
Где продолжается рассказ о том, как вел себя Санчо в своем губернаторстве
История рассказывает, что из залы суда Санчо был отведен в роскошный дворец, где в большом зале был расставлен стол изящно и по-царски сервированный. При входе Санчо в банкетную залу рожки затрубили, и четыре пажа приблизились к Санчо, чтобы полить ему водой руки, и Санчо с великой важностью выполнил эту церемонию. Музыка прекратилась, и Санчо сел во главе стола, потому что ни другого сидения, ни другого прибора не было вокруг всего стола. Тогда около него поместилось стоя на ногах некое лицо, в котором он признал врача, с жезлом из китового уса в руках, затем снята была тонкая белая скатерть, покрывавшая фрукты и блюда всякого рода, которыми стол был уставлен. Какое-то духовное лицо дало свое благословение, а один паж придерживал под подбородком Санчо детский нагрудник. Другой паж, исполнявший обязанности метр-д'отеля, протянул ему блюдо с фруктами. Но только что Санчо откусил кусок, как человек с китовым усом дотронулся концом своего жезла до блюда, и оно было удалено с поразительной быстротой. Метр-д'отель пододвинул второе блюдо, которое Санчо считал долгом отведать, но не успел он коснуться его не только зубами, но даже руками, как жезл уже дотронулся до блюда, и паж унес его с такой же поспешностью, как блюдо с фруктами. Увидав это, Санчо остался недвижимым от удивления; потом, оглядев всех присутствующих, он спросил, уж не фокусный ли это обед. Человек с жезлом отвечал ему: – Кушать нужно, господин губернатор, согласно обычаям и обыкновениям, существующим на других островах, где есть губернаторы, как и вы. Я, милостивый государь, врач, нанятый во врачи к губернаторам этого острова. Я более забочусь об их здоровье, нежели о своем, работая день и ночь и изучая сложение губернатора, чтобы удачно лечить его, если он захворает. Мое главное занятие состоит в присутствии при его трапезах, чтобы давать ему кушать только то, что, на мой взгляд, пойдет ему в пользу, и запрещать то, что мне кажется вредным для его желудка. Поэтому я распорядился, чтобы унесла блюдо с фруктами, как предмет, заключающий в себе слишком много влаги, а что касается второго блюда, то я тоже велел его унести, потому что это субстанция чересчур горячая и в ней много пряностей, возбуждающих жажду. А кто много пьет, тот разрушает и поглощает основную влагу, из которой состоит жизнь.
– В таком случае, – заговорил Санчо, – это блюдо с куропатками, которые кажутся мне так впору зажаренными, не может мне сделать никакого вреда?
– Господин губернатор, – отвечал врач, – не будет есть этих куропаток, пока я жив.
– Почему же? – спросил Санчо.
– Почему? – переспросил врач, – потому что наш учитель Иппократ, руководитель и светоч медицины, сказал в одном афоризме: Omnis saturatio mala, perdisis autem pessima, а это означает, что всякое несварение желудка дурно, но всего хуже несварение от куропаток.
– Если это так, – сказал Санчо, – то пусть господин врач оглядит стол и посмотрит, нет ли между блюдами на этом столе такого, которое принесет мне всего больше пользы или всего менее вреда, и соблаговолит предоставить мне есть его в свое удовольствие, не ударяя его палкой, потому что, клянусь губернаторской жизнью (да позволит мне Бог пользоваться ею!), что я умираю от голода. Если мне помешают есть, чтобы ни говорил господин доктор и как бы он об этом ни сожалел, этим скорее лишат меня жизни, нежели сохранят ее.
– Ваша милость совершенно правы, господин губернатор, – отвечал врач. – Поэтому я того мнения, что ваша милость не должны есть этого шпигованного зайца, потому что это блюдо тяжелое. Что касается этого куска телятины, то если бы он не был сделан душеным, то его можно было бы отведать, а в таком его виде и думать об этом нельзя.
Тогда Санчо сказал: – Это большое блюдо там вдали, из которого выходит столько пара, кажется, заключает в себе olla podrida, а в этих ollas podridas столько есть вещей и столько сортов, что я наверно найду там кое-что и по вкусу и для здоровья.
– Отнюдь нет! – воскликнул врач. – Мы далеки от этой мысли! Ничего нет на свете для пищеварения хуже, нежели olla podrida. Она годится для каноников, для начальников школ, для деревенских свадеб, но от нее должны быть избавлены губернаторские столы, где должна царить тонкость вкуса и аккуратность. Причина этому ясна: повсюду и всеми простые лекарства всегда предпочитаются сложным лекарствам, потому что в простых обмануться нельзя, а в сложных можно очень легко, если только изменить количество входящих в него медикаментов. Если господин губернатор хочет мне верить, то ему следует теперь съесть сотню тонких облаточек и три или четыре ломтика айвы, очень тоненьких, которые, укрепив ему желудок, удивительно помогут пищеварению.
Услыхав это, Санчо откинулся на спинку кресла, пристально посмотрел на врача и важным тоном спросил его, как его зовут и где он учился. «Зовут меня, господин губернатор, – отвечал врач, – доктором Педро Ресио де Агеро; родился я в деревне, называемой Тиртеафуэра, которая находятся между Каракуэлем и Альмодоваром дель Кампо по правую руку, и я получил звание врача в Осунском университете.
– Ну, – вскричал Санчо, пылая гневом, – господин доктор Педро Ресио, авгур, уроженец Тиртеафуэры, деревни, находящейся по правую руку, когда едем из Каракуаля в Альмодовар дель Кампо, получивший ученую степень от Осунского университета, убирайтесь с глаз моих долой, да поскорее, а не то, клянусь солнцем, я возьму в руки дубину и, начиная с вас, побоями очищу остров от всяких докторов, по крайней мере, от тех, кого признаю за неучей; потому что знающих, благоразумных и скромных докторов я посажу себе на голову и буду почитать как святых. Но повторяю, пусть Педро Ресио живо убирается отсюда, а не то я схвачу стул, на котором сижу, и размозжу ему голову. Пусть потом спрашивают от меня при резиденции. Для моего оправдания достаточно будет сказать, что я послужил Богу, убив злого лекаря, палача страны. И пуст мне дадут есть или пусть отберут губернаторство, потому что ремесло, которое не дает хлеба человеку, занимающемуся им, гроша медного не стоит.
Врач испугался, видя губернатора в таком страшном гневе, и хотел уже броситься вон из залы, когда на улице раздался рожок почтальона. Метр-д'отель подбежал к окну и, взглянувши в него; сказал: «Едет курьер от герцога, ваша милость: он, вероятно, везет важную депешу». В это время вошел запыхавшийся и облитый потом курьер. Он вынул из-за пазухи и подал губернатору пакет, который Санчо передал в руки мажордома, приказав ему прочитать надпись. Она была следующая: Дон Санчо Панса, губернатору острова Баратария, в собственные руки или в руки его секретаря. «А кто тут мой секретарь?» спросил Санчо. На это один из присутствующих ответил: «Я, господин, потому что я умею читать и писать, и притом я бискаец.
– С этим титулом в придачу, – заметил Санчо, – вы могли-бы быть секретарем самого императора. Откройте пакет и посмотрите, что в нем.
Новорожденный секретарь повиновался и, прочитав депешу, сказал, что в ней говорятся о деле, которое требует тайного обсуждения. Санчо приказал выйти из залы всем, кроме мажордома и метр-д'отеля. Все вышли вместе, не исключая и врача, и тогда секретарь прочитал депешу, которая состояла в следующем:
«До моего сведения дошло, что какие-то враги мои и того острова, которым вы управляете, собираются жестоко штурмовать его, не знаю в какую ночь. Постарайтесь бодрствовать и держаться наготове, чтоб не быть захваченным врасплох. Я знаю также через достойных веры шпионов, что четыре переодетых лица проникли в ваш город с целью лишить вас жизни, потому что проницательности вашего ума особенно боятся. Будьте настороже, следите за всеми, кто к вам приближается, и не ешьте ничего, что вам будут давать. Я позабочусь оказать ним помощь, если вы будете в опасности; но поступайте во всем так, как все ждут от вашего ума. Здесь, 16-го августа, в четыре часа утра. Ваш друг герцог».
Санчо остолбенел, и все присутствующие не менее его были поражены. Он сказал, обратившись к мажордому: – Первое, что надо сделать теперь, я хочу сказать сейчас, – это упрятать в тюрьму этого лекаря Ресио, потому что если кто хочет убить меня, так это он, и еще самой медленной и ужасной смертью – голодной.
– Мне тоже кажется, – ответил метр-д'отель, – что вашей милости лучше не есть всего, что стоят на этом столе, потому что большую часть этих припасов поставляют монахини, а недаром говорится, что за крестом прячется дьявол.
– Я этого не отрицаю, – сказал Санчо. – Пусть мне сейчас дадут добрый ломоть хлеба и четыре-пять фунтов винограда, в который невозможно вложить яду: ведь не могу же я, наконец, жить без пищи. А если нам нужно быть готовыми к битвам, которые нам грозят, так нужно хорошенько подкрепиться, потому что не сердце несет кишки, а кишки несут сердце. Вы, секретарь, ответьте моему господину герцогу и напишите, что все до капли, что он приказал, будет исполнено. Пошлите от моего имени поцелуй ручкам госпожи герцогини и прибавьте, что я умоляю ее не забыть послать через нарочного мое письмо и посылку жене моей Терезе Панса; что она этим окажет мне большую услугу, и что я постараюсь служить ее всем, что будет мне по силам. Между прочим, можете написать, что я целую руку у моего господина Дон-Кихота, чтоб: он видел, что я, как говорится, не забыл старую хлеб-соль. А от себя можете, как хороший бискаец, прибавить, что захотите и что будет нужно. Теперь пуст уберут со стола и пусть дадут мне поесть, а после того я сумею посчитаться со всеми шпионами, убийцами и чародеями, сколько бы их ни обрушилось на меня и на мой остров.
В эту минуту вошел паж. «Один крестьянин торговец, – сказал он, – желает поговорить с вашей милостью об одном очень важном, как он уверяет, деле.
– Что за чудаки эти деловые люди! – вскричал Санчо. – Неужто же они так глупы, что не понимают, что теперь не время являться со своими делами? Разве мы, губернаторы и судьи, не люди из тела и костей? Разве они не должны давать нам отдыхать сколько нужно, или они воображают, что мы мраморные? Клянусь душой и совестью, что если губернаторство не выскользнет из моих рук (чего я не думаю, сколько могу понять), так я образумлю этих деловых лицей. Ну, а сегодня, так я быть, велите этому человеку войти; но прежде удостоверьтесь, что он не шпион я не убийца.
– Нет, господин, – возразил паж, – у него вид, как у святого, и если он не так же добр, как добрый хлеб, так я, значит, ничего не понимаю.
– Притом бояться нечего, – прибавил мажордом, – ведь мы все здесь.
– Можно ли будем, метр д'отель, – спросил Санчо, – чтоб теперь, когда доктор Педро Ресио ушел, я поел чего-нибудь тяжелого и существенного, хотя бы краюху хлеба и луковицу?
– Сегодня вечером, за ужином, – ответил метр-д'отель, – недостаток обеда будет исправлен, и ваша милость будете удовлетворены и вознаграждены. – Дай-то Бог! – вздохнул Санчо.
В это время вошел крестьянин, которого за тысячу миль можно было бы сразу признать за добрую душу и доброго дурака. Прежде всего, он спросил: – Кто здесь из вас господин губернатор?
– Кто же, – ответил секретарь, – как не тот, кто сидит в кресле.
– Тогда я преклонюсь перед ним, – продолжал крестьянин, – опускаясь на оба колена и прося позволения поцеловать у него руку. Санчо руки не дал и велел просителю подняться и сказать, что ему нужно. Крестьянин повиновался и сейчас же начал: – Я, господин, земледелец, родом из Митель-Турры, деревни, отстоящей мы две мили от Сиудад-Реаля.
– Ну, вот вам еще одна Тиртеафуэра! – вскричал Санчо. – Говорите, братец, а Миголь-Турру я отлично знаю, потому что она недалеко от моей родины.
– Так дело в том, господин, – продолжал крестьянин, – что я милостью Бога женат по законам святой римско-католической церкви; у меня два сына студента: младшие готовятся в бакалавры, а старший в лиценциаты. Я вдов, потому что жена моя умерла, или, лучше сказать, потому, что ее убил плохой лекарь, дав ей слабительного, когда она была беременна; а если бы Господу было угодно, чтобы плод созрел и чтоб это был сын, я бы послал его учиться быть докторов, чтоб он не завидовал своим братьям бакалавру и лиценциату.
– Так что, – перебил Санчо, – если бы ваша жена не умерла или если б ее не уморили, вы бы теперь не была вдовы?
– Нет, господин, ни в каком случае, – ответил крестьянин.
– Вот мы и подвинулись вперед, – сказал Санчо. – Дальше, братец, дальше; теперь скорее время сна, чем разбирательств.
– Так я говорю, – продолжал крестьянин, – что тот из моих сыновей, который будет бакалавром, влюбился в этом самом городе в девушку по имени Клара Перлерина, дочь Андрея Перлерино, очень богатого крестьянина. И имя их Перлерино происходит не из генеалогии или какой-нибудь другой земли, а оттого, что все в их семье калеки, а чтоб скрасить прозвище, их называют Перлерино. Впрочем, молодая девушка, сказать по правде, чисто восточная жемчужина. Если на нее глядеть справа, так она похожа на полевой цветок» слева она не так хороша, потому что у нее недостает глаза, которого она лишилась от оспы. И хотя знаков и рябин на ее лице много, но все, кто ее любит, говорят, что это не рябины, а ямы, в которых погребаются души ее возлюбленных. Она такая чистоплотная, что для того, чтоб не испачкать лица, подобрала, как говорится, нос кверху, так что он словно убегает ото рта. Не смотря на все это, она восхитительно прекрасна, потому что рот у нее большой, и если б не десять-двенадцать недостающих спереди и с боков зубов, этот рот сошел бы за один из самых красивых. О губах я ничего не могу сказать, потому что они так тонки и так нежны, что если бы губы можно было закатывать, из них вышел бы клубок. Но так как цвет их совсем не такой, как всегда бывает у губ, так они кажутся странными, потому что усеяны синими, зелеными и фиолетовыми крапинками. Да простит мне господин губернатор, что я так подробно описываю ему качество той, которая, в конце концов, должна стать моей дочерью: дело в том, что я ее очень люблю, и что она не кажется мне дурною.
– Описывайте все, что вам угодно, – ответил Санчо, – потому что это описание меня забавляет, и если б я пообедал, мне бы не нужно было лучшего десерта, как ваше описание.
– Мне только это и остается делать к вашим услугам, – сказал крестьянин. – Но будет время, когда и мы что-нибудь да будем значить, хоть теперь и ничего не значим. Так я говорю, господин, что если б я мог описать прелесть и высоту ее стана, так все бы попадали от восхищения. Но это невозможно, потому что она скрючена и сгорблена вдвое, так что колени ее приходятся около рта, и все-таки легко заметить, что если б она могла выпрямиться, так достала бы головой до крыши. Она бы уже отдала свою руку моему бакалавру, но дело в том, что она не может вытянуть ее, потому что рука эта сведена, но по длинным, круглым ногтям видно, что форма руки ее была бы очень красива.
– Ладно уж, – заметил Санчо. – Вообразите, братец, что вы уже описали ее с ног до головы; что же дальше? приступайте к делу без обиняков и околичностей, без урезок и надставок.
– Я хотел бы, Господин, чтоб ваша милость смиловались и дали бы мне рекомендательной письмо к отцу моей невестки, умоляя его поскорее сыграть свадьбу, так как мы не уступим один другому ни дарами судьбы, ни дарами природы. И в самом деле, по правде сказать, господин губернатор, мой сын одержим бесом, и дня не проходит, чтоб злые духи не мучили его по три-четыре раза; кроме того, он когда-то в один прекрасный день попал в огонь, и лицо у него стало такое морщинистое, как пергамент, а глаза мокнут и слезятся. Но за то характер у него ангельский, и если б он не бился и не колотился, он был бы просто блаженный.
– Нужно вам еще чего-нибудь, дружище? – спросил Санчо.
– Нужно-то нужно, – ответил крестьянин, – только я не смею сказать. Ну, да уж будь что будет! Нельзя же, чтоб это осталось у меня в животе. Так я говорю, господин, чтоб ваши милость дали мне триста или шестьсот золотых на приданое моему бакалавру, т. е. чтоб помочь ему устроиться, потому что нужно же, чтоб у этих детей было чем жить самостоятельно, независимо от грубых тестей.
– Подумайте, не нужно ли вам еще чего-нибудь, – сказал Санчо, – и не стесняйтесь и не бойтесь высказать все.
– Нет, право, больше ничего, – ответил крестьянин.
Едва он договорил эти слова; как губернатор вскочил с места, схватил стул, на котором сидел, и вскричал: – Клянусь Богом, дон бездельник, мужик и невежа, что если вы не удерете и не скроетесь от меня, я разобью, я размозжу вам голову этим самым стулом. Мошенник, негодяй, чертова мазилка! В такое то время ты являешься просить у меня шестьсот золотых! Откуда я возьму их, болван ты этакой? и за что мне дать тебе их, если б у меня даже было, дурак несуразный? Какое мне дело до Мигеля Турры и всей своры Перлеринов? Убирайся, говорят тебе, или клянусь жизнью моего господина герцога, я сделаю, что сказал! Ты, верно, не из Мигельтурры, а попросту хитрый плут, и ад прислал тебя сюда искушать меня. Скажи, ты, отродье человеческое: еще нет и полутора дней, как я губернаторствую, а ты хочешь, чтобы я уже накопил шестьсот золотых!
Метр-д'отел сделал крестьянину знак, чтобы он вышел, и тот ушел, понурив голову, делая вед, что действительно боится, чтоб губернатор не исполнил своей угрозы, потому что плут этот отлично разыграл свою роль.
Но оставим Санчо в гневе, и пусть, как говорятся, на сцену выступит мир. Нужно вернуться к Дон-Кихоту, которого мы оставили с лицом, облепленным пластырями, лечащего свои кошачьи раны, от которых он оправился не ранее как через восемь дней, в один из которых с ним случилось то, что Сид Гамед обещает рассказать с пунктуальнейшей правдивостью, с которой рассказывает все вообще эпизоды этой истории, как бы бесконечно малы они ни были.
Глава XLVIII
О том, что случилось с Дон-Кихотом и доньей Родригес, дуэньей герцогини, а равно и о других событиях, достойных описания и вечной памяти
Грустный и печальный томился Дон-Кихот с компрессами на лице, отмеченном не Богом, а кошачьими когтями: несчастье, знакомое странствующему рыцарству. Целых шесть дней он не показывался никому, и в одну из ночей этого невольного отшельничества, когда он лежал, погруженный в мысля о своих несчастьях и о преследованиях Альтисидоры, он услыхал, как щелкнул замок в двери его комнаты. Ему сейчас же пришло в голову, что влюбленная девушка явилась посягать на его честность, чтоб заставить его изменить его даме Дульцинее Тобозской. «Нет! – вскричал он под влиянием этой мысли так громко, чтобы голос его мог быть услышан. – Нет, восхитительнейшая в мире красавица не в силах заставить меня хоть на минуту перестать обожать ту, которую я ношу запечатленною в глубине моего сердца и в самых недрах моих внутренности. Пусть ты будешь, о, моя дама, превращена в крестьянку, употребляющую в пищу лук, или в нимфу золотого Таго, ткущую золотые и шелковые ткани; пусть Мерлин или Монтезинос держат тебя, где хотят, где бы ты ни была, ты моя, так же как где бы я ни был я твой – был, есть и буду всегда».
Едва он договорил эти слова, как отворилась дверь. Дон-Кихот встал во весь рост на постели, окутанный сверху до низу желтым атласным стеганым одеялом, в шапочке на голове, с забинтованным для сокрытия царапин лицом и с папильотками на усах для выпрямления их. В таком наряде он имел вид ужаснейшего призрака, какой можно себе вообразить. Он устремил глаза на дверь, ожидая увидеть нежную и покорную Альтисидору, но вместо нее увидал почтенную дуэнью с белым покрывалом на волосах, таким широким и длинным, что оно закрывало ее, как плащ, с головы до ног. Она держала в левой руке маленькую зажженную свечку, а правой прикрывалась, чтоб свет не падал ей в глаза, скрытые, впрочем, под огромными очками. Она подвигалась волчьим шагом и на цыпочках. Дон-Кихот глядел на нее с своего наблюдательного поста; видя ее наряд и заметив ее молчаливость, он вообразил, что это какая-нибудь колдунья или волшебница, явившаяся в таком костюме с целью сыграть с ним злую штуку в духе своего ремесла, и начал с живостью креститься.
Однако, видение приближалось. Дойдя до середины комнаты, дуэнья подняла глаза и увидала, с какою быстротой Дон-Кихот крестится, и если он испугался при виде ее фигуры, то она просто ужаснулась при виде его; едва взглянув на это длинное, желтое тело в одеяле и с обезображенным компрессами лицом, она закричала: «Господи Иисусе! Что это такое?» От испуга она выронила из рук свечу и, очутившись в темноте, бросилась бежать, но со страху запуталась, в своем платье и растянулась на полу.
Дон-Кихот, испуганный более прежнего, заговорил: «Заклинаю тебя, о, призрак, или кто бы ты мы был, скажи мне, кто ты и чего хочешь от меня. Если ты душа в нужде, то не бойся сказать мне об этом: я сделаю для тебя все, что позволят мне мои силы, ибо я христианин и католик и готов всем оказывать услуги; за тем я избрал орден странствующего рыцарства, в обязанности которого входит и оказание услуг душам из чистилища». Дуэнья, оглушенная падением, слыша, что ее заклинают и умоляют, поняла по собственному страху страх Дон-Кихота и ответила ему тихим, скорбным голосом:
– Господин Дон-Кихот, – если ваша милость действительно Дон-Кихот, – я ни призрак, ни видение, ни душа из чистилища, как ваша милость, кажется, думаете, а донья Родригес, дуэнья госпожи герцогини, и пришла я к вашей милости с одной из нужд, от которых ваша милость имеете обыкновение давать лекарство.
– Скажите мне, госпожа донья Родригес, – перебил ее Дон-Кихот, – не с любовными ли посланиями вы сюда пришли? Так предупреждаю вас, что я ни для чего не гожусь по причине бесподобной красоты моей дамы Дульцинеи Тобозской. Словом, я говорю, госпожа донья Родригес, что если только ваша милость оставите всякие любовные поручения, так можете пойти зажечь свою свечу и возвратиться сюда; тогда мы поговорим с вами обо всем, что вам будет угодно и приятно, кроме, как я уже сказал, всяких инсинуаций и подстреканий.
– Я с поручениями от кого-нибудь, мой добрый господин! – вскричала дуэнья. Ваша милость плохо знаете меня. О, я еще вовсе не так стара, чтоб у меня не было другого развлечения, кроме таких ребячеств. Слава Богу, у меня в теле еще есть душа и во рту все зубы, верхние и нижние, кроме нескольких выпавших от трех-четырех простуд, столь частых в Аррагонии. Но пусть ваша милость подождет минутку: я схожу зажгу свечу и сейчас вернусь, чтоб рассказать вам о своих нуждах, как врачевателю всех бед в мире.
И дуэнья, не дожидаясь ответа, вышла из комнаты, в которой Дон-Кихот остался в ожидании ее, совершенно успокоенный и оправившийся от страха. Но скоро его стали обуревать тысячи мыслей по поводу этого нового приключения. Ему казалось, что он дурно поступает, подвергая себя опасности нарушить верность, в которой поклялся своей даме. Он сказал себе: «Кто знает, не попытается ли дьявол, вечно хитрый и коварный, заставить меня при помощи дуэньи попасть в ловушку, в которую не могли меня завлечь императрицы, королевы, герцогиня, графиня и маркизы? Я не раз слыхал от людей знающих, что дьявол, если сможет, постарается скорее послать человеку соблазнительницу курносую, нежели с греческим носом. Наконец, кто знает, не пробудят ли это одиночество, эта тишина, этот случай моих заснувших желаний и не заставят ли они меня пасть на старости лет, тогда как я до сих пор ни разу не спотыкался. В таких случаях всегда лучше бежать, чем принимать вызов… Однако, я, видно, лишился рассудка, если мне могут приходить в голову и на язык такие странные мысли. Нет, это невозможно, чтоб дуэнья в очках и длинном белом покрывале возбудила сладострастные мысли даже в развращеннейшем в мире сердце. Разве есть на свете дуэнья, которой тело не было бы хоть немножко жирно и жестко? разве есть во всей вселенной дуэньи, которые не были бы наглы, жеманны и лицемерны? Убирайся же отсюда, шайка в покрывалах, бесполезная для человеческого спокойствия. О, как хорошо поступала та дама, о которой рассказывают, что у нее на скамейке сидели с обеих сторон две дуэньи в виде восковых фигур, в очках, с подушечками и в таких позах, точно шьют! они так же хорошо служили ей для виду и приличия, как если бы были настоящими дуэньями».
С этими словами он соскочил с постели с намерением запереть дверь и не впускать к себе дуэньи Родригес. Но в ту самую минуту, как он взялся за ключ, донья Родригес вернулась с зажженной свечой. Увидав вблизи Дон-Кихота, укутанного в желтое одеяло, с компрессами и в шапочке, она снова почувствовала страх и, сделав два-три шага назад, сказала: – В безопасности ли мы, господин Дон-Кихот? На мой взгляд то, что ваша милость сошли с постели, не служит признаком большого воздержания.
– Этот же самый вопрос, сударыня, я мог бы сделать я вам, – возразил Дон-Кихот. – Итак, я спрашиваю вас, могу ли я быть уверен, что не подвергнусь ни нападению, ни насилию?
– У кого или от кого вы требуете этой безопасности, господин рыцарь? – спросила дуэнья.
– У вас и от вас, – ответил Дон-Кихот, – потому что я не мраморный и не бронзовый, и теперь не десять часов утра, а полночь и даже несколько позже, как мне кажется, и мы находимся в более отдаленной и уединенной комнате, чем даже грот, в котором дерзкий изменник Эней злоупотребил прекрасной, нежной Дидоной. Но дайте мне руку, сударыня, я не желаю большей безопасности, как собственные мои воздержность и самообладание, поддерживаемые теми, которые прикрываются этим покрывалом.
С этими словами он поцеловал у нее руку и протянул ей свою, которую дуэнья приняла с теми же церемониями.
В этом месте Сид Гамед ставят скобки и говорит: «Клянусь Магометом, я отдал бы лучшую из имеющихся у меня шуб, чтоб увидеть, как оба эти лица шли об руку от двери к кровати».
Наконец Дон-Кихот опять лег на постель, а донья Родригес села на стул несколько поодаль от него, не снимая очков и не выпуская из рук свечи. Дон-Кихот свернулся и спрятался под одеяло, оставив открытым одно лишь лицо, и когда оба они устроились, как следует, он первый нарушил молчание.
– Теперь, – сказал он, – госпожа донья Родригес, ваша милость можете открыть свои уста и излить все, что заключается в вашем огорченном сердце и ваших озлобленных внутренностях: и буду слушать вас целомудренными ушами и помогу вам милосердными делами.
– Я так и думала, – отвечала дуэнья, – потому что от милой и любезной наружности вашей милости ничего, кроме такого христианского ответа, и ждать было нельзя. И так, дело в том, господин Дон-Кихот, что хотя ваша милость и видите меня сидящею на этом стуле и в самой середине Аррагонского королевства, в костюме дуэньи, постаревшую, морщинистую и ни на что негодную, но я родом из Овиедской Астурии и происхожу от рода, с которым роднились многие знатнейшие фамилии провинции. Но моя несчастная звезда и нерадивость моих отца и матери, которые преждевременно обеднели, не зная как и почему, довели меня до Мадрида, где мои родители, чтоб устроить свою судьбу и избавить меня от больших несчастий, отдали меня в качестве швеи в дом одной знатной дамы, а ваша милость должны знать, что в деле маленьких чехлов и тонких работ иглой еще ни одна женщина во всю мою жизнь не могла сравниться со мной. Мои родители оставили меня на службе, а сами вернулись на родину, откуда, через несколько лет должны были переселиться на небо, потому что они были добрыми католиками. Я осталась сиротой, не имея ничего, кроме скудного жалованья и мелких милостей, оказываемых в замках вельмож такого рода служанкам. Но в это время, без малейшего повода с моей стороны, в меня влюбился один из оруженосцев моих господ. Это был человек уже довольно пожилой, с большой бородой, почтенный на вид и, главное, такой же благородный, как король, потому что он был горец. Мы не скрывали своей связи, и она дошла до сведения моей госпожи, которая, во избежание толков и пересудов, поженила нас по законам римско-католической церкви. От этого брака у меня родилась дочь, в довершение несчастья, – не то чтоб я умерла от родов, нет, она родилась вовремя и благополучно, – но вскоре после того умер мой муж от причиненного ему испуга, который был такого рода, что, если б у меня было время сейчас рассказать об этом, я уверена, ваша милость очень были бы удивлены.
Тут дуэнья тихо заплакала и сказала: – Простите меня, ваша милость господин Дон-Кихот, я не могу удержаться: каждый раз, как я вспомню о моем бедном покойнике, у меня навертываются слезы на глазах. Пресвятая Богородица! как торжественно он провожал мою госпожу на спине громадного мула, черного, как агат! Тогда не знали ни карет, ни порт-шезов, как теперь, а дамы ездили на крупах мулов позади своих оруженосцев. Не могу удержаться, чтоб не рассказать вам этой истории, для того чтоб вы видели, как мой добрый муж был обходителен и аккуратен. Однажды в Мадриде, когда он въезжал на улицу Сантьяго, которая немного узка, навстречу ему выехал придворный алькад с двумя альгвазилами впереди. Едва добрый оруженосец увидал это, как повернул своего мула, делая вид, что хочет последовать за алькадом. Моя госпожа, ехавшая на крупе позади его, тихо спросила его: «Что вы делаете, презренный? Разве вы не видите, что я здесь?» Алькад в качестве учтивого человека остановил свою лошадь и сказал: «Ступайте своей дорогой, сударь, это я должен следовать за доньей Кассильдой (так звали мою госпожу)». Но мой муж, держа шляпу в руках, настаивал на том, что он последует за алькадом. Видя это, моя госпожа, рассерженная и разгневанная, взяла в руку толстую булавку, или, лучше сказать, вынула из футляра шило и воткнула его ему в поясницу. Мой муж страшно вскрикнул, скорчился и упал на землю вмести со своей госпожой. Лакеи госпожи и алькад и его альгвазилы бросились подымать ее. Это переполошило всю Гвадалахару, т. е. всех находившихся там ротозеев. Моя госпожа вернулась домой пешком, а мой муж укрылся в лавке цирюльника, говоря, что все внутренности у него истерзаны. Его учтивость стала так известна и наделала столько шума, что за ним бегали по улицам мальчишки. По этой причине и потому, что он был немножко близорук, моя госпожа уволила его, и горе, причиненное ему этим, и вызвало, я уверена, болезнь, от которой он умер. Я осталась вдовой, без средств, с дочерью на руках, красота которой с каждым днем росла, как пена морская. Наконец, так как я славилась, как замечательная швея, госпожа герцогиня, вышедшая замуж за моего господина герцога, вздумала увезти меня с собой в Аррагонское королевство, а также и мою дочь, все мое добро. Тем временем дочь моя выросла, а с ней вместе выросли и все прелести в мире. Она поет, как жаворонок, танцует, как мысль, читает и пишет, как школьный учитель, и считает, как ростовщик. Как она блюдет себя, нечего и говорить, потому что текучая вода не может быть чище ее; и теперь ей, сколько мне помнится, шестнадцать лет, пять месяцев и три дня, или одним больше или меньше. Так вот в эту мою дочь влюбился сын очень богатого земледельца, живущий в одной из деревень моего господина герцог, недалеко отсюда; потом, не знаю как, они сумели сойтись, и молодой человек, обещавший моей дочери жениться на ней, соблазнил ее. А теперь он не хочет исполнить обещанья, и хотя мой господин герцог знает всю эту историю, потому что я жаловалась ему, и не раз, а много раз, и просила его заставить этого крестьянина жениться на моей дочери, но он остается глух к моим просьбам и почти не слушает меня. Дело в том, что он не хочет причинить неприятность или какое бы то ни было беспокойство отцу соблазнителя, который в качестве очень богатого человека часто ссужает его деньгами и прикрывает все его глупости. Так вот я и хотела бы, мой добрый господин, чтоб ваша милость взялись поправить эту беду, просьбами или оружием, потому что все говорят, что ваша милость приехали сюда поправлять всякие беды, исправлять зло и помогать несчастным. Подумайте, ваша милость, о моей покинутой дочери-сироте, о ее прелести, молодых годах и всех талантах, которые я вам описала. Клянусь душой и совестью, что изо всех служанок госпожи герцогини ни одна и в подметки не годится моей дочери, потому что даже некая Альтисидора, которую считают за самую бойкую и искусную, и та на целую милю не подходит к моей дочери, если их сравнить. Ваша милость должны знать, что не все то золото, что блестит. У этой маленькой Альтисидоры больше чванства, чем красоты, и больше нахальства, чем сдержанности; не говоря уж о том, что она далеко не святая, потому что у нее так несет изо рта, что невозможно и минутки стоять около нее, и даже госпожа герцогиня… Но я лучше замолчу, потому что говорят, что и у стен есть уши.
– Что же госпожа герцогиня, донья Родригес? – спросил Дон-Кихот. – Заклинаю вас моей жизнью, говорите.
– Когда меня так заклинают, – ответила донья Родригес, – я не могу не ответить по совести на то, о чем меня спрашивают. Ведь вы видите, господин Дон-Кихот, красоту госпожи герцогини, ее цвет лица, блестящий, как отполированная шпага, ее щеки, похожие на лилии и розы и напоминающие одна солнце, другая луну? Вы видите, как гордо она выступает, топча и презирая землю, так что можно подумать, что она сеет и распространяет здоровье повсюду, куда вы придет. Ну, так знайте, что за все это она, прежде всего, должна благодарить Бога, а потом два фонтана, которые находятся у вся на ногах и через которые вытекают все нездоровые соки, наполняющие ее, как говорят доктора.
– Пресвятая Богородица! – вскричал Дон-Кихот. – Неужели у госпожи герцогини бывают такие истечения? Я не поверил бы этому, если бы даже услыхал это от босоногих кармелитских монахов, но когда госпожа донья Родригес это говорит, так значит, это правда. Однако из таких фонтанов, находящихся на таких местах, должны течь не нездоровые соки, а жидкая амбра. Право, я начинаю думать, что этот обычай открывать себе фонтаны очень полезен для здоровья.
Едва Дон-Кихот договорил эти слова, как кто-то сильным ударом отворил дверь его комнаты. Испуг заставил донью Родригес выронить из рук свечу, и в комнате, что называется, стало не видать. Бедная дуэнья почувствовала, что кто-то сжал в руках ее горло, да так сильно, что она не могла даже вскрикнуть; потом кто-то другой приподнял ей юбки и принялся изо всех сил безжалостно сечь ее чем-то вроде туфли. Дон-Кихот, хотя и проникнутый жалостью, не трогался с постели, не зная, что все это значит» он лежал тихий и молчаливый, боясь, как бы наказание не обрушилось и на него. И страх его был не напрасен, потому что, хорошенько исколотив дуэнью, которая не осмелялась даже пикнуть, невидимые палачи подошли к Дон-Кихоту и, высвободив его из простынь и одеял, так сильно и часто стали его щипать, что он довольно начал защищаться кулаками, – и все это совершенно безмолвно. Баталия продолжалась с полчаса, затем призраки исчезли. Донья Родригес оправила свои юбки и, испуская стоны по поводу обрушившейся на нее беды, вышла, не сказав ни слова Дон-Кихоту, который остался исщипанный и помятый, сконфуженный и угнетенный на своей постели, где? мы его и оставим погруженным в размышление о том, какой злой чародей довел его до такого состояния. Но это в свое время объяснится, а теперь последовательность рассказа требует, чтобы мы возвратились к Санчо Панса, который нас призывает.
Глава XLIX
Что случилось с Санчо Панса при обходе им острова
Мы оставили великаго губернатора в гневе против крестьянина, изобразителя каррикатур, который, хорошо подготовленный мажордомом, насмехался над Санчо Панса так же как последний, подговоренный герцогом. Однако, Санчо, как ни был прост, смело боролся с ними со всеми, не уступая ни шагу. Он сказал всем окружающим, не исключая и доктора Педро Ресио, вошедшаго в залу после чтения секретной депеши от герцога: «Правда, я теперь вижу, что судьи и губернаторы должны быть или сделаться бронзовыми, чтобы не чувствовать нахальства тяжущихся, которые хотят, чтоб их во всякий час и во всякую минуту выслушивали, решая их дела и, чтобы ни случилось, не обращая ни малейшаго внимания ни на что, кроме этих дел, и если бедный судья не выслушает и не решит их дел, потому ли, что не может, или что не наступил час аудиенций, они проклинают его, кусают, рвут, грызут его кости и даже оспаривают его благородство. Глупый, смешной торговец, не торопись так: погоди, пока настанет время и будет случай решить твое дело; не приходи в обеденный час или когда пора ложиться спать, потому что и судьи тоже сделаны из мяса и костей, и они должны отдавать природе то, что она от них требует, – только, впрочем, не я, потому что я ничего не даю есть своей природе, благодаря господину доктору Педро Ресио Тиртеафуэра, здесь находящемуся, который хочет, чтобы я умер с голоду, и уверяет, что эта смерть и есть жизнь. Да пошлет Бог такую же смерть и ему, и всем людям его породы, т. е. злым лекарям, потому что добрый заслуживают лавровых венков».
Все звавшие Санчо Панса удивлялись, слыша от него такую изящную речь, и не знали, чему приписать эту перемену, если не тому, что важные и серьезные посты или пробуждают или обостряют умы. Наконец, доктор Педро Ресио Агуэро де Тиртеафуера обещал позволить ему в этот вечер поужинать, хотя бы ему пришлось для этого пренебречь всеми афоризмами Гиппократа. Это обещание исполнило губернатора радостью, и он с величайшим нетерпением стал ждать наступления ночи и вместе с тем времени ужина. И хотя ему казалось, что время остановилось и не двигалось с места, но столь пылко желанный им момент, наконец, наступил, и ему дали поужинать холодным рубленым мясом с луком и не совсем свежими телячьими ножками. Он набросился на эти блюда с большим удовольствием, чем если б ему подали миланских франколинов, римских фазанов, соррентской телятины, морокских куропаток или лавахосских гусей. Во время ужина он сказал, обращаясь к доктору: – Послушайте, господин доктор, не трудитесь вперед наставлять меня есть питательных вещей и тонких блюд: это все равно, что снимать с петель мой желудок, который привык к козлятине, баранине, салу, солонине, брюкве и луку. А если ему дадут царских соусов, так он примет их угрюмо, а иной раз и с отвращением. Самое лучше, что может сделать метр-д'отель, это – подавать мне кушанья, которые называются блюдами из разных мяс с овощами; они чем больше испорчены, тем вкуснее, и он может валять туда все, что захочет, лишь бы это было съедобное; я буду ему очень благодарен и даже заплачу ему за это как-нибудь. Но пусть никто не смеется надо мной, потому что ведь мы или живем, или не живем. Будем все есть и пить мирно и дружно, потому что Бог велит солнцу светить для всех. Я буду управлять этим островом, ничего не беря и никому не позволяя ничего брать. Но пусть все берегутся и будут на стороже, потому что и покажу им, где раки зимуют, и покажу, что пусть мне только дадут случай, и я наделаю чудес, а не то станьте медом, и пусть мухи вас поедят.
– Действительно, господин губернатор, – сказал метр-д'отель, – ваша милость совершенно правы во всем, что говорите, и я ручаюсь за всех островитян этого острова, что они будут служить вашей милости с точностью, любовью и благоволением, потому что любезный способ управления, которого ваша милость держитесь с самого начала, не дозволяет ни делать, ни думать ничего такого, что доказывало бы их забвение обязанностей относительно вашей милости.
– Я думаю, – отвечал Санчо, – они были бы дураками, если бы делали или думали иначе. Повторяю только, чтоб заботились о питании моем и моего Серого; это главное здесь и самое нужное. Когда наступит время, мы совершим обход, потому что я намерен очистить остров ото всякого рода дряни, бродяг, бездельников и людей, занимающихся дурным делом. Надо вам знать, друзья мои, что в государстве люди без дела и ленивые то же, что трутни в улье, съедающие мед, заготовляемый трудолюбивыми пчелами. Я думаю покровительствовать рабочим, сохранить за гидальго их преимущества, вознаградить добродетельных людей, а главным образом, требовать уважения к религии и к благочестивым людям. Что вы об этом скажете, друзья? А? Говорю я что-либо толковое или стукаюсь головой об стену?
– Ваша милость говорите таким образом, господин губернатор, – сказал мажордом, – что я удивлен, как человек, так мало ученый, как ваша милость, чему я вовсе не верю, говорит такие вещи полные верных изречений и мудрых правил, столь далеких от того, чего от ума вашей милости ожидали пославшие нас сюда и мы сюда отправлявшиеся. Каждый день мы видим новые вещи: шутки обращаются в серьезную действительность, а насмешники оказываются осмеянными».
Ночь наступила, и губернатор, как было сказано, отужинал с разрешения доктора Ресио. Одевшись для обхода, он вышел с мажордомом, секретарем, метр-д'отелем, хроникером, которому поручено было записывать все его действия и движения, и с таким множеством альгвазилов и судейских чиновников, что из них можно было бы составить небольшой эскадрон. Санчо шел среди них, с жезлом в руках, и производил прекрасное впечатление. Только что прошли они несколько улиц, как услышали шум от ударов шпагами. Они бросились туда и увидали, что бой происходит всего только между двумя. Увидав, что правосудие близко, сражавшиеся остановились, и один из них воскликнул: – Во имя Бога и короля! Можно ли терпеть, чтоб здесь грабили среди города и нападали на улицах, как на большой дороге?
– Успокойтесь, честный человек, – сказал Санчо, – и расскажите мне причину вашей ссоры: я губернатор.
– Господин губернатор, – заговорил другой, я расскажу вам все, как можно короче. Ваша милость должны знать, что этот дворянин сейчас выиграл вот в том игорном доме напротив более тысячи реалов, и Бог один знает как. А так как я присутствовал при этом, то решил не один сомнительный ход в его пользу, в противность всему, что подсказывала мне совесть. Он ушел со своим выигрышем. Я ожидал, что он даст мне в награду хоть один золотой, как полагается и водится давать таким, как я, знатным людям, которые собираются, чтоб так или иначе провести время, защищать несправедливости и предупреждать ссоры, но он спрятал свой выигрыш в карман и ушел себе из дому. Я с сердцем побежал вслед за ним и вежливо попросил, чтоб он дал мне хоть восемь реалов, потому что он знает отлично, что я человек честный и что у меня нет ни ремесла, ни доходов, так как родители мои не научили меня первому и не оставили второго. Но этот плут, который вороватее Какуса и плутоватее Андрадиллы, не захотел дать мне более четырех реалов. Видите, господин губернатор, как у него мало стыда и совести! Но, право же, если б ваша милость не пришли, я бы ему задал хороший выигрыш, и он бы у меня научился рассчитываться.
– Что вы на это скажете? – спросил Санчо.
Обвиняемый ответил: – Все, что сказал мой противник, правда. Я не хотел дать ему более четырех реалов, потому что часто даю их ему, а кто ждет благодарности от игроков, тот должен быть вежлив и довольствоваться тем, что ему дают, не торгуясь с выигравшими, если только это не мошенники и если их выигрыш не обманный. А чтоб показать, что я честный человек, не нужно лучшего доказательства, как то, что я ничего не хотел ему давать, потому что мошенники вечные данники зрителей, которые их знают.
– Это правда, – заметил мажордом. – Пусть ваша милость, господин губернатор, решит, что делать с этими людьми.
– Вот что нужно с ними делать, – ответил Санчо, – вы, выигравший, хороший или дурной, или ни то мы другое, дайте сейчас же своему противнику сто реалов и, кроме того, еще тридцать в пользу бедных заключенных. А вы, не имеющий ни ремесла, вы доходов, и живущий на этом острове сложа руки, берите скорее эти сто реалов и завтра же днем уезжайте с этого острова в десятилетнее изгнание, под страхом на том свете закончить срок, если вы его нарушите, потому что я вздерну вас на виселицу, т. е. палач вздернет вас по моему приказанию. И никто не смей возражать, а не то худо будет.
Один выдал деньги, другой принял» второй покинул остров, а первый отправился к себе домой. Тогда губернатор сказал: – Или я окажусь бессилен, или уничтожу эти игорные дома, потому что, я полагаю, они делают много зла.
– Этого, по крайней мере, ваша милость не уничтожите, – заметил один актуариус, – потому что его содержит один важный вельможа, который ежегодно теряет на нем гораздо больше, чем выручает от карт. Ваша милость можете показать свою власть на игорных домах низшего разбора: они делают всего более зла и скрывают в себе наиболее подлостей. В домах же дворян и знатных вельмож знаменитые мошенники не осмеливаются пускать в ход свои ловкие штуки. А так как эта страсть к игре так распространилась повсюду, то уж лучше пусть играют в домах знатных людей, чем у каких-нибудь мастеровых, где несчастного держат с полуночи до утра, чтоб обобрать его, как липку.
– О, об этом, актуариус, – ответил Санчо, – я знаю, что есть что порассказать.
В это время подошел стрелок из объездной команды, державший за шиворот какого-то молодого человека.
– Господин губернатор, – сказал он, – этот парень шел сюда, но, увидав правосудие, повернул оглобли и пустился удирать, как олень, – верный признак, что это какой-нибудь преступник. Я бросился его догонять, но, не споткнись он и не упади во время бега, мне бы его не поймать.
– Почему ты удирал, молодой человек? – спросил Санчо. – Господин, – ответил юноша, – я хотел избежать ответа на бесчисленные вопросы, которые задают судьи. – А какое твое ремесло?
– Я ткач.
– А что ты ткешь?
– Железо для копий, с позволения вашей милости.
– А, вы разыгрываете шута, изволите потешаться надо мной? Прекрасно! Но куда же вы теперь идете?
– Подышать свежим воздухом.
– А где здесь на острове дышат свежим воздухом?
– Там, где дует.
– Хорошо, вы славно отвечаете, вы умны, молодой человек. Ну, так представьте себе, что я воздух, что я дую вам по пути и что я толкаю вас в тюрьму. Эй! схватить его и увести: я заставлю его там проспать ночь, и без всякого воздуха.
– Ей-Богу, – возразил молодой человек, – ваша милость так же заставите меня спать там, как сделаете королем.
– А почему же я тебя не заставлю спать в тюрьме? – спросил Санчо, – разве не в моей власти брать и отпускать тебя, сколько мне заблагорассудится?
– Какова бы вы была власть вашей милости, – ответил молодой человек, – ее не хватит на то, чтоб заставить меня спать в тюрьме.
– Почему же нет? – переспросил Санчо. – Уведите его скорее, и пусть он собственными своими глазами убедится в этом, хотя бы тюремщик и пожелал применить к нему свое корыстное снисхождение. Я оштрафую его двумя тысячами золотых, если он хоть на шаг выпустит тебя из тюрьмы.
– Все это бесполезно, – ответил молодой человек, – и я говорю, что ни один человек в мире не заставит меня спать в тюрьме.
– Скажи мне, дьявол, – вскричал Санчо, – что, у тебя есть к твоим услугам ангел, который бы вывел тебя из тюрьмы и снял с тебя колодки, в которые я собираюсь заковать тебя?
– Полноте, господин губернатор, – развязно сказал молодой человек, – будем благоразумны и объяснимся. Предположим, что ваша милость отправите меня в тюрьму, что меня закуют в цепи и колодки, что меня бросят в темницу, что вы назначите строгое наказание тюремщику, если он выпустит меня, и что он покорится вашим приказаниям, со всем тем, если я не пожелаю спать, если я захочу бодрствовать всю ночь, не смыкая глаз, разве ваша милость при всей своей власти можете заставить меня спать против воли?
– Конечно, нет! – вскричал секретарь, – парень славно выпутался.
– Значит, – спросил Санчо, – если вы не станете спать, так это будет для того, чтоб исполнить свою волю, а не чтобы идти против моей?
– О, понятно, сударь, – ответил молодой человек.
– Я об этом не думал. – Ну, так ступайте с Богом, – решил Санчо. – Идите домой спать, и да пошлет вам Бог доброго сна, потому что я не хочу лишать вас его. Но советую вам вперед не играть с правосудием, потому что вы можете когда-нибудь нарваться на такое, от которого вам не поздоровится.
Молодой человек ушел, а губернатор продолжал свой обход. Через несколько минут к нему подошли два стрелка, державшие за руки какого-то человека. «Господин губернатор, – сказали они, – эта личность, которая кажется мужчиной, вовсе не мужчина, а переодетая мужчиной женщина, и, право, не безобразная». Когда пленника осветили двумя-тремя фонарями, присутствующие увидели при свете их лицо молодой девушки лет шестнадцати-семнадцати, с волосами, собранными в зеленую шелковую сетку с золотом, и прекрасную, как тысячи восточных жемчужин. Ее осмотрели с головы до ног и увидали, что на ней красные шелковые чулки с подвязками из белой тафты с золотой бахромой и маленькими жемчужинами, ее штаны были зеленые парчовые, а из-под открытого камзола из той же материя виднелась куртка из тонкой белой ткани с золотом. Башмаки на ней были белые мужские; на поясе у нее вместо шпаги висел кинжал, а пальцы были усеяны множеством блестящих перстней. Словом, девушка всем понравилась, но никто из глядевших на нее не мог ее признать. Местные жители говорили, что не знают, кто она такая, а те, которые были посвящены в тайну подготовлявшихся шутов над Санчо, были еще более поражены, так как это непредвиденное происшествие не ими было подстроено. Все они были в недоумении, чем кончится это приключение. Санчо, восхищенный прелестями молодой девушки, спросил, кто она такая, куда идет и что заставило ее так нарядиться. Она ответила, опустив глаза и краснея от стыда: «Я не могу, сударь, сказать при всех то, что мне так необходимо было сохранить в тайне. Единственное, что я хотела бы доказать, это – что я не вор и не какой-нибудь злодей, а несчастная молодая девушка, которую сила ревности заставила забыть уважение, подобающее честности.
– Господин губернатор, – вмешался мажордом, слышавший этот ответ, – велите разойтись окружающим нас людям, чтоб эта дама могла без стеснения рассказать все, что ей угодно.
Губернатор так и сделал, и все разошлись, кроме мажордома, метр-д'отеля и секретаря. Видя, что кроме них никого не осталось, молодая девушка опять заговорила: – Я, сударь, дочь Педро Переса Масорка, здешнего фермера, который имеет обыкновение часто ходить к моему отцу. – Это бессмыслица, сударыня, – заметил мажордом: – я хорошо знаю Педро Переса, и знаю, что у него совсем нет детей – ни дочерей, ни сыновей. Кроме того, вы говорите, что он ваш отец, потом прибавляете, что он имеет обыкновение часто ходить к вашему отцу.
– И я это заметил, – сказал Санчо.
– Я в эту минуту очень смущена, сударь, – ответила молодая девушка, и не знаю, что говорю. В действительности я дочь Диего де ла Льяна, которого ваши милости все должны знать.
– Это хоть имеет смысл, – сказал мажордом: – я знаю Диего де ла Льяна, знаю, что он богатый, благородный гидальго, что у него есть один сын и одна дочь, и что с тех пор, как он лишился жены, никто в околотке не может похвастать, что видел в лицо его дочь, потому что он держит ее взаперти и даже солнцу не позволяет видеть ее, а между тем молва идет, что она очень хороша собой.
– Это совершенно верно, – ответила молодая девушка, – и эта дочь я самая. Правду ли или неправду говорит молва о моей красоте, можете судить сами, господа, потому что вы меня видели». При этих словах она залилась слезами. Тогда секретарь, подойдя к метр-д'отелю, сказал ему на ухо: «С этой бедной молодой девушкой случилось, без сомнения, что-то очень серьезное, если она, знатная по происхождению, в таком наряде и в такой час убежала из дому». «Невозможно и сомневаться в этом», ответил метр-д'отель, – тем более что ее слезы подтверждают наше подозрение».
Санчо стал утешать ее самыми лучшими словами, какие мог придумать, и просил ее без опасения рассказать ему, что с ней случилось, обещая, что все они постараются от всего сердца и всеми возможными средствами помочь ей. «Дело в том, господа, – сказала она, – что мой отец уже десять лет держит меня взаперти, т. е. с тех самых пор, как земляные черви стали есть мою бедную мать. У нас служится обедня в богатой часовне, и за все это время я видела одно только небесное солнце в продолжение дня и луну и звезды в продолжение ночи и не знаю, что такое улицы, площади, храмы и даже мужчины, кроме моего отца, брата и Педро Переса, фермера, которого и вздумала выдать за своего отца, потому что он часто приходит к нам в дом, а настоящего своего отца я назвать не хотела. Уже много дней и много месяцев я не могу мириться с этим постоянным затворничеством и с этими вечными запрещениями выходить даже в церковь. Я хотела видеть свет или хоть то место, где я родилась, потому что мне казалось, что это желание не противоречит благопристойности и уважению к самим себе, подобающему знатным девушкам. Когда я слышала, что существуют бои быков или игры в кольцо, и что в театре представляются комедии, я просила брата, который годом моложе меня, рассказать мне, что все это значит, и вообще обо всем, чего я никогда не видала. Он объяснял мне все, как мог, но это только еще более разжигало мое желание видеть все это. Наконец, чтоб не останавливаться долго на истории моей гибели, сознаюсь, что я просила и умоляла брата, и лучше бы и не просила ни о чем подобном!..». Тут молодая девушка снова залилась слезами, а мажордом сказал ей: «Пожалуйста, продолжайте, сударыня, и скажите нам, что с вами случилось, потому что ваши слова и слезы приводят нас всех в недоумение». – «Мне уже немного остается досказать, – ответила молодая девушка, – хотя много остается плакать, потому что неосторожные и неуместные фантазии только и могут кончаться такими бедами и искуплениями».
Прелести молодой девушки до глубины души поразили метр-д'отеля. Он опять поднес к ней фонарь, чтоб еще раз взглянуть на нее, и ему показалось, что из ее глаз текут не слезы, а капли луговой росы, и он даже возводил их в восточные жемчужины. Поэтому он горячо желал, чтоб ее несчастье было не так велико, как можно было судить по ее слезам. Что же касается губернатора, то он приходил в отчаяние от того, что молодая девушка так мешкала продолжением своей истории; он просил ее не оставлять их так долго в неизвестности, говоря, что уже поздно и что им остается еще пройти порядочную часть города. Она стала рассказывать, прерывая свою речь рыданиями и всхлипываниями. «Вся моя беда, все мое несчастье произошли от того, что и просила брата одеть меня в свое платье мужчиной и пойти со мной ночью осмотреть весь город, когда отец наш будет спать. Я так надоела ему своими просьбами, что он, наконец, уступил моему желанию, он надел на меня это платье, сам оделся в мое, которое так пришлось ему, как будто шито было на него, – потому что у моего брата еще нет ни одного волоска на подбородке, и он совсем похож на хорошенькую девушку, – и около часу тому назад мы вышли из дому. Руководимые своим безрассудным и бессмысленным планом, мы обошли весь город, а когда мы захотели вернуться домой, нам навстречу вдруг показалась большая толпа людей, и брат сказал мне: «Сестра, это верно обход: беги за мной что есть духу, потому что если нас поймают, нам придется раскаяться». С этими словами он повернулся и не побежал, а просто полетел. Я же после нескольких шагов упала, до того я была испугана. Тогда ко мне подошел судейский чиновник, который и привел меня к вашей милости, и я стыжусь теперь, что могу показаться стольким людям ветреной и беспутной.
– Значить, сударыня, – сказал Санчо, – с вами другой беды не приключилось, и не ревность, как вы сказали в начале вашего рассказа, заставила вас уйти из своего дома?
– Больше ничего со мной не случилось, – ответила она, – и не ревность заставила меня выйти из дому, а желание видеть свет, не заходившее дальше желания видеть улицы этого города». Слушатели окончательно убедились, что молодая девушка говорит правду, когда стрелки привели и ее брата, которого им удалось схватить: один из них нагнал его, когда он бежал впереди сестры. На нем была только юбка из дорогой материи и голубая камковая мантилья с тонкой золотой бахромой; голова его ничем не была покрыта, кроме собственных его волос, которые казались золотыми кольцами, так они были белокуры и кудрявы.
Губернатор, мажордом и метр-д'отел отвели его в сторону и спросили его так, чтоб сестра не слыхала, почему он так нарядился, и он, не менее смущенный и сконфуженный, рассказал совершенно то же, что рассказывала его сестра, что вызвало большую радость в душе влюбленного метр-д'отеля. Но губернатор сказал молодым людям: «Вот в самом деле славная шалость, и право, не стоило столько вздыхать и плакать, чтоб рассказать такую глупость. Можно было просто сказать: «Мы такой-то и такая-то и убежали из дому при помощи такой-то хитрости, но без всякого дурного намерения, а единственно из любопытства», и всему делу конец, и не зачем было так сокрушаться и хныкать.
– Это правда, – ответила молодая девушка, – но ваши милости должны знать, что я так была встревожена, что не могла поступать, как следовало.
– Ну, невелика беда, – успокоил ее Санчо, – пойдемте, мы отведем вас к вашему отцу, который, может быть, еще не хватился вас» но вперед не поступайте так по-детски и не желайте так видеть свет. Девушка с клюкой из дома ни ногой, курице и бабе прыть не ко двору, людей посмотреть значит, себя показать, и больше я ничего не скажу».
Молодой человек поблагодарил губернатора за милость, которую он хотел им оказать, проводив их домой, и вся процессия направилась к их дону, который был недалеко от того места. Подойдя к дому, брат бросил камешек в окно, и дожидавшаяся их служанка сейчас же сошла вниз, отперла им дверь, и они оба вошли в дом, оставив зрителей столь же удивленными их красивой наружностью, сколько их желанием видеть свет ночью и не выходя из города. Но эту фантазию все приписали неопытности, свойственной их возрасту. Метр-д'отель остался с истерзанной вдоль и поперек душой и решился на другой же день просить у отца молодой девушки ее руки, вполне уверенный, что не получит отказа, так как он служит у самого герцога. Санчо, со своей стороны, возымел желание и намерение женить молодого человека на своей дочери Санчике. Он также решил в свое время привести это дело в исполнение, уверяя самого себя, что губернаторской дочери не откажет никакой жених. Так кончился в эту ночь обход, а через два дня кончилось и губернаторство, с падением которого пали и рушились и все его планы, как читатель увидит далее.
Глава L
Где объясняется, что это за чародеи и палачи высекли дуэнью и исщипали и исцарапали Дон-Кихота, и где рассказываются похождения пажа, отвезшего письмо Терезе Панса, жене Санчо Панса
Сид Гамед, точный исследователь всех атомов этой правдивой истории, говорит, что когда донья Родригес выходила из своей комнаты, чтоб пойти к Дон-Кихоту, ее шаги услышаны были другой дуэньей, спавшей рядом с нею, а так как все дуэньи любят подсматривать, подслушивать и обнюхивать, то и эта последняя сейчас же пошла по следам доньи Родригес, но так тихо, что та ничего и не заметила. Едва подглядывавшая увидала, что она вошла в комнату Дон-Кихота, как, по общему всем дуэньям обычаю болтать и доносить, отправилась к своей госпоже и рассказала ей, как донья Родригес проникла к Дон-Кихоту. Герцогиня рассказала об этом герцогу и попросила у него позволения пойти с Альтисидорой посмотреть, чего нужно ее дуэнье от рыцаря. Герцог позволил, и обе любопытные женщины бесшумно, на цыпочках, подошли к самой двери комнаты Дон-Кихота, так что могли ясно слышать все, что там говорилось. Но когда герцогиня услыхала, что донья Родригес вынесла, так сказать, на улицу тайну о ее фонтанах, она не могла уже сдерживать себя, и Альтисидора также. Обе, пылая гневом и жаждой мести, внезапно вторглись в комнату Дон-Кихота, где исцарапали его ногтями и отстегали, как уже рассказано дуэнью, – до того оскорбления, прямо направленные против красоты и гордости женщин, возбуждают их гнев и зажигают в сердцах их жажду мести, герцогиня рассказала о происшедшем герцогу, которого это очень насмешило; затем, не оставляя намерения позабавиться и посмеяться по поводу Дон-Кихота, она отправила пажа, изображавшего Дульцинею в церемонии снятия с нее чар (о чем Санчо, впрочем, совсем забыл среди своих губернаторских занятий) к Терезе Панса, жене Санчо, с письмом от него и другим письмом от себя, прибавив к этому еще большое коралловое ожерелье в подарок от себя.
История повествует, что паж был бойкий и веселый малый и что, желая угодить своим господам, он охотно отправился в деревню Санчо. Недалеко от въезда в нее он встретил нескольких женщин, полоскавших белье в ручье, и спросил у них, живет ли в этой деревне женщина по имени Тереза Панса, жена некоего Санчо Панса, оруженосца рыцаря, которого зовут Дон-Кихот Ламанчский. При этом вопросе молодая девушка, полоскавшая белье, приподнялась и сказала: – Эта Тереза Панса моя мать, а этот Санчо Панса мой господин и отец, а этот рыцарь наш барин.
– Ну, так идите, барышня, – сказал нам, – ведите меня к вашей матери, потому что я везу ей письмо и подарок от этого господина вашего отца.
– С удовольствием, добрый господин, – ответила молодая девушка, которой казалось на вид лет четырнадцать. И, передав одной из товарок белье, которое стирала, она, не покрыв головы и не обувшись – она была босиком и с развевавшимися по ветру волосами – пустилась бежать впереди ехавшего за нею пажа.
– Пойдемте, пойдемте, – говорила она: – наш дом тут в начале деревни, и моя мать все тоскует, что так долго не получала известий от моего господина отца.
– Вот и прекрасно! – ответил паж. – Я привез ей таких хорошим вестей, что она возблагодарит за них Господа.
Наконец, молодая девушка, прыгая, бегая и скача, ввела пажа в деревню и, не входя в дом, стала кричать у дверей: «Выходи, маменька Тереза, выходи, выходи скорее! Вот этот господин везет письмо от моего доброго отца и еще что-то». На эти крики вышла Тереза Панса с прялкой в руках, одетая в короткую темную саржевую юбку, точно подрезанную у колен, такой же темный маленький корсаж и рубаху с нагрудником. Она была не стара; ей было на вид за сорок лет, но она была крепка, пряха, коренаста и с загорелым лицом. Увидав дочь и пажа верхом на лошади, она спросила: – Что это, дочка? Кто этот господин?
– Я покорнейший слуга госпожи доньи Терезы Панса, – ответил паж, – соскакивая при этих словах с лошади и опускаясь на оба колена перед тетушкой Терезой. Соблаговолите, ваша милость, госпожа донья Тереза, дать мне поцеловать ваши ручки, как законной и единственной супруге дона Санчо Панса, собственного губернатора острова Баратарии.
– Ах, Господи, Боже мой! – вскричала Тереза. – Убирайтесь и не делайте этого. Я вовсе не дама, а бедная крестьянка, дочь землекопа и жена странствующего оруженосца, а совсем не губернатора.
– Ваша милость, – ответил паж, – супруга распренаидостойнейшего губернатора, а в доказательство сей истины благоволите принять это письмо и этот подарок.
И он поспешно вынул из кармана коралловое ожерелье с золотыми застежками и, надевая его ей на шею, продолжал: «Это письмо от господина губернатора, а это, вместе с коралловым ожерельем, от госпожи герцогини, которая послала меня к вашей милости». И Тереза, и дочь ее точно окаменели от удивления. Наконец, девочка вскрикнула: – Пусть меня убьют, если наш господин и барин Дон-Кихот не впутался в это дело! Это, верно, он дал папеньке губернаторство или графство, которое столько раз обещал ему.
– Совершенно верно, – ответил паж. – Это благодаря господину Дон-Кихоту господин Санчо стал губернатором острова Баратарии, как вы увидите из этого письма.
– Сделайте одолжение, прочитайте его, господин барин, – сказала Тереза, – я хотя и умею прясть, но читать ни крошечки не умею. И я тоже, – прибавила Санчика.
– Но погодите, я выйду позову кого-нибудь, кто умеет читать: либо самого священника, либо бакалавра Самсона Карраско. Они охотно придут, чтоб узнать что-нибудь о моем отце.
– Не зачем ходить за ними, – возразил паж: – я не умею прясть, за то умею читать и прочитаю вам письмо.
И он действительно прочитал его все, но так как оно уже было приведено выше, то здесь его повторять не зачем. Затем он взял другое письмо, от герцогини, и прочитал следующее:
«Друг мой Тереза, прекрасные сердечные и умственные качества вашего мужа побудили и даже вынудили меня просить герцога, моего мужа, чтоб он даровал ему управление одним из островов, которыми владеет. Я узнала, что он управляет, как орел, и это меня очень радует, и моего господина, герцога, также. Я тысячи раз благодарю Бога, что не ошиблась, выбрав его для этого губернаторства, потому что да будет известно госпоже Терезе, что найти в свете хорошего губернатора очень трудно, и да поможет мне Бог быть такой же хорошей, как Санчо хорошо управляет. Посылаю вам, моя милая, коралловое ожерелье с золотыми застежками. Я желала бы, чтоб оно было из восточных жемчужин, но, как говорит пословица, дающий тебе кость не желает твоей смерти. Придет время, когда мы познакомимся и посетим друг друга, и кто знает, что тогда будет. Кланяйтесь от меня вашей дочери Санчике и скажите ей от моего имени, чтоб она была наготове; я хочу ее выдать замуж за знатного человека, когда она совсем не будет ждать этого. Говорят, что у вас в деревне есть большие сладкие желуди: пошлите мне их дюжины две, мне будет очень приятно получить их от вас. Пишите мне подробно, чтоб я знала о вашем здоровьи и житье-бытье. Если вам что-нибудь понадобится, вы только скажите и все исполнится, как по щучьему веленью. Да хранит вас Бог! Здесь. Ваша любящая вас приятельницаГерцогиня».
«Ах, Господи! – вскричала Тереза, выслушав письмо. – Какая добрая барыня! Какая простая и не гордая! Ах, я хотела бы, чтоб меня схоронили с такими дамами, а не с женами гидальго, какие встречаются здесь в деревне, они воображают, что если они знатные, так даже ветер не смеет их трогать. И идут в церковь так гордо и спесиво, точно королевы, и считают для себя бесчестием даже взглянуть в лицо крестьянке. А вот эта добрая барыня, хоть она и герцогиня, называет меня своим другом, и пишет мне, как равной. Дай Бог ей так высоко подняться, чтобы быть выше самой высокой колокольни во всей Ламанче. А что до сладких желудей, мой добрый господин, так я пошлю ее милости целый четверик, да таких больших, что все будут сбегаться глядеть на них. А теперь, Санчика, постарайся хорошенько угостить этого господина. Позаботься об этой лошади, сходи в конюшню за яйцами, нарежь побольше сала, и накормим его, как принца, потому что хорошие вести, которые он принес, стоят того, что мы для него сделаем. А я пока схожу расскажу соседкам о нашем счастье, и господину священнику, и цирюльнику дяде Николаю, которые были и остались добрыми друзьями твоего отца.
– Хорошо, маменька, хорошо, я все сделаю, – ответила Санчика. – Но смотри, чтоб ты отдала мне половину этого ожерелья, потому что я не думаю, чтоб госпожа герцогиня была так глупа, что послала его тебе одной.
– Оно все будет твое, дочка, – возразила Тереза, – дай мне только несколько дней поносить его на шее, потому что оно, право, словно радует мое сердце.
– Вы еще более обрадуетесь, когда увидите сверток, который я везу в чемодане. Это платье из тонкого сукна, которое губернатор носил всего один раз на охоте и которое посылает целиком госпоже Санчике.
– Да проживет он тысячу лет! – вскричала Санчина, – а также и тот, кто привез платье, и даже две тысячи, если нужно!
Тут Тереза вышла из своего дома с письмами в руках и ожерельем на шее. Она шла, щелкая по письмам пальцами, точно по барабану. Случайно встретившись со священником и Самсоном Карраско, она принялась плясать перед ними и закричала: – С богатого по нитке, бедному рубашка, и вот у нас есть маленькое губернаторство. Пусть-ка теперь сунется ко мне какая-нибудь спесивая жена гидальго: я ей задам трепку.
– Да что случилось, Тереза Панса? – спросил священник. – Что это за глупости, что за бумаги?
– Только всего и глупостей, – ответила она, – что эти письма от герцогинь и губернаторов, и что это ожерелье у меня на шее из настоящих кораллов, что Богородице Дево, радуйся, и Отче наш из чеканного золота и что я губернаторша!
– Да Бог с вами, Тереза! – вскричал бакалавр. – Вас не поймешь и не разберешь, что вы говорите.
– Вот из этого вы все узнаете, – ответила Тереза, передавая им письма.
Священник прочел их вслух Самсону Карраско, потом они переглянулись, удивленные прочитанным. Наконец, бакалавр спросил, кто привез письма. Тереза ответила, что им стоит только пойти к ней, и они увидит там посла, молодого парня, красивого, как архангел, привезшего ей еще один подарок, еще богаче этого. Священник снял с ее шеи ожерелье, поворачивал и переворачивал его во все стороны, рассматривал кораллы и, убедившись, что они настоящие, снова изумился.
– Клянусь рясой, которую ношу, – вскричал он, – я не знаю, что и подумать об этих письмах и этих подарках. С одной стороны я вижу и ощущаю изящество этих кораллов, а с другой читаю, что герцогиня просит две дюжины желудей!
– Согласуйте это, как хотите, – заметил Карраско, – но пойдемте посмотрим на принесшего эти послания: мы порасспросим его, чтоб разъяснить все, что нас затрудняет.
Оба отправились вместе с Терезой к ее дому. Они нашли пажа просевающим овес для своей лошади, а Санчику отрезающую большой кусок сала, чтоб испечь его с яйцами и угостить пажа, приятная наружность и изящный наряд которого очень понравились обоим друзьям. Обменявшись с пажом учтивыми поклонами, Самсон попросил его рассказать им что-нибудь как о Дон-Кихоте, так и о Санчо Панса.
– Потому что, – прибавил он, – хотя мы и прочитали письма от Санчо и от госпожи герцогини, но ничуть не вышли из затруднения и не можем понять, что это за история с губернаторством Санчо, особенно на острове, когда все или почти все острова, находящиеся в Средиземном море, принадлежат его величеству.
– Что господин Санчо Панса губернатор, – ответил нам, – в этом сомневаться нельзя. Островом ли он управляет или нет – дело не мое. Достаточно, что это местечко с тысячью слишком жителей. Что же касается сладких желудей, то я могу сказать, что госпожа герцогиня такая простая, что не только посылает просить у крестьянки желудей, но иногда даже посылает к соседям просить одолжить ей гребенку. Ваши милости должны знать, что наши аррагонские дамы, хотя очень благородные и знатные, не так горды и чванны, как кастильские: они не так заносчиво обращаются с людьми.
В это время прибежала Санчика с корзиной яиц и спросила пажа: – Скажите мне, сударь, мой господин отец носит брюки, с тех пор, как он губернатором?
– Я не заметил, – отвечал паж, – но должно быть носит.
– Ах, Боже мой! – вскричала Санчика. Как я хотела бы посмотреть на отца в шушуне! Как это смешно, что с тех пор как я родилась, мне все хочется посмотреть на отца в брюках.
– Да разве ваша милость не увидите его в таком наряде! – вскричал паж. – Ей-Богу он скоро будет путешествовать с маской на носу, если губернаторство его продлится хоть два месяца.
Священник и бакалавр прекрасно видели, что паж говорит все в насмешку; но изящество кораллов и охотничье платье, которое прислал Санчо (Тереза уже успела показать им это) сбивали их с толку. Это не помешало им, однако, посмеяться над мечтой Санчний, и еще более, когда Тереза сказала: «господин священник, разузнайте, пожалуйста, не едет ли кто отсюда в Мадрид или Толедо: я хочу поручить кому-нибудь купить мне круглые фижмы, сшитые, как следует, по моде, и самые лучшие, какие найдутся. Право же, право, я не могу ударить лицом в грязь, когда мой муж губернатор: я должна во всем, в чем могу, оказывать ему честь. Я даже могу, не во гнев как будь сказано, поехать ко двору, сидя в карете, как другие, потому что у кого муж губернатор, тот может раскошелиться и купить себе карету.
– Конечно, маменька! – вскричала Санчика. – Ах, если б сегодня, а не завтра, все говорили, видя, как я сижу в карете рядом с госпожей моей матерью: «Скажите, пожалуйста! Посмотрите-ка на эту дурочку, на эту дочку чесночника, как она развалилась в карете, словно папесса». А мне что, лишь бы они шлепали по грязи, а я ехала бы в карете, задравши ноги! Будь прокляты на этом и на том свете все злые языки, какие только есть на земле! Пусть их смеются бездельники, только бы мне ездить в карете. Так я говорю, маменька?
– Так, так, дочка, – ответила Тереза. – Все это счастье и еще многое другое мой добрый Санчо мне предсказывал, и увидишь, дочка, что он не успокоится, пока не сделает меня графиней. Нужно только начать, чтоб счастье повалило, и я много раз слыхала от твоего отца, который столько же отец пословицам, как и тебе, что если тебе дадут телку, так привяжи ее, если тебе дадут губернаторство, так бери его, если графство, так хватай его, а если тебе скажут про хороший подарок: «бери, бери!» так вскочи на него. А не то спите себе и не отвечайте счастью и удачам, когда они будут стучаться в двери вашего дома.
– А мне какое дело, – заметила Санчика, – если кто, видя, что я спесивлюсь и задираю нос, скажет: «надела ворона павлиньи перья, так сам черт ей не брат».
– Никак не могу, – вскричал священник, услышав эти слова, – никак не могу не думать, что все члены семьи Панса родились с целым коробом пословиц в теле: я не видал между ними ни одного, который не расточал и не сыпал бы ими во всякое время и при всяком удобном случае.
– Это правда, – согласился паж, – потому что господин губернатор Санчо говорить пословицы на каждом шагу, и хотя не все они бывают у места, однако, всем нравятся, и госпожа герцогиня и ее супруг восхищаются ими.
– Как, сударь! – вскричал бакалавр. – Вы продолжаете настаивать на действительности губернаторства Санчо и все еще утверждаете, будто на свете есть герцогиня, которая пишет его жене и посылает ей подарки? Что касается нас, то мы хотя и видим и осязаем эти подарки и читали письма, но не верим ничему этому и полагаем, что это одна из историй Дон-Кихота, нашего земляка, который воображает, что все делается по волшебству. Поэтому мне бы, по правде сказать, хотелось хорошенько пощупать и потрогать вашу милость, чтоб узнать, воображаемый ли вы посланец или человек из мяса и костей?
– Все, что я знаю, сударь, – ответил паж, – это – что я действительный посланец, что господин Санчо Панса в самом деле губернатор и что их светлости герцог и герцогиня могут давать и действительно дали названное губернаторство и, кроме того, что упомянутый Санчо Панса, сколько я слышал, чудесно вел там дела. Есть ли в этом волшебство или нет, о том ваши милости могут переговорить между собой. Я же ничего больше не знаю, клянусь в тон жизнью отца и матери, которые еще живы и которых я очень люблю!
– Ну что ж, может быть и так, – сказал бакалавр, – но… dubitat Augustinus. – Сомневайтесь, сколько хотите, – ответил паж, – но я сказал правду, и она должна всплыть изо лжи, как масло всплывает из воды. Впрочем, operibus credite, et non verbis: стоит только кому-нибудь из вас поехать со мной, и он увидит собственными глазами то, в чем не хочет верить собственным ушам.
– Эту поездку должна сделать я, – вмешалась Санчика. – Повезите меня, сударь, на крупе своей клячи: я бы охотно съездила к моему господину отцу.
– Дочери губернаторов, – ответил паж, – не должны ездить одни по больших дорогам: они ездят в сопровождении карет, носилок и множества слуг.
– Ей-Богу же! – возразила Санчика, – я могу ехать не только в карете, но и на осле. Нашли тоже модницу и святую!
– Молчи, дочка, – остановила ее Тереза. – Ты не знаешь, что говоришь, а этот господин понимает дело. Час на час не приходится: когда был Санчо, была Санча, а когда губернатор – так барышня, и не знаю, так ли я говорю.
– Тетушка Тереза говорит лучше, чем полагает, – ответил паж. – Но дайте мне пообедать и отпустите меня, потому что я хочу еще сегодня вечером отправиться обратно.
– Ваша милость, – сказал священник, – разделите трапезу со мной, потому что у тетушки Терезы больше радушия, чем добра, чтоб угощать такого важного гостя.
Паж сперва отказался от приглашения, но потом вынужден был согласиться, и священник с радостью увел его к себе, довольный тем, что ему удастся порасспросить его вволю про Дон-Кихота и его подвиги. Бакалавр вызвался написать от Терезы ответ на письма, но она не захотела, чтоб он вмешивался в ее дела, потому что считала его немножко насмешником. Она предпочла дать пирожок и два яичка ничтожному монаху, умевшему писать, и он состряпал ей два письма: одно к герцогине, а другое к мужу, оба собственного своего сочинения и ничуть не хуже других, заключающихся в этой великой истории, как читатель увидит далее.
Глава LI
Об успехах губернаторства Санчо Панса и о всяких других событиях
Наступил день после ночи губернаторского обхода, ночи, которую метр-д'отель провел без сна, мечтая о наружности и прелестях переодетой молодой девушки. Мажордом употребил остаток этой ночи на письмо к своим господам о том, что делал и говорил Санчо Панса, удивленный как его поступками, так и словами, потому что во всех его действиях замечалась смесь ума и глупости. Наконец, господин губернатор встал, и ему, по приказанию доктора Педро Ресио, дали позавтракать небольшим количеством консервов и четырьмя глотками свежей воды, что Санчо охотно променял бы на краюху хлеба с кистью винограда. Но, видя, что приходится поневоле покориться необходимости, он удовольствовался тем, что ему дали, к великой горести для своей души и великой неприятности для желудка, потому что Педро Ресио убедил его, что легкие и нежные блюда оживляют ум, что очень полезно людям, облеченным знатностью и занимающим высокие посты, для которых умственные силы нужнее физических. Благодаря этим хитросплетениям, несчастный Санчо так сильно страдал от голода, что проклинал все губернаторство, за исключением себя, и даже того, кто ему дал его.
Тем не менее, после одних консервов и голодный, он принялся судить и в этот день, и прежде всего ему пришлось выслушать вопрос одного незнакомца в присутствии мажордома и остальных своих спутников. «Сударь, – начал проситель, – широкая и глубокая река разделяет две области одного и того же владения. Слушайте внимательно, ваша милость, потому что это случай серьезный и довольно трудно разрешимый. Так я говорю, что на этой реке был мост, а на краю моста виселица и нечто вроде суда, где обыкновенно заседали четверо судей, обязанные применять закон, изданный владельцем реки, моста и земли. Закон этот был следующий: «Всякий переходящий через сей мост с одного берега на другой обязан вот присягой заявить, куда он идет и что хочет делать. Если он скажет правду, пусть его пропустят, если же солжет, пусть его немедля вздернут на виселицу». Хотя закон и его суровое условие были известны, но многие все-таки переходили через мост, и из того, что они говорили под присягой, судьи узнавали, правду ли они говорят, и в таком случае давали им свободный пропуск. Но вот случилось, что человек, у которого потребовали объяснения, присягнул и сказал: «Клянусь присягой, которую сейчас дал, что иду умереть на этой виселице и больше не зачем». Судьи подумали над этим заявлением и сказали: «Если мы дадим этому человеку свободно пройти, значит, он солгал под присягой и по закону должен умереть, если же мы его повесим, то ведь он поклялся, что идет умереть на этой виселице, значит, по тому же закону, он, сказав правду, должен остаться свободен». Вот у вашей милости, господин губернатор, и спрашивают, что должны судьи сделать с этим человеком, ибо они и посейчас находятся в недоумении и нерешимости. Узнав о тонкости и возвышенности ума, обнаруживаемого вашей милостью, они послали меня умолять вашу милость от их имени высказать в таком сомнительном и запутанном случае свое мнение.
– Право, – ответил Санчо, – господа судья, пославшие вас ко мне, могли бы избавить себя от этого труда, потому что я такой человек, у которого больше толщины в теле, чем тонкости в уме. Впрочем, повторите мне это дело еще раз, чтоб я его хорошенько понял: может быть, я тогда и найду разгадку». Проситель повторил то, что рассказал, еще раз и другой. Тогда Санчо сказал: «По моему, я могу одним взмахом руки покончить с этим делом, и вот как: этот человек клянется, что идет умереть на виселице, не правда ли? и если он умрет, так, значит, он сказал правду, и по закону он имеет право быть свободным и пройти через мост? Если же его не повесят, так он, значит, солгал под присягой и по тому же закону заслуживает быть повешенным?
– Именно так, как говорят господин губернатор, – ответил посол, – а что касается полнейшего понимания дела, так больше нечего ни сомневаться, ни расспрашивать.
– Я говорю, – продолжал Санчо, – чтоб ту часть этого человека, которая сказала правду, пустили перейти, а ту, которая солгала, повесили бы: таким образом буквально будет исполнено условие перехода.
– Но тогда, господин губернатор, – возразил проситель, – этого человека придется разрезать на две части: правдивую и лживую; а если его разрежут, он должен будет умереть. Таким образом, не будет достигнуто ничего из того, чего требует закон, который, однако, необходимо исполнить.
– Послушайте, господин любезнейший, – сказал Санчо, – или я чурбан, или прохожий, о котором вы говорите, имеет столько же права умереть, сколько перейти через мост, потому что если правда его спасает, то ложь осуждает. А потому мое мнение таково, чтоб сказали тем господам, которые прислали вас ко мне, что так как причины для его осуждения я для его оправдания равны на чашках весов, тат пусть они его пропустят, потому что всегда лучше сделать добро, чем зло, а я подписался бы под этим, если бы умел подписываться. Впрочем, я в этом случае говорил не из своей головы: мне пришло в голову наставление, которое мне между многими другими дал мои господин Дон-Кихот в ночь перед тем, как я отправился губернатором на этот остров» это наставление было такое, что если правосудие будет сомнительно, так чтоб я склонялся к милосердию и придерживался бы его. Богу угодно было, чтоб я сейчас вспомнил о нем, потому что оно как будто сделано для этого дела. – О, разумеется! – вскричал мажордом. – И я подтверждаю, что сам Ликург, тот, что дал законы лакедемонянам, не мог бы произвести лучшего приговора, чем тот, который произнес великий Санчо Панса. Прекратим на нынешнее утро суд, и я сделаю распоряжение, чтоб господин губернатор пообедал всласть.
– Вот это по моему! вскричал Санчо. – Ну, будь что будет. Пусть мне дадут поесть, и тогда хоть засыпьте меня делами и тяжбами: я их все решу одним духом.
Мажордом сдержал слово, потому что считал бессовестным убивать голодом такого скромного губернатора. К тому же он собирался покончить с ним все дела в эту же ночь, сыграв с ним последнюю штуку, которая была ему поручена.
Случилось так, что когда Санчо пообедал в этот день против правил и афоризмов доктора Тиртеафуэры, за десертом в столовую вошел курьер с письмом от Дон-Кихота к губернатору. Санчо приказал секретарю прочитать его сперва про себя, а затем вслух, если он не найдет там ничего секретного. Секретарь повиновался и, пробежав письмо, сказал: «Его можно прочитать вслух, ибо то, что пишет вашей милости Дон-Кихот, заслуживает быть выгравированным золотыми буквами. Вот что он пишет:
Письмо от Дон-Кихота Ламанчского к Санчо Панса, губернатору острова Баратарии.Дон-Кихот Ламанчский».
«В то время как я ждал известий о твоих безрассудствах и грубостях, друг Санчо, и получил вести о твоем мудром поведении, за что особенно возблагодарил небо, которое умеет возвышать бедняка из навоза, из дураков делать умных людей. Говорят, что ты управляешь, точно ты мужчина, и что ты мужчина, точно скотина, так смиренно ты держишься. Но я хочу обратить твое внимание, Санчо, что иной раз можно и даже должно для поддержания авторитета власти идти против сердечного смирения; ибо внешность человека, возвышенного до важных постов, должна соответствовать тому, чего эти посты требуют, а не тому, к чему его склоняет природное смирение. Одевайся хорошо: разубранная палка не зовется уже палкой. Я не говорю, чтоб ты носил драгоценности и кружева или чтобы, будучи губернатором, одевался по военному; а чтоб ты надевал платье, подходящее к твоему положению, и чтоб носил его опрятно и чисто. Чтобы заслужить любовь той местности, которою ты управляешь, ты должен, между прочим, делать две вещи: во-первых, быть ласковым и учтивым со всеми, что я уже раз говорил тебе; во-вторых, заботиться о достаточном снабжении жителей съестными припасами, потому что ничто так не утомляет сердца бедняка, как нужда и голод.
Не издавай слишком много правил и приказов, а когда издаешь, старайся, чтоб они были хорошими, и в особенности чтоб их соблюдали и исполняли, ибо приказы, которых не соблюдают, все равно, что не изданы; они показывают, что правитель, имевший достаточно ума и власти для издания их, не обладает ни силой, ни мужеством для их проведения. Законы, долженствующие устрашать и остающиеся без применения, уподобляются, наконец, чурбану, лягушечьему царю, которого лягушки вначале пугались, а под конец до того стали презирать, что даже садились на него.
Будь матерью добродетелям и мачехой порокам. Не будь ни постоянно суров, ни постоянно благодушен, а выбирай середину между обеими этими крайностями: в этом и заключается главная мудрость. Посещай тюрьмы, мясные лавки, рынки: присутствие губернатора в этих местах чрезвычайно важно. Утешай арестантов, ожидающих скорого решения своих дел. Будь страшилищем для мясников и скупщиков, чтоб они не обвешивали покупателей. Остерегайся проявлять корыстолюбие, жадность и пристрастие к женщинам, если они в тебе есть, чего я не думаю, ибо стоит только твоим подчиненным, особенно имеющим в тебе какое-нибудь дело, узнать твои слабости, как все будут бить по этим струнам, пока не повергнут тебя в пучину гибели. Читай и перечитывай, просматривай и пересматривай советы и наставления, которые я тебе написал перед тем, как ты уехал губернаторствовать: увидишь, что, следуя им ты найдешь в них подмогу, которая даст тебе возможность переносить труды и препятствия, встречаемые губернаторами, на каждом шагу. Пиши к своим господам и высказывай им признательность, ибо неблагодарность есть дочь гордости и один из величайших в мире грехов. Человек, признательный тем, которые делают ему добро, доказывает, что он будет признателен и Богу, от которого получил и постоянно получает столько милостей.
Госпожа герцогиня отправила нарочного к твоей жене Терезе Панса с твоим охотничьим платьем и еще одним подарком. Мы каждую минуту ждем ответа. Я был немного не здоров от царапин, которые нанесла мне кошка и от которых не поздоровилось моему носу; но ничего серьезного не было: если есть чародеи, преследующие меня, так есть и такие, которые мне покровительствуют. Сообщи мне, принимал ли какое-нибудь участие в деле Трифальди сопровождающий тебя мажордом, как ты тогда заподозрил. Обо всем, что с тобой случится, сообщай мне, благо расстояние между нами невелико. Впрочем, я намерен скоро бросить эту праздную жизнь, в которой я томлюсь, потому что не рожден для нее. Представляется дело, которое, кажется, вызовет немилость ко мне герцога и герцогини. Хотя это и очень огорчает меня, но это не беда, ибо я непременно, непременно должен исполнить скорее обязанности своей профессии, чем думать об их удовольствиях, сообразно с поговоркой: Amiens Plato, sed magis arnica veritas, и говорю тебе эту латинскую поговорку потому, что думаю, что ты научился латыни с тех пор, как ты губернатором. Поручаю тебя Богу, который да предохранит тебя от чьей бы то ни было жалости.
«Твой друг
Санчо весьма внимательно выслушал письмо, которое все слышавшие чтение его хвалили, превозносили и называли чрезвычайно мудрым. Встав из-за стола, Санчо позвал секретаря и заперся с ним в своей комнате, чтоб немедленно ответить на письмо своего господина Дон-Кихота. Он велел секретарю писать, что он будет диктовать, не прибавляя и не убавляя ни слова. Тот повиновался и написал следующее ответное письмо:
Письмо Санчо Панса к Дон-Кихоту Ламанчскому.Санчо Панса, губернатор».
Дела мои отымают у меня столько времени, что я не успеваю даже почесать у себя в голове или остричь ногти: поэтому они так длинны, что да простят меня Господь. Я говорю это, господин души моей, чтоб ваша милость не ужасались, что я до сих пор не писал вам о хорошем или дурном положении моем в этом губернаторстве, в котором я голодаю больше, чем когда мы оба странствовали по лесам и пустыням.
«Герцог, мой господин, намедни писал мне и сообщил, что некие шпионы явились на этот остров, чтоб убить меня; но я до сих пор не встречал ни одного, кроме некоего лекаря, которые нанят здесь для того, чтоб морить всех губернаторов, которые здесь правят. Его зовут доктор Педро Рисио, я родом он из Тиртеафуэры. Заметьте, что за имена, и не прав ли я, что боюсь умереть от его руки. Этот лекарь сам говорит от себя, что не лечит болезней, когда они приходят, а предупреждает их, чтоб они не пришли. Все его лекарства – одна диета, и еще такая диета, которая доводят людей до такого состояния, что кости торчат у них из-под кожи – точно худоба не худшее зло, чем лихорадка. Словом, он понемногу убивает меня голодом, и я умираю от злобы, потому я надеялся на это губернаторство, чтобы поесть сладко, попить славно и побаловать свое тело на простынях из голландского полотна и пуховиках, а вместо того мне приходится поститься, как какому-нибудь пустыннику, а так как я делаю это не по своей воле, так я думаю, что в конце концов черт меня возьмет.
Я до сих пор не получал ни доходов, ни подарков, и не понимаю, что это значит, потому что мне говорили, что губернаторы, которые приезжают на этот остров, стараются, еще прежде чем они приедут, чтоб жители дарили или одолжили им много денег, и что это в обычае у всех приезжающих в другие губернаторства, а также и в это.
«Вчера вечером, обходя остров, я встретил очень хорошенькую девушку, одетую мужчиной, и ее брата, одетого женщиной. Мой метр-д'отель влюбился в девушку и выбрал ее в своем воображении себе в жены, как он говорит. А я выбрал молодого человека себе в зятья. Сегодня мы поговорим о своих планах с отцом молодых людей, неким Диего де ла Льяна, гидальго и истинным старым христианином.
Я посещаю рынки, как советуете мне ваша милость. Вчера я встретил торговку, продававшую свежие орехи, и увидал, что она смешала четверик свежих орехов с четвериком старых, пустых и гнилых. Я конфисковал все ее орехи в пользу детей христианской школы, которые сумеют разобрать их, и запретил ей на две недели являться на рынок. Все нашли, что я славно рассудил. Вы должны знать, ваша милость, что здесь ходит слух, что нет худшего отродья, как рыночные торговки, потому что все они безпутные, бесстыжие и бездушные, и я верю этому, судя по тем, которых я видал в других местах.
Что госпожа герцогиня написала моей жене Терезе Панса и послала ей подарок, как говорите ваша милость, я очень доволен и постараюсь в свое время и в своем месте поблагодарить ее за это. Пусть ваша милость от моего имени поцелует ее руки и скажет ей, что я говорю, что она не в дырявый мешок бросила свое благодеяние, как она увидит на деле. Я не хотел бы, чтоб ваша милость затеяли ссоры и неприятности с моими господами, герцогом и герцогиней; потому, если ваша милость поссоритесь с ними, вся неприятность, наверное, падет на мою голову; к тому же нехорошо, когда ваша милость даете мне советы о благодарности, чтоб ваша милость не были благодарны людям, от которых вы видели столько милостей и которые так хорошо принимали вас в своем замке.
«Что до кошачьих царапин, так я в этом ничего не понимаю; но я полагаю, что это какая-нибудь злая штука, которую с вашей милостью сыграли по обыкновению злые волшебники – вы мне расскажете об этом, когда мы свидимся. Я хотел бы послать что-нибудь вашей милости, но не знаю, что послать, разве только клистирные трубки, приделанные к пузырям, которые здесь чудесно делают. Но если это место останется за мной, я постараюсь послать вам чего-нибудь – фалды или рукава. [193] В случае если жена моя Тереза Панса напишет мне, заплатите, пожалуйста, за письмо и перешлите его мне, потому мне очень хочется узнать, что делается у нас дома, что жена и что дети. Затем да избавит Господь вашу милость от злонамеренных волшебников и да даст мне в мире и здоровье кончить мое губернаторство, в чем я сомневаюсь, потому что думаю оставить его вместе с жизнью, судя по тому, как со мной обращается доктор Педро Ресио.
«Слуга вашей милости,
Секретарь запечатал письмо и сейчас же отправил его с курьером, затем мистификаторы Санчо решили между собой, как изгнать его из губернаторства. Санчо провел этот день в распоряжениях относительно лучшего управления тем, что он считал островом. Он приказал, чтоб в его владениях не было скупщиков съестных припасов и чтоб вино свободно ввозилось отовсюду, только с обязательством показывать место происхождения его, чтоб можно было определять цены по его качеству и наименованию; к этому он прибавил, что кто будет подмешивать к пиву воду или подменять его название, того будут казнить смертью за это преступление. Он понизил цены на всякого рода обувь, особенно за башмаки, потому что ему казалось, что они чересчур вздорожали. Он назначил таксу для жалованья прислуге, при определении которого не было удержу корыстолюбию. Он назначил строгое наказание тем, кто будет петь непристойные песни днем или ночью. Он приказал, чтоб слепые не пели о чудесах, если у них нет свидетельств об истинности этих чудес, потому что ему казалось, что большая часть чудес, о которых поют слепые, вымышлены в ущерб истинным чудесам. Он назначил альгвазила для бедных, но не для того, чтоб их преследовать, а чтоб только расследовать, действительно ли они бедны; потому что под прикрытием ложных ампутаций или подложных ран часто скрываются вороватые руки и пьяные желудки. Словом, он сделал такие хорошие распоряжения, что его законы и поныне еще действуют в той местности вод названием: Установления великого Санчо Панса.
Глава LII
В которой рассказывается приключение второй дуэньи Долориды или Скорбящей, настоящее имя которой донья Родригес
Сид Гамед повествует, что Дон-Кихот, выздоровев от своих царапин, нашел, что жизнь, которую он ведет в замке, совершенно противоречит уставу рыцарства, к которому он принадлежит» поэтому он решил распрощаться с герцогом и герцогиней и отправиться в Сарагоссу; там уже приближались празднества, на которых он намеревался добиться доспехов, награды победителю. Однажды, когда он, сидя за столом со своими хозяевами, начал приводить в исполнение свое намерение, прося у них позволения уехать, в дверь столовой вдруг вошли две женщины, как стало известно впоследствии, – с головы до нот одетые в черное. Одна из них, подойдя к Дон-Кихоту, бросилась к его ногам, и, распростершись на полу и прижавшись губами к стопам рыцаря, стала так жалобно, глубоко и скорбно вздыхать, что смутила умы всех видевших и слышавших ее. Хотя герцогу и герцогине и пришло в голову, что это прислуга их вздумала сыграть какую-нибудь штуку с Дон-Кихотом, но видя, как естественно эта женщина вздыхала, плакала и стонала, они сами стали в тупик, пока тронутый Дон-Кихот не поднял не с пола и не заставил ее поднять вуаль, закрывавший ее омоченное слезами лицо. Она повиновалась и показала то, чего никто не мог ожидать: лицо доньи Родригес, дуэньи герцогини; другая же женщина в трауре оказалась ее дочерью, той самой, которую соблазнил сын богатого земледельца. Все знавшие дуэнью были поражены, и всех более ее господа, потому что, хотя они и считали ее довольно тупоголовой, но не думали, чтоб она была так глупа, чтобы решиться на такие безрассудства.
Донья Родригес, обратившись к герцогу и герцогине, сказала им смиренным тоном: «Да позволят мне ваши светлости немножко поговорить с этим рыцарем, потому что это необходимо, чтоб я могла счастливо покончит дело, в которое вовлекла меня наглость подлого злодея». Герцог ответил, что позволяет и что она может говорить с господином Дон-Кихотом обо всем, что ей угодно. Тогда она, обратив взоры и речь к Дон-Кихоту, сказала: «Прошло уже несколько дней, доблестный рыцарь, как я поведала вам об оскорблении и вероломстве, с которым поступил один злой крестьянин с моей дорогой, любимой дочерью, присутствующей здесь несчастной девушкой. Вы обещали мне взяться за ее дело и поправить причиненное ей зло. Теперь до моего сведения дошло, что вы собираетесь уехать из этого замка в поисках за приключениями, которые Богу угодно будет вам послать. Поэтому я хотела бы, чтобы вы, прежде чем пуститесь в дорогу, сделали вызов этому неотесанному мужику и заставили бы его жениться на моей дочери во исполнение обещания, которое он дал ей до обесчещенья ее, что он будет ее мужем. Думать, чтобы герцог, мой господин, оказал мне правосудие, все равно, что ждать груш от вяза, по причине того обстоятельства, о котором я уже откровенно рассказала вашей милости. Затем, да пошлет вам Господь доброго здоровья и да не покинет Он нас, мою дочь и меня».
На эти слова Дон-Кихот отвечал весьма серьезно и горячо: – Добрая дуэнья, сдержите свои слезы или, лучше сказать, осушите их и не расточайте вздохов. Я беру на себя возмещение, подобающее вашей дочери, которая бы лучше сделала, если б не так легко верила обещаниям влюбленных, которые обыкновенно очень легко делаются и очень трудно выполняются. И так, с разрешения моего господина герцога, я сейчас же отправлюсь разыскивать этого извращенного малого, отыщу его, вызову и убью, в случае если он откажется сдержать свое слово; потому что первая обязанность моего призвания состоит в том, чтобы прощать смиренных и карать надменных, т. е. помогать несчастным и повергать в прах обидчиков.
– Вашей милости не зачем, – вмешался герцог, – разыскивать мошенника, на которого жалуется эта добрая дуэнья, и незачем спрашивать у меня позволения, чтоб делать ему вызов. Я считаю и признаю его вызванным и берусь сам передать ему вызов и заставить принять его, для того чтоб он сам явился в этот замок дать ответ, и я предоставлю как обоим полную свободу и безопасность действий, с соблюдением всех условий, которые должны быть соблюдаемы в таких случаях, и с оказанием справедливости каждому из вас, как подобает правителям, дающим место для поединков в пределах своих владений.
– С этой охранительной грамотой и с позволения вашего величия, – ответил Дон-Кихот, – я заранее предупреждаю, что отказываюсь на этот раз от привилегий дворянства и принижаюсь и приравниваюсь к простому происхождению обидчика, делаюсь равным ему и признаю его достойным драться со мной. И так, хотя его здесь и нет, я вызываю и призываю его в виду того, что он дурно поступил, обманув эту бедную девушку, которая была девственницей, а теперь по его вине перестала быть ею, и с тем, чтоб он сдержал данное ей слово сделаться ее законным супругом или чтоб умер на поединке.
И, сняв перчатку с одной из своих рук, он кинул ее на середину комнаты. Герцог поднял ее, повторяя, что от имени своего вассала принимает вызов и назначает поединок на шестой день, местом поединка площадку перед замком, а оружием то, что обыкновенно употребляют рыцари: копье, щит, кольчугу и все остальное, должным образом осмотренное секундантами, без обмана, подлога или какого-либо талисмана.
– Но прежде всего, – прибавил герцог, – нужно, чтоб эта добрая дуэнья и эта мнимая девственница передали право на свое дело господину Дон-Кихоту, а иначе ничего нельзя будет сделать, и вызов будет недействителен.
– Я передаю, – ответила дуэнья.
– И я тоже, – прибавила ее дочь, заплаканная, пристыженная и смущенная.
Когда заявления эти сделаны были в должной форме, обе просительницы в трауре удалились, а герцог стал думать о том, что следует предпринять в подобном случае. герцогиня отдала приказание, чтоб с дуэньей и ее дочерью отныне обращались, не как с ее служанками, а как с дамами искательницами приключений, явившимися к ней просить правосудия. Им дали отдельное помещение и стали прислуживать им, как чужестранцам, к великому изумлению остальных камеристок, недоумевавших, до чего дойдет наглое чудачество доньи Родригес и ее безрассудной дочери.
В это время, в довершение удовольствия хозяев и для доставления хорошего десерта после обеда в столовую вдруг явился паж, возивший письма и подарки Терезе Панса, жене губернатора Санчо Панса. Его приход чрезвычайно обрадовал герцога и герцогиню, жаждавших узнать, что с ним произошло во время его поездки. Они стали его тут же расспрашивать, но паж ответил, что не может рассказывать при такой публике и что в немногих словах всего не перескажешь, поэтому пусть их светлости оставят это дело до более интимного разговора, а пока они могут развлечься вот этими письмами, которые он им привез. И, вынув из-за пазухи два письма, он передал их герцогине. На одном из них был такой адрес: «Письмо к госпоже герцогине такой-то не знаю откуда», а на другом: «Моему мужу Санчо Панса, губернатору острова Баратарии, которому да пошлет Господь больше лет жизни, чем мне».
Горя нетерпением прочитать свое письмо, герцогиня сейчас же распечатала его и пробежала сначала про себя; потом, видя, что его можно читать вслух, так чтоб герцог я другие присутствующие могли его слышать, она прочитала следующее:
Письмо Терезы Панса к герцогине.Тереза Панса».
«Моя милая барыня, письмо, которое ваше величие мне написали, доставило мне много радости. Потому что я, право, давно уже желала получить его. Коралловое ожерелье хорошая и красивая вещица, а охотничий наряд моего мужа хоть куда. То, что ваша светлость сделали губернатором моего мужа Санчо, обрадовало всю деревню, хотя никто и не верит этому, особенно священник, цирюльник дядя Николай и бакалавр Самсон Карраско. Но мне нет до этого никакого дела, потому, лишь бы все было так, как есть, всякий может болтать все, что ему угодно. Впрочем, сказать по правде, не будь кораллов и платья, я и сама не поверила бы этому, потому здесь все считают моего мужа за толстую скотину и не могут себе представить, для какого такого губернаторства он может годиться, если не для управления стадом коз. Да поможет и направит его Бог, который видит, когда Его дети нуждаются в Нем. Что до меня, дорогая дама души моей, так я решилась, с позволения вашей милости, впустят, как говорится, счастье в дом, т. е. отправиться ко двору в карете, чтоб глаза лопнули у тысячи моих завистниц. Поэтому умоляю вашу светлость посоветовать моему мужу послать мне немножко деньжонок, только чтобы было больше, чем ничего, потому при дворе расходы большие: там хлеб стоит целый реал, а говядина тридцать мараведисов фунт – просто ужас! Если он не хочет, чтоб я туда поехала, так пусть скорее даст мне звать, потому меня так и подмывает пуститься в дорогу. Мои друзья и соседи говорят мне, что если мы с дочкой явимся ко двору разодетые и расфранченные, так мой муж станет больше известен благодаря мне, чем я благодаря ему. Потому многие будут спрашивать: «Кто эти дамы в карете?» А один из моих лакеев будет отвечать: «Это жена и дочь Санчо Паиса, губернатора острова Баратарии». Таким образом, Санчо станет известен, а меня будут превозносить – и в Рим за всем! [195] Я очень огорчаюсь, как только можно огорчаться, что в этом году не было у нас урожая желудей. Все таки посылаю вашему высочеству около полу четверика, которые я сама ходила в лес собирать и выбирать один в одному. Больших я не нашла, а мне хотелось бы, чтоб они были со страусово яйцо.
Не забывайте, ваша пресветлость, писать мне: я постараюсь вам отвечать и извещать вас о моем здоровье и обо всем, что случится в деревне, где я буду молить нашего Господа Бога, чтоб Он сохранял ваше величие и не забыл меня. Моя дочь Санча и мой сын целуют ручки у вашей милости.
Та, которая больше желает увидеть вашу милость, чем писать вам.
«Ваша слуга
Всем доставило большое удовольствие чтение письма Терезы Панса, и особенно герцогу и герцогине; последняя спросила у Дон-Кихота совета, не распечатать ли письмо к губернатору, так как оно должно быть в высшей степени интересно. Дон-Кихот ответил, что ради удовольствия всей компании сам распечатает его, что и исполнил, и оно оказалось следующего содержания:
Письмо Терезы Панса к ее мужу Санчо Панса.«Твоя жена Тереза Панса».
«Я получила твое письмо, мой Санчо, душа моя, и божусь тебе, как верная католичка, что я была на волосок от того, чтоб помешаться от радости. Видишь ли, батюшка, когда я услыхала, что ты губернатор, я чуть не умерла на месте от неожиданности, потому ты знаешь, что говорят, что неожиданная радость так же убивает, как большое горе. А что до твоей дочери Санчики, так она даже замочила свою юбку и не заметила этого, и все только от радости. У меня перед глазами было платье, которое ты мне прислал, а на нем коралловое ожерелье, которое прислала мне госпожа герцогиня, а в руках письма и тут же посланец, – и все-таки мне казалось, что все, что я вижу я слышу, один сон, потому кто бы поверил, что пастух коз может стать губернатором островов? Ты знаешь, друг, что моя мать говорила, что век живи, век учись. Я говорю это потому, что надеюсь увидать еще больше, если дольше проживу: я не успокоюсь до тех пор, пока не увижу тебя сборщиком пошлин или податей, потому это такие должности, что, хотя те, которые дурно поступают на них, и попадают к черту в лапы, но, в конце концов, тут можно зашибить деньгу. Госпожа герцогиня расскажет тебе, что мне хочется поехать ко двору. Подумай об этом хорошенько и сообщи, как ты решишь: я постараюсь сделать тебе там честь, прогуливаясь в карете.
Священник, цирюльник, бакалавр и даже причетник не хотел верить, что ты губернатор: они говорят, что все это одни выдумки, волшебство, как все у твоего господина Дон-Кихота. Самсон еще говорит, что поедет к тебе, чтоб выбить у тебя из головы губернаторство и вырвать из мозга Дон-Кихота безумие. А я только посмеиваюсь, я посматриваю на коралловое ожерелье и снимаю мерку для платья, которое буду шить нашей дочери из твоего платья. Я послала госпоже герцогине несколько желудей, и мне хотелось бы, чтоб они были золотые. Пришли мне жемчужных ожерелий, если они в моде на твоем острове. Вот деревенские новости: Барруэка выдала свою дочь за какого-то плохенького живописца, который приехал к нам рисовать, что встретится. Деревенский совет поручил ему нарисовать герб его величества на двери общинного дома; он запросил два золотых, которые ему заплатили вперед, потом проработал восемь дней и в конце концов ничего не нарисовал, тогда он сказал, что никак не сладит со столькими мелочами. Деньги он возвратил, а все-таки женился, как порядочный рабочий. Да и то правда: он уже бросил кисть и взялся за заступ и гоголем ходит по полю. Сын Педро Лобо постригся в монахи, чтобы стать священником. Мингилья, внучка Минго Сильнаго, с ним прежде якшалась и теперь затеяла с ним тяжбу, потому что он дал ей слово жениться на ней. Злые языки даже говорят, что она от него забеременела, но он и руками и ногами отмахивается от этого. В нынешнем году не уродилась маслина, и во всей деревне не найдешь ни капли уксусу. Тут прошла рота солдат и мимоходом увела с собой трех девок. Я не скажу тебе, кто они: может быть, они и вернутся, и найдутся люди, которые возьмут их в жены, хорошими или дурными. Санчика делает сети и зарабатывает в день кроме расходов по восьми мараведисов. Она бросает эти деньги в копилку, чтобы скопить себе приданое; но теперь, когда она дочь губернатора, ты сам дашь ей приданое, и ей не зачем работать, чтоб копить деньги. Источник у нас высох, а в виселицу ударил гром: да постигнет та же участь все виселицы! Жду ответа на это письмо и решения о моем отъезде ко двору. Затем да хранит тебя Бог дольше, чем меня, или хоть столько же, а то и не хотела бы оставить тебя без себя на этом свете.
Все нашли, что письма заслуживают похвал, смеха, уважения и почтения. Чтоб завершить веселье всей компании, в эту минуту прибыл курьер, привезший письмо от Санчо Панса к Дон-Кихоту, и письмо это также прочитано было вслух» однако, оно вызвало сомнение в глупости Санчо. Герцогиня удалилась, чтоб расспросить пажа, что с ним произошло в деревне Санчо, и паж подробнейшим образом рассказал ей все, не опустив ни одной мелочи. Он передал герцогине желуди и, кроме того, сыр, который Тереза прибавила к подарку, потому что он был так хорош, что с ним не могли сравняться даже трончонские сыры. Герцогиня с величайшим удовольствием приняла его, и мы оставим ее с ее радостью, чтобы рассказать, как кончилось губернаторство великого Санчо Панса, цвета и зеркала всех губернаторов островов.
Глава LIII
Об ужасном конце и неприятном заключении губернаторства Санчо Панса
Верить, что на этом свете все навсегда остается в одном состоянии, значит верить в невозможное. Напротив, можно сказать, что все здесь идет кругом, т. е. сменяется: за весной следует лето, за летом осень, за осенью зима, а за зимой весна, и время постоянно вращается на этом колесе. Только жизнь человеческая идет в концу, более легкая, чем время, и без надежды на возобновление, кроме как в другой жизни, которой нет предела. Вот что говорит Сид Гамед, магометанский философ, потому что, в конце концов, вопрос о быстротечности и непрочности здешней жизни и о вечности будущей жизни очень хорошо понимают люди, не просвещенные светом веры, а одаренные одним природным умом. Но в этом месте наш автор говорит так по поводу быстроты, с которою губернаторство Санчо сгинуло, разрушилось, уничтожилось, погибло во мраке и дыме.
В седьмую ночь дней своего губернаторства Санчо лежал в постели, подкрепленный не хлебом и вином, а произнесенными приговорами, данными им советами, изданием уставов и утверждением различных правил. Только что сон стал смежать его веки вопреки голоду, как вдруг до него донесся такой шум от звона колоколов и криков, что можно было подумать, что весь остров рушится. Он сел на постели и стал прислушиваться, чтобы угадать, что могло послужить причиною такого сильного шума. Однако он не только не понял ничего, но к шуму голосов и колоколов тотчас присоединился гром бесчисленного множества барабанов и труб. Весь в тревоге и страхе, он соскочил на землю, всунул ноги в туфли вследствие сырости почвы, и не надевая на себя ни халата, ни чего-нибудь такого, что бы его напоминало, он бросился к двери своей комнаты. В то же время он увидал, что по коридору идут с зажженными факелами и обнаженными саблями более двадцати человек, громко крича: «К оружию, к оружию, господин губернатор! К оружию! Несметная неприятельская сила проникла на остров, и мы погибнем, если вам не поможет ваше искусство и ваша храбрость». С шумом и яростью подошли они к месту, где находился Санчо, более мертвый, нежели живой ото всего виденного и слышанного. Когда они приблизились, один из них сказал ему: – Если ваша светлость не хотите погибнуть и погубить весь остров, то вооружитесь скорее.
– Что же мне делать, чтоб вооружиться? – спросил Санчо. – Да я что я понимаю в деле оружия и помощи? эти дела было бы лучше предоставить моему господину Дон-Кихоту, который устроит все одним мановением руки и выпутает нас из этого дела. А я, грешный, в этих штуках ничего не понимаю.
– Эй, господин губернатор, – вскричал другой, – что за хладнокровие? Вооружитесь поскорее: ведь мы вам принесли наступательное и оборонительное оружие, покажитесь на площади и будьте нашим вождем и нашим капитаном, потому что вы, как наш губернатор, по праву должны быть нашим руководителем.
– Ну, так пусть меня вооружат, и в добрый час! – вскричал Санчо.
Принесли два больших панциря, которыми запаслись эти люди, и привязали их ему прямо на рубашку, один панцирь впереди, а другой сзади, не дав ему надеть ничего другого из одежды. Его заставили продеть руки в отверстия, которые были проделаны в панцирях, и так крепко связали веревками, что он оказался между двумя досками точно в тисках, прямой, как веретено, и не в состоянии ни двинуться на шаг, ни согнуть колен. Ему дали в руки копье, на которое он оперся, потому что не мог стоять. Нарядив его таким образом, ему сказали, чтоб он пошел вперед, чтоб руководить и одушевлять всех, уверяя, что, пока он будет компасом, звездой и фонарем, дела будут идти хорошо.
– Да как же, черт возьми, мне, несчастному, ходить? – возразил Санчо, – когда я не могу даже согнуть колен, закованный в эти доски, которые въелись в мое тело? Меня в пору понести на руках и поставить или положить в каком-нибудь подземелье крепости, которое я и стану защищать или этим копьем, или своим телом.
– Ну же, господин губернатор, – сказал кто-то, – вам больше страх мешает идти, чем доски. Двигайтесь и делу конец, потому что уже поздно: неприятель умножается, крики усиливаются и опасность растет.
При этих увещаниях и упреках бедный губернатор попытался двинуться; но эта попытка кончилась для него таким тяжким падением во весь рост, что ему казалось, что он разбился в куски. Он остался на земле, как черепаха в своей раковине или как барка на мели. Видя его падение, это насмешливое отродье нисколько не пожалело его, напротив, погасив факелы, они стали кричать, что есть духу, призывать к оружию, ходить взад и вперед через распростертого Санчо и так колотить саблями его панцирь, что, не скрючься он так, чтобы голова тоже спряталась под панцирь, был бы капут несчастному губернатору, который, валяясь в своей узкой тюрьме, обливался кровавым дотом и искренно молил Бога спасти его от такой опасности. Одни спотыкались об него, другие падали; нашелся и такой, который влез к нему на спину, несколько времени оставался на ней и командовал оттуда, как с возвышения, войсками выкрикивая: «Наши сюда! Неприятель стреляет оттуда! Охраняйте эту брешь! Заприте эти ворота! Заградите ту лестницу! Принесите горшки со смолой, дегтю, вару, котлы с кипящим маслом! Завалите улицы матрасами». Словом, он перечислил одно за другим все военные орудия и машины, которыми обыкновенно защищают город против штурма. Что касается несчастного Санчо, который, лежа под ногами толпы, слышал и мучился всем этим, то он бормотал сквозь зубы: «О, если бы Господь помог, чтоб остров этот был уже взят, и чтоб я уже видел себя или мертвым, или освобожденным от муки». Небо услышало его молитву, и до ушей ею донеслись совершенно неожиданно голоса, кричавшие: «Победа! Победа! Неприятель отступает. Ну, господин губернатор, вставайте; насладитесь победой и распределите добычу, отнятую у неприятеля доблестью этой непобедимой руки»!
– Пусть меня подымут, – ответил слабым голосом страдалец Санчо. Ему помогли подняться, и он, очутившись на ногах, сказал: «Я согласен, чтобы мне пригвоздили ко лбу неприятеля, которого я победил. Не хочу распределять добычи от неприятеля, а только прошу и умоляю какого-нибудь друга, если только у меня еще остался друг, дать мне каплю вина, потому что у меня все пересохло внутри, и вытереть мне пот, которым я истекаю». Его вытерли, принесли вина и развязали панцири; он сел на свою постель и в ту же минуту лишился чувств от страха, тревог и страданий, которые перенес.
Мистификаторы уже начали было раскаиваться, что так далеко завели игру, но Санчо, придя в себя, успокоил страх, испытанный ими при его обмороке. Он спросил, который час» ему ответили, что начинает рассветать. Он замолчал и, не говоря ни слова, стал одеваться, все время храня молчание. Присутствующие не мешали ему, ожидая, чем кончится это поспешное одевание. Наконец, он оделся и медленно (он был слишком разбит, чтоб ходить быстро) дошел до конюшни, куда последовали за ним и все присутствовавшие, он подошел к ослу, обнял его, поцеловал в лоб и сказал со слезами на глазах: «Поди сюда, мой товарищ, мой друг, помогающий мне переносить все мои труды и нужды. Когда я жил с тобой в мире, когда у меня не было других забот, кроме починки твоей упряжи и доставления пищи твоему хорошенькому тельцу, все мои часы, дни и годы были счастливы. А с той поры, как я тебя покинул, как я вознесся на крыльях тщеславия и гордости, в душу мою вселились тысяча бедствий, тысяча страданий и четыре тысячи тревог». Говоря эти слова, Санчо седлал своего осла, а все кругом молчали. Оседлав осла, он с трудом взобрался к нему за спину и, обращаясь к мажордому, секретарю, метр-д'отелю и доктору Педро Ресио, а также к толпе других присутствовавших, сказал:
– Дайте дорогу, господа, и дайте мне вернуться к моей прежней свободе; дайте мне вернуться к моей прежней жизни, чтоб воскреснуть от настоящей моей смерти. Я не рожден быть губернатором и защищать острова и города от неприятелей, которым вздумается атаковать их. Я умею лучше владеть заступом, управлять плугом и подрезать виноградник, чем издавать законы или защищать провинции и королевства. Место святого Петра – в Риме, т. е. всякий на своем месте, когда занимается делом, для которого рожден. Коса мне больше по руке, чем губернаторский жезл. Мне приятнее насыщаться луковым супом, чем подвергаться козням наглого врача, морящего меня голодом, мне приятнее спать летом под тенью дуба и одеваться зимою в волосяной плащ, сохраняя свою свободу, чем спать с губернаторскими тревогами на простынях из голландского полотна и носить соболя. Желаю вашим милостям доброго вечера и прошу вас передать герцогу, моему господину, что гол я родился, гол и остаюсь, не проиграв и не выиграв, т. е. без одного обола я вступил в это губернаторство и без обола ухожу из него, в противность тому, что делают губернаторы других островов. Посторонитесь и дайте мне проехать: я поеду смазать свои бока, потому что они у меня совсем разбиты, благодаря неприятелям, которые сегодня ночью прогуливались по моему животу.
– Не делайте этого, господин губернатор, – вскричал доктор Ресио. – Я дам вашей милости напиток против падений и ушибов, который сейчас же вернет вам прежнее здоровье и силу. Что же касается пищи, так обещаю вашей милости исправиться и давать вам есть вволю всего, что вам будет угодно.
– Слишком поздно ты пищишь, – ответил Санчо, – Я так же останусь, как сделаюсь турком. Ни, ни! Опять то же самое – слуга покорный! Ей Богу, у меня столько же охоты удержать это губернаторство или взять на себя другое, хотя бы мне преподнесли его между двумя блюдами, как без крыльев полететь на небо. Я из семьи Панса, которые все чертовски упрямы, и раз они сказали нет, нет и будет, наперекор всему свету. Я оставляю в этой конюшне муравьиные крылья, поднявшие меня на воздух, чтоб меня заклевали птицы. Спустимся снова на землю, чтоб ходить по ней твердой ногой; и если мы не будем носить башмаков из стеганого сафьяна, у нас будут все-таки лапти. Всяк сверчок знай свой шесток и по одежке протягивай ножки, и дайте мне проехать, потому что становится поздно.
Тут вмешался мажордом. – Господин губернатор, – сказал он, – мы бы охотно дали вашей милости уехать, хотя нам и очень горько лишиться вас, потому что ваш ум и ваши чисто христианские поступки заставляют нас жалеть о вас. Но всем известно, что всякий губернатор обязан резидировать, прежде чем покинет место, которым управлял. Ваша милость должны дать отчет о десяти днях своего губернаторства, а потом можете с Богом ехать.
– Никто, – ответил Санчо, – не может требовать у меня отчета, если герцог, мой господин, не прикажет этого. Я съезжу к нему и дам ему отчет обо всем до кончика ногтей. К тому же, когда я ухожу из этого губернаторства голый, так не нужно лучших доказательств, что я управлял, как ангел.
– Ей-Богу, великий Санчо прав, – вскричал доктор Ресио, – и я того мнения, что нам следует пустить его уехать, потому что герцог будет очень рад видеть его.
Остальные согласились с этими словами и дали ему уехать, предварительно предложив проводить его и снабдить его всем, что ему угодно для личного его наслаждения и для удобств путешествия. Санчо ответил, что возьмет только немного овса для Серого и пол сыра с половиной хлеба для себя, и что так как дорога не дальняя, то ему не нужно ни более обильной, ни лучшей провизии. Все перецеловали его и он перецеловал всех со слезами на глазах, оставив их пораженными как всем, что он говорил, так и его твердым и скромным решением.
Глава LIV
Трактующая о делах, касающихся этой истории, а не о чем-либо ином
Герцог и герцогиня решились дать ход вызову, который Дон-Кихот сделал их вассалу по выше рассказанному поводу; а так как молодой человек удрал во Фландрию, чтоб не сделаться зятем доньи Родригес, то они и придумали заменить его лакеем, гасконцем, но имени Тозилос, предупредив его заранее обо всем, что он должен будет делать. Через два дня герцог сказал Дон-Кихоту, что по истечении еще четырех дней его противник явится на место поединка вполне вооруженный и докажет, что девушка лжет в половину или даже во всю свою бороду, если она будет продолжит настаивать, будто он обещал на ней жениться. Дон-Кихот с чрезвычайным удовольствием выслушал это известие и, обещая себе выказать чудеса в этом деле, считал за большое счастье, что представляется такой случай показать его светлейшим хозяевам, до чего простирается доблесть его страшной руки. Поэтому он ждал, исполненный радости и восторга, конца этих четырех дней, которые, при его нетерпеливом ожидании казались ему четырьмястами столетий. Но дадим и им пройти, как давали проходить многому другому, и вернемся в общество Санчо, который, полувеселый, полупечальный, ехал на своем осле к своему господину, свидеться с которым ему было приятнее, чем быть губернатором всех островов в мире.
Случилось так, что не успел он далеко отъехать от острова, которым правил, – потому что никогда он не пытался проверить, управлял ли он островом, городом, местечком или деревней, – как увидал на дороге, по которой ехал, шесть странников с посохами, принадлежавших к тем чужестранцам, которые пением просят милостыню. Поравнявшись с ним, странники эти выстроились в два ряда и запели на своем жаргоне, что-то такое, чего Санчо не мог понять. Он только расслышал ясно произнесенное слово милостыня и из этого заключил, что они пением просят милостыню; а так как он был, по словам Сила Гамеда, очень милостив, то и вынул из своей котомки половину хлеба и пол сыра, которыми запасся, и отдал все это им, объяснив им знаками, что у него больше ничего нет для них. Чужестранцы очень охотно приняли подаяние и закричали: «Guelt, Guelt!»
– Не понимаю, добрые люди, чего вы у меня просите, – ответил Санчо. Тогда один из них вынул из-за пазухи кошелек и показал Санчо, чтобы дать ему понять, что они просят денег. Но Санчо, приставив большой палец к горлу и вытянув остальные пальцы, дал им понять, что у него в кармане нет ничего, затем, пришпорив осла, он поехал дальше. Но когда он проезжал мимо них, один из чужестранцев, пристально взглянув на него, бросился вперед, обнял его за талию и громко закричал на чистом кастильском наречии: «Караул! Возможно ли, чтоб я держал в своих объятиях моего дорогого друга, моего доброго соседа Санчо Панса? Да, это он безо всякого сомнения, потому что я не сплю и не пьян. Санчо очень удивился, слыша, что незнакомый странник называет его по имени и так обнимает его. Он долго молча глядел на него, но все-таки признать не мог. Странник, видя его затруднение, сказал: «Как! Возможно ли, брат Санчо Панса, чтоб ты не узнал своего соседа Рикоте мориска, лавочника из твоей деревни?» Тут Санчо, внимательнее взглянув на него, начал узнавать его черты и, наконец, совсем признал. Не сходя с осла, он обнял его и сказал: – Какой же черт узнал бы тебя, Рикоте в этом маскарадном платье, которое ты надел? Скажи мне, кто тебя так разрядил, и как ты решаешься являться в Испанию, где, если тебя узнают, тебе плохо придется?
– Если ты меня не узнал, Санчо, – возразил странник, – так я уверен, что никто меня не узнает в этом наряде, но оставим дорогу и войдем вон в тот лесок, который там виднеется и в котором мои товарищи хотят сделать привал и пообедать. Ты пообедаешь там с ними, потому что они славные ребята, а я пока расскажу тебе, что со мной было со времени моего отъезда из нашей деревни, во исполнение приказа его величества, который грозил, как ты знаешь, такими строгостями несчастным остаткам моего народа.
Санчо согласился; Рикоте поговорил со своими спутниками, и они все направились к видневшемуся вдали лесу, удалившись таким образом от большой дороги. В лесу они сбросили свои котомки, сняли плащи и остались в полукафтаньях. Все они были молоды и красивы, кроме Рикоте, который был уже пожилой человек. Все были с сумами, и притом хорошо наполненными, по крайней мере, вещами возбуждающими, которые вызывают жажду на две мили в окружности. Они растянулись на земле и, сделав скатерть из трав, разложили на ней хлеб, соль, ножи, орехи, куски сыру и окорока, которые хотя и не поддавались зубам, но годились для сосания. Они положили еще на стол черное кушанье, которое называли cabial и которое делается из рыбьих яичек, великих понудителей к посещениям бутылки. Не было недостатка и в маслинах, правда, сухих и без всяких приправ, но вкусных и годных для времяпрепровождения.
Но с наибольшим блеском выдавались среди пышных принадлежностей этого пира шесть мехов с винами, ибо каждый из странников достал из котомки своей мех, даже добрый Рикоте, превратившийся из мориска в немца, принес свой мех, который мог бы толщиной поспорить с остальными пятью. Они принялись есть с большим аппетитом, но медленно, смакуя каждый кусок, который отрезали и набирали на кончик ножа от того или другого блюда. Вслед затем, они все подняли в воздух мехи, и, прижавшись губами к горлышкам и устремив глаза на небо, так что можно было подумать, что они прицеливаются, и, раскачивая из стороны в сторону головы, точно для того, чтобы показать, какое удовольствие они испытывают при этом деле, они порядочно долго переливали внутренности козьих кож в свои желудки. Санчо глядел на все это и нисколько не огорчался. Напротив, – во исполнение хорошо знакомой ему поговорки: С волками жить, по-волчьи выть – он попросил у Рикоте мех и в свою очередь прицелился, не менее других наслаждаясь. Четыре раза компания ласкала мехи, в пятый же раз это оказалось уже невозможным, потому что мехи стали плоски и сухи, как тростник, что вызвало на лица гримасы вместо царившего до того веселья. Время от времени кто-нибудь из странников пожимал правую руку Санчо и говорил: «Espagnoli y Tudesqui, tuto uno bon compagno». А Санчо отвечал: «Bon compagno, jura Di». Потом он разражался хохотом, который продолжался с добрый час, и совсем и не вспоминал о том, что с ним случилось во время губернаторства; потому что на то время, когда ешь и пьешь, не распространяются заботы. Наконец, истощение вина было началом сна, овладевшего всеми, и они попадали сонные на самый стол и на скатерть. Только Рикоте и Санчо не спали, потому что они меньше пили, чем ели. Они отошли несколько в сторону, уселись у подошвы бука, оставив всех странников погруженными в тихий сон, и Рикоте, не уклоняясь ни на шаг в свой морискский язык, рассказал ему на чистом кастильском наречии следующее:
– Ты хорошо знаешь, о, Санчо Панса, мой сосед и друг, какой испуг, какой ужас поселил в нас эдикт, изданный его величеством против моего народа. Я, по крайней мере, так был напуган, что мне казалось, что наказание уже обрушивается во всей своей строгости на меня и на моих детей еще до назначенного нам срока. Поэтому я решил, по-моему, благоразумно, как человек, который, зная, что его должны выгнать из дома, где он живет, заранее приискивает дом, куда переехать; я решил, говорю я, покинуть страну один и без семьи и отправиться искать место, куда-бы перевезти ее со всеми удобствами и без спешки, с которой вынуждены были уехать другие. И я, и все наши старики скоро убедились, что эти декреты были не простыми угрозами, как воображали некоторые, а настоящими законами, которые в свое время будут выполнены. Я особенно потому считал это верным, что знал о необычайных, преступных замыслах со стороны своих, замыслах такого рода, что мне казалось, что наитие свыше побудило его величество принять такое энергичное решение. Не то чтобы все мы были виновны: между нами были искренние и настоящие христиане; но их было так мало, что они были бессильны против тех, кто не разделял их веры, а оставлять в сердце государства столько врагов значило вскормить змею на груди. Словом, мы не даром были наказаны изгнанием – наказанием мягким и слабым в глазах некоторых людей, но самым ужасным, какое можно вообразить, в наших глазах. Где бы мы ни были, мы оплакиваем Испанию, потому что ведь мы в ней родились, и она наше настоящее отечество. Нигде мы не встречаем такого приема, в каком нуждается наше несчастье; в Берберии и во всех частях Африки, где мы надеялись, что нас встретят, примут и будут обращаться с нами, как с братьями, нас всего более оскорбляют и унижают. Увы! Мы оценили счастье, только когда потеряли его, и большинство тех многих из нас, которые, как я, знают испанский язык, возвращаются сюда, оставляя своих жен и детей, – до того велика любовь их к этой стране! Теперь я по опыту убеждаюсь в том, что обыкновенно говорят: ничего нет милее любви к отечеству. Я оставил, как говорил тебе, нашу деревню, отправился во Францию, и хотя нас там хорошо принимали, но я хотел все видеть, прежде чем решусь. Я проехал в Италию, потом в Германию, и там мне показалось, что можно жить всего свободнее. Там жители не взыскательны; всякий живет, как ему заблагорассудится и в большей части страны все пользуются свободой совести. Я нанял дом в одной деревне близ Аугсбурга, потом присоединился к этим странникам, обыкновенно во множестве посещающим каждый год святыни Испании, которую они считают как бы своей Индией, потому что уверены, что найдут в ней выгоду. Они ее обходят почти всю, и нет деревни, из которой они не вышли бы, так сказать, опоенными и окормленными и хоть с одним реалом в кармане. По окончании путешествия они возвращаются с запасом в сотенку ефимков, которые, обмененные на золото и спрятанные или в посохах, или в плащах, или как-нибудь иначе, выносятся из королевства и переносятся на их родину, не взирая на охранителей портов и проходов, где всех осматривают. Теперь, Санчо, я отправляюсь за кладом, который я зарыл в землю, – а это не опасно, потому что он находится за деревней, – и напишу дочери и жене или сам отправлюсь к ним из Валенсии в Алжир, где они, как мне известно, находятся; затем постараюсь найти средство довезти их до какого-нибудь французского порта, чтобы переправить их в Германию, где мы увидим, что Богу угодно будет сделать с нами, потому что, Санчо, я уверен, мои дочь Рикота и жена Франциска католички. Я хотя и не такой католик, но более христианин, чем мавры, и каждый день молюсь Богу, чтоб Он открыл глаза моему уму и научил меня, как служить Ему. Меня только удивляет, и я никак не пойму, почему моя жена с дочерью уехали в Берберию, а не во Францию, где могли бы жить, как христианки.
– Послушай, друг Рикоте, – ответил Санчо, – им, вероятно, не представлялось другого выбора, потому что увез их брат твоей жены Хуан Тиопено: а так как он отчаянный мавр, то и выбрал лучшее для себя убежище. Я должен сказать тебе и еще одно: ты, по моему, напрасно идешь искать то, что зарыл в землю, потому что, нам известно, что у твоего шурина и у твоей жены украли много жемчуга и золотых монет, которые они увозили с собой.
– Очень может быть, – согласился Рикоте, – но я отлично знаю, что до моего клада никто не дотронулся, потому что я из боязни какого-нибудь несчастья никому не говорил, где он зарыт. И так, Санчо, если ты хочешь ехать со мной и помочь мне достать и спрятать мой клад, я дам тебе двести ефимков, которыми ты заткнешь все дыры в своем хозяйстве: ведь я знаю, что их у тебя немало всякого рода.
– Я бы охотно помог тебе, – ответил Санчо, – но я вовсе не корыстолюбив, а то я не выпустил бы из рук еще сегодня утром такое место, на котором я мог бы разукрасить золотом даже стены своего дома и через полгода есть с серебряных блюд. Поэтому и еще потому, что мне кажется, что это была бы измена относительно моего короля, если б я помогал его врагам, я бы не поехал с тобой, даже если бы ты не то, что посулил мне двести ефимков, а отсчитал бы тут же чистоганом целых четыреста.
– А какое такое место ты бросил, Санчо? – спросил Рикоте.
– Я бросил место губернатора острова, – ответил Санчо, – да такое, что ей Богу же другого такого мы найдешь и на три мили в окружности.
– А где же этот остров? – спросил Рикоте.
– Где? – переспросил Санчо. – В двух милях отсюда. Он называется Баратарией.
– Полно, Санчо, – возразил Рикоте, – острова там, на море, а на земле островов не бывает.
– Как не бывает! – вскричал Санчо, – Говорю тебе, друг Рикоте, что я сегодня утром уехал оттуда, а вчера губернаторствовал там вволю, точно сагиттарий. И все-таки я бросил его потому, что нашел губернаторскую должность опасной.
– А какая тебе вышла польза от этого губернаторства? – спросил Рикоте.
– А польза вышла такая, – ответил Санчо, – что я узнал, что не гожусь ни для какого управления, кроме разве в овчарне, и что богатства, которые приобретаешь в этих губернаторствах, приобретаются в ущерб покою, сну и даже жизни, потому что губернаторы островов должны есть мало, особенно если у них есть лекаря, которые обязаны смотреть за их здоровьем.
– Я тебя не понимаю, Санчо, – сказал Рикоте, – но мне кажется, что все, что ты говоришь, попросту чепуха. Какой черт мог дать тебе в управление остров? Разве нет на свете людей поискуснее тебя, чтобы быть губернаторами? Замолчи, Санчо, будь рассудителен и подумай, не согласишься ли ты отправиться со мной, как я тебе уже сказал, чтобы помочь мне вынуть клад, который я зарыл и который так велик, что его по справедливости можно назвать кладом. Я дам тебе, повторяю, столько, что тебе хватит, чем прожить до конца дней твоих.
– Я уже сказал тебе, Рикоте, что не хочу, – возразил Санчо. – Довольно с тебя и того, что я тебя не выдам. Иди ты своей дорогой с Божьею помощью, а мне не мешай идти своей, потому что я знаю поговорку: «Что честно наживается, теряется, и что дурно наживается, теряется, захватывая с собой и владельца своего».
– Не стану настаивать, Санчо, – промолвил Рикоте. – Но скажи мне: ты был дома, когда уезжали моя жена, дочь и шурин?
– Да, был, – ответил Санчо, – и могу сказать тебе, что дочь твоя во время своего отъезда была так прекрасна, что все деревенские жители выбежали смотреть, как она проедет, и все говорили, что красивее ее никого нет на свете. Она, уезжая, плакала и целовала своих подруг, знакомых, всех, кто приходил посмотреть на нее, и просила их помолиться за все Богу и Его Святой Матери, Богородице. Это было так жалостно, что даже я, хотя вовсе не плакса, расплакался. Право, многие хотели скрыть ее у себя или увезти ее с дороги, но их удерживал только страх ослушаться королевского указа. Больше всех выказал страстность Дон Педро Грегорио – знаешь, тот молодой наследник майората, такой богач, который, говорят, был очень влюблен в нее. Словом, с тех пор, как она уехала, он исчез из наших мест, и мы думаем, что он погнался за ней, чтобы похитить ее. Но до сих пор об этом ничего не известно.
– Я всегда подозревал, сказал Рикоте, – что этот барин любит мою дочь, но я так верил в добродетельность Рикоты, что нисколько не тревожился тем, что он в нее влюбился, потому что ты, верно, слыхал, Санчо, что это большая редкость, чтоб морискские женщины по любви выходили за исконных христиан, и моя дочь, которая, как мне кажется, больше предавалась христианству, чем любви, не могла обращать большого внимания на ухаживания этого майоратного дворянина.
– Дай Бог! – ответил Санчо. – Потому что это было бы плохо и для того, и для другой. Однако отпусти меня, друг мой Рикоте: я хочу сегодня же свидеться с моим господином Дон-Кихотом.
– Поезжай с Богом, брат Санчо. Вот уж и спутники мои начинают протирать глаза, и нам тоже пора в дорогу. Они нежно поцеловались; Санчо сел на своего осла; Рикоте взял в руки посох, и они расстались.
Глава LVI
О неслыханной и чудовищной битве, данной Дон-Кихотом лакею Тозидосу в защиту дочери госпожи Родригес
Герцогу и герцогине совсем не пришлось раскаяться в шутке, сыгранной ими с Санчо Панса в смешном губернаторстве, которое они ему дали, тем более что в этот самый день их мажордом возвратился и рассказал им слово за словом почти все слова и все действия, сказанные и совершенные Санчо Панса в эти несколько дней. Наконец, он рассказал им об осаде острова, испуге Санчо и его поспешном бегстве. Это особенно их позабавило.
После этого история повествует, что назначенные для битвы день наступил. Герцог в несколько приемов научил своего лакея Тозилоса, каким способом схватиться с Дон-Кихотом, чтобы победить его, не убивая и не раня. Он распорядился, чтобы с копий снято было железо, сказав Дон-Кихоту, что христианское милосердие, которое он считал своей специальностью, не позволяет, чтобы бой совершался с опасностью для жизни, и что сражающиеся должны удовольствоваться тем, что он дает им свободу действий в своих владениях, вопреки постановлению святого совета. Тридцати, которым воспрещены были подобного рода поединки, и им, поэтому, не должно доводить своего раздора до крайности. Дон-Кихот отвечал, что его светлости остается только по своему желанию установить правила, и что он во всех пунктах будет беспрекословно сообразоваться с ними.
Герцог приказал перед террасой замка соорудить подмостки, где должны были поместиться судьи боя и истицы – мать и дочь. Когда страшный день наступил, изо всех соседних деревень и деревушек сбежалось множество народа, чтобы посмотреть на новое для них зрелище подобной битвы, потому что в этой местности никогда никто не видел и не слышал ни о чем подобном, ни бывшие в живых, ни умершие.
Первым пошел в ограду поля битвы церемониймейстер. Он обежал и осмотрел всю площадь, чтобы узнать, не было ли приготовлено какой-нибудь скрытой западни, какого-нибудь препятствия, где можно было бы споткнуться и упасть; а затем появилась дуэнья, со своей дочерью, они уселись на своих местах, покрытые своими вуалями до глаз и даже до горла, в знак великого сердечного сокрушения. Дон-Кихот находился уже на месте боя. Тотчас после этого с одной из сторон площадки показался сопровождаемый несколькими трубачами и сидя на сильной лошади, под которой дрожала земля, великий лакей Тозилос с опущенным забралом, прямой как палка и покрытый толстым и сверкающим оружием. Лошадь была фрисландская: широкая грудь и прекрасный серый цвет в яблоках. Храбрый боец хорошо был научен герцогом, как вести себя с доблестным Дон-Кихотом Ламанчским. Ему было внушено прежде всего не убивать его, а напротив избежать первого столкновения, чтобы избавить рыцаря от опасности верной смерти. Тозилос объехал поле битвы и, когда поравнялся с местом, где находились дуэньи, стал осматривать ту, которая требовала, чтобы он на ней женился.
Распорядитель битвой вызвал Дон-Кихота, который находился уже на месте боя и в присутствии Тозилоса спросил дуэний, согласны ли они предоставить Дон-Кихоту защиту их дела, они отвечали, что согласны и что все, что он по этому случаю сделает, они сочтут хорошим, законным и достодолжным. В это время герцог и герцогиня уселись на галерее, которая выходила в поле битвы и которой ограда украшена была бесчисленным множеством людей, прибежавших посмотреть в первый раз на этот кровавый поединок. Условием боя было поставлено, что если Дон-Кихот победит, его противник должен жениться на дочери доньи Родригес» если же он останется побежденным, тот освободится он слова, за которое с него взыскивали, и от обязанности дать другое какое-либо удовлетворение.
Церемониймейстер разделил между дерущимися небо и землю и поставил их на места, которые они должны были занять. Барабаны ударили, воздух затрепетал от звука труб, земля задрожала под ногами лошадей, и в любопытной толпе, ожидавшей, хороший или дурной будет исход битвы, сердца заволновались от страха и надежды. Наконец Дон-Кихот, в глубине души предавшись Господу Богу и своей даме Дульцинее Тобозской, стал ждать, чтобы ему подали сигнал для атаки. Но наш лакей занят был совсем другими мыслями и думал о том, о чем я сейчас скажу. По-видимому, когда он стал рассматривать свою неприятельницу, она показалась ему самой красивой особой, какую он когда-либо видел на своем веку, и слепое дитя, которое в здешних местах принято называть амуром, не хотело упустить случая восторжествовать над душой их лакейской и вписать ее в список своих трофеев. Он приблизился тайком, никем не видимый, и всадил в левый бок бедного лакея двухаршинную стрелу, которая насквозь пронзила ему сердце, и ему действительно можно было спокойно нанести свой удар, потому что любовь невидима; она входит и выходит, как ей нравится, и никто не спрашивает у нее отчета в ее действиях. Так я говорю, что, когда подан был сигнал к атаке, наш лакей был вне себя, думая о прелестях той, которую он сделал госпожой своей свободы; поэтому он не мот слышать звука трубы, как слышал ее Дон-Кихот, который при первом же призыве бросил повод и пустился на своего противника со всей быстротой, какую позволяли ноги Россинанта. Когда оруженосец его Санчо увидал его удаляющимся, он воскликнул во всю силу своего голоса: «Да сопутствует тебе Бог, сливки и цвет странствующих рыцарей! Да даст тебе Бог победу, потому что справедливость на твоей стороне!»
Хотя Тозилос и видел, что Дон-Кихот несется на него, но он не двинулся с места; напротив, громким голосом призван распорядителя битвой, который тотчас же прибежал узнать, что ему нужно, он сказал: – Сударь, эта битва не затем ли происходит, чтобы мне жениться или не жениться на этой даме?
– Именно затем, – был ему ответ.
– Ну, так я боюсь угрызений своей совести, – заговорил снова лакей, – а я ее тяжко обременю, если дам ход этой битве. Я поэтому объявляю, что считаю себя побежденным, и что готов жениться на этой даме тотчас же.
Распорядитель битвой был очень поражен речью Тозилоса, а так как он был посвящен в тайну махинации этого дела, то не мог найти и слова в ответ ему. Что касается Дон-Кихота, то он остановился среди своего бега, увидав, что неприятель его не едет ему навстречу. Герцог не знал, по какой причине битва отменена, но распорядитель боя явился доложить ему сказанное Тозилосом, и это повергло его в крайнее удивление и гнев.
Пока все это происходило, Тозилос приблизился к эстраде, на которой находилась донья Родригес, и сказал ей громким голосом: «Я готов, сударыня, жениться на вашей дочери, и не хочу тяжбой и ссорами добиваться того, что я могу подучить в мире и без смертельной опасности». Храбрый Дон-Кихот услыхал эти слова и со своей стороны сказал: «Если это так, я свободен и освобожден от своего обещания. Пускай они женятся в добрый час, и да отдаст ему ее Бог и да благословит ему ее св. Петр».
Герцог между тем сошел на площадку пред замком и, приблизившись к Тозилосу, сказал ему: – Правда ли, рыцарь, что вы признаете себя побежденным и что, движимые угрызениями вашей совести, вы хотели бы жениться на этой молодой девице?
– Да, сударь, – отвечал Тозилос.
– Очень хорошо, – заговорил тут Санчо, – потому что свои собаки грызутся, чужая не приставай, и благо те будет.
Тозилос принялся развязывать ремни своего забрала и просил, чтобы ему помогли снять его, потому что он задыхается и более не может оставаться запертым в этой тесной темнице; с него сняли его головной убор со всевозможной быстротой, и его лакейское лицо явилось во всем своем блеске. Когда донья Родригес и ее дочь увидали его, они разразились пронзительными криками: «Это обман, – вскричали они, – бессовестный обман. Тозилосом, лакеем моего господина герцога, заменили моего настоящего жениха. Во имя Бога и короля, правосудия требуем мы за такую хитрость, чтобы не сказать, за такое мошенничество!»
– Не огорчайтесь, сударыни, – воскликнул Дон-Кихот, – здесь нет ни хитрости, ни мошенничества, или если есть, то не герцог в этом виноват, а скорее злые волшебники, меня преследующие: завидуя славе, которую я приобрел этой победой, они превратили лицо вашего жениха в лицо человека, который, по вашим словам, состоит лакеем у герцога. Примите мой совет и, не смотря на хитрость моих врагов, выйдите за него замуж, потому что, без сомнения, это тот самый человек, которого вы желали себе в супруги.
Герцог, услышав эти слова, чуть было не сменил гнева на взрыв хохота.
– Все случающееся с Дон-Кихотом так необычайно, – сказал он, – что я готов верить, что этот мой лакей не мой лакей. Но попытаем уловку и прибегнем к стратагеме: для этого достаточно отложить свадьбу на две недели и все время держать под замком этого человека, приведшего нас в недоумение. Может быть, в течении этих двух недель он и возвратит себе первоначальный свой вид, и злоба волшебников против господина Дон-Кихота не продлится так долго, особенно в виду того, что для них ничего не стоит прибегать к таким обманам и превращениям.
– О, господин, – воскликнул Санчо, – разве вы не знаете, что эти разбойники имеют обыкновение превращать все, что касается моего господина? Намедни он победил одного рыцаря, который назывался рыцарем Зеркал, а они превратили его и показали нам его под видом бакалавра Самсона Карраско, родом из нашей деревни нашего близкого друга. Что касается госпожи Дульцинеи Тобозской, то ее они изменили в грубую крестьянку. Поэтому я думаю, что это лакей должен жить и умереть лакеем во все дни своей жизни». Тогда дочь Родригес воскликнула: «Кто бы ни был тот, кто предлагает мне свою руку, но я ему бесконечно благодарна, потому что мне лучше быть законной женой лакея, нежели соблазненной и обманутой любовницей дворянина, хоть тот, кто меня соблазнил, и не дворянин».
Эти события и все эти истории кончились тем, что Тозилос был заперт с целью узнать, чем кончится его превращение. Все воскликнули: «Победа за Дон-Кихотом!» И большинство разошлось в печали и с опущенными головами, недовольные, что бойцы не изорвали друг друга в куски; как в печали расходятся мальчишки, когда повешенный, которого они ожидали, не вздергивается на виселицу, потому что получает помилование или от истца или от суда. Люди разошлись; герцог и герцогиня возвратились во дворец, Тозилос был заперт, донья Родригес и ее дочь остались очень довольны тем, что так или иначе это дело окончится браком, а Тозилос лучшего и не хотел.
Глава LVII
Рассказывающая о том, как Дон-Кихот простился с герцогом и что у него произошло с дерзкой и скромной Альтисидорой, камеристкой герцогини
Дон-Кихоту показалось, наконец, необходимым выйти из той полной праздности, в которой он пребывал в этом замке. Ему мнилось, что он берет на себя большую вину пред светом, давая удерживать себя и разнеживать среди бесконечных наслаждений, которыми угощали его благородные хозяева как странствующего рыцаря, и что ему придется отдать пред небом строгий отчет в этой разреженности и праздности. В один прекрасный день поэтому он попросил у герцога и герцогини позволение проститься с ними. Они позволение дали, но при этом выразили большое огорчение, что он их покидает. Герцогиня передала Санчо Панса письма его жены, и он плакал, слушая чтение этих писем.
– Кто бы подумал, – сказал он, – что столько прекрасных надежд, родившихся в сердце моей жены Терезы Панса при известии о моем губернаторстве, расплывутся как дым, и мне снова придется тащиться ныне за войсками приключений для моего господина Дон-Кихота Ламанчского? Во всяком случае, я доволен, что моя Тереза ответила, как подобало, и прислала герцогине желудей. Если бы она этого не сделала, она показала бы себя неблагодарной, и я был бы в отчаянии. Меня утешает, что этому подарку нельзя дать названия взятки, потому что, когда она его посылала, я уже обладал губернаторством, а хорошо, чтобы те, кто получает благодеяния, проявляли свою признательность хотя бы пустяками. В конце концов, нагим я принял губернаторство и нагим я его оставил, так что с самой спокойной совестью могу повторять: нагим я родился, наг и теперь, ничего я не потерял, ничего не выиграл, – а это немало.
Вот что говорил себе Санчо в день отъезда. Дон-Кихот, который накануне простился с герцогом и герцогиней, вышел рано утром и в полном вооружении появился на площадке пред замком. Все обитатели замка смотрели на него с галерей, и герцог с герцогиней также вышли взглянуть на него. Санчо сел на своего осла со своей котомкой, своим чемоданом и своей провизией, в полном восторге, так как мажордом герцога, тот самый, который исполнял роль Трифальди, опустил ему в карман маленький кошелек с двумястами золотых дукатов на покрытие дорожных расходов, о чем Дон-Кихот еще ничего не знал. В то время, как взоры всех были обращены на рыцаря, как уже было сказано, вдруг дерзкая и скромная Альтисидора, смотревшая на него тоже среди других дуэний и камеристок, возвысила голос и стала причитать:
Пока опечаленная Альтисидора так скорбела, Дон-Кихот пристально смотрел на все, потом, не отвечая ни слова, повернул голову в сторону Санчо и сказал ему: – Спасением твоих предков, мой добрый Санчо, я тебя заклинаю и умоляю сказать мне правду. Не уносишь ли ты с собою трех ночных платков и подвязок, о которых говорит эта влюбленная девица?
– Три платка я уношу, – отвечал Санчо, – а подвязок у меня так же нет, как тут на ладони.
Герцогиня была сильно поражена дерзостью Альтисидоры и хотя она и знала, что она смела и смешлива, но на такую вольность не считала ее способною. Кроме того, так как она не была предупреждена об этой выходке, то тем более была поражена. Герцог хотел поддержать шутку и сказал Дон-Кихоту: – Мне кажется, что после доброго приема, оказанного вам в этом замке, с вашей стороны, господин рыцарь, дурно, что вы осмеливаетесь унести с собою три платка или, по меньшей мере, если не по большей мере, подвязки этой девицы. Это доказывает дурное сердце и служит уликами не соответствующими вашей славе. Возвратите ей ее подвязки, или я вызываю вас на смертный бои, не опасаясь, что злые волшебники меня превратят или исказят мне лицо, как они сделали с коим лакеем Тозилосом, который вышел на поединок с вами.
– Да сохранит меня Бог, – отвечал Дон-Кихот, – обнажать шпагу против вашей сиятельной особы, от которой я видел столько милостей! Я возвращу платки, так как Санчо говорит, что они у него; что же касается подвязок, то возвратить их невозможно, потому что ни я их не получал, ни Санчо, и если ваша девица поищет их в своих шкатулках, она их найдет непременно. Никогда, господин герцог, никогда я не был вором и думаю, что никогда им не буду во всю мою жизнь, если рука господня меня не покинет. Эта девица, по собственным ее словам, влюбленная, говорит вещи, в которых я невинен» поэтому мне не приходится просить прощения ни у нее, ни у вашей светлости; вас я умоляю быть обо мне лучшего мнения и дать мне еще раз позволение продолжать мое путешествие.
– Дай Бог, чтобы путешествие ваше было благополучно, господин Дон-Кихот, – воскликнула герцогиня, – и чтобы мы получали постоянно хорошие известия о ваших подвигах! Отправляйтесь с Богом, потому что чем больше вы здесь остаетесь, тем больше усиливаете вы пламя любви в сердцах девиц, смотрящих на вас. Что касается моей камеристки, то я ее накажу так, что впредь она не будет распускать ни своих глаз, ни языка.
– Я хочу, чтобы ты услышал еще одно только слово, о доблестный Дон-Кихот, – заговорила тотчас Альтисидора, – я прошу у тебя прощения за то, что обвинила тебя в краже подвязок, потому что клянусь душой своей и совестью, они у меня на обеих ногах, и я оказалась рассеянною, как тот, кто стал искать своего осла после того, как сел на него верхом.
– Ну, не говорил ли я? – воскликнул Санчо. – О, я право мастер скрывать кражи. Клянусь Богом, если бы я только хотел я бы нашел подходящий к тому случай в моем губернаторстве.
Дон-Кихот наклонил голову, сделал глубокий поклон герцогу, герцогине, всем присутствующим и, повернув за повод Россинанта, имея позади себя Санчо на Сером, он покинул замок и поехал по направлению к Сарагоссе.
Глава LVIII
Как на Дон-Кихота посыпалось столько приключений, что они следовали одно за другим без передышки
Когда Дон-Кихот увидал себя среди чистого поля, свободным и избавившимся от преследований влюбленной Альтисидоры, ему показалось, что он попал в свою сферу, и что жизненные силы снова ожили в нем для продолжения и распространения своей рыцарской деятельности, он обратился к Санчо и сказал ему: – Свобода, Санчо, есть один из драгоценнейших даров неба людям. Ничто с ней не сравнится ни сокровища, заключенные в недрах земли, ни сокровища, которые скрывает море в своих глубинах. За свободу, как и счастье, можно и должно рисковать своей жизнью; рабство, напротив, есть величайшее несчастие, которое только может постигнуть человека. Я тебе говорю это, Санчо, потому, что ты хорошо видел изобилие и наслаждение, которыми мы пользовались в замке, сейчас нами покинутом. Так вот, среди этих изысканных блюд и замороженных напитков, мне казалось, что я страдаю от голода, потому что я не мог пользоваться ими с той свободой, как если бы они мне принадлежали, ибо обязанность благодарности за благодеяния и милости, которые получаешь, как бы сковывают их, не давая ему свободного полета. Счастлив тот, кому небо дает кусок хлеба, за который он должен благодарить только небо и никого другого!
– И все-таки, – возразил Санчо, – не смотря на все, сказанное мне вашей милостью, нехорошо было бы оставить без признательности с нашей стороны те двести дукатов золотом, которые даны мне мажордомом герцога в кошельке, каковой кошелек ношу я на груди, как крепительный бальзам, для случаев, какие могут представиться. Мы не всегда будем встречать замки, где нас будут угощать, может быть, мы попадем в такие гостиницы, где нас убьют палками».
Так беседуя, странствующий рыцарь и оруженосец ехали дальше до тех пор, пока, проехав несколько более мили, не увидали около дюжины человек, одетых по-крестьянски, и обедавших на траве среди зеленой равнины, подостлав вместо скатерти свои плащи. Около них виднелись в недальнем расстоянии одна от другой как бы белые растянутые простыни, которые, по-видимому, что-то собою покрывали. Дон-Кихот приблизился к обедавшим и, вежливо им поклонившись, спросил их, что скрывалось под полотнами. Один из них ответил: «Сударь, под этими полотнами лежат выпуклые и лепные изображения святых, которые предназначены для кладбища, устраиваемого в нашей деревне. Мы их несем покрытыми из опасения, чтобы они не слиняли, и на наших плечах им опасения, чтобы они не сломались».
– Если бы вы позволили, – сказал Дон-Кихот, – я бы с удовольствием посмотрел их, потому что образа, несомые с такой осторожностью, конечно, должны быть хороши.
– Еще как хороши, – возразил собеседник, – достаточно сказать их цену: здесь нет ни одного, который стоил бы менее пятидесяти дукатов. А чтобы ваша милость видели, что я говорю правду, подождите мгновение, и вы увидите это собственными глазами». Встав со стола, человек этот открыл первое изображение, которое оказалось изображением св. Георгия, верхом на своей лошади, попирающего ногами дракона и вонзающего в него копье с гордым видом, какой ему обыкновенно придают. Все изображение было, как говорится, словно точеное.
– Этот всадник, – сказал Дон-Кихот, увидав его, – был один из лучших странствующих рыцарей божественного воинства; он назывался св. Георгием и был, кроме того, великим защитником девушек. Посмотрим другого.
Крестьянин открыл его, и глазам присутствующих предстало изображение св. Мартина, также на лошади, разделяющего свой плащ с нищим. Едва лишь увидав его, Дон-Кихот воскликнул: – Этот всадник, был тоже одним из христианских авантюристов, и я думаю, более щедрым, нежели храбрым, как ты можешь видеть, Санчо, потому что он делит свой плащ с бедным и отдает ему половину, и кто было, должно быть, еще зимою, потому что иначе он отдал бы ему весь плащ, до такой степени был он благотворителен.
– Вовсе не в этом дело, – отвечал Санчо, – а дело в поговорке, которая говорит: «На Бога надейся, а сам не плошай». Дон-Кихот рассмеялся и попросил открыть другое полотно, под которым оказался патрон испанцев на лошади, с окровавленным мечом, убивающий мавров и попирающий ногами их головы. Увидав его, Дон-Кихот воскликнул: «О, это рыцарь и притом из Христоваго воинства. Его зовут св. Иаковом Матаморосом, это один из наиболее храбрых святых и рыцарей, какие когда-либо бывали на свете и какие в настоящее время находятся на небе». Затем поднято было еще одно полотно, под которым находился апостол Павел, изображенный падающим с лошади и со всеми обстоятельствами, с какими соединяют обыкновенно изображение его обращения ко Христу. Увидав его настолько хорошо переданным, что можно было сказать, что Иисус с ним говорить, а Павел отвечает, Дон-Кихот сказал: – Этот был величайшим врагом церкви нашего Господа Бога в свое время и величайшим защитником ее после, какого она когда-либо видела, странствующим рыцарем во всю свою жизнь, покойным святым только после смерти, неустанным тружеником в винограднике нашего Бога, врачом народов, школой которому служили небеса, а учителем и наставником был сам Иисус Христос.
Так как никаких больше образов не было, то Дон-Кихот велел закрыть показанные и сказал тем, кто их нес: – Я считаю добрым предзнаменованием, братцы, что видел вами показанное, потому что эти святые рыцари имели ту же профессию, что и я, то есть действовали оружием, с той только разницей впрочем, что они были святые, воевали божественным способом, тогда как я грешник и воюю, как человек. Они завоевали небо силой своей руки, потому что небо сдается силе, а я до сих пор не знаю, что я завоевал силою страдания. Но если бы моя Дульцинея Тобозская могла избавиться от своих страданий, может быть с улучшением моей судьбы и возвращением всей силы моего ума я пошел бы по лучшему пути, нежели тот, по которому я пошел.
– Да услышит тебя Бог я да оглохнет грех! – сказал тихо Санчо.
Эти люди были одинаково удивлены и речами Дон-Кихота него видом, хотя они не поняли и половины того, что он говорил. Они кончили обед, подняли образа на плечи и, простившись с Дон-Кихотом, отправились в дальнейший путь.
Что касается Санчо, то он как будто никогда не знал своего господина – так был он поражен его знаниями, и подумал, что нет на свете истории, которую он не знал бы, как свои пять пальцев и не запечатлел бы в своей памяти.
– По истине, сеньор наш господин, если то, что с нами сегодня было, может быть названо приключением, то это было самое приятное, самое сладостное изо всех, какие случались с нами во все время нашего паломничества. Мы вышли из него без шума и без единого удара палкой; мы же взяли шпаги в руку, не ударяли землю нашими телами, не испытали мук голода; слава Богу, что он дал мне собственными глазами увидать такую вещь.
– Ты прав, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – но обрати внимание на то, что час к часу не приходится и что не всегда бывает одинаковая удача. Что касается тех случаев, которые в просторечии называются предзнаменованиями и которые не основываются ни на каком естественном основании, то благоразумные люди судят о них и считают их счастливыми встречами. Когда один из суеверных людей встает рано утром, выходит из дому и встречает монаха из ордена блаженного святого Франциска, он отворачивается к нему спиною, как будто бы наткнулся на грифа, и возвращается обратно домой. Другой просыплет соль на стол, и становятся оттого не в духе, как будто бы природа обязана предуведомлять о будущих несчастиях помощью таких малых средств. Благоразумный человек и христианин не должен по таким пустякам судить о том, что небо намерено совершить. Сципион приезжает в Африку, спотыкается сходя на землю, и видит, что солдаты приняли это за дурное предзнаменование. А он, обнимая землю, говорит: «Ты не уйдешь от меня больше, Африка, потому это я тебя держу в своих руках». Так вот, Санчо, встреча с этими святыми иконами была для меня счастливым событием.
– Я думаю, – отвечал Санчо, – но я бы хотел, чтобы ваша милость, сказали мне одну вещь: отчего испанцы, когда идут в битву, говорят, призывая св. Иакова Матамореса: «Святой Иаков, и запрись Испания». Разве Испания отворена и хорошо бы было запереть ее? или что это за церемония такая?
– Как ты прост, Санчо! – отвечал Дон-Кихот. – Ты должен знать, что этот великий рыцарь Гиацинтового креста дан Богом в патроны Испании исключительно для кровавых столкновений, которые бывали у испанцев с маврами. Поэтому они и призывают его как своего защитника во всем битвах, которые, они дают, и много раз он являлся воплощенный и атаковал сламывал и уничтожал саррацин. Эту истину я могу подтвердить множеством примеров из испанской истории, самых достоверных.
Переменив разговор, Санчо сказал своему господину: – Я поражен, господин, наглостью этой Альтисидоры, герцогининой камеристки. Она должно быть порядочно ранена этим плутом, который называется Амуром. Говорят, это слепой охотник, который, хотя и близорук, или, вернее, безглаз, но если избирает себе какую цель, то попадает в нее, как бы мала она не была и пронзает ее то и дело своими стрелами. Я слышал, что о целомудрие и скромность девушек стрелы притупляются и сламываются, но, по-видимому, об эту Альтисидору они еще обостряются, вместо того чтобы притупляться.
– Заметь, Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – что Амур в своих замыслах не проявляет ни уважения, ни тени рассудка. Он схож со смертью, которая также поражает одинаково и высокие башни королевских дворцов и скромныя хижины пастухов, а когда она совершенно овладевает душой, она, прежде всего, отнимает у нее страх и стыд. Потому-то Альтисидора и высказала нескромно свои желания, которые в моей душе отозвались больше смущением, нежели жалостью.
– Поразительная жестокость! – воскликнул Санчо. – Неслыханная неблагодарность! Что меня касается, то я могу сказать, что бы я сдался и дал себя взять при малейшем слове любви, с которым ко мне бы обратились. Черт меня возьми! Какое каменное сердце! Какие бронзовые внутренности, какая жестокая душа! Но не могу себе представить, что эта дева увидала в вас, что так влюбилась и разгорелась. Какой наряд, какая осанка, какая грация, какая черта лица могла ее прельстить? Как каждая из этих вещей в отдельности или все вместе могли заставить ее так влюбиться? Право же, я не раз принимаюсь осматривать вашу милость с кончика ног до последнего волоска на голове и вижу только вещи, созданные скорее для того, чтобы пугать людей, чем чтобы влюблять их. Так как я слышал, что красота первое и главное качество нужное, чтобы пробуждать любовь, а ваша милость вовсе не обладаете ею, так я и не понимаю, во что влюбилась эта бедная девушка. – Заметь, Санчо, – возразил Дон-Кихот, – что есть два рода красоты: телесная и духовная. Духовная сияет и обнаруживается в уме, благопристойности, щедрости и обходительности, а всеми этими качествами обладает даже безобразный человек. Когда прельщаются такою красотой, а не телесной, любовь бывает особенно горяча и продолжительна. Я отлично вижу, Санчо, что я некрасив, но сознаю также, что я и не уродлив, а человеку порядочному достаточно иметь названные мною духовные качества и не быть чудовищем, чтобы быть нежно любимым.
Разговаривая таким образом, они въехали в лес, стоящий в стороне от дороги, и Дон-Кихот вдруг, совершенно неожиданно, очутился в зеленых шелковых сетях, протянутых между двумя деревьями. Не понимая, что это означает, он сказал Санчо: – Мне кажется, Санчо, что то, что мы встретили эти сети, означает, что с нами случилось одно из удивительнейших приключений, какие можно вообразить. Будь я повешен, если преследующие меня чародеи не хотят задержать меня ими, чтобы не дать мне уехать в наказание за суровость, выказанную мною прекрасной Альтисидоре. Ну, а я говорю им, что, будь эти сети, не то что из зеленого шелка, а хоть бы так же крепки, как алмаз, или даже крепче тех, которые ревнивый Вулкан запутал Венеру и Марса, я бы и тогда разорвал их, как камыш или простые нитки.
Сказав это, он хотел разорвать все петли и вырваться из сетей, когда взорам его вдруг представились две прекрасные пастушки, выходившие из чащи леса, или, по крайней мере, две женщины, одетые пастушками, только не в кожаных, а в парчовых корсажах, и в юбках из дорогой золотой тафты. Волосы их ниспадали локонами на плечи и были такого золотистого цвета, что их можно было сравнить с солнцем. Головы их были украшены гирляндами, в которых зеленый лавр переплетался с красным амарантом. По наружности им можно было дать больше пятнадцати, но меньше восемнадцати лет. Их появление удивило Санчо, сразило Дон-Кихота и остановило солнце в его течении. Все четверо стояли, храня полнейшее молчание, нарушенное, наконец, одною из пастушек, которая сказала Дон-Кихоту:
– Удержите коня, господин всадник, и не рвите этих сетей, которые протянуты здесь не вам во вред, а нам на удовольствие. А так как я знаю, что вы спросите у нас, зачем они протянуты и кто мы такие, то я скажу вам все в немногих словах. В одной деревне, в двух милях отсюда, где живут несколько знатных господ и богатых гидальго, несколько друзей и родственников сговорились со своими женами, сыновьями и дочерями, друзьями и родными приехать повеселиться в это место, одно из красивейших во всем округе. Мы все вместе составили новую пастушескую Аркадию; девушки оделись пастушками, а юноши пастухами. Мы выучили наизусть два пастушеских стихотворения – одно знаменитого Гарсилазо де да Вега, а другое превосходного Камоэнса, на его родном португальском языке. Мы еще не изображали их, потому что только вчера приехали. Мы расставили несколько палаток, в этой листве и на берегах ручья, оплодотворяющего все эти луга. Прошлой ночью мы растянули между деревьями эти сети, чтобы обмануть птиц, которые, разогнанные нашим шумом должны доверчиво броситься в них. Если вам угодно, сударь, быть нашим гостем, вас примут с учтивостью и щедростью, потому что мы в этих окрестностях не оставляем места для горя и печали.
Пастушка замолкла, а Дон-Кихот ответил: – Право, прекрасная, благородная дама, Актеон не мог более удивиться и восхититься, встретив купающуюся Диану, чем я при виде вашей красоты. Хвалю предмет ваших забав и очень благодарен вам за ваше любезное предложение. Если я, в свою, очередь, могу чем-нибудь служить вам, приказывайте и будьте уверены в моем повиновении, ибо, мое призвание в том и состоит, чтоб обнаруживать благодарность и услуживать относительно всякого рода людей, особенно людей знатных, к которым, очевидно, принадлежите вы. Если б эти сети, которым подобает занимать небольшое пространство, заняли всю земную поверхность, я бы и тогда отправился искать новых миров, чтобы только не разорвать их, а чтоб вы поверили этой гиперболе, знайте, что тот, кто вам дает такое обещание, никто иной; как Дон-Кихот Ламанчский, если, впрочем, это имя дошло до вашего слуха.
– Ах, милый друг души моей! – вскричала вдруг другая пастушка. – Какое счастье выпало нам на долю! Ты видишь этого господина, говорящего с нами? Ну, так знай, что это доблестнейший, влюбленнейший и учтивейший рыцарь, какого можно найти на свете, если только отпечатанная и разошедшаяся история его подвигов, которую и я читала, не лжет и не обманывает нас. Пари держу, что этот славный человек, которого он возит с собой, есть некий Санчо Панса, его оруженосец, с которым никто не сравнится в приятности, и остроумии.
– Это правда, – вмешался Санчо: – я тот самый шутник и оруженосец, о котором вы говорите, а этот барин мой господин: и тот самый Дон-Кихот Ламанчский, который пропечатан и рассказан в истории.
– Ах, милая подруга! – вскричала первая пастушка, – будем умолять его остаться: наши родители и братья будут бесконечно рады этому. И я слышала о его доблести и заслугах то же самое, что ты сейчас говорим. Рассказывают еще, что он постояннейший и вернейший из влюбленных, каких можно только встретить, и что его дама некая Дульцинея Тобозская, которой вся Испания отдает пальму первенства в деле красоты.
– И отдает по справедливости, – вмешался Дон-Кихот, – если, впрочем, ваша бесподобная красота не заставить усомниться в том. Но не теряйте напрасно времени, сударыни, желая задержать меня, ибо настоятельные нужды моего призвания не дают мне нигде останавливаться.
Тем временем к четырем собеседникам присоединился брат одной из пастушек, одетый с изяществом и роскошью, гармонировавшими с их нарядами, они сообщили ему, что тот, кто с ними разговаривает, есть доблестный Дон-Кихот Ламанчский, а другой – его оруженосец Санчо, которых молодой человек уже знал, потому что читал их историю. Галантный пастух тотчас же предложил рыцарю свои услуги и так настоятельно стал просить его пойти с ними к их палаткам, что Дон-Кихоту пришлось уступить и пойти за ними. В это время происходила охота с гиканьем, и сети наполнились множеством птиц, которые, обманутые цветом петель, бросались в опасность, от которой улетали. Более тридцати человек собралось в этом месте, все изящно одетые пастухами и пастушками. Им сейчас же сообщили, что это Дон-Кихот и его оруженосец, что привело всех в восторг, так как они уже знали их по их истории. Все вернулись в палатки, где уже накрыты были столы, сервированные богато, чисто и обильно. Дон-Кихота посадили на самое почетное место. Все глядели на него и удивлялись. Наконец, когда убрали со столов, Дон-Кихот заговорил.
– Среди величайших грехов, совершаемых людьми, – сказал он, – несмотря на то, что другие говорят, будто первое место занимает гордость, я считаю главным неблагодарность, ссылаясь на то, что обыкновенно говорят, что ад наполнен неблагодарными. Я старался избегать, как мог, этого греха, с тех самых пор, как стал владеть своим разумом. Если я не могу отплачивать за делаемое мне добро таким же добром, то, по крайней мере, желаю это делать, а если этого бывает недостаточно, так я разглашаю всем о делаемом мне добре, ибо тот, кто рассказывает и разглашает о получаемых им благодеяниях, отплатит за них, когда сможет, другими благодеяниями. Действительно, большинство получающих стоят ниже дающих. Так Бог выше всех, ибо он всеобщий благодетель, и дары человеческие не могут сравняться с дарами Божьими по причине разделяющего их бесконечного пространства. Но это бессилие, эту нужду пополняет отчасти признательность. И так, я, признательный, за оказанную мне здесь милость, но не в состоянии ответить не нее тем же, предлагаю, заключаясь в тесные рамки моих сил, то, что могу, и что подсказывает мне мой ум. И так, я говорю, что буду в продолжение целых двух дней доказывать среди этой большой дороги, ведущей в Сарагоссу, что эти дамы, переодетые пастушками, прекраснее и обходительнее всех на свете, за исключением, впрочем, бесподобной Дульцинеи Тобозской, единственной властительницы моих помыслов, не в обиду будь сказано тем, кто меня слушает.
Санчо, весьма внимательно слушавший все, что говорил Дон-Кихот, не мог удержаться, чтобы не воскликнуть: «Возможно ли, чтоб на свете нашлись люди до того смелые, чтобы сметь говорить и клясться, будто вот этот самый мой господин сумасшедший!.. Скажите сами, господа пастухи, есть ли на свете деревенский священник, какой-бы он ни был ученый и краснобай, который сумел бы наговорить то, что наговорил мой господин? Есть ли на свете странствующий рыцарь, как бы он ни славился храбростью, который сумел бы предложить то, что предложил мой господин?» Дон-Кихот порывисто обернулся к Санчо и сказал ему, пылая гневом: «Возможно ль, о, Санчо, чтоб во всем свете был хоть один человек, который бы сказал, что ты не дурак на дураковской подкладке и с отделкой из плутовства и лукавства? Зачем ты мешаешься в мои дела, и кто тебя просит проверять, рассудительный ли я человек или безумный? Молчи, не возражай и ступай, оседлай Россинанта, если он расседлан, а затем отправимся исполнять мое предложение, потому что право на моей стороне, и ты можешь заранее считать побежденными тех, кто вздумает мне противоречить». Сказав это он встал со стула, гневно жестикулируя и удивив всех присутствовавших, которые не знали, считать ли его за человека со здравым рассудком или за сумасшедшего.
Напрасно старались они отклонить его от его рыцарского предприятия, говоря, что они считают достаточно доказанными его чувства признательности, и что нет надобности в новых доказательствах, чтоб свет узнал об его храбрости, ибо достаточно и тех, о которых повествует его история. Дон-Кихот продолжал настаивать на своем решении. Он сел на Россинанта, взял в руки копье, вооружился щитом и направился к самой середине большой дороги, проходившей около зеленой лужайки. Санчо на своем осле и вся пастушеская компания последовала за ним, желая посмотреть, чем кончится его смелое и безрассудное предложение.
Остановившись, как сказано, среди дороги, Дон-Кихот изрек следующие слова: «О, вы, прохожие и путешественники, оруженосцы, пешеходы и всадники, которые проходите или пройдете по этой дороге в продолжение следующих двух дней! Знайте, что Дон-Кихот Ламанчский, странствующий рыцарь, встал здесь для того, чтобы утверждать, что красота и обходительность нимф, живущих в этих лесах и лугах, выше красоты и обходительности всех женщин в мире, за исключением, разумеется, царицы души моей Дульцинеи Тобозской; поэтому пусть явится сюда всякий, кто иного мнения: я жду его». Два раза повторил он слово в слово это воззвание, и оба раза ни один странствующий рыцарь не услыхал его. Но судьбе, устраивавшей его дела все лучше и лучше, угодно было, чтоб несколько времени спустя на дороге показалась толпа всадников, по большей части с копьями в руках, ехавших врассыпную и чрезвычайно поспешно. Едва заметив их, все сопровождавшие Дон-Кихота повернули вспять и отошли подальше от большой дороги, зная, что, дождавшись столкновения, они подвергнут себя большой опасности. Один Дон-Кихот твердо, с бесстрашным сердцем, оставался на месте, а Санчо Панса сделал себе щит из боков Россинанта. Между тем, нестройная толпа копьеносцев приближалась, и один из них, ехавший впереди, изо всех сил закричал Дон-Кихоту: – Прочь, дьявол, прочь с дороги! Эти быки растерзают тебя.
– Полно, сволочь, – ответил Дон-Кихот, – для меня не существует быков, которые стоили бы внимания, хотя бы это были страшнейшие из тех, которых питал на своих берегах Харама. Признайте, мошенники, признайте оптом и гуртом справедливость того, что я сейчас возвестил, или я выступлю в бой с вами.
Коровник не успел ответить, а Дон-Кихот отстраниться, если бы даже и хотел этого, как стадо боевых быков с мирными волами, ведшими их, и толпой коровников и всякого рода людей, отводивших их в город, где на другой день должны были происходить бега, налетели на Дон-Кихота, Санчо, Россинанта и осла, опрокинули их на землю и затоптали ногами. От этого приключения Санчо оказался помятым, Дон-Кихот ошеломленным, осел ушибленным и Россинант далеко не невредимым. Тем не менее, все они все-таки поднялись, и Дон-Кихот, спотыкаясь и падая, пустился вдогонку за армией рогатого скота, крича во весь голос: «Стойте, стойте, подлые мошенники! Вас ждет единый рыцарь, который не разделяет ни настроения, ни мнения тех, кто говорит: «Бегущему врагу скатертью дорога». Но торопившиеся беглецы не замедляли шагу и обращали на эти угрозы столько же внимания, сколько на прошлогодние тучи. Усталость остановила, наконец, Дон-Кихота, который, более пылая гневом, чем пресыщенный местью, уселся на краю дороги в ожидании приближавшихся к нему Санчо, Росснанта и осла. Они, наконец, подошли, господин и слуга сели на своих животных, и, не простившись с мнимой Аркадией, снова пустились в путь, скорее со стыдом, чем с радостью.
Глава LIX
В которой рассказывается необычайное событие, могущее сойти за приключение, которое случилось с Дон-Кихотом
Дон-Кихот и Санчо нашли лекарство против пыли и усталости, оставленных им неучтивостью быков, в светлом, прозрачном ручейке, который протекал среди самой чащи деревьев. Дав Россинанту и ослу свободно пастись без сбруи и узды, оба искателя приключений, господин и слуга, уселись на берегу ручья. Дон-Кихот выполоскал рот, вымыл лицо и этим омовением возвратил некоторую энергию своим подавленным чувствам. Санчо прибег к кладовой своей котомки и вынул оттуда-то, что обыкновенно называл своими съестными припасами. Дон-Кихот не ел единственно из печали, а Санчо не осмеливался дотрагиваться до блюд, которые перед вин стояли, единственно из вежливости: он ждал, чтоб его господин попробовал их. Но видя, что тот, погруженный в свои мечты, и не вспоминает подносить хлеб ко рту, он, не открывая своего рта, чтоб заговорить, и, презрев всякую благопристойность, принялся запрятывать в свой желудок хлеб и сыр, попадавшиеся ему под руку.
– Ешь, друг Санчо, – сказал ему Дон-Кихот, – питай свою жизнь; тебе это нужнее, чем мне, а мне дай умереть под тяжестью моих мыслей и ударами моих бед. Я родился, Санчо, чтобы жить, умирая, а ты – чтобы жить, кушая. Чтобы ты видел, насколько я прав, говоря таким образом, посмотри на меня, прошу тебя, как обо мне печатают исторические книги, на меня, знаменитого в делах оружия, ласкового и вежливого в моих поступках, уважаемого великими вельможами, умоляемого о помощи молодыми девушками; и вот когда я, наконец, ждал пальм и венков, заслуженных при помощи моих доблестных подвигов, я сегодня утром был затоптан, опрокинут и смят под ногами грязных животных. Эта мысль притупляет мой зубы, парализует руки и до того лишает меня охоты к еде, что я даже хочу уморить себя голодом, ужаснейшей в мире смертью.
– Стало быть, – ответил Санчо, не переставая торопливо жевать, – ваша милость не разделяете мнения поговорки: «Умри, Тит, но умри сыт?» А я так вовсе не хочу сам себя уморить. Напротив, я хочу поступать, как чеботарь, который до тех пор тянет зубами кожу, пока не дотянет, куда ему нужно. А я буду едой до того тянуть свою жизнь, пока не дотяну ее до назначенного ей небом конца. Вы должны знать, господин, что нет худшего безрассудства, как позволять себе, как ваша милость, отчаиваться. Послушайтесь меня: покушайте хорошенько, потом растянитесь на зеленом ковре этого луга и выспитесь немножко, и вы увидите, когда проснетесь, как это вас облегчит.
Дон-Кихот послушался совета Санчо, находя, что он говорит скорее как философ, чем как дурак: – Если б ты хотел, о, Санчо, сделать для меня то, что я тебе скажу, тогда мое облегчение было бы больше, а горе меньше: пока я буду спать, чтоб тебе угодить, ты удались немного отсюда, и, обнаружив свое тело, дай себе поводьями Россинанта сотни три-четыре ударов в счет трех тысяч с чем-то, которые ты должен дать себе для снятия чар с бедной Дульцинеи, потому что это, право, стыдно, что эта бедная дама остается очарованной по твоей небрежности и нерадивости.
– Ну, это еще терпит отлагательства, – ответил Санчо. – Поспим сейчас оба, а там что Бог даст. Знайте, сударь, что так, зря, сечь себя дело очень тяжелое, особенно когда удары должны сыпаться на плохо вскормленное и еще хуже вспоенное тело. Пусть госпожа Дульцинея потерпит: в один прекрасный день, совершенно неожиданно, она увидит мое тело проколотым ударами, точно решето, а до смерти все жизнь; я хочу сказать, что я еще пока жив, и у меня еще не прошла охота исполнить то, что я обещал.
Поблагодарив его за доброе намерение, Дон-Кихот поел немного, а Санчо много, потом оба легли и уснули, предоставив обоим закадычным друзьям, Россинанту и Серому, пастись вволю на этих обильных травою лугах. Проснулись они довольно поздно, сели верхом и продолжали путь, торопясь доехать до постоялого двора, видневшегося на расстоянии одной мили от них. Я говорю: постоялый двор, потому что Дон-Кихот так назвал его против своего обыкновения называть все постоялые дворы замками. Приехав туда, они спросили у хозяина, есть ли у него где переночевать. Тот ответил, что есть и что они найдут у него все удобства и все довольство, какие можно найти в Сарагоссе. Они оба сошли с седел, и Санчо снес свой багаж в комнату, от которой хозяин дал ему ключ. Потом он отвел животных в конюшню, задал им корму и, вознося к небу благодарность за то, что его господин не принял этого постоялого двора за замок, вернулся за приказаниями к Дон-Кихоту, который уселся на скамейке.
Когда приблизился час ужина, они вошли в дом, и Санчо спросил у хозяина, чем он может их угостить. «Всем, что душе вашей будет угодно, – ответил хозяин. Спрашивайте, чего хотите, потому что этот постоялый двор обильно снабжен по части птиц небесных, зверей земных и рыб морских. Стольких вещей нам и не нужно, – возразил Санчо, – с нас довольно будет и пары жареных цыплят, потому мой господин очень нежный и есть мало, да и я небольшой обжора.
Хозяин ответил, что цыплят у него нет, потому что коршуны опустошают всю местность.
– Ну, – ответил Санчо, – так пусть господин хозяин прикажет зажарить молоденькую курицу.
– Курицу? Пресвятая Богородица! – вскричал хозяин. – Право же, я вчера послал в город продать их больше пятидесяти штук, но, кроме кур, ваша милость можете спрашивать все, что угодно.
– Так, стало быть, – спросил Санчо, – у вас найдется и телятина, и козлятина?
– Сейчас, – ответил хозяин, – нет, потому что вся провизия у нас кончилась; но на будущей неделе будет много.
– Хорошо же мы попались! – вскричал Санчо. – Но зато, я уверен, у вас есть вволю сала и яиц.
– Ей-Богу, у моего гостя славная память! – ответил хозяин. – Я сейчас сказал ему, что у меня нет ни кур, ни цыплят, а он воображает, что у меня найдутся яйца! Пусть он выдумает другие прелести и пусть перестанет спрашивать кур.
– Да к делу, ради Христа! вскричал Санчо.
– Скажите лучше сами, что у вас есть, и будет вздор молоть.
– Господин гость, – ответил хозяин, – на самом деле у меня есть две бычачьи ноги, похожие на телячьи, или две телячьи ноги, похожие на бычачьи. Они приготовлены со своей приправой из гороху, луку и сала и, кипя на огне, говорят в настоящую минуту: «Съешь меня, съешь меня!»
– Ну, я тут же оставляю их за собой, – вскричал Санчо, – и пусть никто их не трогает. Я заплачу за них лучше, чем всякий другой, потому ничто не может быть мне больше по вкусу. Мне все равно, бычачьи они или телячьи, лишь-бы это были ноги.
– Никто их не тронет, – ответил хозяин, – потому что другие гости, находящиеся в доме, такие знатные, что возят с собой повара, официанта и всякую провизию. – Что до знатности, – сказал Санчо, – так с моим господином никто не поспорит, но его занятие не допускает ни сундуков с провизией, ни корзин с бутылками. Мы садимся себе посреди луга и наедаемся досыта желудями и кизилем.
Таков-был разговор, который Санчо вел с хозяином постоялого двора и который он прекратил на этом, не желая ответить, когда тот спросил, что за занятие или служба у его господина. Наступил час ужина, Дон-Кихот пошел в свою комнату, хозяин принес кушанье, и рыцарь сел за стол.
Вскоре после того Дон-Кихот услыхал, как в соседней комнате, отделявшейся от его комнаты только тонкой перегородкой, кто-то сказал: «Ради жизни вашей милости, господин Дон Геронимо, прочитаем в ожидании ужина еще одну главу из второй части Дон-Кихота Ламанчскаго». Услышав свое имя, Дон-Кихот вскочил на ноги, навострил уши и стал внимательно прислушиваться к тому, что о нем говорили. Он слышал, как Дон Геронимо ответил: «На что нам, господин Дон Хуан, читать эти глупости? Кто читал первую часть Дон-Кихота Ламанчского, тому неинтересно читать эту вторую часть».
– Все-таки, – возразил Дон Хуан, – мы хорошо сделаем, если прочитаем ее, потому что нет такой плохой книги, в которой не нашлось бы чего-нибудь хорошего. Всего более мне не нравится в этой книге то, что в ней изображают Дон-Кихота излечившимся от любви к Дульцинее Тобозской. Услыхав это, Дон-Кихот, полный злобы и гнева, возвысил голос и закричал: «Тому, кто осмелится сказать, что Дон-Кихот Ламанчский забыл или может забыть Дульцинею Тобозскую, я докажу с оружием в руках, что он очень далек от истины, ибо ни Дульцинея Тобозская не может быть забыта, ни забвение не может поселиться в Дон-Кихоте. Его девиз постоянство и его обет – оставаться верным, без насилия над собой, по выбору и из удовольствия.
– Кто нам отвечает? – спросили из другой комнаты.
– Кто же другой может это быть, – ответил Санчо, – как не сам Дон-Кихот Ламанчский, который докажет все, что сказал, и даже все, что еще скажет, потому долг платежом красен.
Едва Санчо договорил эти слова, как два дворянина (по крайней мере, такова была их наружность) отворили дверь, и один из них, обвив руками шею Дон-Кихота, сказал ему с увлечением: «Ни ваша наружность не противоречит вашему имени, ни ваше имя не противоречит вашей наружности. Вы, сударь, безо всякого сомнения, настоящий Дон-Кихот Ламанчский, полярная звезда странствующего рыцарства, вопреки тому, кто вздумал украсть ваше имя и уничтожить ваши геройские подвиги, наподобие этого писателя, которого я и передаю в ваши руки». И с этими словами он вручил ему книгу, которую держал его товарищ. Дон-Кихот взял книгу и стал перелистывать, не отвечая ни слова, затем, через несколько минут, возвратил ее и сказал: «Из того немногого, что я видел, я заметил у этого писателя три вещи, достойные осуждения: первая – это несколько слов, которые я прочитал в прологе, вторая – это арагонское наречие, потому что автор часто пропускает член» наконец, третья, окончательно доказывающая, что он неуч, это – что ошибается и удаляется от истины в главной части истории. В самом деле, он говорит, что жену моего оруженосца Санчо Панса зовут Марией Гутьеррес, тогда как ее зовут Терезой Панса; а тот, кто ошибается в одном капитальном факте, заставляет опасаться, что он ошибается и во всем остальном.
– Вот, ей Богу, славная вещь для историка! – вскричал Санчо, – Хорошо же он знает наши дела, если называет мою жену Терезу Панса Марией Гутьеррес! Возьмите-ка опять книгу, сударь, и посмотрите, нет ли там меня и не исковеркано ли мое имя.
– Судя по тому, что вы сказали, мой друг, – сказал Дон Геронимо, – вы должны быть Санчо Панса, оруженосец господина Дон-Кихота?
– Да, я самый, – ответил Санчо, – и я горжусь этим.
– Так право же, – продолжал дворянин, – этот новый писатель говорит о вас вовсе не с тою благопристойностью, которая подобает вам. Он изображает вас обжорой и глупцом и ничуть не забавным, – словом, совсем не тем Санчо, которого мы видим в первой части истории вашего господина.
– Да простить его Бог! – ответил Санчо. – Уж лучше-бы он оставил меня в моем углу, не вспоминая обо мне, потому беда, кол пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник, и всяк сверчок знай свой шесток.
Оба дворянина пригласили Дон-Кихота в свою комнату, чтобы вместе поужинать, зная хорошо, сказали они, что для него ничего нет подходящего на этом постоялом дворе. Дон-Кихот, всегда любезный и учтивый, сдался на их просьбы и поужинал с ними. Санчо остался полновластным хозяином кастрюли; он сел на главном краю стола, а хозяин постоялого двора уселся против него, так как не менее его был влюблен в свои бычачьи ноги.
За ужином Дон Хуан спросил у Дон-Кихота, какие у него известия о госпоже Дульцинее Тобозской: не вышла ли она замуж, не родила ли или не забеременела ли, или же, храня обет целомудрия, она помнит любовные мечты господина Дон-Кихота.
– Дульцинея, – ответил Дон-Кихот, – еще чиста и невинна, а мое сердце постояннее, нежели всегда; переписки мы по обыкновению не ведем, а ее красота обратилась в безобразие отвратительной крестьянки». Затем он рассказал им во всех подробностях об очаровании Дульцинеи, о своих приключениях в пещере Монтезиноса и о рецепте, данном ему мудрым Мерлином для снятия чар с его дамы, именно о бичевании Санчо. Оба дворянина с величайшим удовольствием слушали из уст самого Дон-Кихота рассказ о странных событиях его истории. Они были столь же поражены его сумасбродствами, сколько его изящной манерой рассказывать. Они то считали его умным и рассудительным, то видели, как он скользит и впадает в чепуху, и, в конце концов, не знали, какое место отвести ему между мудростью и безумием.
Санчо кончил ужин и, оставив хозяина одного, вошел в комнату своего господина и при входе сказал: – Пусть меня повесят, господа, если автор этой книги, которая у ваших милостей, хочет, чтоб мы оставались друзьями! Уж если он, как вы говорите, называет меня обжорой, так я бы хотел, чтоб он хоть не называл меня пьяницей.
– А он именно так и называет вас, – ответил Дон Геронимо. – Не припомню, как он это делает, но знаю, что слова, которые он вам приписывает, непристойны и, кроме того, лживы, сколько я вижу теперь по лицу доброго Санчо.
– Ваши милости можете мне поверить в этом, – возразил Санчо, – Санчо и Дон-Кихот этой истории совсем не те, которые встречаются в истории, написанной Сидом Гамедом Бен-Энгели. Тут действительно вы: мой господин, храбрый, скромный и влюбленный, и я, простой, забавный и не обжора и не пьяница.
– Так и я думаю, – подтвердил Дон Хуан. – И если бы было возможно, следовало бы отдать приказ, чтоб никто не смел писать о приключениях великого Дон-Кихота, кроме Сида Гамеда, его первоначального автора, точно так, как Александр отдал приказ, чтоб никто не смел писать его портрета, кроме Апеллеса.
– Мой портрет пусть пишет, кто хочет, – возразил Дон-Кихот, – но пусть меня не оскорбляют, потому что от множества оскорблений терпение не может не лопнуть.
– Какое же оскорбление можно нанести господину Дон-Кихоту, – спросил Дон Хуан, – за которое он не мог бы легко отомстить, если только не захочет отразить его щитом своего терпения, которое, я полагаю, обширно и сильно?
В таких и подобных им разговорах прошла большая часть ночи, и хотя Дон Хуан и его друг упрашивали Дон-Кихота получше просмотреть книгу, чтоб узнать, какова она, но склонить его к этому им не удалось. Он ответил, что считает книгу как-бы прочтенною целиком, что признает ее, с начала до конца, нахальной и не хочет доставить автору ее радость, – если он когда-нибудь узнает, что книга его была у него в руках, – думать, что он ее прочитал. «К тому же, – прибавил он, – от непристойных и смешных вещей отвращается даже мысль, а тем более глаза». У него спросили, куда он думает направить свой пут. Он ответил, что едет в Сарагоссу, чтобы присутствовать на празднествах, называемых состязаниями упряжи и празднуемых в этом городе каждый год. Тогда Дон Хуан сказал ему, что в этой новой истории рассказывается, как Дон-Кихот или тот, кого автор так называет, присутствовал в этом же городе на празднествах, и как рассказ этот лишен изобретательности, беден изложением и вообще плохо написан, но зато богат глупостями.
– В таком случае, – ответил Дон-Кихот, – ноги моей не будет в Сарагоссе, и я таким образом докажу в виду всего света лживость этого нового историка, и все тогда убедится, что я не тот Дон-Кихот, о котором он говорит.
– Это будет очень хорошо, – заметил Дон Геронимо, – к тому же есть еще состязания в Барцелоне, где господин Дон-Кихот может показать свою ловкость и доблесть. – Так я и думаю сделать, – ответил Дон-Кихот, – но да соблаговолят ваши милости позволить мне пойти спать, потому что уже пора, и да считают меня отныне в числе своих лучших друзей и слуг.
– И меня также, – прибавил Санчо. – Может быть, я на что-нибудь да пригожусь.
После этого Дон-Кихот и Санчо, простившись со своими соседями, вернулись в свою комнату, оставив Дон Хуана и Дон Геронимо пораженными смесью скромности и безумия, обнаруженной рыцарем. Впрочем, они были вполне уверены, что это были настоящие Дон-Кихот и Санчо, а не те, которых описал их арагонский историк.
Дон-Кихот встал очень рано и, постучавшись в перегородку соседней комнаты, простился с ее жильцами. Санчо щедро расплатился с хозяином, но посоветовал ему вперед меньше хвастать обилием своего постоялого двора или лучше снабжать его провизией.
Глава LX
Что случилось с Дон-Кихотом на дороге в Барцелону
Утро было свежее и сулило такой же свежий день, когда Дон-Кихот оставил постоялый двор, хорошенько расспросив о дороге, ведшей прямо в Барцелону, минуя Сарагоссу, так как ему непременно хотелось заставить солгать этого нового историка, который, как говорили, так оскорбительно отзывался о нем. Случилось так, что в течение шести дней с ним не приключилось ничего такого, что заслуживало бы быть записанным. По истечении этих шести дней, когда он уклонился от большой дороги, ночь застигла его в густой дубовой или пробковой роще: на этот счет Сид Гамед не дает точных указаний Господин и слуга сошли со своих животных, и Санчо, поевший в этот день четыре раза, пристроился к стволу дерева и сразу вступил в дверь сна. Дон-Кихот же, который терзался не столько от голода, сколько от своих мыслей, не мог сомкнуть глаз. Его воображение носило его по тысяче разных мест: то ему казалось, что он опять находится в пещере Монтезиноса; то он видел, как превращенная в крестьянку Дульцинея прыгает и скачет на своей ослице; то в ушах его раздавались слова мудрого Мерлина, напоминавшие ему условия, которые он должен выполнить и усилия, которые нужно сделать, чтобы снять чары с Дульцинеи. Он приходил в отчаяние от нерадивости и недостатка милосердия оруженосца своего Санчо, который, как он полагал, дал себе до сих пор не более пяти ударов плетью – очень малое и ничтожное число в сравнении с тем множеством ударов, которые ему оставалось дать себе. Эти размышления причинили ему столько горя и досады, что он сказал сам себе: «Если Александр Великий рассек гордиев узел, сказав: Лучше разрубить, чем развязать, и если он от этого не перестал быть властителем всей Азии, то тоже самое, не больше и не меньше, будет теперь со снятием чар с Дульцинеи, если я сам буду сечь Санчо против его желания. И в самом деле, если средство состоит в том, чтоб Санчо получил три тысячи с чем то ударов бичом, то не все ли равно, сам ли он себе их даст или другой ему их даст? Все дело в том, чтоб он их получил, все равно, от кого бы они ни шли».
С этою мыслью он подошел к Санчо, предварительно взяв в руки поводья Россинанта, и, скрутив их наподобие кнута, стал распускать единственную его шнуровку, ибо, по общему мнению, Санчо носил только одну переднюю для поддержания своих брюк. Но едва он принялся за это дело, как Санчо проснулся, широко раскрыл глаза я резко произнес: – Это что? Кто это меня трогает и раздевает?
– Это я, – ответил Дон-Кихот, – хочу исправить твою нерадивость и помочь моему горю. Я хочу тебя сечь, Санчо, и хоть отчасти уплатить долг, который лежит на тебе. Дульцинея погибает, ты живешь, ни о чем не заботясь; я умираю с отчаяния: поэтому спусти штаны по доброй воле, ибо моя воля состоит в том, чтоб дать тебе в этом уединенном месте, по крайней мере, две тысячи ударов плетью.
– Ну, уж нет! – вскричал Санчо. – Оставьте меня, ваша милость, а не то я подыму такой шум, что даже глухие услышать нас. Удары бичом, которые я обязался дать себе, должны быть даны добровольно, а не силой. Теперь у меня нет охоты сечь себя; довольно, если я дам вашей милости слово стегать себя и сгонять с себя мух, когда мне придет охота.
– Я не могу положиться на твое великодушие, – ответил Дон-Кихот, – потому что ты жестокосерд, и хотя принадлежишь к черни, но изнежен.
Говоря таким образом, он все старался распустить его шнуровку. Видя это, Санчо вскочил на ноги, бросился на своего господина, схватил его в охапку и, подтолкнув ногой, опрокинул его на землю, за тем поставил ему правое колено на грудь и сжал его руки в своих, так что он не мог ни пошевельнуться, ни вскрикнуть. Дон-Кихот сказал ему глухим голосом: – Как, подлец, ты восстаешь против твоего господина и хозяина! Ты нападаешь на того, чей хлеб ты ешь!
– Я не делаю и не разделываю королей, – ответил Санчо, – а помогаю себе самому, т. е. своему настоящему господину. Если ваша милость дадите мне слово оставить меня в покое и не стараться стегать меня теперь, так я вас отпущу и дам уйти, а не то ты умрешь здесь, изменник, враг доньи Санчи.
Дон-Кихот обещал то, что он требовал: он поклялся жизнью своих мыслей, что не тронет на нем ни одной ниточки его кафтана и отныне предоставит на его волю и милость заботу о самобичевании в какое ему будет угодно время. Санчо поднялся и поскорее отошел на некоторое расстояние; но, опершись о другое дерево, он почувствовал, что что-то дотронулось до его головы. Он поднял руки и нащупал две мужских ноги в башмаках. Дрожа от страха, он побежал спрятаться под другим деревом, но и там было то же самое. Тогда он закричал о помощи, призывая Дон-Кихота. Дон-Кихот подбежал и спросил, что с ним случилось и чего он испугался. Санчо ответил, что все эти деревья полны человеческих ног. Дон-Кихот ощупал их и сразу повял, в чем дело. – Нечего тебе пугаться, Санчо, – сказал он, – эти ноги, которые ты нащупал и которых не можешь видеть, принадлежат, наверное, ворам и разбойникам, повешенным на этих деревьях, потому что правосудие, ловя их, имеет обыкновении вешать их здесь по двадцати – тридцати человек разом. Я вижу из этого, что мы должны быть уже недалеко от Барцелоны. – И его предположение было действительно верно. На заре они подняли глаза и увидали, какия гроздья висели на этих деревьях: это были тела бандитов.
Между тем рассвело, и они, напуганные мертвецами, еще более испугались при виде человек сорока живых бандитов, которые неожиданно окружили их, приказывая им на каталонском наречии оставаться на своих местах до прибытия их атамана. Дон-Кихот стоял на ногах, лошадь его была расседлана, копье было прислонено к дереву – словом, он был беззащитен. Ему пришлось скрестить руки и опустить голову, сохраняя силы до более удобного случая. Бандиты посетили Серого и не оставили на нем ни крошки из того, что находилось в котомке и в чемодане. Хорошо еще, что Санчо спрятал в кожаный пояс, который носил на животе, золотые, данные ему герцогом и привезенные им из дому. Впрочем, эти добрые люди, наверное, тщательно обыскали бы его и нашли бы то, что у него было спрятано между поясом и телом, если б в эту минуту не появился их атаман. Это был человек лет тридцати четырех, крепкий, высокий, со смуглым лицом и серьезным, уверенным взглядом. Он сидел на могучем коне, и на кольчуге его было четыре пистолета, из тех, которые называются в этих местах pedrenales. Он увидал, что его оруженосцы (так называли себя люди этой профессии) собираются грабить Санчо Панса, и запретил им это. Они тотчас же повиновались, и пояс был спасен. Он удивился при виде копья у дерева, щита на земле и Дон-Кихота в вооружении, с мрачнейшим и жалчайшим лицом, олицетворением скорби. Он подошел к нему и сказал: – Не печальтесь так, любезнейший: вы попали в руки не какого-нибудь варвара Озириса, а Роке Гинарта, более сострадательного, нежели жестокого. – Моя печаль, – ответил Дон-Кихот, – происходит не оттого, что я попал в твои руки, о, храбрый Роке, слава которого не имеет предела на земле: она происходит оттого, что моя небрежность допустила твоих солдат захватить меня не на седле, тогда как, по правилам странствующего рыцарства, в которому я принадлежу, я обязан жить всегда под ружьем и во всякую минуту быть настороже. Я должен сказать тебе, о, великий Гинарт, что, если б они застали меня на коне, с копьем и щитом, им бы не удалось так легко овладеть мною, ибо я Дон-Кихот Ламанчский, тот самый, который наполнил вселенную славой своих подвигов.
Роке Гинарт сразу понял, что болезнь Дон-Кихота состоит скорее в безумии, чем в храбрости, и хотя он несколько раз слыхал о нем, но никогда не верил в его историю и не мог допустить, чтоб такая фантазия могла овладеть человеком. Поэтому он очень обрадовался, встретив его, так как желал на деле убедиться в том, что слышал о нем.
– Доблестный рыцарь, – сказал он ему, – не отчаивайтесь и не считайте, что злая судьба привела вас сюда. Напротив, может случиться, что эти неприятные встречи направят на настоящую дорогу вашу сбившуюся с пути судьбу, ибо небо обыкновенно поднимает угнетенных и обогащает бедных странными путями и неслыханными способами, недоступными человеческому разуму.
Дон-Кихот хотел поблагодарить, когда они вдруг услыхали позади себя большой шум как бы от табуна лошадей. А, между тем, это была всего одна лошадь, на которой ехал, опустив удила, молодой человек лет двадцати в зеленом камковом обшитом золотом кафтане, валлонской шляпе с загнутыми полями, узких вычищенных ваксой сапогах, со шпагой, кинжалом и золотыми шпорами, с маленьким ружьем в руке и двумя пистолетами за поясом. Роке обернулся на шум и увидал молодого человека, который, приблизившись, сказал ему: – Я ищу тебя, о, храбрый Рок, чтоб найти в тебе если же средство, то, по крайней мере, облегчение моим несчастным. А чтоб не держать тебя долго в недоумении, потому что я вижу, что ты меня не узнаешь, скажу тебе, кто я. Я – Клавдия Геронима, дочь Симона Форте, твоего лучшего друга и заклятого врага Клаукеля Торрельяса, также и твоего врага, так как он принадлежит к противной стороне. Ты знаешь, что у этого Торрельяса есть сын, которого зовут Дон Висенте Торрельяс или, по крайней мере, звали так часа два назад. Скажу тебе в немногих словах, чтоб сократить рассказ о моих несчастьях, какое несчастье он мне причинил. Он увидел меня, стал ухаживать, я слушала его и тайком от отца платила ему взаимностью, потому что нет на свете женщины, как бы замкнуто и благоразумно она ни жила, у которой не нашлось бы времени для удовлетворения своих желаний, если она этого захочет. Словом, он обещал мне жениться на мне, а я дала ему слово принадлежать ему, но за нашими клятвами исполнения не последовало. Вчера я узнала, что он, забыв своя долг относительно меня, женится на другой, и что сегодня утром назначено их венчание. Эта весть встревожила мой ум и вывела меня из терпения. Так как отца моего не было дома, то мне легко было переодеться таким образом и, пустившись вскачь на этом коне, доехать до Дон Висенте, в одной миле отсюда. Там, не теряя времени на жалобы и на выслушивание его оправданий, я выстрелила в него из этого карабина и еще из этих двух пистолетов, всадив ему, как я полагаю, более двух пуль в тело и открыв таким образом выходы, из которых вместе с его кровью вышла и моя честь. Я оставила его на руках у его слуг, которые не осмелились или не сумели выступить на его защиту. Я приехала к тебе, чтоб ты помог мне бежать во Францию, где у меня есть родные, у которых я могу поселиться, и чтобы просить тебя еще защитить моего отца, чтобы многочисленная семья Дон Висенте не обратила на него своей ужасной мести.
Роке, пораженный красотой, энергией и странным приключением прекрасной Клавдии, ответил ей: – Поедемте, сударыня, посмотрим, умер ли ваш враг, а потом увидим, что нам предпринять.
Дон-Кихот внимательно выслушал все, что говорила Клавдия и что ответил Роке Гинарт.
– Никому, – вскричал он, – нет надобности защищать эту даму. Пусть мне подадут моего коня и мое оружие и подождите меня здесь. Я отправлюсь к этому рыцарю и заставлю его, живым или мертвым, сдержать слово, данное такой очаровательной красавице. – Пусть никто в этом не сомневается, – прибавил Санчо, – потому у моего господина счастливая рука в деле свадеб, еще нет и двух недель, как он заставил жениться другого человека, который тоже отказывался исполнить обещание, данное другой девушке, и если бы преследующие его волшебники не превратили настоящее лицо молодого человека в лицо лакея, названная девушка теперь уже не была бы девушкой.
Гинарт, которого больше интересовало приключение прекрасной Клавдии, чем речи его пленников, господина и слуги, не слушал ни того, ни другого, и, приказал своим оруженосцам возвратить Санчо все, что они сняли с его Серого, он велел им удаляться в место их ночевки, затем пустился галопом вместе с Клавдией к Дон Висенте, раненому или мертвому. Они приехали к тому месту, где Клавдия встретилась со своим любовником, но нашли там только свежие кровяные пятна. Оглянувшись вокруг, они увидали на вершине холма группу людей и сообразили, как оно и было на самом деле, что это слуги уносят Дон Висенте, живого или мертвого, чтобы перевязать ему раны или похоронить его. Они ускоряли шаги, чтоб нагнать их, что было нетрудно, так как те подвигались медленно. Они нашли Дон Висенте на руках у слуг, которых он умолял упавшим голосом дать ему умереть на этом месте, ибо боль, которую он испытывал от ран, не давала ему двигаться дальше. Роке и Клавдия соскочили с коней и приблизились к умирающему. Слуги перепугались при виде Гинарта, а Клавдия еще более взволновалась при виде Дон Висенте. Наполовину смягченная, наполовину суровая, они приблизилась к нему и взяла его за руку. – Если б ты мне дал эту руку, – сказала она, – как вы условились, ты не дошел бы до такого состояния. – Раненый дворянин открыл глаза, уже почти сомкнутые смертью, и, узнав Клавдию, сказал ей: – Я вижу, прекрасная обманутая Клавдия, что это ты убила меня. Мои желания и поступки никогда не были направлены на то, чтоб тебя оскорбить, и не заслужили такого наказания. – Как! – вскричала Клавдия. – Разве ты не собирался сегодня утром жениться на Леоноре, дочери богатого Бальбастро? – О, конечно, нет! – ответил Дон Висенте. – Моя несчастная звезда принесла тебе эту ложную весть, чтоб ты в порыве ревности лишила меня жизни, но так как я лишаюсь жизни, покидая ее в твоих объятиях, то считаю себя счастливым. Чтоб ты поверила моим словам, сожми мою руку и прими меня, если желаешь, в супруги. Другого удовлетворения я не могу тебе дать за оскорбление, которое я, по твоему мнению, нанес тебе.
Клавдия сжала его руку, но и сердце ее до того сжалось, что она упала без чувств на окровавленную грудь Дон Висенте, с которым сделался смертельный припадок. Роке, полный смятения, не знал, что делать. Слуги побежали за водой, чтобы вспрыснуть их и, принеся ее, стали обливать их. Клавдия очнулась от обморока, Дон Висенте же не приходил в себя: он так и расстался с жизнью. Клавдия, увидав его недвижимым и убедившись, что жених ее умер, огласила воздух воплями, а небо жалобами, стала рвать на себе волосы, развевая их по ветру, царапать собственными руками лицо, – словом, обнаруживала все признаки сожаления и печали, каких можно ожидать от раненого сердца. – О, жестокая, безрассудная женщина! – говорила она. – С какой легкостью ты привела в исполнение свою ужасную мысль! О, ярость ревности, до каких ужасных крайностей ты доводишь того, кто дает тебе доступ в свою душу! О, мой дорогой муж! Именно тогда, когда ты стал моим, безжалостная судьба переносит тебя с брачного ложа в могилу! – Столько горечи и отчаяния было в жалобах, произносимых Клавдией, что глаза Роке, не имевшего обыкновения проливать слезы в каких бы то ни было обстоятельствах, невольно увлажнились. Слуги заливались слезами, Клавдия ежеминутно лишалась чувств, и весь холм казался юдолью скорби и несчастий.
Наконец, Роке Гинарт приказал слугам Дон Висенте отнести тело молодого человека в дом его отца, недалеко от этого места, чтоб его похоронили. Клавдия сказала Роке, что уйдет в монастырь, в котором одна из ее теток состоит настоятельницей, и что проведет там всю жизнь в обществе лучшего и вечного жениха. Роке одобрил ее благочестивое намерение и предложил проводить ее, куда она захочет, и оградить ее отца от родителей Дон Висенте. Клавдия ни за что не соглашалась, чтоб он ее проводил и, поблагодарив его, как могла, за предложение услуг, удалилась, заливаясь слезами. Слуги Дон Висенте унесли его тело, а Роке вернулся к своим людям. Таков был конец любви Клавдии Геронимы. Но что же тут удивительного, когда неотразимая сила слепой ревности соткала нить ее печальной истории?
Роке Гинарт нашел своих людей в том месте, куда приказал им удалиться, и среди них находился также Дон-Кихот, который, сидя верхом на Россинанте, держал к ним речь, чтоб убедить их бросить этот образ жизни, столь же опасный для души, сколько для тела. Но большинство из них были гасконцы, люди грубые, прошедшие через огонь и медные трубы, и проповедь Дон-Кихота на них не подействовала. Роке по возвращении спросил у Санчо Панса, вернули ли ему драгоценности и алмазы, снятые его людьми с осла.
– Да, – ответил Санчо. – Недостает только трех главных платков, стоивших трех больших городов.
– Что ты болтаешь, милый! – вскричал один из присутствовавших бандитов. Они у меня, и цена из не больше трех реалов.
– Это правда, – сказал Дон-Кихот, – но мой оруженосец ценит их так, как говорит, в уважение к особе, которая мне их дала, Роке Гинарт сейчас же приказал возвратить их и, расставив в ряд всех своих людей, велел разложить перед ними платья, драгоценности, деньги, – словом, все, что было наворовано со времени последней дележки; затем, быстро сделал расчет и, оценив на деньги то, что невозможно было разделить, он распределил между всеми добычу с такою мудростью и справедливостью, что ни в одном пункте не оскорбил справедливости по дележной части. Когда дело это было кончено, и все оказались довольны и сочли себя хорошо вознагражденными, Роке сказал Дон-Кихоту:
– Если бы не соблюдать с этими людьми такой пунктуальности, с ними невозможно было бы жить.
– Судя по тому, что я видел здесь, – вмешался Санчо, – правосудие такая хорошая вещь, что его нужно соблюдать даже между ворами.
Один из оруженосцев услышал эти слова и поднял дуло своего ружья, которым, наверное, раскроил бы голову Санчо, если б Роке Гинарт не закричал ему, чтоб он остановился. Санчо задрожал всем телом и принял твердое решение не разжимать более губ, пока будет находиться среди этих людей.
В эту минуту пришел один из оруженосцев, стоявших на страже на дороге, чтоб подстерегать прохожих и доносить атаману о том, чем можно попользоваться.
– Господин, – сказал он, – недалеко отсюда, на дороге, ведущей в Барцелону, идет большая толпа людей.
– Не разглядел-ли ты, – спросил Роке, – из тех ли они, которые нас ищут, или из тех, кого мы ищем?
– Из тех, кого мы ищем, – ответил оруженосец.
– В таком случае, – приказал Роке, – отправляйтесь все и подведите их сюда во мне, не выпустив ни одного.
Люди повиновались, и Роке остался один с Дон-Кихотом и Санчо, в ожидании тех, кого должны были привести оруженосцы. – Господину Дон-Кихоту, – сказал он, – должны казаться новыми наш образ жизни и наши приключения, вдобавок очень опасные. Меня не удивляет, что он так думает, потому что в самом деле – сознаюсь в этом – нет более беспокойной и тревожной жизни, как наша. Меня толкнуло в нее желание мести, которое было так сильно, что могло смутить самые спокойные сердца. От природы я сострадателен и благонамерен, но, как я сказал, желание отомстить за нанесенное мне оскорбление до того перевернуло все моя хорошие наклонности, что я все остаюсь в этом положении, хотя и вижу все его последствия. А так как один грех ведет за собой другой и одна пропасть другую, то месть до того переплелась, что я теперь беру на себя не только свои, но и чужие. Однако, Бог попускает, чтоб я, блуждая в лабиринте своих грехов, не терял надежды выбраться из него и добраться до спасительной гавани.
Дон-Кихот очень удивился, слыша такие разумные и назидательные речи от Гинарта, ибо он думал, что между людьми, все дело которых состоит в том, чтоб грабить и убивать на большой дороге, не может найтись человека со здравым смыслом и добрыми чувствами.
– Господин Роке, – сказал он ему, – начало выздоровления для больного – это знание своей болезни и желание принимать лекарства, предписываемые врачом. Ваша милость больны, знаете свою болезнь, и небо или, лучше сказать, Бог, наш врач, даст вам лекарства, которые вас излечат. Но эти лекарства обыкновенно излечивают лишь постепенно и чудом. Впрочем, грешники, одаренные умом, ближе к исправлению, чем глупцы, а так как ваша милость в речах своих проявили столько благоразумия, то нужно мужаться и надеяться на выздоровление вашей совести. Если ваша милость желаете сократить путь и легко вступить на путь своего спасения, так поедемте со мной, и я научу вас, как сделаться странствующим рыцарем. В этом занятии приходится переносить столько трудностей, лишений и неудач, что вам стоит только взяться за него для искупления, и вы уже очутитесь на небе. – Роке принялся хохотать над советом Дон-Кихота и для перемены разговора рассказал ему трагическое приключение Клавдия Геронимы. Санчо до глубины души был тронут им, потому что красота и живость молодой девушки пришлись ему очень по душе.
В это время явились оруженосцы-ловцы, как их называют. Они привели с собой двух дворян на конях, двух пеших пилигримов, карету с женщинами, шесть пеших и верховых лакеев, которые их сопровождали, и двух мальчиков погонщиков мулов, следовавших за господами. Оруженосцы окружили эту толпу, и побежденные и победители хранили молчание в ожидании, пока заговорит великий Роке Гинарт. Этот последний, обратясь к дворянам, спросил, кто они, куда едут и какие у них с собою деньги. Один из них ответил:
– Сударь, мы испанские пехотные капитаны, наши полки в Неаполе, и мы едем, чтобы сесть на четыре галеры, которые, говорят, находятся в Барцелоне и которым отдан приказ плыть в Сицилию. При нас есть около двух или трех сот дукатов, и этого достаточно, чтоб мы были богаты и ехали довольные, потому что обычная бедность солдат не допускает больших богатств. – Роке предложил пилигримам тот же вопрос, что и капитанам. Они ответили, что собираются ехать морем в Рим и что у них обоих найдется реалов с шестьдесят. Роке захотел также узнать, что это за дамы в карете, куда они едут и сколько при них денег. Один из верховых лакеев ответил: – Это госпожа донья Гиомар де-Киньонес, жена регента неапольского интендантства, и едет она с дочерью, еще девочкой, горничной и дуэньей. Мы шестеро слуг сопровождаем ее, а денег у нее до шестисот дукатов. – Так что, – сказал Роке, – тут наберется девятьсот дукатов и шестьдесят реалов. Моих солдат около шестидесяти, так сочтите, сколько приходится на каждого, потому что я плохой счетчик. – При этих словах разбойники возвысили голоса и закричали: – Да здравствует Роке Гинарт! – Да здравствует он многие годы, назло ищейкам правосудия, которые поклялись сгубить его!» Но капитаны опечалились, госпожа регентша сокрушилась, и пилигримы не особенно обрадовались, когда услышали приговор о конфискации их имущества. Рок продержал их в этом настроении несколько минут, но долее не желал оставлять их в печали, которую нетрудно было разглядеть на всех лицах, и сказал офицерам: – Будьте столь любезны, ваши милости, одолжите мне шестьдесят дукатов, а госпожа регентша восемьдесят для удовлетворения сопровождающего меня отряда, потому что поп тем и живет, что обедню дает. А затем вы можете свободно и без задержки продолжать свой путь с охраной, которую я вам дал, для того, чтоб, если вы встретите мои другие отряды, которые рассеяны здесь в окрестностях, они не причинили вам никакого зла. Я вовсе не намерен быть несправедливым к военным или оскорблять женщин, особенно знатных.
Офицеры рассыпались в благодарностях Роке за его любезность и щедрость, ибо в их глазах действительно с его стороны было щедростью оставить им их собственные деньги. Что касается доньи Гиомар де-Киньонес, то она готова была выпрыгнуть из кареты, чтоб расцеловать ноги и руки великого Роке; но он не допустил до этого, а, напротив, сам попросил у нее прощения за то, что, вынужденный требованиями своего скверного ремесла, причиняет ей неприятность. Госпожа регентша приказала одному из своих слуг немедленно заплатить приходящиеся с нее восемьдесят дукатов, и капитаны также отдали свои шестьдесят. Пилигримы хотели в свою очередь развязать свой кошель, но Роке сказал им, что этого не нужно, и затем, обратясь к своим людям, прибавил: – Из этих ста сорока дукатов каждый из вас получит по два, а из остающихся двадцати десять отдайте этим пилигримам и остальные десять этому доброму оруженосцу на добрую память об этом приключении. – После этого принесли письменный прибор и портфель, которые всегда имелись при Роке, и он дал путешественникам письменный пропуск для начальников своих отрядов. Затем он простился с ними и отпустил их, и все они были поражены благородством его души, представительной наружностью и странными поступками, делавшими его скорее похожим на Александра великого, чем на признанного разбойника.
– Нашему атаману надо бы скорее быть монахом, чем разбойником, – заметил один из оруженосцев на своем полугасконском, полукаталовском наречии. – Если он хочет быть щедрым, так пусть вперед щедрится на свое добро, а не на наше. – Несчастный сказал эти немногие слова не настолько тихо, чтобы Роке не услыхал их. Схватив в руки шпагу, он рассек ему голову почти пополам и холодно сказал: – Вот как я караю нахалов, не умеющих держать язык за зубами. – Все затрепетали, и никто не осмелился сказать ему ни слова, столько почтения и покорности он им внушал.
Роке отошел в сторону и написал своему другу в Барцелону письмо, в котором извещал его, что у него находится знаменитый Дон-Кихот Ламанчский, тот странствующий рыцарь, о котором рассказывают столько чудес, и что он может поклясться, что это самый забавный и самый сведущий во всех отношениях человек. Он прибавлял, что через три дня, в день св. Иоанна Крестителя, привезет его к нему в самую Барцелону, в полном вооружении, верхом на Россинанте, вместе с его оруженосцем Санчо, верхом на осле. – Не забудьте известить об этом, – писал он в заключение, – наших друзей Ниарросов, чтоб они позабавились рыцарем. Я хотел бы лишить этого удовольствия их врагов Каделлов, но эти невозможно, так как разумные безумства Дон-Кихота и выходки его оруженосца Санчо Панса не могут не доставить одинакового удовольствия всем. – Роке отправил это письмо через одного из своих оруженосцев, который, переменив костюм бандита на крестьянское платье, явился в Барцелону и передал письмо по адресу.
Глава LXI
О том, что случилось с Дон-Кихотом при въезде в Барцелону, и о других вещах, в которых больше правды, чем здравого смысла
Дон-Кихот оставался у Роке трое суток, но пробудь он у него хоть триста лет, он все-таки нашел бы, на что поглядеть и чему подивиться в его образе жизни. Просыпались они здесь, обедали там, но временам бежали, не зная от чего, в другой раз дожидались, не зная кого. Эти люди спали стоя, прерывая свой сон и то и дело меняя место. Они только и делали, что расставляли стражу, прислушивались к крикам вождей, раздували труты у ружей, которых, впрочем, было мало, так как почти все они были снабжены кремневыми мушкетами. Роке проводил ночи вдали от своих, в таких местах, о которых они не могли догадаться, ибо множество банов барцелонского вице-короля, оценившие его голову, держали его в постоянной тревоге. Он не решался довериться никому, даже своим людям, из боязни быть ими убитым или преданным правосудию: жизнь поистине тяжкая и жалкая.
Наконец, Роке, Дон-Кихот и Санчо отправились окольными путями и скрытыми тропинками в Барцелову в сопровождении шести оруженосцев. Они прибыли на берег моря накануне Иоанна Крестителя, ночью, и Роке, поцеловавшись с Дон-Кихотом и Санчо, которому вручил при этом обещанные десять дукатов, еще не отданные ему, расстался с ними, обменявшись предварительно тысячью комплиментов и предложений услуг. По отъезде Роке, Дон-Кихот выждал рассвета, как был верхом на коне. Вскоре он увидал на балконах востока смеющееся личико светлой Авроры, которая веселила взор, освещая растения и цветы. Почти в ту же минуту до слуха путников принеслись веселящие звуки рогов и барабанов, шум бубенчиков и крики как бы бегущих из города людей. Заря сменилась солнцем, лицо которого, шире круглого щита, постепенно поднималось на горизонте. Дон-Кихот и Санчо осмотрелись вокруг и увидали море, которого еще не видели. Оно показалось им обширным, огромным, гораздо больше Руидерских лагун, которые они видели в своей провинции, увидали они также и галеры, стоявшие на якоре у берегов, опустившие свои шатры и открывшиеся во всей красе со множеством знамен и вымпелов, которые то развевались по ветру, то целовали море и вздымали брызги. С галер слышались трубы и рога, наполнявшие воздух вблизи и вдали приятными, воинственными звуками. Галеры вдруг задвигались и вступили в нечто в роде схватки на тихих волнах моря, в то время как множество выезжавших из города на добрых лошадках дворян в блестящих одеяниях предавались таким же играм. Солдаты с судов открыли продолжительную пальбу, на которую ответили тем же стоявшие на городских стенах и фортах солдаты, а тяжелая артиллерия оглашала воздух ужасным треском, на который отвечали пушки с палуб судов. Море было спокойно, земля улыбалась, воздух был чист и ясен, хотя его по временам и затуманивал дым пушек, все, казалось, радовало и веселило горожан. Что касается Санчо, то он никак не мог понять, как эти двигающиеся по морю массы могут иметь столько ног.
В эту минуту нарядные всадники подскакали с воинственными и радостными кликами к месту, где Дон-Кихот продолжал стоять, как пригвожденный. Один из них, тот самый, который был предуведомлен Роке, сказал громким голосом Дон-Кихоту: – Добро пожаловать в наш город, зеркало, светоч, полярная звезда всего странствующего рыцарства! Добро пожаловать, говорю я, доблестный Дон-Кихот Ламанчский, – не фальшивый, мнимый, апокрифический, каким его изображали нам в последнее время лживые истории, а настоящий, лояльный и верный, каким изобразил нам его Сид Гамед Бен-Энгели, цвет историков! – Дон-Кихот ни слова не ответил, да всадники и не ждали его ответа, а, заставив своих лошадей прогарцовать кругом, образовали вместе со всеми сопровождавшими их как бы движущийся круг около Дон-Кихота, который обернулся к Санчо и сказал ему: – Эти люди прекрасно узнали нас: бьюсь об заклад, что они читали нашу историю и даже недавно напечатанную историю арагонца.
Всадник, который первый заговорил с Дон-Кихотом, снова подъехал к нему и сказал: – Пусть ваша милость, господин Дон-Кихот, благоволит поехать с нами, ибо все мы ваши покорные слуги и большие друзья Роке Гинарта. – Если любезности, – ответил Дон-Кихот, – порождают любезности, то ваша, господин рыцарь, есть дочь или близкая родственница любезности великого Роке. Ведите меня, куда вам будет угодно: у меня не будет иной воли, кроме вашей, особенно если вы захотите употребить мою на служение вам. – Всадник ответил ему точно такими же учтивыми словами, и вся группа, окружив его со всех сторон, направилась к городу при звуках рогов и литавров. Но при въезде в Барцелону проказники, от которых исходят все проказы, т. е. мальчишки, более шаловливые, чем дерзкие и плутоватые, протолкались сквозь толпу и, приподняв хвосты ослу и Россинанту, всадили им по пучку чертополоха. Бедные животные, чувствуя эти новомодные шпоры, опустили хвосты и тем так усилили свою боль, что стали подпрыгивать и метаться, пока не сбросили на землю своих всадников. Дон-Кихот, смущенный и униженный, поторопился снять с хвоста своей лошади султан, а Санчо сделал то же самое для своего осла. Сопровождавшие Дон-Кихота всадники охотно наказали бы дерзких мальчишек, но это было невозможно, так как те в ту же секунду затерялись среди тысячи других следовавших за ними мальчишек. Дон-Кихот и Санчо снова сели верхом и, сопровождаемые музыкой и криками «ура», доехали до дома своего проводника, большого и красивого, как подобает дому богатого дворянина. Здесь мы и оставим нашего рыцаря, ибо так желает Сид Гамед Бен-Энгели.
Глава LXII
В которой говорится о приключении с заколдованной головой и о других пустяках, которых нельзя не рассказать
Хозяина Дон-Кихота звали Дон Антонио Морено. Это был богатый и умный дворянин, любивший повеселиться, но прилично и со вкусом. Увидав Дон-Кихота у себя, он стал придумывать средства обнаружить его безумства, впрочем, без вреда кому бы то ни было; ибо шутки, оскорбляющие других, уже не шутки, и всякое времяпрепровождение в ущерб другому гнусно. Первое, что он придумал, было разоружить Дон-Кихота и показать его публично в его узком потертом от оружия кафтане, уже много раз описанном нами. Рыцаря повели на балкон, выходивший на одну из главных улиц города, и выставили там на показ прохожим и мальчишкам, глазевшим на него, как на редкого зверя. Разодетые всадники снова собрались перед ним, точно они так нарядились лично для него, а не для праздника, справлявшегося в тот день. Что касается Санчо, то он был очарован, восхищен, потому что воображал, что снова попал, сам не зная, как и почему, на свободу, к Камачо, или в такой дом, как у Дон Диего де Миранда, или в замок, как у герцога.
В этот день к Дон Антонио собрались к обеду несколько друзей. Все они обращались с Дон-Кихотом с большим почтением, как с настоящим странствующим рыцарем, и это наполнило его гордостью и чванством, и он был вне себя от удовольствия. Что же касается Санчо, то он так и сыпал остротами, так что вся прислуга и все слышавшие его, как говорится, впились глазами в его рот. За обедом Дон Антонио сказал Санчо: – Мы слышали, добрый Санчо, что вы так любите клецки и бланманже, что, когда они остаются от обеда, вы их прячете за пазуху до другого дня. – Нет, сударь, – ответил Санчо, – это неправда, потому что я больше чистоплотен, чем прожорлив, и мой господин Дон-Кихот, здесь присутствующий, отлично знает, что мы вдвоем часто питались целую неделю горстью орехов или желудей. Правда, если случается, что мне дарят телку, так я спешу накинуть ей аркан на шею, т. е. я ем то, что мне дают, и умею пользоваться случаем. Кто говорит, что я ем обжорливо и неопрятно, тот пусть намотает себе на ус, что не знает сам, что говорит, и я сказал бы ему это позабористее, если бы не уважение мое к почтенным бородам, сидящим за этим столом. – В самом деле, – подтвердил Дон-Кихот, умеренность и чистоплотность, с какими Санчо есть, заслуживают быть записанными и выгравированными на бронзовых листах, дабы о них сохранилось вечное воспоминание на будущие века. Правда, когда он голоден, он немножко прожорлив, потому что принимается уплетать за обе щеки и глотать сразу по четыре куска. Но чистоплотности он никогда не забывает, а за то время, когда он был губернатором, он научился есть по-аристократически, так что даже виноградные и гранатные ягодки набирал вилкой. – Как! – вскричал Дон Антонио, – Санчо был губернатором? – Да, ответил Санчо, – на острове, называемом Баратарией. Я управлял им по своему десять дней и потерял в эти десять дней покой и сон и научился презирать все губернаторства в мире. Я бежал с этого острова, потом провалился в пещеру, где думал, что умру, и откуда вышел только чудом. – Тут Дон-Кихот подробно рассказал все приключение с губернаторством Санчо и тем весьма позабавил все общество.
По выходе из-за стола, Дон Антонио взял Дон-Кихота за руку и отвел его в отдаленную комнату, в которой не было другой мебели и другого убранства, кроме стола, сделанного, по-видимому, из яшмы, на такой же ножке. На столе этом лежала голова вроде бюстов римских императоров, казавшаяся бронзовой. Дон Антонио, прежде всего, обвел Дон-Кихота вокруг всей комнаты, затем несколько раз вокруг стола и сказал: – Теперь, когда я уверен, что нас никто не услышит, и когда дверь плотно затворена, я расскажу вашей милости, господин Дон-Кихот, одно из удивительнейших приключений или, лучше сказать, одну из удивительнейших новостей, какую только можно себе вообразить; но с условием, что ваша милость погребете в глубочайших недрах тайны то, что я вам сейчас расскажу. – Клянусь, – ответил Дон-Кихот, – а для большей верности я положу сверху еще каменную плиту. Знайте, господин Дон Антонио (Дон-Кихот уже знал имя своего хозяина), – что вы говорите с человеком, у которого хотя и есть уши, чтоб слушать, но нет языка, чтоб говорить. Так что ваша милость можете совершенно спокойно излить в мое сердце то, что храните в своем, и быть уверенным, что повергли это в пучину молчания. – Полагаясь на это обещание, – продолжал Дон Антонио, – я повергну вашу милость в изумление тем, что вы увидите и услышите, а также несколько облегчу горе, испытываемое мною оттого, что мне некому поверить свои тайны, которые, по истине, не такого свойства, чтоб их можно было доверить всякому. – Дон-Кихот стоял недвижимый, с тревогой ожидая, чем разрешится столько предосторожностей. Дон Антонио, взяв его за руку, заставил его провести ею по бронзовой голове, лежавшей на яшмовом столе с поддерживавшей его ножкой, и сказал: – Эта голова, господин Дон-Кихот, сделана была одним из величайших чародеев и волшебников, каких знавал свет. Он был, я полагаю, поляком по происхождению и учеником знаменитого Эскотильо, о котором рассказывают столько чудес. Он жил здесь, у меня в доме, и за тысячу дукатов, которые я ему дал, сделал эту голову, которая обладает странным свойством отвечать на все, что у вся спрашивают на ухо. Он начертил круги, нарисовал иероглифы, сделал наблюдения над звездами, сопоставил разные сочетания, – словом, закончил свою работу с совершенством, которое мы завтра увидим. По пятницам она нема, а так как сегодня как раз пятница, то она только завтра снова заговорит. Пока ваша милость можете подготовить вопросы, которые желаете ей предложить, ибо я по опыту знаю, что она всегда отвечает одну только правду.
Дон-Кихот был чрезвычайно удивлен свойством и способностями головы и даже не поверил Дон Антонио. Но видя, что остается очень мало времени до предстоящего опыта, он ничего не стал говорить ему, кроме того, что очень благодарен ему за открытие такой великой тайны. Они вышли из комнаты, Дон Антонио запер дверь на ключ, и они вернулись в гостиную, где их ожидали остальные дворяне, которым Санчо пока успел рассказать приключения, случившиеся с его господином.
Когда наступил вечер, Дон-Кихота повели гулять, не вооруженного, а в городском платье: в рыжем суконном плаще на плечах, от которого в это время года вспотел бы даже лед. Лакеям поручено было развлекать Санчо, так чтоб он ни в каком случае не вышел из дому. Дон-Кихот сидел верхом не на Россинанте, а на громадном муле с плавной поступью и в богатой упряжи. На рыцаря накинули плащ и незаметно для него прицепили к его спине пергамент, на котором написано было крупными буквами: «Вот Дон-Кихот Ламанчский». Как только он выехал, надпись стала обращать на себя внимание всех прохожих, а там как они читали: «Вот Дон-Кихот Ламанчский», то Дон-Кихот чрезвычайно удивлялся, что все взглядывавшие на него узнавали его и называли по имени. Он обернулся к ехавшему рядом с ним Дон Антонио и сказал: – Великое преимущество заключает в себе странствующее рыцарство, если делает известным того, кто им занимается, и прославляет его по всем странам мира. Смотрите сами, Дон Антонио: меня здесь знают все до последнего мальчишка, хотя никогда не видали меня прежде. – Так и должно быть, господин Дон-Кихот, – ответил Дон Антонио. Как огня нельзя ни запереть, ни спрятать, так и доблесть не может не сделаться известной; а та, которая проявляется в военной профессии, блестит и сияет более всякой другой.
Случилось так, что в то время как Дон-Кихот ехал среди таких приветствий, один кастилец, прочитав надпись на его спине, приблизился к нему и сказал ему прямо в лицо: – Черт возьми Дон-Кихота Ламанчскаго! Как ты мог доехать сюда, не умерев под бесчисленным множеством палочных ударов, которые сыпались на твои плечи? Ты сумасшедший, и если бы тебя убрали и заперли одного в сумасшедший дом, беда была бы не велика, но ты обладает заразительным свойством делать сумасшедшими всех, кто с тобой имеет дело, посмотреть хоть на этих господ, которые тебя сопровождают. Убирайся, дурак, возвращайся к себе; смотри за твоим добром, твоей женой и твоими детьми и оставь там эту чепуху, которая точит твой мозг и иссушает твой разум. – Братец, – отвечал Дон Антонио, – ступайте своею дорогой и не суйтесь с советами к тем, кто у вас их не спрашивает, господин Дон-Кихот в полном своем уме, а мы, его сопровождающие, не дураки. Доблесть должна быть чтима, где бы она ни встречалась. А теперь, не ровен час, ступайте и старайтесь не соваться туда, куда вас не зовут. – Клянусь Богом, ваша милость правы, – отвечал кастилец, – потому что давать советы этому молодцу то же, что идти с кулаком против рогатины. И все-таки я с большим сожалением смотрю на то, что ум, который, говорят, проявляется этим дураком повсюду, пропадает и расходуется на глупое странствующее рыцарство. Но пусть злой час, которым ваша милость меня провожаете, станет достоянием моим и всех моих потомков, если когда-нибудь, хоть проживу Мафусаиловы годы, я дам кому-нибудь совет, когда его у меня даже попросят.
Советчик исчез, и прогулка продолжалась. Но читать надпись сбежалось столько мальчишек и всякого рода людей, что Дон Антонио вынужден был снять ее со спины Дон-Кихота, как будто бы он снял совсем другую вещь. Ночь наступила, и они возвратились домой, где оказалось большое собрание дам; потому что жена Дон Антонио, которая была знатной дамой, красивой, приветливой и веселой, пригласила нескольких своих подруг, чтобы почтить своего гостя и позабавиться странными его выходками. Большинство из них пришли. После блистательного ужина, бал начался в десять часов вечера. Между дамами были две с умом игривым и насмешливым: будучи честными, они был несколько легкомысленны, и шутки их забавляли, не раздражая, они так принуждали Дон-Кихота танцевать, что изнурили не только его тело, но и самую душу. Странно было видеть фигуру Дон-Кихота, длинную, тощую, сухую, с желтой кожей, стесненную платьем, вялую и далеко не подвижную. Девицы украдкой делали ему глазки и объяснялись в любви, а он, то же как бы украдкой, презрительно отвечал на их заигрывания. Наконец, увидав себя осажденным и окруженным столькими кокетками, он возвысил голос и воскликнул: – Fugite, partes adversae; оставьте меня в покое, неуместные мысли; успокойте, сударыни, свои желания, потому что та, которая царит над моими желаниями, несравненная Дульцинея Тобозская, не допускает победы и покорения меня другими, кроме ее самой. – Сказав это, он сел на пол среди залы, разбитый и утомленный столь сильным напряжением.
Дон Антонио велел на руках отнести его в постель, и Санчо первый кинулся исполнять приказание. – Ей-ей, господин мой хозяин, – сказал он, – вы хорошо отделались. Вы воображали, что все храбрецы должны быть хорошими танцорами и что все странствующие рыцари могут делать антраша? Клянусь Богом, что если вы это думали, то вы очень ошибались. Бывают люди, которые скорей осмелятся убить великана, нежели сделать прыжок. Ах, если бы дело шло об игре в туфлю, я бы вас отлично заменил, потому в ударах пяткой себе в зад мне нет равного. А в других танцах я ничего не понимаю. – Этими речами и еще другими Санчо насмешил все общество; потом он отправился уложить в постель своего господина и укрыл его хорошенько, чтобы он пропотел после освежительных напитков, употребленных на балу.
На другой день Дон Антонио счел удобным совершить опыт с заколдованной головой. В сопровождении Дон-Кихота, Санчо, двух других друзей и двух дам, которые так удачно изнурили Дон-Кихота на балу и которые переночевали у жены Дон Антонио, он заперся в комнате, где была голова. Он объяснил присутствующим ее особенность, попросил их соблюсти тайну и сказал им, что сегодня он первый раз испытывает силу этой заколдованной головы. За исключением двух друзей Дон Антонио, никто не знал тайны колдовства, а если бы Дон Антонио не раскрыл ее заранее своим друзьям, они бы так же не могли воздержаться от удивления и поражения, как и остальные, так искусно и с таким совершенством была смастерена машина.
Первым приблизился к уху головы сам Дон Антонио. Он сказал пониженным голосом, но не столько тихо, чтобы его не слышали все остальные: – Скажи мне, голова, силою, которою ты обладаешь, какие у меня сейчас мысли? – И голова, не шевеля губами, но голосом ясным и разборчивым, так что все могли ее слышать, отвечала: – Я мыслей не разбираю. – При этом ответе все присутствующие обомлели, видя, что ни в комнате, ни вокруг стола не было ни одной человеческой души, которая могла бы отвечать. – Сколько нас здесь? – спросил Дон Антонио. – Вас здесь, – раздалось в ответ медленно и в таком же роде, – ты и твоя жена, с двумя твоими друзьями и двумя ее подругами, а также один славный рыцарь по имени Дон-Кихот Ламанчский и один его оруженосец, носящий имя Санчо Панса. – Тут удивление удвоилось, тут волосы дыбом поднялись у всех присутствующих. Дон Антонио отошел от головы. – Этого, – сказал он, – достаточно, чтобы убедить меня, что я не был обманут тем, кто тебя продал, голова ученая, голова говорящая, голова отвечающая и голова удивительная. – Так как женщины обыкновенно нетерпеливы и все хотят видеть и знать, то первою приблизилась к голове одна из подруг жены Дон Антонио. – Скажи мне, голова, – спросила она ее, – что мне делать, чтобы быть очень красивою? – Будь очень честною! – последовал ответ. – Я этого и хочу, – заметила спрашивающая, ее подруга тотчас подбежала и сказала: – Я хотела бы знать, голова, сильно меня муж любит или нет. – Следи за тем, как он себя ведет, – отвечала голова, – и ты узнаешь его любовь по его действиям. – Замужняя дама отошла со словами: – Этот ответ не требовал вопроса, потому что действительно действия свидетельствуют о степени любви того, кто их совершает. – Один из друзей Дон-Кихота приблизился и спросил: – Кто я такой? – Ответ был: – Ты это знаешь. – Я не об этом спрашиваю, – возразил спрашивавший, – а хочу, чтобы ты сказала, знаешь ли ты меня. – Да, я тебя знаю, – последовал ответ, – ты Дон Педро Норис. – Мне больше и не нужно знать, – заметил Дон Педро, – потому что для меня этого достаточно, голова, чтобы понять, что ты все знаешь. – Он удалился; другой друг подошел и спросил в свою очередь: – Скажи мне, голова, какое желание у моего сына, наследника майората? – Я уже сказал, – был ответ, – что я не разбираю желаний; но я могу тебе сказать, что желания твоего сына состоят в том, чтобы тебя схоронить. – Это так, – сказал спрашивавший, – это я вижу собственными глазами, могу указать пальцами; мне больше не о чем спрашивать.
Жена Дон Антонио приблизилась и сказала: – В сущности, голова, я не знаю, что у тебя спросить и только хотела бы знать от тебя, долго ли останется в живых мой добрый муж, – Да, долго, – получила она в ответ, – потому что его здоровье и его уверенность обещают долгие годы жизни, тогда как многие люди сокращают свою жизнь распутством.
Наконец, Дон-Кихот приблизился и сказал: – Скажи мне, ты, отвечающая, правда ли, сон ли то, что я рассказываю о происшедшем со мною в пещере Монтезиноса? До конца ли дойдут удары, которые наносит себе мой оруженосец Санчо? Удастся ли Дульцинее освободиться от чар? – Что касается истории с пещерой, – последовал ответ, – то об этом много можно сказать. В ней есть все – и ложь, и правда; удары Санчо будут идти медленно; освобождение Дульцинеи от чар достигнет полного своего осуществления. – Я больше ничего не хочу знать, – сказал Дон-Кихот. – Лишь бы мне увидать Дульцинею освобожденною от чар, и я поверю, что всевозможное желанное счастье сразу свалится на меня.
Последним вопрошателем был Санчо, и вот что он спросил: – Будет у меня, голова, другое губернаторство? Выйду я когда-нибудь из жалкого положения оруженосца? Увижу я свою жену и детей? – Ему было отвечено: – Ты будешь губернаторствовать в своем доме, и если в него возвратишься, то увидишь свою жену и детей, а если перестанешь служить, то перестанешь быть оруженосцем. – Черт возьми, вот так-так! – воскликнул Санчо. – Я бы и сам мог себе это сказать, и пророк Перо-Грульо не сказал бы лучше. – Глупое ты животное, – заметил Дон-Кихот, – какого еще ответа тебе нужно? Разве недостаточно, что ответы этой головы сходятся с тем, о чем ее спрашивают? – Конечно, достаточно, – отвечал Санчо, – но я бы, впрочем, желал, чтобы она объяснилась лучше и сказала мне больше.
На этом кончились вопросы и ответы, но не окончилось удивление, унесенное всеми присутствующими кроме двоих друзей Дон Антонио, которые звали тайну этого дела. Тайну эту Сид Гамед Бен-Энгели намерен тут же объяснить, чтобы не оставлять всех в недоумении и не дать подумать, что в голове заключалось какое-либо колдовство, какая-либо сверхъестественная тайна. Дон Антонио Морено, говорит он, в подражание голове, которую он видел в Мадриде, у одного фабриканта статуй, велел сделать такую же у себя дома, чтобы забавляться на счет невежд. Механизм был очень прост. Верхняя доска на столе была сделана из дерева разрисованного и лакированного в подражание яшме, так же как поддерживавшая ее подножка и орлиные когти, которые в числе четырех служили столу основанием. Голова, цвета бронзы, изображавшая бюст римского императора, была совершенно пустая, равно как и столешница, к которой она была прикреплена так хорошо, что место скрепления не было заметно. Ножка стола, тоже совершенно пустая, наверху сходилась с грудью и шеей бюста, а внизу с другим пустым пространством, которое находилось на одной линии с головой. Чрез пустоту ножки стола и груди бюста проходила жестяная трубка, хорошо прикрепленная и никому не видимая. В нижней камере, сообщавшейся с верхней, поместился тот, кто должен был отвечать; он прикладывал к трубке то ухо, то рот, так что, как чрез слуховую трубку, звуки с верху в низ и с низу в верх проходили с такой ясностью и членораздельностью, что ни одно слово не пропадало. Таким образом, было невозможно открыть хитрость. Одному студенту, племяннику Дон Антонио, юноше осмысленному и умному, были поручены ответы, а так как дядя дал ему сведения о лицах, которые должны были вместе с ним войти в комнату головы, то ему было легко отвечать без колебания и точно на первый вопрос, а на остальные он отвечал по догадке со смыслом, как человек осмысленный.
Сид Гамед прибавляет, что эта чудесная машина действовала десять или двенадцать дней, но так как в городе распространялся слух, что у Дон Антонио есть волшебная голова, которая отвечает на обращенные к ней вопросы, то он испугался, как бы слух не дошел до ушей бдительных стражей нашей веры. Он отправился к господам инквизиторам объяснить, в чем дело, и они приказали снять голову со стола и не пользоваться ею более, из опасения, чтобы невежественная чернь не подняла скандала. Но во мнении Дон-Кихота и Санчо Панса голова осталась волшебною, отвечающею и размышляющею, к большему удовольствию Дон-Кихота, нежели Санчо.
Городское дворянство, в угоду Дон Антонио и в честь Дон-Кихота, а также и с целью дать последнему случай публично проявить свои странности, постановило чрез шест дней после того устроить бег, но этот бег не состоялся по причине, о которой я скажу позже.
Между тем Дон-Кихоту пришла фантазия обойти город, но пешком и не вооруженным, из опасения, что если он выедет верхом, мальчишки и праздный люд кинутся за ним. Он вышел с Санчо и двумя другими слугами, которых дал ему Дон Антонио. Случилось так, что, проходя по одной улице, Дон-Кихот поднял глаза и увидал на одной двери надпись крупными буквами: Здесь печатаются книги. Эта находка доставила ему большое удовольствие, потому что до этих пор он не видел ни одной типографии, а ему очень хотелось знать, что это такое. Поэтому он вошел туда со всею своей свитой и увидал, как набирают, печатают, исправляют, кладут в формы и вообще все то, что делается в больших типографиях. Дон-Кихот подошел к одной кассе и спросил, что тут делают, рабочий объяснил ему; рыцарь посмотрел и вошел дальше. Между прочим, он подошел к одному наборщику и спросил его, что он делает. – Сударь, – отвечал рабочий, указывая на человека приятной наружности и серьезного вида, – этот господин перевел итальянскую книгу на наш кастильский язык, а я ее теперь набираю, чтоб предать ее печати. – Как заглавие этой книги? – спросил Дон-Кихот. Тогда заговорил автор: – Сударь, – сказал он, – эта книга по-итальянски называется le Bagatelle. – А что по нашему значит le Bagatelle? – спросил Дон-Кихот. – Le Bagatelle, – опять заговорил автор, – значит Пустяки, но, несмотря на свое скромное заглавие, она заключает в себе очень хорошие и очень существенные вещи. – Я знаю немного итальянский язык, – сказал Дон-Кихот, – и могу похвастать тем, что пою некоторые стансы из Ариоста. Но скажите мне, сударь (я говорю это не для испытания ума вашей милости, а из одной любознательности), встретили вы в своем оригинале слово pignata? – Да, несколько раз, – отвечал автор. – А как переводите вы его по-кастильски? – спросил Дон-Кихот, – как же перевести его иначе, – отвечал автор, – как не словом котел? – Черт возьми, – воскликнул Дон-Кихот, – как вы далеко ушли в тосканском наречии! Я готов побиться об заклад на что угодно, что там, где итальянец говорит рiасе, ваша милость ставите нравится, и что рiu вы переводите больше, su – вверх, а giu – вниз. – Именно так, – сказал автор, – потому что это совершенно соответствующие понятия. – Ну, так я готов поклясться, – воскликнул Дон-Кихот, – что вы неведомы миру, который всегда медлителен в вознаграждении расцветших умов и достохвальных трудов. О, сколько погибших талантов! сколько осмеянных добродетелей! сколько зарытых гениев! Притом мне кажется, что переводить с одного языка на другой, кроме царей всех языков – греческого и латинского, то же что разглядывать фландрские ковры с изнанки. Фигуры, конечно, видны, но они наполнены нитями, которыя их стушевывают, и не имеют ни той ровности, ни того цвета, что лицевая сторона. Впрочем, чтобы переводить с языка легкого и почти схожего со своим, не нужно ни ума ни слога более того, какие требуются для переписывания и списывания с одной бумаги на другую и тем не менее не хочу сказать этим, чтоб ремесло переводчика не было весьма похвально, потому что человек может заниматься гораздо более дурными делами и менее прибыльными. Из их числа надо впрочем исключил двух знаменитых переводчиков Кристоваля де Фигероа с его Pastor Fido, и Дон Хуана де Хауреги с его Аминтой, в которых и тот и другой необычайно удачно заставляют усомниться в том, где перевод и где оригинал. Но скажите мне, пожалуйста, книга эта печатается на ваш счет или вы продали право какому-нибудь книгопродавцу? – Она печатается на мой счет, – отвечал автор, – и я рассчитываю заработать на этом первом издании по меньшей мере тысячу дукатов. Она будет издана в двух тысячах экземпляров, и они разойдутся по шести реалов штука, в один миг. – Ваша милость, мне кажется, ошибаетесь в расчете, – заметил Дон-Кихот. – Видно, что вы не знакомы с уловками типографов и не знаете, что они между собою в стачке. Я вам предсказываю, что если у вас окажется две тысячи экземпляров одной книги, они так отдавят вам плечи, что вы сами в ужас придете, особенно если в книге мало соли, и если она не имеет большого значения. – Так что же! – воскликнул автор, – вы хотите, чтобы я подарил ее какому-либо книгопродавцу, который даст мне за нее три мараведиса и еще будет думать, что оказал мне большую милость, давая мне столько? – Ни за что; я издаю книги не за тем, чтобы приобрести имя в свете, потому что, слава Богу, я уже известен чрез мои творения. Я ищу выгоды, без которой слава не стоит ни одного обола. – Дай вам Бог счастья! – отвечал Дон-Кихот и подошел к другой кассе. Он увидал, что там исправляют страницу книги под заглавием Свет души. – Вот, – сказал он, – книги, которые должно печатать, хотя и много уже есть книг этого рода, потому что много есть грешников, нуждающихся в этом и свет особенно нужен тем, у кого его нет. – Он отправился дальше я увидал, что исправляют еще одну книгу. Он спросил ее заглавие. – Это вторая часть Хитроумного гидальго Дон-Кихота Ламанчского, составленная каким-то гражданином Тордезильяса, – отвечали ему, – А, я знаю уже эту книгу, – сказал Дон-Кихот, – и я по совести думал, что она уже сожжена и обращена в пепел за свои нелепости. Но и для нее, как для всякой свиньи, наступит свой день св. Мартина. Выдуманные история тем лучше, чем приятнее, чем ближе они к истине или к правдоподобию, а истинные уже тем лучше, что они истинны. – Сказав это и выказав некоторую досаду, он вышел из типографии.
В тот же день Дон Антонио решил повезти его смотреть галеры, стоявшие у берега, к большому удовольствию Санчо, который не видел их ни разу в жизни. Дон Антонио уведомил начальника галерной эскадры, что после полудня ан приведет к нему своего гостя, знаменитого Дон-Кихота Ламанчского, которого уже знали и начальник эскадры, и все городские граждане. Но то, что произошло во время этого посещения, будет рассказано в следующей главе.
Глава LXIII
О плохом результате посещения галер для Санчо и о новом приключении с прекрасной Мориской
Дон-Кихот долго размышлял об ответах волшебной головы, но ни одна из его догадок не доходила до подозрения, что дело основано на мошенничестве; а напротив, все они останавливались на обещании, в его глазах несомненном, что Дульцинея освободится от чар. Он только и делал, что расхаживал и радовался про себя, ожидая скорого исполнения этого обещания. Что касается Санчо, то хотя он возненавидел обязанности губернатора, как сказано было раньше, но все-таки желал снова попасть еще раз в такое положение, чтобы иметь право приказывать и чтобы ему повиновались, потому что таково сожаление, какое оставляет после себя всякое командование, хотя бы и шуточное.
Наконец, когда назначенный час наступил, Дон Антонио и оба его друга отправились с Дон-Кихотом и Санчо осматривать галеры. Начальник эскадры, предупрежденный об их визите, ожидал обоих знаменитых людей, Дон-Кихота и Санчо. Едва лишь появились они на набережной, как на всех галерах опустили тенты и затрубили в рога. В то же время на воду был спущен ялик, покрытый богатыми коврами и убранный подушками из алого бархата. Только что Дон-Кихот ступил на ялик, как с главной галеры, раздался пушечный выстрел, который был повторен остальными галерами; затем, когда Дон-Кихот взошел на палубу с правой лестницы, все каторжники приветствовали его, как приветствовали обыкновенно высокопоставленных лиц при посещении имя галеры, троекратным кликом: Гу, гу, гу! Генерал (так мы будем его называть), который был дворянином родом из Валенсии, подошел приветствовал его: Он обнял Дон-Кихота и сказал ежу: – Я отмечу этот день белым камнем, потому что это один из счастливейших дней, какими я пользовался в своей жизни, так как я видел господина Дон-Кихота Ламанчского, в котором сияет и сосредоточивается весь блеск странствующего рыцарства. – Дон-Кихот, восхищенный столь почетным приемом, отвечал ему в словах не менее учтивых. Они оба взошли в каюту на корме, изящно меблированную, и уселись на скамьях планшира. Смотритель над каторжниками вышел на пространство между деками и свистком дал каторжникам звать, чтобы они сняли с себя плащи, что и было немедленно исполнено. Санчо, увидав столько совершенно голых людей, разинул рот, но еще более расширял его, когда тент подняли с такой быстротой, как будто бы все дьяволы принялись за дело. Но все это было ничтожно в сравнении с тем, что я сейчас скажу. Санчо сидел на эстантероле или корковом столбе, близ первого гребца на первой скамейке. Наученный заранее, гребец схватил Санчо и, подняв его на своих руках, тогда как все каторжники стояли на ногах и наготове, передал его следующему гребцу, и бедный Санчо тотчас стал перелетать из рук в руки, со скамьи на скамью, с такой быстротой, что перестал видеть и подумал, что его черти взяли. Каторжники не оставили его в покое до тех пор, пока левой стороной не принесли его обратно к корме, где он остался распростертый, еле дышащий, покрытый крупными каплями нота и не понимая, что с ним произошло. Дон-Кихот, увидав полет Санчо без крыльев, спросил генерала, есть ли это одна из церемоний, которыми приветствуют на галерах вновь прибывших. – Что касается меня, – прибавить он, – то так как я не имею никакого желания заняться этим ремеслом, то не хочу я исполнять подобное упражнение; и, клянусь Богом, что если кто-нибудь дотронется до меня, чтобы заставить меня летать по воздуху, то я вырву из него душу ударами ног по животу. – С этими словами он поднялся с места и сжал рукой свой меч.
В эту минуту тент спустили и большую мачту опрокинули с ужасающим шумом, Санчо подумал, что небо соскочило со своих петель и обрушивается на его голову, так что, весь в ужасе, он спрятал голову между ног. Сам Дон-Кихот не сумел сохранить хладнокровия: он тоже задрожал, сдвинул плечи и побледнел. Каторжники подняли мачту с такой же быстротой и шумом, какой она сама прежде произвела, но в полном молчании, как будто у этих людей не было ни голосов, ни дыхания. Смотритель дал сигнал поднять якорь и, бросившись на средину палубы, с плетью из бычачьих жил в руке, он принялся бить каторжников по плечам, и галера тотчас же вышла в море.
Санчо сказал про себя, когда увидал, как все эти красные ноги, какими ему казались весла, поднялись зараз. – Вот действительные чудеса, а не те, о которых рассказывает мой господин. Но что, такое сделали эти несчастные, что их так стегают? И как этот человек, расхаживающий себе со свистом, имеет смелость один бить стольких людей? Ах, я уверен, что здесь именно ад или, по меньшей мере, чистилище. – Дон-Кихот, увидав, с каким вниманием Санчо смотрел на происходящее, поспешил сказать ему: – Ах, Санчо, друг мой, с какой легкостью и с какой быстротой вы могли бы, если бы захотели, раздеться от пояса до шеи и поместиться между этими господами, чтобы покончить с освобождением Дульцинеи от чар! Среди мук и страданий стольких людей вы бы не очень почувствовали ваши собственные страдания. Возможно, что мудрый Мерлин счел бы каждый из этих ударов плетью, нанесенных сильной рукой, за десять тех ударов, которые вам еще остается нанести себе.
Генерал хотел спросить, что это за удары плетью и что за освобождение от чар, как вдруг вахтенный закричал: – Форт Монхуичсий подает сигнал, что к западу у берега находится одно весельное судно. – При этих словах генерал соскочил с междупалубного пространства: – Вперед, дети, – сказал он, – чтобы оно от нас не ушло. Это должна быть об алжирском разбойничьем бриге говорить часовой на верху мачты. – Три другие галеры приблизились к главной, чтобы узнать, что им надлежит делать. Генерал приказал двум из них идти в открытое море, тогда как он с оставшейся галерой пойдет вдоль берега, чтобы бриг не мог ускользнуть от них. Каторжники налегли на весла, с такой силой подвигая этим галеры, что они, казалось, летели по воде. Галеры, ушедшие в открытое море, милях в двух расстояния увидали судно, которое с первого взгляда показалось четырнадцати или пятнадцативесельным, что и было верно. Заметив приближение галер, судно это стало удаляться с намерением и надеждой скрыться благодаря своей легкости. Но это ему не особенно удалось, потому что главная галера была одним из быстроходнейших морских судов. Она так быстро шла вперед, что люди с брига тотчас увидали, что им не спастись. Поэтому арраэц приказал оставить весла и сдаться, чтобы не раздражить командующего нашими галерами. Но судьба распорядилась иначе: в ту минуту, как главная галера подошла так близко, что бывшие на бриге слышали, как им кричали, чтобы они сдались, двое пьяных турок, находившихся на бриге с двенадцатью другими турками, выстрелили из своих пищалей и смертельно ранили двоих из наших матросов, находившихся на обшивной доске. Увидав это, генерал поклялся, что не оставит в живых ни одного из людей, которых найдет на бриге. Он с бешенством напал на него, но маленькое судно увернулось от удара, галера ушла от него вперед на несколько узлов. Считая себя погибшими, люди на бриге развернули паруса, пока галера поворачивала обратно, потом, под парусами и веслами, стали снова спасаться бегством. Но их старания не могли помочь им настолько, насколько повредила им их дерзость, потому что главная галера настигла их в полумиле расстояния, притянула бриг к себе веслами и всех захватили живыми. Другие галеры подошли в ту же минуту, и все вместе вернулись со своей добычей к берегу, где их ожидало множество народа, интересовавшегося тем, что они привезли. Генерал бросил якорь недалеко от берега и заметил, что вице-король города находится на пристани. Он велел спустить ялик на воду, чтобы отправить его за вице-королем, поднять мачту, чтобы повесить на ней арраэца и других турок, взятых на бриге, число которых достигало тридцати шести: все они были красивые люди, и большинство из них – с ружьями.
Генерал спросил, кто был арраэцом на бриге; один из пленных, в котором потом узнали испанского ренегата, отвечал по-кастильски: – Этот молодой человек, господин, которого ты так видишь, и есть ваш арроэц, – и он указал на самого красивого и самого милого мальчика, какого человеческое воображение способно себе представить. Ему, по-видимому, не было и двадцати лет. – Скажи мне, безрассудная собака, – спросил его генерал, – кто тебя понудил убить моих солдат, когда ты видел, что спастись невозможно? Как ты осмелился оказать такое неуважение главной галере? Разве ты не знаешь, что дерзость не храбрость? Сомнительные надежды могут сделать человека отважным, но не дерзким.
Арраэц хотел ответить, но генерал не дождался его ответа, потому что побежал встречать вице-короля, который вступил на галеру в сопровождении нескольких из своих подчиненных и других лиц из города. – Вы поймали хорошую добычу, господин генерал! – сказал вице-король. – Очень хорошую, действительно, – отвечал генерал, – и ваше превосходительство увидите ее повешенною на этой мачте. – Почему повешенною? – спросил вице-король. – Потому что они убили, – отвечал генерал, – противно всяким законам, всякому основанию и всякому обычаю, двух лучших моих солдат, какие когда-либо были на галерах, поэтому я поклялся вздернуть на виселицу всех, кого я возьму, особенно же этого молодого парня, который был арраэцом на бриге. – При этом он указал на молодого человека со связанными руками и с веревкой на шее, ожидающего смерти. Вице-король взглянул на него и, увидав такого красивого, так хорошо сложенного и столь покорного судьбе мальчика, почувствовал себя тронутым жалостью, и у него явилось желание спасти его. – Скажи мне, арраэц, – спросил он его, – какой ты нации? Турок, мавр или ренегат? – Я ни турок, – отвечал юноша по-кастильски, ни мавр, ни ренегат. – Кто же ты? – продолжал вице-король. – Женщина христианка, – отвечал юноша. – Женщина христианка в таком наряде и в таком деле! Этому можно удивиться, но поверить никак нельзя! – Отложите, о господа, – заговорил снова юноша, – отложите мою казнь; вы ничего не потеряете, если отсрочите свою месть на то короткое время, которое понадобится для рассказа о моей жизни. – У кого могло быть столь жесткое сердце, чтобы не смягчиться от этих слов, по крайней мере, настолько, чтобы выслушать, что скажет этот молодой человек? Генерал отвечал, что он может говорить, что хочет, но чтобы он не надеялся добиться прощения за столь явный проступок. Получив это позволение, молодой человек начал так:
– Я принадлежу к той более несчастной, нежели благоразумной нации, на которую в последнее время дождем сыплются несчастия. Мои родители мориски. Во время ваших бедствий меня увезли двое моих дядей в Берберию, и мне не помогло, что я говорила, что я христианка, каковою я и есть на самом деле, не из тех, которые притворяются христианами, а из самых искренних и самых благочестивых. Я тщетно говорила эту правду: люди, которым поручено было выселить нас, не слушали меня, как не хотели этому верить и мои дяди; они приняли это за ложь, выдуманную с целью остаться в стране, где я родилась. Таким образом, они увезли меня насильно, против моей воли. Моя мать была христианка, и отец имел благоразумие быть им, я с молоком матери всосала в себя католическую веру: я была воспитана в доброй нравственности; никогда ни по языку, ни по обычаям, мне кажется, я не выдавала, что я мориска. В то же время эти добродетели, потому что я считаю это добродетелями, увеличивали и мою красоту, если она у меня есть, и хотя я росла в уединении, но не в очень строгой замкнутости, так что у меня был случай увидать одного молодого человека по имени Гаспар Грегорио, старшего сына одного дворянина, имение которого было совсем поблизости от нашей деревни. Как мы увидались, как поговорили, как он безумно влюбился в меня, а я почти так же в него, это было бы слишком долго рассказывать, особенно потому, что я боюсь, как бы угрожающая мне жестокая веревка не отделила моего языка от моего горла. Я скажу только поэтому, что Дон Григорио хотел последовать за мною в нашу ссылку. Он замешался в среду морисков, изгнанных из других мест, потому что очень хорошо знал их язык, и во время этого путешествий сдружился с обоими дядями, которые увозили меня с собою. Мой отец, человек осторожный и догадливый, при первом слухе о приказе относительно нашего изгнания, покинул страну и стал искать для нас убежища в иностранных государствах. Он зарыл в земле, в таком месте, которое знаю одна лишь я, много драгоценных камней и жемчужин большой ценности, а также крузад и дублонов на большую сумму. Он приказал мне не дотрагиваться до сокровищ, которые он оставляет, в случае если нас вышлют раньше, нежели он возвратится. Я повиновалась ему и последовала в Берберию со своими дядями, другими родственниками и знакомыми. Бежали мы в Алжир, а это то же самое, как если бы мы вздумали искать прибежище в самом аду. Дей услыхал, что и хороша; слух донес ему и славу о моих богатствах, и последнее послужило мне к счастью. Он призвал меня к себе и спросил меня, в какой части Испании я родилась и какие деньги и какие драгоценности привезла с собой. Я ему назвала свою родину и прибавила, что деньги и драгоценности остались зарытыми в землю, но что их легко будет получить, если я сама за ними отправлюсь. Я сказала это затем, чтобы его алчность ослепила его больше, нежели моя красота. Во время этого разговора ему пришли сказать, что меня сопровождал один из прекраснейших молодых людей, какого только можно себе представить. Я тотчас догадалась, что речь идет о Дон Гаспаре Грегорио, красота которого действительно превосходит все, что наиболее превозносится. Дей отдал приказ, чтобы его немедленно привели к нему, и спросил меня, правда ли то, что говорят об этом молодом человеке. Но я, как будто само небо внушило мне, отвечала ему, не колеблясь: – Да, это правда; но я должна вам сказать, что это не юноша; это такая же женщина, как и я. Позвольте мне, умоляю вас, отправиться и одеть ее в ее природное платье, чтобы она без стеснения появилась пред вами. – Он отвечал, что согласен и что на другой день мы обсудим средства к тому, чтобы мне отправиться в Испанию за зарытыми сокровищами. Я поспешила к Гаспару, чтобы поговорить с ним, я рассказала ему, какая ему грозит опасность, если он явятся к ней в мужском платье. Я одела его женщиной мавританкой и в тот же вечер отвела его к ней, который пришел от него в восторг и решил удержать у себя эту молодую девушку, чтобы принести ее в подарок турецкому султану. Но чтобы освободить ее от опасности, которой она могла подвергнуться даже от него самого в серале его женщин, он приказал, чтобы ее отдали на хранение и к услугам знатных мавританских дам, к которым Дон Грегорио и был тотчас отведен. О горе, которое мы оба при этом испытали, потому что я не могу отрицать, что люблю его, и предоставляю судить людям, которым приходилось расставаться, нежно любя друг друга. Дей тотчас после того решил, что я возвращусь в Испанию на бриге, в сопровождении тех самых двух турок, которые убили ваших солдат. Меня сопровождал также и этот испанский ренегат, – продолжала она, указывая на того, который говорил первым, – от которого я знаю, что он христианин в глубине своей души и что едет он с желанием скорее остаться в Испании, нежели возвратиться в Берберию. Остальной экипаж состоит из турок и мавров, которые служат только для гребли. Оба турка, дерзкие и жадные, вопреки приказу высадить нас, меня и этого ренегата, на землю на первом испанском берегу и в христианской одежде, которою нас снабдили, захотели сперва пристать к этому побережью и захватить, если можно, какую-либо добычу, опасаясь, если они сперва спустят нас на землю, чтоб с вами не случилось чего-нибудь такого, что открыло бы, что судно их лежит в дрейфе, и их не взяли бы тотчас в плен, если у берега окажутся галеры. Вчера вечером мы подошли к этому берегу, не зная об этих четырех галерах, сегодня нас открыли, и с нами произошло то, что вы видели. В конце концов, Грегорио остается в женской одежде между женщинами и в неминуемой опасности для своей жизни, а я нахожусь здесь со связанными руками, ожидая смерти, которая избавит меня от страданий. Вот, господа, конец этой плачевной истории, столь же истинной, сколько и исполненной бедствий. Я прошу вас об одной милости: дайте мне умереть христианкой, потому что, как я сказала, я отнюдь не разделяю вины моих соплеменников. – После этих слов она замолчала, с глазами полными горьких слез, к которым примешался плач большинства присутствующих.
Взволнованный и растроганный, вице-король приблизился к ней, не говоря ни слова, и собственными руками развязал веревку, которою были связаны прекрасные руки христианки-мориски. Во все время, пока она рассказывала свою странную историю, один старый пилигрим, вошедший на галеру в свите вице-короля, не спускал с нее своих глаз. Только что она перестала говорить, как он бросился на колени, обхватил руками ее ноги и голосом, прерывавшимся от тысячи вздохов и тысячи рыданий, воскликнул: – О, Ана Феликс, дочь моя, моя несчастная дочь! Я твой отец Рикоте. Я возвратился, чтобы разыскать тебя, потому что не могу жить без тебя, без тебя, моей души. – При этих словах Санчо открыл глаза и поднял голову, которую держал опущенной, размышляя о своей неудачной прогулке, и, посмотрев внимательно на пилигрима, узнал, что это был тот самый Рикоте, которого он встретил в день удаления своего с губернаторства, он узнал также и дочь его, которой развязали руки и которая целовала отца, смешивая своя слезы с его слезами. Отец сказал генералу и вице-королю: – Вот, сеньоры, вот моя дочь, более несчастная в своих приключениях, нежели в своем имени. Ее зовут Ана Феликс, а фамилия ее Рикоте; она так же известна своей красотой, как я моими богатствами. Я покинул отечество, чтобы найти убежище у чужих народов, и, нашедши его в Германии, я в одежде пилигрима и в сопровождения других германцев возвратился, чтобы разыскать свою дочь и отрыть богатства, которые там зарыл. Дочери я не нашел, а нашел лишь свою казну, которую и ношу с собою, а теперь после странных событий, о которых вы слышали, я нашел сокровище, которое делает меня более богатым, – нашел свою возлюбленную дочь. Если наша невинность, если ее слезы и мои могут под защитою вашего правосудия открыть двери милосердию, то употребите их в нашу пользу, потому что у нас никогда не было намерения оскорблять вас и никогда мы не принимали участия в планах наших соплеменников, которые изгнаны по справедливости. – О, я хорошо знаю Рикоте, – сказал тут Санчо, – и я знаю, что он говорит правду о том, что Ана Феликс его дочь. А что касается всех этих приездов и отъездов, добрых и злых намерений, в это я не вмешиваюсь.
Все присутствующие были поражены этим странным событием. – Во всяком случае, – воскликнул генерал, – ваши слезы не дадут мне выполнить мою клятву. Живите, прекрасная Ана Феликс, столько лет, сколько назначено вам небом, и пусть наказание падет на тех дерзких и безрассудных, которые виновны действительно. – И он тотчас приказал повесить на мачте обоих турок, которые убили солдат. Но вице-король стал настоятельно просить его, чтобы он их не казнил, так как с их стороны здесь было больше безумия, чем храбрости. Генерал уступил желаниям вице-короля, потому что совершать месть хладнокровно дело трудное.
Затем поднят был вопрос о средствах к освобождений Гаспара Грегорио от опасности, в которой он находился. Рикоте предлагал для его освобождения более двух тысяч дукатов, которые были у него в жемчуге и драгоценностях. Были предложены и некоторые другие средства, но лучше всех оказалось средство, предложенное испанским ренегатом, о котором было говорено.
Он предложил отправиться в Алжир на каком-нибудь небольшом судне весел в шест, но с гребцами христианами, потому что он знал, где, когда и как можно будет высадиться, и знал также дом, в котором заключен был Дон Гаспар. Генерал и вице-король не решались довериться ренегату и в особенности доверить ему христиан, которые должны были исполнить обязанности гребцов. Но Ана Феликс ручалась за него, а Рикоте обязался заплатить за христиан выкуп, в случае если они будут преданы. Когда предложение их было принято, вице-король сошел на землю, а Дон Антонио Морено увел к себе мориску и ее отца, напутствуемый вице-королем, который поручал ему принять их и обращаться с ними со всевозможной заботливостью, предлагая помочь хорошему приему всем, что найдется у него в доме, до того сильны были расположение и любовь, пробужденные в его сердце красотой Аны Феликс.
Глава LXIV
В которой рассказывается о приключении, причинившем Дон-Кихоту больше горя, чем все случившееся с ним в то-же время
Жена Дон Антонио Морено, по словам истории, была очень довольна присутствием в ее доме Аны Феликс. Она приняла ее чрезвычайно любезно, столь же прельщенная ее прелестью, сколько обхождением, ибо мориска одинаково блистала красотой и умом. Все городские жители сбегались, как на набат, смотреть на нее и любоваться ею.
Дон-Кихот сказал Дон Антонио, что решение, принятое для освобождения Дон Грегорио, никуда не годится, что оно более опасно, чем целесообразно, и что лучше было бы, если б его самого отвезли с его оружием и конем в Берберию, откуда он вызвал бы молодого человека, не взирая на всю мусульманскую сволочь, как сделал Дон Ганферос со своей супругой Мелизендрой.
– Вспомните, – вмешался Санчо, слышавший эти слова, – что Дон Ганферос увез свою жену на суше и отвез ее во Францию сухим путем, тут же, если мы я утащим Дон Грегорио, как мы отвезем его в Испанию, когда посредине море?
– Против всего, кроме смерти, есть средство, – ответил Дон-Кихот: – судно подплывет в берегу, и мы сядем в него, хотя бы весь свет воспротивился этому.
– Ваша милость очень хорошо все устраиваете, – продолжал Санчо, – но от слова до дела еще далеко. Я стою за ренегата, который кажется мне хорошим человеком: и очень милосердного характера.
– К тому же, – прибавил Дон Антонио, – если ренегат не успеет в своем предприятии, так можно будет прибегнуть к другому средству и перевезти великого Дон-Кихота в Берберию.
Через два дня ренегат уехал на легком судне в шесть весел, снабженном храбрыми гребцами; а еще через два дня галеры направились на восток, причем генерал попросил вице-короля известить его о том, что будет сделано для освобождения Дон Грегорио, и о продолжении приключений Аны Феликс. Вице-король обещал исполнить его просьбу.
Однажды утром, когда Дон-Кихот выехал на берег погулять в полном вооружении, ибо, как уже не раз было говорено, его оружие было его нарядом, а битва отдыхом, он ни минуты не обходился без оружия, он увидал, что к нему приближается рыцарь, также вооруженный с головы до ног, с нарисованной на щите блестящей луной. Подойдя настолько близко, чтоб Дон-Кихот его мог услышать, он обратился к нему и громко сказал: – Доблестный рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, которого невозможно достаточно превозносить! Я рыцарь Белой Луны, имя которого ты, вероятно, припоминаешь по его неслыханным геройским подвигам. Я приехал померяться с тобой и испытать твои силы, с намерением заставить тебя признать и назвать мою даму, кто бы она ни была, несравненно более прекрасной, чем твоя Дульцинея Тобозская. Если ты сразу признаешь эту истину, то избегнешь смерти, а я – труда тебе ее нанести. Если мы сразимся, и я останусь победителем, я не желаю другого удовлетворения, как того, чтоб ты, сняв оружие и отказавшись от поисков приключений, удалился в свою деревню на год, который ты проведешь, не беря в руки шпаги, в мире и покое, ибо этого требуют забота о твоей судьбе и спасение твоей души. Если я буду побежден, моя голова останется в твоей власти, мое оружие и мой конь станут твоей добычей, а слава моих подвигов присоединится к славе твоих. Подумай, что для тебя лучше, и ответь мне сейчас же, ибо у меня в распоряжении для этого дела всего только один сегодняшний день.
Дон-Кихот одинаково был ошеломлен сколько наглостью рыцаря Белой Луны, столько же и причиной его вызова. Он спокойным и суровым тоном ответил: – Рыцарь Белой Луны, подвиги которого еще не достигали до моего слуха, я заставлю вас поклясться, что вы никогда не видали знаменитой Дульцинеи. Я знаю, что если бы вы ее видели, то остереглись бы браться за это предприятие, ибо ее наружность разубедила бы вас и показала бы вам, что нет и не может быть красоты, подобной ее красоте. И так, не говоря, что вы лжете, но утверждая, что вы совершенно заблуждаетесь, я принимаю ваш вызов с условиями, которые вы поставили, и принимаю его сейчас же, чтоб не заставлять вас потерять назначенный вами день. Я исключаю из условий только одно – то, чтобы слава ваших подвигов была присоединена к славе моих, потому что мне неизвестно, ни что они такое, ни какого они рода, – да и каковы бы они ни были, с меня довольно и моих. Отмеряйте же сколько хотите поля и я сделаю то же самое, и да, благословит святой Петр то, что пошлет каждому из наст Бог.
В городе заметили рыцаря Белой Луны и донесли вице-королю, что он вступил в переговоры с Дон-Кихотом Ламанчским. Вице-король, думая, что это, вероятно, новое приключение, придуманное Дон Антонио Морено или каким-нибудь другим барцелонским дворянином, сейчас же отправился на побережье в сопровождении Дон Антонио и нескольких других дворян. Она пришли туда в ту самую минуту, как Дон-Кихот повернул лошадь, чтоб отмерять себе поле. Вице-король, видя, что оба бойца готовятся броситься один на другого, встал между ними и спросил, что за причина побудила их так внезапно вступить в бой. – Преимущества красоты, ответил рыцарь Белой Луны, и он вкратце повторил то, что сказал Дон-Кихоту, равно как условия дуэли, принятые обеими сторонами. Вице-король подошел в Дон Антонио и тихо спросил у него, знает ли он, кто этот рыцарь Белой Луны и не штуку ли это хотят сыграть с Дон-Кихотом. Дон Антонио ответил, что не знает, ни кто этот рыцарь, ни шуточная ли это дуэль или серьезная. Этот ответ сильно встревожил вице-короли: он не знал, позволить ли он продолжать битву или нет. Но, не допуская и мысли, чтоб это была не шутка, он отошел, сказал: – Господа рыцари, если нет середины между признанием и смертью, если господин Дон-Кихот несговорчив, а ваша милость, господин рыцарь Белой Луны, не хотите уступить, так с Богом, приступайте. – Рыцарь Белой Луны в учтивых выражениях поблагодарил вице-короля за данное им разрешение, и Дон-Кихот сделал то же. Последний, положившись на Бога и за свою Дульцинею, как обыкновенно делал перед предстоявшими ему битвами, отмерял себе небольшое поле, видя, что и противник его делает то же; затем, без сигнала, данного рогом или каким-нибудь другим военным инструментом, оба в одно время пустили лошадей. Но так как конь рыцаря Белой Луны был легче Россинанта, то он и подъехал к Дон-Кихоту, проехав две трети расстояния, и при этом так сильно толкнул его, не коснувшись его копьем, острие которого, по-видимому, нарочно поднял кверху, что опрокинул на землю и Россинанта, и Дон Кинхота. Приблизившись к нему и дотронувшись острием копья до его забрала, победитель сказал: – Вы побеждены, рыцарь, и даже умрете, если не признаете условий нашего поединка. – Дон-Кихот, ошеломленный и разбитый падением, ответил, не поднимая забрала, хриплым и скорбным голосом, исходившим как бы из глубины могилы: – Дульцинея Тобозская прекраснейшая в мире женщина, а я несчастнейший в мире рыцарь. Эта истина не должна пострадать от моего бессилия поддержать ее. Всади, рыцарь, всади свое копье и лиши меня жизни, лишив чести. – О, этого я, конечно, не сделаю! – вскричал рыцарь Белой Луны. Да здравствует, да здравствует вполне слава госпожи Дульцинеи Тобозской! Я хочу только одного: чтоб великий Дон-Кихот удалялся в свою деревню на год или на то время, какое я ему предпишу, как мы условились перед тем, как вступили в поединок.
Вице-король, Дон Антонио и несколько других присутствовавших лиц ясно слышали этот разговор, они слышали также, как Дон-Кихот ответил, что если у него только не потребуют ничего, в ущерб Дульцинее, он исполнить все остальное, как добросовестный и честный рыцарь. После того как заявление это было сделано и выслушано, рыцарь Белой Луны повернул лошадь, и, кивнув головой вице-королю, легкой рысью направился к городу. Вице-король приказал Дон Антионио последовать за ним, чтоб, во что бы то ни стало, разузнать, кто он такой. Дон-Кихота подняли и открыли ему лицо, которое оказалось бледно, безжизненно и покрыто потом. Россинат так пострадал, что не мог подняться на ноги. Санчо, развесив уши и со слезами на глазах, не знал, ни что сказать, ни что сделать. Ему казалось, что все это приключение сон, дело волшебства. Он видел своего господина побежденным, во власти другого, вынужденным целый год не браться за оружие. Он вдел уже в воображении свет его славы померкшим, и надежды на его новые обещания рассеявшимися, как дым по ветру. Наконец, он боялся, чтоб Россинант не оказался на всю жизнь покалеченным, а его господин с каким-нибудь вывихом. Хорошо еще, если вывихнутые члены приведут в порядок его мозг! Наконец, рыцаря понесли в город на носилках, принесенных по приказанию вице-короля, который затем вернулся в свой дворец, горя нетерпением узнать, кто такой этот рыцарь Белой Луны, приведший Дон-Кихота в такое жалкое состояние.
Глава LXV
Где рассказывается, кто такой рыцарь Белой Луны, и где рассказывается об освобождении Дон Григорио, равно как о других событиях
Дон Антонио Морено наследовал за рыцарем Белой Луны, за которым последовали также или, лучше сказать, которого преследовали множество мальчишек до порога постоялого двора в центре города. Дон Антонио вошел туда с целью познакомиться с ним. Оруженосец встретил и разоружил рыцаря, который заперся в зале внизу, все сопровождаемый Дон Антонио, который умирал от любопытства узнать, кто этот незнакомец. Наконец рыцарь Белой Луны, видя, что этот дворянин от него не отстает, сказал ему: – Я понимаю, сударь, зачем вы сюда пришли: вы хотите узнать кто я, а так как у меня нет причин скрывать этого, то я скажу вам всю правду, пока мой слуга будет меня разоружать. Знайте же, сударь, что меня зовут бакалавром Самсоном Карраско. Я из одной деревни с Дон-Кихотом Ламанчским, безумие которого составляет предмет жалости для всех нас, знающих его, а для меня, быть может, более, чем для всякого другого. А так как я полагаю, что его выздоровление зависит от того, чтоб он оставался в покое и не трогался из своей деревни и своего дома, то я и искал случая заставить его оставаться в покое. Месяца три назад я, переодетый рыцарем Зеркал, разыскал его с целью сразиться с ним и победить его, не причиняя ему никакого вреда и поставив предварительно условием поединка, чтобы побежденный отдался на волю победителя. Уверенный в победе над ним, я намеревался потребовать, чтобы он вернулся домой, и не выезжал никуда целый год, в продолжение которого он мог бы выздороветь. Но судьба распорядилась совершенно иначе, и не я его победил и сбросил с лошади, а он меня, так что мой план не удался. Он продолжал свой путь, а я остался побежденный, пристыженный и разбитый падением, которое оказалось довольно опасно. Однако это не отбило у меня охоты снова разыскать его и в свою очередь победить, как я и сделал сегодня при вас. Он так добросовестен в исполнении обязанностей странствующего рыцарства и так верен данному слову, что безо всякого сомнения выполнит полученное от меня приказание. Вот, сударь, весь мой рассказ, к которому мне нечего прибавлять. Умоляю вас не выдавать меня и не говорить Дон-Кихоту, кто я, для того, чтоб мое доброе намерение возымело действие и чтобы мне удалось возвратить рассудок человеку, вполне рассудительному, как только он забывает нелепости своего странствующего рыцарства. – О, сударь! – вскричал Антонио. – Да простит вам Бог зло, которое вы причинили всему свету, пожелав вернуть рассудок самому забавному в мире сумасшедшему. Разве вы не видите, сударь, что польза, могущая произойти от здравого рассудка Дон-Кихота, не сравнится с удовольствием, которое он доставляет своими выходками? Но я думаю, что всей науки, всего искусства господина бакалавра не хватить на то, чтоб сделать разумным человека, так окончательно спятившего с ума; не будь это противно милосердию, я бы даже желал, чтоб Дон-Кихот никогда не выздоравливал, ибо с его выздоровлением мы не только лишимся его милых безумств, но еще и безумств его оруженосца Санчо Панса малейшее из которых способно развеселить даже самую меланхолию. Тем не менее, я буду молчать и ничего не скажу, чтобы посмотреть, верно ли я угадал, что господин Карраско не извлечет никакой пользы из своего поступка. Бакалавр ответил, что дело, во всяком случае, идет хорошо и что он надеется на счастливый исход. Он простился с Дон Антонио, который учтиво предложил себя к его услугам, затем, приказав привязать свое оружие в мулу, он сейчас же оставил город на той самой лошади, которая служила ему во время поединка, и вернулся в свою деревню без какого бы то ни было происшествия, достойного быть занесенным в эту правдивую историю.
Дон Антонио донес вице-королю обо всем, что рассказал ему Карраско, и это не доставило вице-королю ни малейшего удовольствия, ибо заключение Дон-Кихота должно было разрушить удовольствие, испытываемое всеми, до кого дошли вести о его безумствах.
Дон-Кихот оставался шесть дней в постели, печальный, огорченный, задумчивый, в мрачном и унылом настроении и с мыслями, занятыми исключительно несчастным событием его поражения. Санчо старался утешить его и однажды, между прочим, сказал ему: – Полноте, мой добрый господин, подымите голову и попытайтесь снова развеселиться, в особенности же благодарите небо за то, что, упавши, вы не сломали себе ребер. Вы знаете, что где удары наносятся, там они и получаются, и что не всегда есть сало там, где есть крючки, чтоб его вешать: натяните-ка лучше нос лекарю, потому вам его совсем не нужно, чтобы вылечиться от этой болезни. Вернемся домой и перестанем рыскать по свету в поисках за приключениями, до странам и землям, которых мы не знаем. Если хорошенько рассудить, так я больше вашего теряю тут, хотя вы и больше пострадали. Я, который вместе с губернаторством оставил и желание быть губернатором, не оставил еще желания сделаться графом, а желание это никогда не будет удовлетворено; если вы не сделаетесь королем, оставив занятия рыцарством. Стало быт, все мои надежды пошли прахом. – Замолчи, Санчо, – ответил Дон-Кихот. – Разве ты не знаешь, что мое удаление и заключение должны продолжаться всего один год? Когда срок этот кончится, я снова займусь своей благородной профессией и не премину завоевать королевства и даровать тебе графство. – Да услышит вас Бог, – вскричал Санчо, – и да останется глух грех, потому что я слыхал, что добрая надежда лучше худого обладания.
На этом месте разговора вошел Дон Антонио с проявлением величайшей радости. – Добрые вести, добрые вести, господин Дон-Кихот! – вскричал он. – Дон Грегорио и ездивший за ним ренегат уже на берегу. Что я говорю на берегу? Они уже у вице-короля и через минуту будут здесь. – Дон-Кихот как будто несколько обрадовался. По правде сказать, я бы больше обрадовался, если бы случилось наоборот, – сказал он. – Тогда бы я был принужден поехать в Берберию, где освободил бы силою своей руки не только Дон Грегорио, но всех находящихся там пленных христиан. Но, увы! Что я говорю, несчастный! Разве я не был побежден? Разве я не был опрокинут на землю? Разве я не тот, который не смеет целый год браться за оружие? Что же я обещаю, и чем могу тщеславиться, когда я должен скорее управлять веретеном, чем мечом? – Оставьте это, господин, – вмешался Санчо. – Да здравствует курица, несмотря на ее типун! К тому же, сегодня ты, а завтра я. В делах встреч, ударов и тумаков ни за что ручаться нельзя, потому тот, кто сегодня падает, завтра может встать, если сам не пожелает остаться в постели, то есть, если не даст себя победить, не набравшись новой хитрости для новых битв. Ну, вставайте, ваша милость, и встречайте Дон Грегорио, потому мне кажется по шуму и движению, который я слышу, что он уже в доме.
Это была правда: сходив с ренегатом к вице-королю, чтобы дать ему отчет об отъезде и возвращении, Дон Грегорио, торопись свидеться с Аной Феликс, поспешил со своим спутником в дом Дон Антонио. Выезжая из Алжира, Дон Грегорио был еще в женском платье, но на судне он переменял его на платье одного пленника, бежавшего вместе с ним. Но в каком бы платье он ни явился, в нем можно было узнать человека, достойного зависти, уважения и ухаживания, потому что он был чудно хорош и казался не старше семнадцати – восемнадцати лет. Рикоте и дочь его вышли к нему навстречу – отец, тронутый до слез, а дочь, очаровательно стыдливая. Они не целовались, потому что любовь сильная не смела. Красота Дон Грегорио и Аны Феликс одинаково очаровывала всех, присутствовавших при этой сцене. Молчание влюбленных говорило за них, а глаза их были языками, которые выражали их счастье и их целомудренные мысли. Ренегат рассказал, какие ловкие средства он употребил, чтоб извлечь Дон Грегорио из тюрьмы, а Дон Грегорио рассказал, в каких он был затруднениях и опасностях среди охранявших его женщин, и рассказал все это не пространно, а в коротких словах, и с умом, далеко превосходившим его возраст. Затем Рикоте щедро заплатил и вознаградил как ренегата, так и гребших на судне христиан. Что касается ренегата, то он возвратился в лоно церкви и из пораженного члена стал снова чистым и здоровым членом, благодаря раскаянию и искуплению.
Два дня спустя вице-король стал совещаться с Дон Антонио относительно средств, которые следовало употребить, чтобы Ана Феликс и ее отец остались в Испании, потому что они не видели ничего дурного в том, чтобы оставить в своем отечестве такую христианку-дочь и такого благонамеренного отца. Дон Антонио предложил выхлопотать эту милость при дворе, куда его, кроме того, призывали еще и другие дела. При этом он намекнул, что там с помощью милостей и подарков можно уладить многие затруднения. – Нет, – возразил Рикоте, присутствовавший при этом разговоре: – ни от милостей, ни от подарков ничего ждать нельзя, потому что с великим Дон Бернардино де Веласко, графом де Салазар, на которого его величество возложил заботу о нашем изгнании, все бесполезно: и просьбы, и слезы, и обещании, и подарки. Правда, он соединяет с правосудием милосердие, но так как он видит, что наш народ вообще испорчен и извращен, то и употребляет в качестве лекарства не смягчающий бальзам, а жгучие прижигания. С благоразумием и мудростью, которые он вносить во все свои дела, и с трепетом, который он внушает, он вынес на своих крепких плечах исполнение этой великой меры, и ни наша ловкость, ни наши подвохи, ни стратагемы, ни плутни не могли обмануть его аргусовых глаз, которые всегда бодрствуют, чтоб не дать ни одному из нас скрыться от него и остаться, как невидимый корень, который со временем даст ростки распространит ядовитый плоды по Испании, наконец очищенной и освобожденной от страха перед нашим размножением. Это было геройское решение со стороны великого Филиппа III и неслыханная мудрость – поручить исполнение этого дела Дон Бернардино де Веласко. – Как бы то ни было, – ответил Дон Антонио, – я, будучи там, употреблю все усилия, и пусть небо решит по своей воле. Дон Грегорио поедет со мной, чтоб утешить своих родителей в горе, которое должно было причинить им его исчезновение. Ана Феликс останется с моей женой в моем доме или в каком-нибудь монастыре, а господин вице-король, я уверен, не откажется взять к себе Рикоте до окончания моих хлопот.
Вице-король согласился на все предложения, Дон Грегорио же, знавший, что происходит, сначала уверял, что не может и не хочет оставить донью Ану Феликс. Однако, желая повидаться с родителями и думая, что найдет возможность вернуться за своей возлюбленной, он, наконец, согласился на то, что было решено. Ана Феликс осталась у жены Дон Антонио, а Рикоте во дворце вице-короля.
Наступил день отъезда Дон Антонио, затем, два дня спустя, день отъезда Дон-Кихота и Санчо, так как последствия падения не позволяли рыцарю раньше пуститься в путь. Когда Дон Грегорио расставался с Аной Феликс, было много слез, вздохов, рыданий и обмороков. Рикоте предложил своему будущему зятю тысячу дукатов, если он желает, но Дон Грегорио не взял ни одного и занял у Дон Антонио пять дукатов, обещаясь возвратить их ему в Мадриде. Наконец, они оба уехали, а несколько времени спустя отбыли, как уже сказано, и Дон-Кихот с Санчо, – Дон-Кихот безоружный и в дорожном платье, а Санчо пешком, так как осел нес на спине оружие.
Глава LXVI
Трактующая о том, что увидит всякий, кто ее прочитает, и услышит всякий, кто услышит ее чтение
При выезде из Барцелоны Дон-Кихот отправился поглядеть на то место, на котором упал и вскричал: – Здесь была Троя! Здесь моя несчастная звезда, а не моя трусость, отняла у меня про: шедшую мою славу! Здесь фортуна совершила по отношению ко мне свое круговращение! Здесь помрачаются мои геройские подвиги, и здесь, наконец, рухнуло мое счастье, чтоб никогда уже не подниматься!
Санчо, услыхавший эти сетования, оказал ему: – Мужественному сердцу, мой добрый господин, подобает также иметь терпение и твердость в несчастье, как радость в счастье. Я сужу по себе, потому если я губернатором чувствовал себя весело, так и теперь пешим оруженосцем не чувствую себя печальным. В самом деле, я слыхал, что особа, которую зовут Фортуной, капризная, сумасбродная женщина, вечно пьяная и вдобавок слепая. Вот она и не видит, что делает, и мы знает, кого опрокидывает и кого поднимает.
– Ты настоящий философ, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – и говоришь, как человек рассудительный. Не знаю, кто тебя учит таким вещам. Могу тебе только сказать, что никакой Фортуны на свете нет, и что все, что случается здесь, как хорошее, так и дурное, происходит не случайно, а по особому предопределению неба. Поэтому-то и говорят обыкновенно, что всякий человек творец своего счастья. И я был творцом своего счастья, но только не достаточно благоразумным, и потому моя самоуверенность так дорого обошлись мне. Я должен был бы сообразить, что тщедушие Россинанта не устоит против безмерной величины коня, на котором сидел рыцарь Белой Луны. А между тем, я отважился принять вызов. Я сделал все, что от меня зависело, и все-таки был выбит из седла; но хотя я лишился чести, но не лишился и не мог лишиться способности держать свое слово. Когда я был странствующим рыцарем, смелым и отважным, моя рука и мое сердце рекомендовали меня человеком сердца, теперь же, когда я – сверженный рыцарь, я хочу зарекомендовать себя человеком слова, сдержав обещание, которое дал. Шагай же, друг Санчо: отправимся домой, чтобы провести там год искуса. В этом вынужденном уединении мы почерпнем новые силы для возобновления занятия оружием, которого и никогда не брошу. – Господин, – сказал Санчо, – ходить пешком вовсе не так интересно, чтоб мне хотелось делать большие концы. Повесим это оружие, как человека, на какое-нибудь дерево, и, когда я сяду на спину к Серому, подняв ноги от земли, мы будем в состоянии отмерять такие расстояния, какие вашей милости будет угодно назначить. А думать, будто я много пройду пешком, значит воображать, будто в полночь бывает день. – Ты хорошо придумал, – ответил Дон-Кихот: – привяжем мое оружие в качестве трофеев и вырежем под ним и вокруг него то, что было написано на трофеях из оружия Роланда:
– Это золотые слова, – возразил Санчо, – и если бы Россинант не был нам нужен в дороге, я бы посоветовал и его также повесить. – Ну, так ни он, ни оружие не будут повешены! – вскричал Дон-Кихот. – Я не хочу, чтоб обо мне говорили, что старая хлеб соль забывается. – Славно сказано! – одобрил Санчо: – потому, по мнению умных людей, – нечего сваливать с больной головы на здоровую. А так как в этом приключении виноваты только ваша милость, так себя и накажите, и пусть ваш гнев не падет ни на это и без того окровавленное и разбитое оружие, ни на кроткого и доброго Россинанта, который ни в чем не виноват, ни на моя ноги, которые слишком нежны. чтоб их можно было заставлять ходить больше, чем полагается.
В таких разговорах прошел весь день и еще четыре других дня, и с ними не случилось ничего такого, что помешало бы их путешествию. На пятый день они увидали при въезде в одно село, у дверей постоялого двора, много народу, который веселился, так как был праздник. Когда Дон-Кихот стал подъезжать к ним, один крестьянин возвысил голос и сказал: – Ладно! один из тех двух господ, которые не знают спорщиков, решит наш спор. – Очень охотно, – ответил Дон-Кихот, – и по всей справедливости, если, конечно, пойму его. – Дело в том, мой добрый господин, – продолжал крестьянин, – что один житель этой деревни, такой толстый, что весит два и три четверти центнера, вызвал наперегонки другого жителя, который весит всего сто двадцать пять фунтов. Условие вызова состоит в том, чтобы пробежать расстояние во сто шагов с одинаковым весом. Когда у вызвавшего спросили, как уровнять вес, он ответил, что вызванный, весящий один центнер с четвертью, должен взвалить себе на спину полтора центнера железа, и тогда сто двадцать пять центнеров тощего уравняются с двумястами семьюдесятью пятью фунтами толстого. – Вовсе нет! – вскричал Санчо, прежде чем Дон-Кихот ответил. – Мне, который был, как всем известно, несколько дней назад губернатором и судьей, подобает разъяснять такие сомнения я прекращать всякие споры. – Вот и прекрасно, – сказал Дон-Кихот. – Возьмись, друг Санчо, ответить им, потому что я не гожусь для такого переливания из пустого в порожнее: у меня и так все в голове спуталось и смешалось.
Получив это позволение, Санчо обратился к крестьянам, собравшимся толпой вокруг него и ожидавших, разиня рты, приговора, который он должен был произнести. – Братцы, – сказал он: – то, чего требует толстый, не имеет смысла и тени справедливости; потому если правду говорят, что вызванный имеет право выбирать оружие, то здесь не годится, чтоб вызвавший выбрал такое, с которым противнику его невозможно одержать победу, Поэтому мое мнение таково, чтоб толстый и жирный вызыватель подрезался, обрезался, надрезался, сократился и уменьшился – словом, снял бы с себя сто пятьдесят фунтов мяса отсюда, оттуда, от всего своего тела, как захочет и как ему будет угодно; таким образом, оставшись с весом в его фунтов, он уровняется тяжестью со своим противником, тогда они могут бежать, и силы будут равны. – Божусь, – сказал один из крестьян, выслушав приговор Санчо, – что этот господин говорит, как святой, и рассудил, как каноник. Но толстяк наверное не захочет отнять у себя и унции мяса, не то что сто пятьдесят фунтов. – Самое лучшее будет, чтоб они вовсе не бежали, – заметил другой, – для того чтобы тощему не пришлось надорваться от тяжести или толстому себя искромсать. Купите на половину заклада вина, позовем этих господ в кабак, и я возьму все на себя. – Что касается меня, господа, – ответил Дон-Кихот, – то я вам очень благодарен, но мне нельзя ни на минуту останавливаться, ибо мрачные мысля и печальные события заставляют меня казаться неучтивым и спешить вперед как только можно скорее. И, пришпорив Россинанта, он проехал мимо крестьян, оставив их столь же пораженными его странной наружностью, сколько умом Санчо. Один из крестьян вскричал: – Если у лакея столько ума, такт каков же должен быть господин? Бьюсь об заклад, что если они поедут в Саламанку, так сразу сделаются при дворе алькадами. Все пустяки, только одно важно: учиться и все учиться, а потом иметь немножко покровительства и счастья, и не успеешь оглянуться, как очутишься с жезлом в руке или митрой на голове.
Эту ночь господин и слуга провели в поле, под открытым небом, а на другой день, пустившись снова в путь, они увидали приближавшегося к ним пешком человека с котомкой на шее и железной палкой в руке – обычный наряд пешего посла. Этот последний, увидя Дон-Кихота, ускорил шаг и почти подбежал к нему, затем, обняв его правую ногу, так как выше не лог достать, закричал с признаками величайшей радости: – О, господин Дон-Кихот Ламанчский! какую радость испытает в тайниках души своей господин герцог, узнав, что ваша милость возвращаетесь в его замок, где он еще продолжает жить с госпожой герцогиней! – Я вас не знаю, друг мой, – ответил Дон-Кихот, – и не узнаю, кто вы, если вы не скажете мне сами. – Я, господин Дон-Кихот, – ответил посол, – я Тозилос, лакей его светлости герцога, тот самый, который не хотел драться с вашей милостью по поводу женитьбы на дочери доньи Родригес, – Помилосердуйте! – вскричал Дон-Кихот. – Возможно ли, чтоб вы были тот, которого мои враги – чародеи превратили в упомянутого вами лакея, чтоб отнять у меня славу победы? – Полноте, мой добрый господин, – возразил посол: – не говорите этого. Тут не было ни колдовства, ни перемены лица. Как я взошел в ограду лакеем Тозилосом, так и вышел из нее лакеем Тозилосом. Я захотел жениться без битвы, потому что молодая девушка пришлась мне по вкусу. Но дело вышло совсем наоборот, потому что, как только ваша милость уехали из нашего замка, мой господин, герцог, приказал отсчитать мне сто палочных ударов за то, что я ослушался приказаний, которые он дал мне перед началом битвы. Кончилась эта история тем, что бедная девушка поступила в монастырь, донья Родригес вернулась в Кастилию, а я иду теперь в Барцелону снести письмо, которое посылает мой господин вице-королю. Если ваша милость желаете напиться чистого, хотя и теплого вина, так у меня здесь есть мех со старым вином и еще несколько кусков трончонского сыру, которые сумеют пробудить вашу жажду, если она дремлет. – Я без околичностей принимаю приглашение, – ответил Санчо, – и пусть добрый Тозилос наливает стаканы на зло всем чародеям, какие найдутся в Индии. – Право, Санчо, – возразил Дон-Кихот, – ты величавший в мире обжора и страшнейший неуч, если не хочешь понять, что этот курьер очарован и этот Тозилос не настоящий. Оставайся с ним и набивай себе желудок, а я медленно поеду вперед и подожду, пока ты подойдешь. – Лакей расхохотался, достал свой мех, вынул из котомки хлеб и сыр и уселся с Санчо на траве. Мирно и дружно принялись они за провизию и стали уплетать ее с таким мужеством и аппетитом, что облизали даже бумагу, единственно потому, что она пахла сыром. Тозилос сказал Санчо: – Наверное, друг Санчо, твой господин должен быть сумасшедший. – Как должен? – удивился Санчо. – Нет, он никому не должен: он всем платит чистоганом, особенно если приходится расплачиваться сумасшедшей монетой. Я отлично вижу это и даже говорил ему; да что же тут поделаешь? Особенно теперь он такой сумасшедший, что хоть вяжи его, потому его победил рыцарь Белой Луны. – Тозилос попросил его рассказать ему это приключение, но Санчо ответил, что невежливо заставлять его господина еще дольше дожидаться его, и что они поговорят об этом в другой раз, если встретятся. Затем он встал, стряхнул крошки с своего платья и бороды, толкнул вперед осла, простился с Тозилосом и присоединился к своему господину, который ждал его б тени, под деревом.
Глава LXVII
О решении Дон-Кихота сделаться пастухом и вести сельскую жизнь, пока не пройдет год его искуса, и о других интересных и поистине забавных происшествиях
Если множество мыслей всегда терзали Дон-Кихота еще до его поражения, то еще больше мыслей стало терзать его со времени поражения. Он стоял в тени дерева, и там, как мухи к меду, слетались мучить его тысячи мыслей. Одни относились к снятию чар с Дульциней, другие к жизни, которую он будет вести во время своего вынужденного уединения. Тем временем подошел к нему Санчо и стал расхваливать ему щедрость лакея Тозилоса.
– Возможно ли, – вскричал Дон-Кихот, – что б ты все еще думал, о, Санчо, что этот малый действительно лакей? Разве ты забыл, что видел Дульцинею обращенною в крестьянку и рыцаря Зеркал превращенных в бакалавра Карраско? Вот дела рук преследующих меня чародеев. Но скажи мне: ты спрашивал у этого Тозилоса, что Бог сделал с Альтисидорой? Оплакивала ли она мое отсутствие или повергла уже в лоно забвения влюбленные мысли, терзавшие ее в моем присутствии?
– Мои мысли, – ответил Санчо, – не дают мне справляться о всяком вздоре. Но, во имя Бога, сударь, какая муха вас укусила, что вы справляетесь о чужих мыслях, и особенно о влюбленных?
– Послушай, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – большая разница между поступками, которые делаешь из любви, и поступками, которые вызываются благодарностью. Может случиться, чтоб рыцарь оставался холоден и бесчувствен, но поистине невозможно, чтоб он был неблагодарен. По всем видимостям, Альтисидора нежно любила меня: она дала мне три головных платка, которые тебе известны, она оплакивала мой отъезд, упрекала меня, проклинала меня, публично жаловалась, забывая стыдливость. Все это доказательства, что она меня обожала, ибо гнев влюбленных всегда выражается в проклятиях. Я не мог дать ей никаких надежд, потому что все мои надежды сосредоточены на Дульцинее; не мог дать ей сокровищ, потому что сокровища странствующих рыцарей обманчивы и лживы, как блуждающие огни. Значит, я могу уделять ей только оставшиеся у меня воспоминания о ней, не оскорбляя этим, однако, воспоминаний о Дульцинее, которой ты делаешь зло тем, что медлишь бичевать и сечь эти куски мяса, которые я желал бы видеть в зубах у волков за то, что они предпочитают лучше сохранить себя на съедение земляным червям, чем обратиться на излечение этой бедной дамы.
– Право, господин, – возразил Санчо, – я, сказать правду, не могу себя уверить, чтоб шлепки по моей заднице имели что-нибудь общее со снятием чар с очарованных. Это все равно, что говорить: у тебя болит голова, так намажь себе пятки. Я могу, по крайности, побожиться, что во всех историях, которые читали ваша милость о странствующем рыцарстве, вы не видали никогда снятия чар посредством ударов бичом. Ну, да уж так и быть, я дам себе их, когда мне придет охота и когда время представит мне все удобства для этого дела. – Дай Бог! – ответил Дон-Кихот. – Да пошлют тебе небеса такую милость, чтоб ты сознал лежащую на тебе обязанность помочь моей даме и госпоже, которая также и твоя, ибо и ты мой.
Они продолжали путь, разговаривая таким образом, когда очутились на том месте, где их опрокинули и затоптали быки. Дон-Кихот узнал это место и сказал Санчо: – Вот луг, на котором мы встретили очаровательных пастушек и изящных пастухов, которые хотели воскресить пастушескую Аркадию. Это столь же новая, сколько умная мысль, и если ты разделяешь мое мнение, о, Санчо, то я хотел бы, чтоб мы в подражание им, превратились в пастухов, хоть на время, которое я должен провести в заточении. Я куплю несколько овечек и все необходимое для пастушеской профессии; потом, назвавшись – ты пастухом Пансино, а я пастухом Кихотис, мы станем бродить по горам, лесам и лугам, тут распевая песни, там жалобы, утоляя жажду хрустальной влагой из ручьев или из глубоких рек. Дубы будут щедрой рукой расточать нам свои сладкие, душистые плоды, а пробковые деревья – доставлять нам сидение и пристанище. Ивы будут давать нам тень, розы – благоухание, обширные луга – ковры, затканные тысячами цветов, воздух – свое чистое дыхание, луна и звезды – кроткий свет, не взирая на ночной мрак, песня – удовольствие, слезы – радость, Аполлон – стихи, а любовь – чувствительные мысли, которые могут прославить и обессмертить нас не только в настоящем, но и в будущем.
– Ей Богу, – вскричал Санчо, – эта жизнь мне по душе, тем более что и бакалавр Самсон Карраско, и цирюльник дядя Николай, закрывши глаза, захотят тоже вступить в эту жизнь и сделаться, как мы, пастухами. И еще дай Бог, чтоб священнику не пришла охота сунуться в пастухи, потому он тоже человек веселый и не прочь повеселиться.
– То, что ты говоришь, прелестно, – ответил Дон-Кихот.
– А если бакалавр вступит в пастушеское общество, в чем я не сомневаюсь, то его можно будет называть пастухом Самсонино или пастухом Каррасконом. Цирюльник Николай может назваться пастухом Никулозо, как древний Боскан назывался Неморозо. Что касается священника, то я не знаю, какое имя ему дать: разве производное от его имени, как например, пастух Куриамбро. Что до пастушек, в которых мы должны быть влюблены, там для них можно приискать сотни имен, а так как имя моей дамы столько же годится для пастушеского звания, сколько для звания принцессы, то мне и не зачем ломать себе голову, чтобы подыскать ей более подходящее. А ты, Санчо, дашь своей какое тебе будет угодно имя.
– Я не думаю дать ей иное имя, как Терезона: оно очень подходить к ее высокому росту и ее настоящему имени. Впрочем, если я буду прославлять ее в моих песнях, то докажу, как целомудренны мои желания, когда я на чужой каравай рта не разеваю. Священнику не нужно пастушки, а то это будет дурной пример для других. Ну, а бакалавр если захочет иметь пастушку, так это его дело.
– Боже мой! – вскричал Дон-Кихот, – какую жизнь мы себе устроим, друг Санчо! Сколько волынок будут раздаваться в моих ушах! Сколько свирелей, тамбуринов, сонах и рабелей! А если между этими звуками еще раздадутся звуки альбогов, то мы, значит, услышим все пастушеские инструменты.
– А что это такое альбоги? – спросил Санчо.
– Я их никогда не видывал и ничего не слыхивал о них.
– Альбоги, – ответил Дон-Кихот, – это металлические доски, похожие на ножки подсвечников, когда их ударяют одну о другую вогнутой стороной, они издают звук, если не особенно гармонический и приятный, то, по крайней мере, не режущий уха и вполне подходящий к грубости волынки и тамбурина. Это название альбога арабское, как и все слова в нашем испанском языке, начинающиеся на al, как например: almohaza, almorzar, alhombra, alguazil, almacen, alcаncia и т. п. В нашем языке есть всего три арабских слова, кончающихся на i: borsegui, zaquizami, и maravedi, потому что alheli и alfaqui признаются арабскими как по начальному al, так и по окончанию i. Это замечание я сделал мимоходом, потому что оно пришло мне в голову по поводу альбогов. Особенно нам поможет в совершенстве устроить нашу пастушескую жизнь то, что я немножко причастен к поэзии, как тебе известно, а бакалавр Самсон Карраско настоящий поэт. О священнике я ничего верного сказать не могу, но я готов побиться об заклад, что он имеет претензию на рифмоплетство; ну, а насчет дяди Николая я не допускаю и тени сомнения, потому что все цирюльники играют на гитаре и сочиняют куплеты. Я буду сетовать о разлуке; ты будешь хвастать верной любовью; пастух Карраскон будет разыгрывать покинутого, а священник Куриамбро – что ему будет угодно: таким образом, все пойдет у нас чудесно.
– Что до меня, господин, – ответил Санчо, – так я такой несчастный, что боюсь никогда не дожить до того дня, когда для меня наступить такая жизнь. Ах, какие красивые деревянные ложки я буду делать, когда стану пастухом! Сколько у нас будет салату, битых сливок, венков и всяких пастушеских безделок. Если все это не ославить меня умным человеком, так хоть искусным и ловким. Моя дочь Санчика будет приносить нам в поле обед. Впрочем, надо будет держать ухо востро: она смазливенькая, а между пастухами есть люди, которых скорее назовешь хитрецами, чем простаками. Я бы не хотел, чтоб она приходила за шерстью и уходила стриженая. Любовные шашни и дурные желания встречаются и в поле, как в городе, и забираются одинаково в королевские дворцы и в хижины пастухов. Но если убрать причину, так уберешь и грех, и когда глаза не видят, сердце не надрывается, и лучше прыжок с забора, чем молитвы честных людей.
– Будет тебе сыпать пословицами, Санчо! – вскричал Дон-Кихот. – Каждой из приведенных тобою было бы достаточно для выражения твоей мысли. Сколько раз я тебе советовал не быть таким расточительным на пословицы и не давать себе воли, когда ты их говоришь. Но тебе говорить – кажется, все равно, что проповедовать в пустыне и то же самое, что мать бьет меня, а я стегаю свой волчок.
– И еще кажется, – возразил Санчо, – что ваша милость делаете, как когда печка говорит котлу: «Убирайся отсюда, ты, с черной внутренностью!» Вы научились от меня говорить пословицы и сыплете имя попарно.
– Послушай, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – я привожу пословицы кстати и, когда я их говорю, они подходить, как кольцо к пальцу; ты же так треплешь их за волосы, что тащишь их, вместо того чтобы приводить. Если память не изменяет мне, я уже как-то говорил тебе, что пословицы – это короткие правила, извлеченные из продолжительного опыта и наблюдений наших древних мудрецов. Но пословица, приводимая некстати, скорее глупость, чем сентенция. Однако, оставим это, и так как наступает ночь, удалимся с дороги и поищем, где бы вам переночевать. Бог знает, что с нами будет завтра.
Они отошли в сторону от дороги и поздно и плохо поужинали к большому неудовольствию Санчо, которые думал о нужде, ожидающей странствующих рыцарей в лесах и горах, если даже время от времени обилие и является им в замках и богатых домах, как у Дон Диего де Миранда, на свадьбе у Камачо или в доме у Дон Антонио Морено. Но, приняв также в соображение, что не всегда бывает день и не всегда ночь, он уснул на эту ночь, между тем как его господин бодрствовал подле него.
Глава LXVIII
О смешном приключении, случившемся с Дон-Кихотом
Ночь была темна; хотя луна и была на небе, но не в таком месте, где ее можно было видеть, ибо госпожа Диана по временам отправляется гулять к антиподам, оставляя горы в тени и долины во мраке. Дон-Кихот отдал дань природе, проспав первый сон, второго же он себе уже не позволил, в противоположность Санчо, у которого, впрочем, второго сна никогда не бывало, так как один и тот же сон длился у него всегда от вечера и до утра – доказательство, что он обладал хорошей комплекцией и не имел забот. Дон-Кихоту же заботы до того не давали уснуть, что он даже разбудил Санчо и сказал ему: – Удивляюсь, право, Санчо, невозмутимости твоего настроения. Я полагаю, что ты мраморный или бронзовый и что в тебе нет ни чувства, вы сострадания. Я бодрствую, когда ты спишь, плачу, когда ты воешь; лишаюсь чувств от истощения, когда ты тяжелеешь и еле дышишь оттого, что объедаешься. А между тем, верный слуга должен делить страдания своего господина и волноваться его волнениями, хотя бы из приличия. Взгляни на спокойствие этой жизни, взгляни на уединение, в котором мы находимся, и которое как бы приглашает нас несколько пободрствовать между первым и вторым сном. Вставай, во имя неба! Отойди немного отсюда и добровольно и мужественно дай себе три или четыре сотни ударов плетью в счет ударов для снятия чар с Дульцинеи. Я умоляю тебя об этом, потому что не хочу вступать с тобой в рукопашную, как в тот раз: я знаю, что рука у тебя тяжела и жестка. Когда ты хорошенько отстегаешь себя, мы проведем остаток ночи в песнях – я о горестях разлуки, а ты о прелестях верности, и тем положим начало пастушеской жизни, которую должны будем вести у себя в деревне.
– Господин, – ответил Санчо, – я не картезианский монах, чтобы вставать среди сна и наказывать себя, и не думаю также, чтоб можно было сразу перейти от боли от ударов плетью к наслаждению музыкой. Пусть ваша милость даст мне поспать и не доводит меня до крайности касательно моего стегания себя, потому вы доведете меня до того, что я побожусь, что не трону на себе даже ниточки своего кафтана, а не то что собственного тела.
– О, жестокая душа! – вскричал Дон-Кихот. – О, оруженосец без нутра! О, как дурно я употребил хлеб и как неуместны были милости, которые я тебе оказал и еще думаю оказать! Благодаря мне ты видел себя губернатором, благодаря мне надеешься стать со временем графом или получить какое-нибудь другое соответствующее звание, и надежда эта отсрочивается не далее, как на один этот год, потому что ведь post tenebras spero lusem.
– Этого я не понимаю, – возразил Санчо, – а отлично понимаю, что, когда сплю, то не чувствую ни страха, ни надежды, ни горя, ни удовольствия. Да будет благословен тот, кто выдумал сов, этот плащ, прикрывающий все человеческие мысли, блюдо, утоляющее голод, воду, утоляющую жажду, огонь согревающий стужу, свежесть, умеряющую жгучий зной, – оловом, всемирную монету, на которую можно все купить, и весы, на которых уравниваются скотник и король, простак и мудрец. У сна только одно дурная сторона, сколько я слыхал, он похож на смерть, потому что между спящим и мертвым разница небольшая.
– Никогда, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – я не слыхал, чтоб ты так изящно выражался, как сейчас, и это доказывает мне, как верна поговорка, которую ты иногда приводишь. «Не от кого ты родился, а с кем ты водился».
– Ах, ах, господин ваш хозяин! – вскричал Санчо. – Я, что сыплю теперь пословицами? Ей Богу, ваша милость роняете их изо рта попарно, еще почище моего. Только между моими и вашими, должно-быть, та разница, что ваши являются кстати, а мои ни к селу, ни к городу. Но в конце концов, и те и другие – пословицы.
На этом месте своего разговора они услыхали глухие звуки и пронзительный крик по всей долине. Дон-Кихот поднялся и взял в руки шпагу, Санчо же подлез, свернувшись клубком, под осла и устроил себе с обеих сторон укрепление из узла с оружием и вьюка от своего осла, столько же дрожа от страха, сколько Дон-Кихот был встревожен. Шум с каждой минутой усиливался и приближался к обоим нашим трусам, т. е. к одному, ибо всем известно мужество другого. Дело в том, что торговцы вели продавать на ярмарку более шестисот поросят и гнали их туда в этот поздний час ночи. Шум, который производили эти животные, хрюкая и сопя, был так ужасен, что оглушил Дон-Кихота и Санчо, и они никак не могли понять, что это такое. Громадное хрюкающее стадо приблизилось в беспорядке, и, ничуть не уважив достоинства Дон-Кихота и Санчо, перешло через них, унеся укрепления Санчо и опрокинув на землю не только Дон-Кихота, но даже и Россинанта. Это нашествие, это хрюканье, быстрота, с которой приблизились эти грязные животные, истрепали и разбросали оружие, вьюк, осла, Россинанта, Санчо и Дон-Кихота. Санчо поднялся через силу и попросил у своего господина меч, говоря, что хочет убить с полдюжины этих нахальных господ поросят, чтоб научить их жить, потому что он понял, что это они. Дон-Кихот грустно ответил ему: – Оставь их, друг: это поражение – наказание за мой грех, и так и следует, чтоб небо карало побежденного странствующего рыцаря, дав лисицам его есть, осам жалить и свиньям топтать ногами.
– А это тоже кара небесная, – спросил Санчо, – когда оруженосцев странствующих рыцарей жалят москиты, пожирают вши и мучит голод? Если бы мы, оруженосцы, были сыновьями рыцарей, у которых служим, или близкими родственниками, тогда было бы неудивительно, что наказание за их грехи падает на вас до четвертого поколения. Но что общего между Панса и Дон-Кихотами? Давайте-ка уляжемся и проспим остаточек ночи. Бог велит солнцу взойти, и нам станет легче.
– Спи, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – спи: ты только на то и рожден, чтобы спать. А я, который рожден на то, чтобы бодрствовать, до самого утра буду давать волю своим мыслям и изолью их в маленьком мадригале, который, незаметно для тебя, вчера вечером сочинил про себя.
– Мне кажется, – заметил Санчо, – что мысли, укладывающиеся в куплеты, не особенно мучительны. Ваша милость можете рифмоплетствовать, сколько хотите, а я буду спать, сколько смогу. – И заняв на земле столько места, сколько хотел, он свернулся, съежился и уснул глубоким сном, не тревожными ни заботами, ни долгами, ни горестями. Что же касается Дон-Кихота, то он, прислонившись к пробковому дереву или к буку (Сид Ганед Бен-Энтели не указывает, что это было за дерево), пропел следующие строфы, под аккомпанемент своих собственных вздохов:
Рыцарь сопровождал каждый из этих стихов множеством вздохов и ручьями слез, словно сердце его разрывалось от сожаления о его поражении и о разлуке с Дульцинеей.
Между тем наступил день, и солнце ударило своими лучами в глаза Санчо. Он проснулся, встряхнулся, протер глаза и потянулся; потом бросил взгляд на опустошение, произведенное свиньями в его кладовой, и проклял стадо, не забыв и тех, кто гнал это стадо. Затем они оба снова пустились в путь и к вечеру увидали приближавшихся к ним человек десять верхами и человек пять пешком. У Дон-Кихота забилось сердце, а у Санчо оно просто замерло, потому что приближавшиеся к ним люди были с мечами и щитами и одеты были, как для войны. Дон-Кихот обернулся к Санчо и сказал: – Если б я мог, о, Санчо, пустить в ход свое оружие и если бы мое обещание не связывало мне рук, этот отряд, который собирается напасть на меня был бы для меня находкой. Но может быть, это вовсе не то, чего мы опасаемся. – В эту минуту подъехали верховые и с копьями в руках, не говоря ни слова, окружили Дон-Кихота и приложили острия своих копий к его груди и спине, грозя ему таким образом смертью. Один из пеших, приложив палец к губам и давая тем знак молчать, схватил Россинанта за узду и стащил его с дороги. Остальные пешие, окружив Санчо и осла и все сохраняя тоже полное молчание, последовали за тем, который уводил Дон-Кихота. Два три раза рыцарь пытался спросить, куда его ведут и чего хотят от него, но едва он начинал двигать губами, как ему закрывали рот наконечниками копий. То же самое было и с Санчо: только что он собирался заговорить, как один из его стражей колол его рогатиной и при этом колол также и осла, точно и тот хотел говорить. Наступала ночь. Они прибавили шагу, а страх все возрастал в сердцах обоих пленников, особенно каждый раз как им кричали: – Двигайтесь, троглодиты! Молчите, варвары! Терпите, антропофаги! Перестаньте ныть, скифы! Закройте глаза, убийственные полифемы, пожирающие львы! – и многое тому подобное, что резало уши обоих несчастных, господина и слуги. Санчо говорил про себя: «Мы бандиты? Мы воры? Мы анафемы? Эти прозвища мне вовсе не по нутру. Подует скверный ветер – и беда идет за бедой, точно палочные удары на собаку. И дал бы Бог, чтоб кончилось палочными ударами это приключение, которое пахнет такими бедами!»
Дон-Кихот шил совершенно растерянный и, несмотря на тысячи осаждавших его мыслей, не мог сообразить, что означают ругательства, которыми их награждали. Одно он заключал из этого: что ничего хорошего ждать нельзя, а нужно опасаться многого дурного. Наконец около часу ночи они подошли к какому-то замку, в котором Дон-Кихот сейчас же признал замок герцога, где гостил несколько дней назад. – Пресвятая Богородица! – вскричал он, как только узнал дом. – Что это значит? В этом доме все олицетворенная любезность, радушный прием, учтивость, во для побежденных добро обращается в зло, а зло в еще худшее. – Они вошли в передний двор замка и увидали в нем нечто такое, что усилило их удивление и удвоило ужас, как читатель увидит в следующей главе.
Глава LXIX
О самом странном и самом новом приключении, какое только случалось с Дон-Кихотом в течение этой великой истории
Всадники сошли с коней и, при помощи пеших внезапно схватив на руки Дон-Кихота и Санчо, внесли их во двор замка. Сто факелов на подставках горели во дворе, а пятьсот ламп освещали окружные галереи, так что, несмотря на ночь, к тому же очень темную, невозможно было заметить отсутствия дневного света. Среди двора высился катафалк на два аршина от земли, весь покрытый громадным черным бархатным балдахином, а кругом, на ступенях, горело более ста белых восковых свеч в серебряных подсвечниках. На катафалке лежал труп молодой девушки, до того прекрасной, что даже смерть казалась в ней прекрасной. Голова ее лежала на парчовой подушке и украшена была венком из душистых цветов. В руках, скрещенных на груди, она держала пальмовую ветвь. С одной стороны двора возвышалось нечто вроде подмосток и там, на двух стульях, сидело два лица, которых, судя по коронам на головах и скипетрам в руках, легко было признать за царей, настоящих или мнимых. У подножия этих подмосток, куда вели ступеньки, стояло два стула, на которые стражи пленников усадили Дон-Кихота и Санчо, все молча и показывая им знаками, чтоб и они молчали. Но они молчали бы и без знаков и угроз, потому что языки их были парализованы удивлением, в которое повергло их это зрелище. В ту же минуту стали подниматься на подмостки два знатных лица в сопровождении многочисленной свиты. Дон-Кихот сейчас же признал в них своих хозяев, герцога и герцогиню, которые уселись на двух роскошных креслах, рядом с венценосными царями.
Кто не изумился бы при виде таких странных вещей, особенно если прибавить к этому, что Дон-Кихот узнал в распростертом на катафалке трупе прекрасную Альтисидору? Когда герцог и герцогиня взошли на подмостки, Дон-Кихот и Санчо отвесили им по глубокому поклону, на которые благородная чета ответила легким наклонением головы. Тут явился гайдук и, подойдя к Санчо, накинул ему на плечи длинное черное баркановое платье, испещренное нарисованными огоньками, потом снял с него шляпу и покрыл ему голову длинной, остроконечной митрой, вроде тех, которые носят осужденные инквизицией, причем сказал ему на ухо, чтоб он не разжимал губ, иначе ему заткнут рот кляпом или убьют на месте. Санчо оглядел себя сверху донизу и увидал себя всего в огоньках, но так как огни эти не жгли его, то он и не обращал на них вы малейшего внимания. Он снял митру и увидал, что она вся покрыта нарисованными чертями; тогда он опять надел ее и пробормотал про себя: – Ладно, но крайности те меня не жгут, а эти не уносят. – Дон-Кихот также смотрел на него и, невзирая на то, что все чувства его были парализованы ужасом, не мог удержаться, чтоб не расхохотаться при виде фигуры Санчо.
В это время из-под катафалка послышались приятные, тихие звуки флейт, которые, не будучи нарушаемы ни одним человеческим голосом – ибо в этом месте даже тишина молчала, – раздавались нежно и уныло. Вдруг около подушки, на которой лежал труп, появился прекрасный молодой человек, одетый римлянином, и приятным, звучным голосом пропел под аккомпанемент арфы, на которой сам играл, следующие стансы:
Довольно, – сказал в эту минуту один из царей: – довольно, певец, ты никогда не кончишь, если станешь описывать нам теперь смерть и прелести бесподобной Альтисидоры, которая не умерла, как воображает невежественный свет, а живет в тысяче языках славы и в испытании, которое должен будет нести присутствующий здесь Санчо Панса, чтоб вернуть ей свет. Поэтому, о, Радамант, ты, который судишь вместе со мной в мрачных пучинах судеб и знаешь все, что написано в непроницаемых книгах, чтоб вернуть эту молодую девушку к жизни, скажи нам сейчас же, что делать, и не лишай нас долее счастья, которого мы ждем от ее возвращения в мир.
Едва Минос произнес эти слова, как его товарищ Радамант поднялся и сказал: – Эй вы, слуги этого дома, высокие и низкие, большие и малые, бегите сюда скорее один за другим! Дайте Санчо двадцать четыре щелчка по лицу, ущипните ему двенадцать раз руки и сделайте ему шесть булавочных уколов в поясницу: в этом заключается излечение Альтисидоры. – Услышав это, Санчо закричал, забыв, что должен молчать: – Божусь, что так же дам свое лицо на муку и тело на растерзание, как сделаюсь турком. Боже мой! Что общего между моей шкурой и воскресением этой барышни? Уж подлинно, посади свинью за стол, она и ноги на стол. Дульцинея очарована, так меня стегают, чтоб снять с нее чары. Альтисидора умирает от болезни, которую Богу угодно было, послать ей, и вот, чтоб ее воскресить, понадобилось дать мне двадцать четыре щелчка, исколоть мое тело булавками и исщипать мне до крови руки! Слуга покорный! Поищите кого другого, а я старая лисица и провести себя не дам. – Так ты умрешь! – проговорил ужасным голосом Радамант. Смягчись, тигр! Смирись, гордый Немврод! Терпи и молчи, ибо от тебя не требуют ничего невозможного, и не берись перечислять трудностей этого дела. Ты должен получить щелчки, ты должен быть исколот булавками, ты должен стонать под щипками. Ну же, говорю я, исполнители приказов, к делу, не то, честное слово, я научу вас понимать, для чего вы рождены!
Шесть дуэний сейчас же показались во дворе и стали приближаться одна за другой, и четверо из них были в очках. У всех у них правая рука была поднята кверху с вытянутыми вперед четырьмя пальцами, чтоб руки казались длиннее, как требует мода. Едва Санчо увидал их, как замычал по-бычьи. – Нет, нет, – кричал он, – я лучше дам кому угодно мучить и терзать меня, но никогда не позволю, чтоб до меня дотронулась дуэнья! Пусть мне исцарапают лицо, как кошки исцарапали моего господина в этом самом замке; пусть исколют мое тело острыми кинжалами; пусть изорвут мне руки железными щипцами; я все снесу и покорюсь этим господам, но чтоб дуэньи до меня дотронулись – нет, этого я не потерплю, хотя бы черт меня побрал!
Тут Дон-Кихот нарушил молчание и сказал Санчо: – Потерпи, сын кой, и доставь удовольствие этим господам. Ты должен еще благодарить небо, что оно дало тебе такую силу, что ты своим мученичеством снимаешь чары с очарованных и воскрешаешь мертвых. – Дуэньи уже успели приблизиться к Санчо. Сдавшись на увещания и смягчившись, он поудобнее уселся на своем стуле и протянул подбородок первой из них, которая дала ему довольно умеренный щелчок и затем низко присела перед ним. – Поменьше учтивостей, госпожа дуэнья, – сказал ей Санчо, – и поменьше духов, потому ваши руки пахнут, ей Богу, розовым уксусом. – Все дуэньи дали ему по щелчку, потом другая прислуга исщипала ему руки, но, когда дело дошло до булавочных уколов, он не выдержал. Вскочив со стула вне себя от ярости и схватив ближайший к нему факел, он бросился на дуэний и остальных своих палачей и закричал: – Прочь отсюда, слуги ада! Я не бронзовый, чтоб не чувствовать таких ужасных пыток!
В эту минуту Альтисидора, по-видимому, утомленная долгим лежанием на спине, повернулась на бок. При виде этого, все присутствующие разом закричали: «Альтисидора жива!» Радамант приказал Санчо успокоить свой гнев, так как результат, которого ждали, уже получился. Что касается Дон-Кихота, то увидя движение Альтисидоры, он бросился на колени перед Санчо и вскричал: – Вот подходящий момент, о, сын моей утробы, а не оруженосец, вот подходящий для тебя момент, чтоб дать себе несколько ударов бичом из тех, которые ты должен нанести себе для снятия чар с Дульцинеи. Вот подходящий момент, говорю я, когда твоя сила в полном блеске и наиболее способна творить добро, которого от тебя ожидают! – Это, – ответил Санчо, – уж похоже на злобу со злобой, а не на хлеб с медом. Славно было бы, нечего сказать, если бы после щелчков, щипков и булавочных уколов еще посыпались удары бичом! Мне остается только одно: привязать себе на шею большой камень и броситься в воду, если я вечно должен для излечения чужих болезней быть козлом отпущения. Оставьте меня, ради Бога, а не то я натворю тут дел!
Между тем, Альтисидора поднялась на катафалке, и в ту же минуту зазвучали рожки, вторя флейтам и голосам всех присутствовавших, которые закричали: – Да здравствует Альтисидора! Да здравствует Альтисидора! – Герцог и герцогиня поднялись со своих мест, а за ними поднялись и цари Минос и Радомант, и все вместе, не исключая и Дон-Кихота с Санчо, пошли к катафалку, чтобы помочь Альтисидоре сойти с него. Эта последняя, делая вид, что очнулась от долгого обморока, поклонилась своим господам и обоим царям, потом, косо взглянув на Дон-Кихота, сказала: – Да простит тебя Бог, бесчувственный рыцарь, что твоя жестокость заставила меня отправиться на тот свет, где я оставалась, как мне казалось, более тысячи лет. Тебя же, о, сострадательнейший изо всех оруженосцев мира, благодарю за возвращенную мне жизнь. Отныне можешь располагать навсегда, о, Санчо, шестью из моих сорочек, которые я завещаю тебе, чтоб ты сделал себе из них шесть сорочек для себя. Если они и не совсем новы, то, по крайней мере, совсем чисты. – Санчо, преисполненный благодарности, поцеловал у нее руку, держа митру в руке, точно шляпу, и преклонив оба колена. Герцог приказал, чтоб у него взяли эту митру и сняли платье, вышитое огоньками и чтоб ему возвратили его шляпу и кафтан. Тогда Санчо попросил у герцога позволения взять себе это платье и митру, говоря, что он хочет увезти их в себе в деревню в знак и в память этого удивительного приключения. Герцогиня ответила, что дарит ему их, потому что она, как ему известно, очень расположена к нему. Герцог приказал, чтоб двор очистили от всего этого убранства, чтоб все разошлись по своим комнатам и чтоб Дон-Кихота и Санчо отвели в известные уже им покои.
Глава LXX
Которая следует за шестьдесят девятой и очень важна для уразумения этой истории
Эту ночь Санчо спал на походной кровати в комнате Дон-Кихота, чего ему очень хотелось избежать, так как он знал, что его господин своими вопросами и разговорами не даст ему спать; а между тем он вовсе не был расположен много разговаривать, потому что боли от перенесенных пыток еще продолжали терзать его и не давала ему свободно двигать языком. Поэтому он бы охотнее лег один в хижине пастуха, чем в такой компании в этом богатом покое.
Его опасения были так справедливы и подозрения так верны, что едва он лег, как его господин позвал его и сказал: – Что ты думаешь, Санчо, о приключении этой ночи? Велико и сильно должно быть отчаяние любви, когда ты мог собственными глазами видеть Альтнсидору мертвой и убитой не иной стрелой, не иным мечом, не иной военной машиной, не иным смертоносным ядом, как видом суровости и презрения, которые я ей всегда выказывал. – Пусть бы она умерла на здоровье, – ответил Санчо, – как и когда ей угодно, и пусть бы оставила меня в покое, потому я никогда в жизни не влюблял ее в себя и не отталкивал. Я, право, не знаю и не могу понять, повторяю опять, что общего между выздоровлением этой Альтисидоры, капризной и вовсе нерассудительной девушки, и мучительством Санчо Панса. Только теперь я ясно вижу, что на этом свете есть волшебники и волшебство, от которых да избавит меня Бог, потому что я сам не умею от них избавляться. И все-таки я умоляю вашу милость дать мне спать и больше не спрашивать меня, если вы не хотите, чтоб я выбросился из окна. – Спи, друг Санчо, – сказал Дон-Кихот, – если тебе не мешают боли от щелчков, щипков и булавочных уколов. – Никакая боль, – ответил Санчо, – не сравнится с обидой от щелчков, только потому, что мне их дали дуэньи (чтоб они пропали!). Но умоляю опять вашу милость дать мне спать, потому сон – это облегчение страданий для тех, кому они не дают спать. – Да будет так, – согласился Дон-Кихот, – и да поможет тебе Бог!
Они оба уснули, а в это время Сиду-Гамеду, автору этой великой истории, пришла фантазия объяснить, что навело герцога и герцогиню на мысль воздвигнуть похоронный катафалк о котором была речь. Вот что он говорят по этому поводу: Бакалавр Самсон Карраско не забыл, как рыцарь Зеркал был опрокинут и побежден Дон-Кихотом, не забыл падения и поражения, перевернувших все его планы. Он захотел сделать новую попытку, надеясь на больший успех. Поэтому, расспросив у пажа, которые возил письмо и подарки жене Санчо, Терезе Панса, о месте, в котором находился Дон-Кихот, он запасся новым оружием, взял нового коня, нарисовал белую луну на своем щите и положил оружие на мула, которого повел один крестьянин, но не прежний его оруженосец Томе Сесиал, из боязни, чтоб его не узнали Санчо или Дон-Кихот. Он приехал в замок герцога, который сказал ему, куда направился Дон-Кихот, чтобы поехать на состязания в Сарагоссу. Герцог рассказал ему также, какие шутки сыграны были с рыцарем, а равно и о мнимом снятии чар с Дульцинеи, которое должно было совершиться в ущерб заднице Санчо. Наконец, он рассказал ему и о плутне Санчо, уверившего своего господина, что Дульцинея очарована и превращена в крестьянку, и о том, как герцогиня, в свою очереди, уверила Санчо, что он сам ошибается и что Дульцинея действительно очарована. Надо всем этим бакалавр много хохотал и не мало удивлялся как хитрости и простоватости Санчо, так и высокой степени, которой достигло безумие Дон-Кихота. Герцог просил его, если он встретятся с рыцарем, на обратном пути заехать опять в замок, все равно, победит ли он Дон-Кихота или нет, и рассказать ему обо всем, что произойдет. Бакалавр обещал ему это. Он отправился искать Дон-Кихота, не нашел его в Сарагоссе и проехал в Барцелону, где с ним случилось уже рассказанное раньше. На обратном пути он заехал в замок герцога и рассказал ему обо всем случившемся, а также об условиях поединка, прибавив, что Дон-Кихот, как честный странствующий рыцарь, уже возвращается, чтобы сдержать слово и удалиться в свою деревню на год. – Время, в которое, быть может, можно будет излечить его от безумия, – заметил бакалавр. – С этой именно целью я и проделал все эти метаморфозы, потому что достойно жалости, что у такого просвещенного гидальго, как Дон-Кихот, помутился ум. С этими словами он простился с герцогом и вернулся в свою деревню ждать Дон-Кихота, который следовал за ним.
При этом герцогу пришла в голову мысль сыграть с рыцарем эту новую штуку, потому что его очень забавляли Дон-Кихот и Санчо. Он расставил конную и пешую стражу по всем дорогам вблизи и вдали от замка и по всем местам, где мог проехать Дон-Кихот, для того, чтоб его волей иль неволей привели в замок, как только найдут его. Его действительно нашли и уведомили герцога, который, велев все приготовить, приказал, как только узнал о его прибытии, зажечь факелы и погребальные свечи во дворе и положить Альтисидору на катафалк со всеми аттрибутами, которые были описаны, и все это было устроено до того естественно, что невозможно было отличить этих приготовлений к погребению от настоящих. Сид Гамед говорит еще, что, на его взгляд, мистификаторы были такие же сумасшедшие, как мистифицируемые, и что герцог и герцогиня были на волос от того, чтоб их обоих можно было принять за глупцов, когда они могли столько хлопотать из-за того, чтобы посмеяться над двумя глупцами, из которых один был погружен в глубокий сон, а другой бодрствовал с расстроенным мозгом, когда наступил день и время вставать, ибо Дон-Кихот, победитель или побежденный, не любил праздности.
Альтисидора, которая, по мнению рыцаря, вернулась от смерти к жизни, действовала по желанию и фантазии своих господ. Украшенная тем самым венком, который был на ней в гробу, одетая в белую тафтяную тунику, усыпанную золотыми цветами, распустив волосы по плечам и опираясь на черную эбеновую палку, она вдруг вошла в комнату Дон-Кихота. При ее входе, рыцарь, встревоженный и смущенный, почтя совсем зарылся в простыни и одеяла, словно онемев и не находя для нее ни одного учтивого слова. Альтисидора уселась на стуле у его изголовья и, глубоко вздохнув, сказала нежным, слабым голосом: – Когда знатные дамы и скромные молодые девушки топчут ногами свою честь и позволяют своему языку переходить через все преграды, публично раскрывая тайны, заключающиеся в их сердцах, то это означает, что они доведены до последней крайности. И я, господин Дон-Кихот Ламанчский, одна из таких побуждаемых и побежденных любовью женщин, но все-таки настолько терпеливая и целомудренная, что мое сердце, наконец, не выдержало и разорвалось от молчания, и я лишилась жизни. Два дня назад назойливое воспоминание о суровости, с которою ты со мной обошелся, о бесчувственный рыцарь, более жесткий к моим жалобах, чем мрамор, довело меня до того, что я упала мертвая – по крайней мере, все видевшие меня сочли меня мертвою. И если бы Амур, сжалившись надо мной, не вложил средства против моей болезни в мученичество этого доброго оруженосца, я осталась бы на том свете. – Право же, – вмешался Санчо, – Амур должен был бы вложить его в мученичество моего осла, и я бил бы ему очень благодарен. Однако, скажите мне, сударыня, – да наградит вас Бог любовником попокладистее моего господина! – что вы видели на том свете? Что такое в аду? Потому если человек умирает в отчаянии, так уж он непременно попадет в ад. Сказать правду, – ответила Альтисидора, – я, верно, не совсем умерла, потому что в аду не была; а если бы я туда попала, я бы уже, верно, оттуда не вырвалась, хоть бы и захотела. На самом деле я подошла к двери, у которой с дюжину чертей играли в мяч, и все они были в брюках и кафтанах, с воротниками, обшитыми кружевом, и такими же отворотами, служившими им вместо рукавчиков, из которых высовывались четыре пальца, чтобы сделать руки длиннее. Они держали огненные отбойники для мячей, и меня удивило больше всего то, что они подавали друг другу вместо мячей книги вздутые ветром и наполненные волосом, – вещь, несомненно, удивительная и необыкновенная. Но еще больше меня удивило то, что обыкновенно у игроков естественно радуются те, которые выигрывают, и печалятся те, кто проигрывает, а в этой игре все брюзжали, все ворчали, все проклинали. – Это неудивительно, – сказал Санчо, – потому черти, играют они или не играют, проигрывают или выигрывают, никогда не могут быть довольны. – Так и должно быть, отвечала Альтисидора. – Но еще одна вещь меня удивляет, то есть я хочу сказать, что удивила тогда: ни один мяч не оставался после первого же помета на месте и для второго раза уже не годился. Поэтому книги старые и новые так и сыпались дождем. Одна из них, новенькая, как с иголочки, и очень хорошо переплетенная, получила такого тумака, что из нее вывалились внутренности и рассыпались листы. – Посмотри-ка, что это за книга, – сказал один черт другому, а тот отвечал: – Это вторая часть Дон-Кихота Ламанчского, написанная не Сидом Гамедом, первоначальным ее автором, а одним аррагонцем, который говорит о себе, что он родом из Тордезильяса. – Прочь ее, – воскликнул другой дьявол, – и бросьте ее в бездны ада, чтобы мои глаза ее не видели. – Она, значит, очень плоха? – спросил другой. – Так плоха, – отвечал первый, – что если бы я сам нарочно захотел сделать хуже, то не достиг бы этого. – Они продолжали свою игру, перекидываясь другими книгами, а я, услыхав имя Дон-Кихота, которого люблю так пылко, постаралась хорошенько запомнить это видение. – Это конечно и было видение, – заметил Дон-Кихот, – потому что другого меня на свете нет. Эта история переходит здесь из рук в руки, но ни в одних руках не остается, потому что всякий дает ей толчок ногой. Что касается меня, то я ни встревожен, ни рассержен, узнав, что, как фантастическое тело, разгуливаю во мраке бездны и в солнечном свете на земле, потому что я не тот, о котором говорится в этой истории. Если она хороша, верна и истинна, то она проживет целые века, а если она плоха, то от ее рождения до ее могилы путь будет не долог. – Альтисидора хотела дальше жаловаться на Дон-Кихота, но рыцарь ее предупредил. – Я вам уже много раз говорил, сударыня, – сказал он ей, – как я сожалею, что вы на меня обратили свою любовь, потому что в ответ я могу дать только благодарность, а не взаимность. Я рожден для того, чтобы принадлежать Дульцинее Тобозской, а судьба, если только она есть, воспитала и сохранила меня для нее. Думать, что какая либо другая красавица может отнять место, которое она занимает в моей душе, значит мечтать о невозможном, а так как невозможное невозможно, то эта речь должна образумить вас настолько, чтоб вы возвратились в границы своей честности.
Эти слова взволновали и раздражили Альтисидору: – Жив Господь! – воскликнула она. – Господин сушеная треска, известковая душа, ядро греха, более суровый и более жесткий, чем скряга, которого о чем-нибудь просят! Если я дорвусь до вашего лица, я вырву вам глаза. Уж не думаете ли вы, дон побежденный, дон нещадно избитый палкой, что я умираю от любви к вам? О, я не такая женщина, чтобы дать в обиду кончика моего ногтя таким верблюдам, не только что умирать от любви к ним. – Клянусь Богом, я этому верю, – перебил Санчо. – Когда говорят, что влюбленные умирают от любви, это всегда смешно. Говорить, конечно, можно, но сделать это… сам черт этому не поверит.
Во время этого разговора вошел музыкант, певец и поэт, который пел две строфы, выше переданные. Он обратился с глубоким поклоном к Дон-Кихоту и сказал ему: – Соблаговолите, ваша милость, причислить и занести меня в число самых преданных ваших слуг, потому что я уже давно предан вам, как за вашу славу, так и за ваши подвиги. – Соблаговолите, ваша милость, – отвечал Дон-Кихот, – сказать мне, кто вы такой, чтобы я мог отвечать вам с учтивостью по вашим заслугам. Молодой человек отвечал, что это он прошлою ночью играл и пел панегирик. – У вашей милости, – заговорил снова Дон-Кихот, – положительно прелестный голос, но то, что вы пели, мне кажется, было не совсем уместно; потому что, что общего между стансами Гарсилазо и смертью этой дамы? – Не удивляйтесь этому, – отвечал музыкант: – между подлинными поэтами настоящего времени в моде, чтобы всякий писал, что ему нравится, и крал то, что ему годится, кстати и некстати, и нет такой глупости, спетой или написанной, которая не приписывалась бы поэтической вольности.
Дон-Кихот хотел отвечать, но ему помешало появление герцога и герцогини, которые пришли отдать ему визит. Последовала длинная и сладостная беседа, во время которой Санчо произнес столько острот и столько шуток, что герцог и герцогиня снова пришли в изумление от такой тонкости ума, соединенной с такой простоватостью. Дон-Кихот умолял их позволить ему уехать в тот же день, прибавив, что таким побежденным рыцарям, каким был он, приличнее жить в свином хлеву, нежели в королевских замках. Хозяева милостиво простились с ними, и герцогиня спросила, сохранил ли он злобу против Альтисидоры. – Сеньора, – отвечал он, – ваша милость можете быть уверены, что все зло в этой молодой девице происходят от праздности и что средством против этого послужит только постоянное и честное занятие. Она мне сказала, что в аду носят кружева. Она, без сомнения, знает это рукоделие, пускай же ни на мгновение не оставляет его; пока ее пальцы будут заняты движением коклюшек, предметы ее любви не будут расстраивать ее воображения. Вот истина, вот мое мнение и вот мой совет. – Мой тоже, – прибавил Санчо, – потому я в жизни своей не видал, чтобы кружевница умерла от любви. Очень занятые девушки более думают о том, чтобы кончить свое дело, чем о любовных похождениях. Я говорю по опыту, потому, когда я работаю в поле, я и не вспомню о своей хозяйке, то есть о своей Терезе Панса, которую, однако, люблю, как зеницу ока. – Вы очень хорошо говорите, Санчо, – заговорила герцогиня, – и я постараюсь, чтобы Альтисидора вперед занялась шитьем, которое она понимает чудесно. – Это бесполезно, сударыня, – возразила Альтисидора, – и употреблять этого средства нет надобности. Жестокость, которою платил мне этот разбойник и бродяга, сотрут с моей души воспоминание о нем без всяких других тонкостей, и с позволения вашей светлости я удалюсь отсюда, чтобы не видеть более, не скажу его печального лица, но его безобразного и ужасного остова. – Это похоже на то, что обыкновенно говорят, – сказал герцог, – кто бранится, тот близок к прощению. – Альтисидора сделала вид, что утирает платком слезы, и, присев вред своими господами, вышла из комнаты. – Бедная девушка, – сказал Санчо, – ты получила то, что заслужила, потому что обратилась к душе, сухой как тростник, к сердцу жесткому, как камень! Клянусь Богом, если бы ты обратилась ко мне, ты услыхала бы совсем другую песню.
Разговор кончился, Дон-Кихот оделся, отобедал со своими хозяевами и уехал тотчас после стола.
Глава LXXI
Что случилось с Дон-Кихотом и его оруженосцем Санчо при их возвращении в свою деревню
Побежденный и праздношатающийся Дон-Кихот уехал с одной стороны задумчивый, с другой радостный. Печаль внушало ему его поражение; радость доставляло размышление о чудесной силе Санчо, которую доказало воскресение Альтисидоры. Впрочем, он несколько сомневался в том, чтобы влюбленная девица в действительности умирала. Что касается Санчо, то он ехал без малейшего веселия, а огорчало его то, что Альтисидора не сдержала своего обещания дать ему полдюжины сорочек. Думая и передумывая об этом, он сказал своему господину: – В сущности, господин, я должно быть самый несчастный врач, какого только можно встретить на свете, потому есть такие, которые, уморив больного, которого пользовали, еще требуют платы за свои труды, только в том и состоявшие, чтобы написать рецепт какого-нибудь лекарства, которое не сами и делают, а делает аптекарь, – да так и следует бедным дуракам. А я, которому здоровье других достается щипками, щелчками, уколами булавок и ударами плетью, не получаю за это ни обола. Так вот же, клянусь Богом, что если мне в руки попадется новый больной, я потребую, чтобы мне их смазали прежде, нежели я его вылечу, потому всякий кормится своим ремеслом, а я не думаю, чтобы небо одарило меня такой силой, какою я обладаю, для того, чтобы я пользовал ею других безо всякой для себя выгоды. – Ты прав, друг Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – и со стороны Альтисидоры очень дурно, что она не дала тебе обещанных сорочек. Хотя сила твоя и даром тебе досталась, потому что тебе не приходилось учиться для этого, но испытывать на себе мучения хуже, чем учиться. Что касается меня, то я могу сказать, что если бы ты захотел платы за удары плетью ради освобождения Дульцинеи от чар, то я бы дал тебе всякую плату, какая для меня возможна, но я не знаю, последует ли выздоровление после платы, а я не хочу вознаграждением помешать действию этого средства. Впрочем, мне кажется, что попытаться можно. Сообрази, Санчо, сколько тебе за это потребовать, и стегай себя поскорее, потом ты заплатишь себе наличными деньгами и собственными руками, потому что мои деньги у тебя.
При этом предложении Санчо раскрыл глаза и уши на целый аршин и в глубине души очень охотно согласился стегать себя. – Хорошо, господин, – сказал он Дон-Кихоту, – я очень расположен сделать удовольствие вашей милости, как вы желаете, потому нахожу в этом и свою выгоду. Корыстолюбивым делает меня любовь к моим детям и моей жене. Скажите мне теперь, сколько вы дадите мне за каждый удар, который я нанесу себе плетью по хребту.
– Если бы, о Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – я должен был тебе заплатить соразмерно величию и качеству зла, которому ты поможешь, то не хватило бы ни венецианской казны, ни золотых россыпей Потоси, чтобы прилично вознаградить тебя. Но прими в расчет то, что находится у тебя в моем кошельке, и сам назначь цену каждому удару.
– Ударов плетью, – отвечал Санчо, – будет три тысячи триста с чем-то. Я дал уже себе до пяти ударов, остается остаток. Пускай эти пять будут с чем-то, и будем считать круглым числом три тысячи триста. По квартильо штука, – а меньше я не возьму ни за что на свете, – это составит три тысячи триста квартильо; будем считать: три тысячи составят тысячу пятьсот полуреалов, которые составляют семьсот пятьдесят реалов, а триста дадут сто пятьдесят полуреалов, которые составят семьдесят пять реалов, а если их сложить с семьюстами пятьюдесятью, то выйдет восемьсот двадцать пять реалов. Я отчислю эту сумму из денег вашей милости, которые находятся у меня, и возвращусь к себе домой богатый и довольный, хотя очень избитый и очень окровавленный, но форелей не поймаешь… я больше я ничего не скажу.
– О, Санчо благословенный! О, любезный Санчо! – воскликнул Дон-Кихот, – как мы будем тебе обязаны, Дульцинея и я, мы должны будем отплачивать тебе во все дни нашей жизни, которые небо нам уделит! Если она возвратит себе прежний вид, а невозможно, чтобы она себе его не возвратила, ее несчастие станет ее счастьем, а мое поражение торжеством. Ну, Санчо, когда же ты думаешь начать свое бичевание? Чтобы ты сделал его поскорее, я прибавлю еще сто реалов.
– Когда? – отвечал Санчо. – Нынче же ночью. Постарайтесь, чтобы мы провели ее в чистом ноле и под открытым небом, я тогда я раздеру себе кожу.
Ночь наступила, та самая ночь, которую Дон-Кихот ожидал с величайшим нетерпением в мире; ему казалось, что колеса Аполлона сломались, и что день затягивается больше обыкновенного, точно так как бывает с влюбленными, которые никогда не знают меры своим желаниям. Наконец, рыцарь и оруженосец подъехали к группе тенистых деревьев, несколько в стороне от дороги, и, сняв седло с Россинанта и вьюк с Серого, растянулись на траве и поужинали из запасов Санчо. Последний, сделав из недоуздка и подпруги своего осла здоровую и гибкую плеть, удалился шагов на двадцать от Дон-Кихота, под тень нескольких буков. Увидав его удаляющимся с таким мужеством и решимостью, его господин сказал ему: – Смотри, друг, не раздери себя на куски. Сделай так, чтобы один удар дождался другого и не так спеши достигнуть конца пути, чтобы не остаться без дыхания среди дороги; я хочу сказать, – не бей себя так сильно, чтобы жизнь твоя не кончилась, прежде, нежели ты достигнешь желанной цифры. Чтобы ты не сбился со счета, я берусь считать отсюда по своим четкам удары, которые ты себе дашь, и да покровительствует тебе небо, как ты заслуживаешь за свое доброе намерение. – Хороший плательщик не тревожится своими обязательствами, – отвечал Санчо. – Я думаю бить себя так, чтобы не убить себя, но чтобы это меня хорошенько жгло. В этом и должна состоять сущность этого чуда.
Он тотчас разделся от пояса до верхней части туловища, потом, взяв в руки веревку, стал себя стегать, а Дон-Кихот – считать удары, но не успел он дать себе шести или восьми ударов, как шутка эта показалась ему несколько тяжелою, а цена несколько легкою. Он остановился и сказал своему господину, что считает сделку обманом, потому что такие удары заслуживают оплаты полуреалом, а не одним квартильо. – Продолжай, друг Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – я удваиваю плату. – Ну, так с помощью Божьей, – сказал Санчо, – и пускай сыплются удары дождем. – Но хитрец скоро перестал давать себе удары по плечам. Он бил по деревьям, издавая от времени до времени такие вздохи, что можно было думать, будто он с каждым ударом вырывает из себя душу. Дон-Кихот, разжалобленный и опасаясь притом, как бы он не лишился жизни, и как бы неосторожность Санчо не погубила всего дела, сказал ему, наконец: – Ради неба, друг, оставь это дело; средство кажется мне слишком острым, и хорошо бы давать себе передышку. Не в один час взята была Замора. Ты уже нанес себе, если я не ошибся в счете, более тысячи ударов плетью, этого достаточно пока, потому что осел, как говорится попросту, может вывести бремя, но не обременение. – Нет, нет, господин, – отвечал Санчо, – пусть обо мне не говорят: долг платить, дома нет. Пусть ваша милость отойдет отсюда немного и даст мне нанести себе еще тысячу ударов. В два таких присеста дело будет сделано, и за нами останется только излишек. – Если ты находишься в таком добром расположении, – заговорил Дон-Кихот, – то да благословит тебя небо; давай себе удары на здоровье, а я отойду.
Санчо возвратился к своему делу с такой энергией, что скоро на нескольких деревьях не осталось коры: с такой силой он себя бичевал. Наконец, испустив громкий крик и дав страшный удар одному буку, он сказал: – Здесь умрет Самсон и все кто с ним. – Дон-Кихот прибежал на звук этого ужасного удара и жалобного стона и, схватив сплетенный ремень, который служил Санчо плетью, сказал ему: – Упаси господи, друг Санчо, чтобы из-за моего удовольствия ты лишил себя жизни, которая нужна твоей жене и твоим детям. Пускай Дульцинея дожидается лучшего случая, а я буду держаться в пределах надежды на будущее и буду ждать, чтобы ты приобрел новые силы, дабы это дело окончилось к удовольствию всех. – Если ваша милость, мой господин, так хотите, – отвечал Санчо, – хорошо, я согласен, но накиньте мне ваш плащ, потому что пот катится с меня каплями, а я не хочу схватить насморк, как случается с кающимися, которые впервые выносят бичевание. – Дон-Кихот поспешил разоблачиться и, оставшись в одном полукафтанье, хорошенько укрыл Санчо, который проспал до тех пор, пока его разбудило солнце. Они продолжили свой путь и остановились в этот день в деревне в трех милях расстояния.
Они подъехали к постоялому двору, который и был Дон-Кихотом признан за таковой, а не за замок со рвами, башнями, опускными решетками и подъемными мостами, потому что после своего поражения он рассуждал обо всех вещах более здраво, как и видно будет впредь. Его поместили в низкой комнате, в которой на окнах вместо гардин висели два куска старой разрисованной саржи по деревенскому обычаю. На одном грубо изображено было похищение Елены, когда дерзкий гость Менелая увозит его супругу. Другой представлял историю Энея и Дидоны, когда последняя, взошедши на высокую башню, задернутая в простыню, делает знаки убегающему любовнику, который спасается от нее в открытом море на фрегате или бриге. Рыцарь, рассматривая обе картины, заметил, что Елена уходила совсем не против воли, потому что она украдкой смеялась под плащом. Что касается прекрасной Дидоны, то с ее глаз капали слезы, большие как орех. Хорошенько рассмотрев их, Дон-Кихот сказал: – Эти обе дамы были крайне несчастны, что родились не в наше время, а я еще более несчастен, что не родился в их время, потому что если бы я встретил этих обеих красавиц, Троя не была бы сожжена, а Карфаген разрушен, мне достаточно было бы убить Париса, чтобы не допустить таких великих бедствий. – Я готов биться об заклад, – сказал Санчо, что немного пройдет времени, и ни одного не будет кабачка, гостинцы, постоялого двора и цирюльни, где не оказалось бы в картинах истории наших подвигов. Но я хотел бы, чтобы они были нарисованы лучшей рукой, нежели та, которая намазала этих дам. – Ты прав, Санчо, – заметил Дон-Кихот, потому что действительно это похоже на картины Орбаньехи, художника, жившего в Убеде, который, когда его спрашивали, что он рисует, отвечал: «Что выйдет», а если случайно у него выходил петух, он подписывал под ним: «Это петух», чтобы его не приняли за лисицу. Таков же, Санчо, если я не ошибаюсь, должен быть художник или писатель (это одно и тоже), который напечатал историю нового Дон-Кихота; он нарисовал или написал наудачу. Это похоже также и на одного поэта по имени Маулеон, который несколько лет назад явился представиться ко двору. Он быстро отвечал на все обращенные к нему вопросы, а когда его спросили, что значит Deum de Deo, он отвечал: «Отселе доселе». Но оставим это, а скажи лучше, Санчо: в случае если ты захочешь дать себе этой ночью следующий залп ударов, предпочтешь ты сделать это под кровлей дома или под открытым небом? – Клянусь богом, господин, – отвечал Санчо, – что для тех ударов, которые я думаю дать себе, все равно, быть в доме или в поле. Но впрочем, я хотел бы; чтобы это произошло под деревьями; мне кажется, что они составляют мне компанию и что они удивительно помогают моему терпению. – Ну, не надо ни того, ни другого, друг Санчо, – отвечал Дон-Кихот, – чтобы тебе собраться с силами мы оставим окончание этого дела до нашей деревни, куда мы прибудем не позже, как послезавтра. – Делайте, как знаете, – отвечал Санчо, – а я хотел бы покончить с этим делом поскорее, пока железо горячо и точильный камень в движении, потому откладывать иногда опасно; надо молиться Богу и давать колотушки, потому лучше синица в руке, чем журавль в небе. – Будет, Санчо, – воскликнул Дон-Кихот, – оставь свои поговорки ради единого Бога; можно подумать, что ты возвращаешься к sieut erat. Говори просто, гладко, не запутываясь и не заплетаясь, как я тебе уже столько раз говорил. Ты увидишь, что будешь себя чувствовать хорошо. – Я не знаю, какое на мне лежит проклятие, – отвечал Санчо. – Я не могу привести ни одного доказательства без поговорки и ни одной поговорки, которая не казалась бы мне доказательством. Но я исправлюсь, если только это мне удастся. – И на этом их беседа кончилась.
Глава LXXII
Как Дон-Кихот и Санчо прибыли в свою деревню
Весь этот день Дон-Кихот и Санчо оставались в этом деревенском постоялом дворе, ожидая ночи, один – чтобы покончить со своим наказанием среди чистого поля, другой – чтобы увидать конец его, который должен будет быть и целью его желаний. Между тем к дверям гостиницы подъехал один путешественник верхом на лошади и в сопровождении троих или четверых слуг, один из которых, обращаясь к тому, кто казался их господином, сказал ему: – Ваша милость, господин Дон Альваро Тарфе, можете очень хорошо отдохнуть здесь, дом кажется чистым и свежим. – Дон-Кихот, услыхав это, сказал Санчо: – Слушай, Санчо, когда я перелистывал эту вторую часть моей истории, мне кажется я там между прочим встретил имя Дон Альваро Тарфе. – Очень может быть, – отвечал Санчо;– дадим ему сойти с лошади, потом допросим его. – Барин сошел с лошади, и хозяйка гостиницы отвела ему против комнаты Дон-Кихота низкую залу, убранную другой разрисованной саржей, как и та, которая украшала комнату вашего рыцаря. Новый пришелец облачился в летнее платье, и, выйдя на крыльцо гостиницы, которое было обширно и прохладно, он увидал там Дон-Кихота, который прохаживался взад и вперед. – Можно узнать, куда лежит путь вашей милости, господин дворянин? – спросил он его. – Я отправлюсь, – отвечал Дон-Кихот, – в одну деревню, отсюда по близости, откуда я родом и где живу. А ваша милость куда едете? – Я, сударь, – отвечал приезжий, – еду в Гренаду, на свою родину. – Хорошая родина, – заметил Дон-Кихот. – Но ваша милость не будете ли столь любезны и не скажете ли мне своего имени? Я полагаю, что для меня это более важно знать, нежели я могу сказать. – Мое имя, – отвечал путешественник, – Дон Альваро Тарфе. – Без всякого сомнения, – заметил Дон-Кихот, – я полагаю, что ваша милость тот самый Дон Альваро Тарфе, который фигурирует во второй части истории Дон-Кихота Ламанчскаго, недавно напечатанной и преданной гласности современным писателем, – Я тот самый, – отвечал дворянин, – и этот Дон-Кихот, главное лицо этой истории, был моим близким другом. Это я увлек его из его родины или, по крайней мере, понудил его отправиться к состязаниям, которые происходили в Сарагоссе и на которые я сам отправлялся. И действительно, действительно, я ему оказал много услуг и не допустил, чтобы его плечи были избиты палачом, за то, что он был несколько чересчур дерзок. – Скажите мне, господин Дон Альваро, – заговорил снова Дон-Кихот, – похожу я несколько на того Дон-Кихота, о котором говорит ваша милость? – Нет, конечно, нет, – отвечал путешественник, – ни в каком случае. – А у этого Дон-Кихота, – прибавил наш путешественник, – не было ли с собой оруженосца по имени Санчо Панса? – Да, без сомнения, был, – отвечал Дон Альваро, – но хотя он и славился тем, что был забавником и балагуром, но я никогда не слышал от него шутки, которая была бы забавна, – Честное слово, я этому верю! – воскликнул Санчо. – Шутить как нужно дается не всякому, а этот Санчо, о котором говорите ваше милость, господин дворянин, должен быть величайшим негодяем, скотом и вором, все вместе. Настоящий Санчо – я, и у меня к вашим услугам больше шуток, чем если бы они сыпались дождем, если не верите, ваша милость, произведите опыт. Ходите за мною, по меньшей мере, в течение года, и вы увидите, как они падают с моих уст при каждом шаге таким частым и мелким дождем, что всего чаще я сам не знаю, что говорю, а все слушающие меня покатываются со смеху. Что касается настоящего Дон-Кихота Ламанчского, знаменитого, храброго, мудрого, влюбленного, расторжителя неправых дел, покровителя сирот, защитника вдов, губителя девиц, того, у кого единственная дама несравненная Дульцинея Тобозская, то вот он, этот господин, мой хозяин. Всякий другой Дон-Кихот и всякий другой Санчо суть только для вида, суть только воздушные мечты. – Клянусь Богом, я верю этому, – отвечал Дон Альваро, – потому что вы, мой друг, в четырех произнесенных вами словах высказали больше острот, чем другой Санчо Панса во всех своих речах, которые я от него слышал, а число их велико. От него больше отдавало обжорством, нежели красноречием, и дураком, нежели забавником, и я имею основание думать, что волшебники, преследующие хорошего Дон-Кихота, хотели преследовать и меня с плохим Дон-Кихотом. Но в сущности я, право, не знаю, что сказать, потому что я готов был бы поклясться, что оставил того Дон-Кихота в доме сумасшедших в Толедо, чтобы его там излечили, и вдруг здесь встречаю другого Дон-Кихота, хотя совершенно не похожего на моего. – Я не знаю, – заметил Дон-Кихот, – могу ли я назваться хорошим, но могу, по крайней мере, сказать, что я не плохой. В доказательство того, что я утверждаю, я хотел бы, господин Дон Альваро Тарфе, чтобы ваша милость знали одну вещь, именно: никогда в моей жизни нога моя не была в Сарагоссе. Напротив, услыхав, что этот фантастический Дон-Кихот был на состязаниях в этом городе, я не хотел показываться туда, чтобы обличить его пред всем светом. Поэтому я прямо проехал в Барцелону, единственный по расположению и по красоте город, сокровищница учтивости, прибежище чужестранцев, богадельня для бедных, отечество храбрых, мститель за обиды и место свидания для верных друзей. Хотя то, что со мною там произошло и не относится к приятным воспоминаниям, а напротив вызывает жгучее сожаление, но я переношу их, однако, без сожаления и только потому, что имел случай насладиться видом Барцелоны. Итак, господин Дон Альваро Тарфе, я Дон-Кихот Ламанчский тот, о котором говорит молва, а не тот подлец, который хотел воспользоваться моим именем и хвастать моими мыслями. Я умоляю поэтому вашу милость, во имя обязанностей дворянина, соблаговолите заявить и подтвердить пред алькадом этой деревни, что ваша милость никогда во всю свою жизнь не видали меня до нынешнего дня, что я не Дон-Кихот напечатанной второй части и что этот Санчо Панса, мой оруженосец, не тот, которого знала ваша милость. – Очень охотно, – отвечал Дон Альваро, – но, право, это удивительно увидать в одно и то же время двоих Дон-Кихотов и двоих Санчо Панса, так схожих по именам и столь не вхожих по действиям. Да, я повторяю и подтверждаю, что я не видал того, что видел, и что со мной не было того, что было. – Без сомнения, – заметил Санчо, – ваша милость заколдованы, как госпожа Дульцинея Тобозская, и если бы небу угодно было назначить, чтобы для освобождения вас от чар я должен был дать себе еще три тысячи с чем-то ударов плетью, какие я даю себе для нее, я бы безо всякой корысти дал себе их. – Я не понимаю, что вы хотите сказать словами: удары плетью, – отвечал Дон Альваро. – О, это долго рассказывать, – сказал Санчо, – но потом я расскажу вам, в чем дело, если мы поедем по одной дороге. Во время этих разговоров наступил час обеда, и Дон-Кихот с Дон Альваро вместе сели за стол. Местный алькад случайно вошел в гостиницу в сопровождении протоколиста. Дон-Кихот изложил ему прошение в форменной записке, как подобало по его чину, чтобы Дон Альваро, дворянин, бывший на лицо, заявил его милости, что никогда не знал Дон-Кихота Ламанчского, также присутствовавшего на лицо, и что он не тот, который фигурирует в истории, напечатанной под заглавием: Вторая част Дон-Кихота Ламанчского, и написанной неким Авельянедой, родом из Тордезильяса. Алькад разобрал дело по судебным законам. Заявление было сделано по всем правилам и со всеми формальностями, требуемыми в подобных случаях, что доставило большое наслаждение Дон-Кихоту и Санчо, как будто такое заявление было им очень нужно, как будто действия их и слова не ясно показывали различие между обоими Дон-Кихотами и обоими Санчо Панса.
Кучей любезностей и взаимным предложением услуг обменялись Дон Альваро и Дон-Кихот, причем знаменитый Ламанчец выказал свой ум и свою мудрость так явно, что Дон Альваро Тарфе наконец разубедился и стал думать, что он в самом деле заколдован, потому что воочию видел двух совершенно разных Дон-Кихотов. По наступлении вечера они вместе выехали с места своего отдыха и в полумиле расстояния увидали две расходившиеся дороги: одна вела к деревне Дон-Кихота, подругой должен был поехать Дон Альваро. Во время этого краткого путешествия Дон-Кихот рассказал ему о своем несчастном поражении, равно как о чарах, в которых находилась Дульцинея, и о средстве, указанном Мерлином. Все это повергло в новое удивление Дон Альваро, который, сердечно расцеловавшись с Дон-Кихотом и Санчо, поехал своей дорогой, предоставив им ехать своей.
Рыцарь провел эту ночь под несколькими деревьями, чтоб дать Санчо случай докончить свою епитимью. Он ее действительно окончил и таким же образом как прошлой ночью, к большему ущербу коре буков, нежели своих плеч, которые он оберегал так тщательно, что удар плетью не согнал бы и муху, если б она уселась на плечах Санчо. Обманутый Дон-Кихот не потерял ни одной единицы в счете и нашел, что вместе с ударами за прошлую ночь число их дошло до трех тысяч двадцати девяти. По-видимому, солнце очень рано встало, чтобы увидать жертву, но с первым же рассветом хозяин и слуга продолжали свой путь, разговаривая о заблуждении, из которого они вывели Дон Альваро и радуясь, что получили его заявление пред судебной властью в такой достоверной форме.
Весь этот день и следующую ночь они ехали без приключений, которые заслуживали бы быть рассказанными, если не считать того, что Санчо кончил свою задачу, что преисполнило Дон-Кихота такой безумной радостью, что он не мог дождаться дня, чтобы увидать, не едет ли по дороге Дульцинея, его дама, уже освобожденная от чар, и по всему пути, увидав какую-либо женщину, он спешил ей навстречу, чтобы посмотреть, не Дульцинея ли это Тобозская, так был он уверен в непреложности обещаний Мерлина. В таких мыслях и желаниях достигли они холма, с высоты которого была видна их деревня. При виде ее Санчо стал на колени и воскликнул: – Открой свои глаза, желанная родина, и посмотри на своего возвращающегося сына Санчо Панса, если не более богатого, то хорошо избитого. Открой свои объятия и получи также своего сына Дон-Кихота, который, возвращаясь побежденным от руки других, возвращается за то победителем над самим собою, а это, как он мне говорил, наибольшая победа, какую может человек одержать. Но я приношу с собою деньги, потому что если мне давали хороших тумаков, то я хорошо держался на своем седле. – Оставь эти глупости, – сказал Дон-Кихот, – и приготовимся твердой ногой вступить в нашу деревню, где мы спустим узду нашей фантазии, чтобы начертать план пастушеской жизни, которую мы хотим вести. – После этих слов они съехали с холма и достигли деревни.
Глава LXXXIII
О мрачных предсказаниях, поразивших Дон-Кихота при вступлении в родную деревню, а также и о других событиях, которые украшают и возвышают интерес этой великой истории
Вступая на родную почву, как передает Сид Гамед, Дон-Кихот увидал на гумне двух маленьких мальчиков, ссорившихся между собою. Один из них говорил другому: – Напрасно стараешься, Перекильо, ты ее не увидишь больше во всю свою жизнь, во все свои дни. – Дон-Кихот услышал эти слова. – Друг, – сказал он Санчо, – слышишь ты, что говорит этот маленький мальчик: Ты не увидишь ее более во всю свою жизнь, и во все свои дни! – Ну, – отвечал Санчо, – что из того, что этот маленький мальчик так сказал? – Как! – заговорил снова Дон-Кихот. – Разве ты не видишь, что если применить эти слова к моему положению, то это значит, что я не увижу больше Дульцинеи? – Санчо хотел отвечать, но ему помешал вид зайца, который несся поперек воля, преследуемый стаей борзых. Бедное животное, в полном страхе, бросилось к ногам осла, ища около них убежища. Санчо взял зайца в руки и показал его Дон-Кихоту, который не переставал повторять: «Malum signum, malum signum». Заяц бежит, борзые его преследуют, конечно Дульцинея более не явится. – Какой вы право странный, – сказал Санчо. – Предположим, что этот заяц был Дульцинеей Тобозской, а эти преследующие ее борзые – разбойники-волшебники, которые ее превратили в крестьянку; она бежит, я ее схватываю и отдаю во власть вашей милости, а выдержите ее в руках и ласкаете в свое удовольствие. Чем же это плохой признак? И какое дурное предзнаменование можно из этого вывести?
Оба маленьких спорщика приблизились, чтобы посмотреть зайца, и Санчо спросил их, о чем они спорили. Они ответили, что тот, который сказал: – Ты ее не увидишь во всю свою жизнь, взял у другого маленькую клетку для сверчков, которую и не думает никогда возвратить другому. Санчо достал из кармана серебряную монету и дал ее маленькому мальчику за его клетку, которую и передал в руки Дон-Кихота, оказав: – Ну, господин, вот эти плохие предсказания и разбиты и уничтожены; отношение к нашему делу они имеют, как я думаю, как я ни глуп, такое же, как прошлогодние облака. Если память мне не изменяет, помнится, я слышал от нашего деревенского священника, что христианин и просвещенный человек не должен обращать внимания на эти ребяческие вещи. И ваша милость говорили мне намедни то же самое, объяснив мне, что все те христиане, которые обращают внимание на предзнаменования, не больше как глупцы. Не надо думать больше об этом. Оставим это и вступим в деревню.
Подъехали охотники и потребовали, чтобы заяц был им отдан, что Дон-Кихот и сделал, потом рыцарь поехал дальше и встретил у околицы священника и бакалавра Карраско, которые прогуливались на лужайке, повторяя на память молитвы. Надо сказать, что Санчо Панса накинул на осла, сверх связки с оружием, в виде попоны, тунику из баркана, усыпанную разрисованными на ней огоньками, в которую его завернули в замке герцога в ту ночь, когда Альтисидора воскресла; кроме того на голову осла он надел остроконечную митру, что представляло самую странную метаморфозу и самый удивительный наряд, в каком когда-либо на свете появлялся осел. Оба искателя приключений тотчас были узнаны священником и бакалавром, которые и бросились к ним с распростертыми объятиями. Дон-Кихот сошел с лошади и крепко прижал к груди обоих друзей. Деревенские повесы, от которых отделаться никогда нельзя, издали увидали ослиный колпак и, подбежав, чтобы разглядеть его, говорили друг другу: – Сюда, дети, сюда! идите, посмотрите на осла Санчо Панса, более нарядного, нежели Минго Ревульго, и на лошадь Дон-Кихота, более худую, чем прежде! – Наконец, окруженные этими повесами и сопровождаемые священником и Карраско, они въехали в деревню и прямо направились к дону Дон-Кихота, где встретила у входа экономку и племянницу, которые были уже уведомлены об их приезде. Такое же точно извещение, ни больше, ни меньше, дано было Терезе Панса, жене Санчо, которая, растрепанная и полуодетая, таща за руку свою дочь Санчику, прибежала к своему мужу. Но, увидав, что он совсем не так наряден и разодет, как она себе представляла губернатора, она воскликнула: – А, муженек, так вот вы каковы! Мне кажется, что вы пришли пешком, как собака и с распухшими лапами. У вас скорее вид негодяя, нежели губернатора. – Молчи, Тереза, – отвечал Санчо, – очень часто корыто есть, а свиней нет. Пойдем домой, ты услышишь чудеса. Я привез с собою деньги, а это главное, и заработанные собственным трудом, без ущерба другим. – Принесите деньги, мой добрый муж, – отвечала Тереза, – а здесь или там они заработаны и каким способом заработаны, вы никого этим не удивите. – Санчика бросилась на шею отцу и спросила его, не привез ли он чего-нибудь, потому что она ожидала, сказала она, столько же, сколько дождя выпадает в мае. Потом она взяла его с одной стороны за кожаный пояс, а жена с другой стороны под руку, и, ведя осла за ремень, они все трое пошли домой, оставив Дон-Кихота в его доме во власти экономки и племянницы и в обществе священника и бакалавра.
Дон-Кихот, не дожидаясь ни срока, ни случая, тотчас заперся со своими двумя друзьями, потом вкратце рассказал им о своем поражении и об обязательстве не покидать деревни в течение года, которое он и намерен выполнить буквально, не нарушая его ни на иоту, как странствующий рыцарь, связанный точными правилами странствующего рыцарства. Он присовокупил, что намерен на этот год сделаться пастухом и развлекаться в тиши полей, где ему можно будет спустить узду и дать полную свободу своим любовным мыслям, выполняя добродетельные пастушеские обязанности. Затем он стал их умолять, чтобы они составили ему компанию, если они не особенно заняты и если им не помешают в этом более серьезные обязанности. – Я куплю, – сказал он, – стадо овец, достаточное для того, чтобы нас называли пастухами, и я должен вам сказать, что главное уже сделано, потому что я нашел для вас имена, который подойдут к вам, как вылитые. – Что же это за имена? – спросил священник. – Я, – отвечал Дон-Кихот, – буду называться пастух Кихотис, вы, господин бакалавр, – пастух Карраскон, вы, господин священник, – пастух Куриамбро, а Санчо Панса – пастух Пансино.
Оба друга точно с неба свалялись, услыхав об этом новом безумии Дон-Кихота; но, боясь, чтоб он вторично не ушел с родины и не вернулся к своим рыцарским экспедициям, и надеясь к тому же, что в продолжение года можно будет его излечить, они согласились на его новый план, одобряли его безумную мысль, как очень благоразумную, у предложили ему себя в товарищи его сельских занятий. – Мало того, – прибавил Самсон Карраско, – так как я, как всем известно, весьма знаменитый поэт, то я буду на каждом шагу сочинять пасторальные стихи или героические, как мне вздумается, чтобы убить время в уединенных местах, по которым мы будет странствовать. Самое важное, господа, чтобы каждый из вас выбрал имя пастушки, которую будет прославлять в своих стихотворениях, и чтоб мы на всех, даже самых жестких, деревьях вырезали и увенчивали ее имя, по исконному обычаю влюбленных пастухов. – Вот это чудесно, – ответил Дон-Кихот. – Мне-то нечего придумывать имя какой-нибудь воображаемой пастушки, потому что бесподобная Дульцинея Тобозская, слава здешних мест, краса лугов, гордость красоты, цвет прелестей и ума – словом, совершенство, заслуживает всяческих похвал, даже кажущихся преувеличенными. – Это правда, – подтвердил священник. – Ну, а мы поищем здесь каких-нибудь новеньких пастушечек, которые пришлись бы нам по вкусу, если не по душе. – А если мы таких не найдем, то дадим своим пастушкам имена тех описанных в книгах и увенчанных пастушек, о которых говорит весь свет: – Филид, Амариллид, Диан, Флерид, Галатей и Белизард. Так как их продают на рынке, то мы можем купить их и сделать их своими. Если, например, моя дама или, лучше сказать, моя пастушка будет называться Ана, я стану воспевать ее под именем Анарды; если ее будут звать Франциской, я назову ее Франсенией, Люцию – Люсиндой, и так далее. Таким образом все устроится. И сам Санчо Панса, если вступит в наше братство, может прославлять свою жену Терезу под именем Терезаины. Дон-Кихот расхохотался при этом имени, а священник, осыпав его похвалами за его достойную решимость, снова предложил ему себя в товарищи на все время, которое у него будет оставаться от его главных занятий. После этого оба друга простились с рыцарем, советуя и прося его побольше заботиться о своем здоровье, ничего не жалея для этого.
Судьбе угодно было, чтобы племянница и экономка слышали этот разговор, и, как только Дон-Кихот остался один, они вошли в его комнату. – Это еще что такое, дядюшка? – спросила племянница. – Уж мы с экономкой надеялись, что ваша милость, наконец, вернулись домой, чтоб зажить спокойной, честной жизнью, а вы вдруг выдумали впутаться в новый лабиринт и сдаться – ты, пастушок, который приходишь, ты, пастушок, который уходишь! Право же, ячменная солома чересчур жестка, чтоб из вся делать свирели. – Да и как, – вмешалась экономка, – ваша милость будете проводить в поле летние знойные дни и зимние ночи, слушая вой волков? Это, честное слово, годится только для людей сильных, зачерствелых, с пеленок приученных к такой жизни. Уж если выбирать из двух зол меньшее, так уж лучше быть странствующих рыцарем, чем пастухом. Послушайте, сударь, примите мой совет. Я даю вам его не с пьяных глав, а трезвая, и с пятьюдесятью годами за плечами: оставайтесь дома, приведите в порядок свои дела, исповедуйтесь каждую неделю, давайте милостыню бедным, и, клянусь душой, если с вами приключится что-нибудь дурное… – Хорошо, хорошо, дети мои! – перебил Дон-Кихот. – Я сам прекрасно знаю, что делать. Отведите меня лучше в постель, потому что я, кажется, не совсем здоров, и будьте уверены, что рыцарем или пастухом я никогда не перестану заботиться о том, чтоб вы ни в чем не нуждались, как вы увидите на деле. – Обе добрые девушки, племянница и экономка, повели его в постель, где накормили и убаюкали его, как только умели.
Глава LXXIV
Как Дон-Кихот захворал, о составленном им завещании и о его смерти
Так как все человеческое не вечно и постоянно стремится от начала к концу, особенно жизнь человеческая, и так жив Дон-Кихот не получил от неба привилегии остановить ход своей жизни, то его конец и смерть пришли совершенно неожиданно для него. От горя ли, причиняемого ему сознанием его поражения, по промыслу ли неба, которое так захотело, но у него открылась упорная лихорадка, продержавшая его в постели шесть дней, в продолжение которых его много раз навещали священник, бакалавр, цирюльник и другие друзья, а у изголовья его неотступно сидел его верный оруженосец Санчо Панса. Все они, думая, что его довели до такого состояния сожаление о том, что он был побежден, и горе от невозможности освободить от чар и от неволи Дульцинею, старались всеми силами развлекать его. – Ну, будьте мужественны, – говорил ему бакалавр: вставайте и начнемте пастушескую жизнь. Я уже сочинял эклогу, которая затмит все эклоги Санназара; потом я еще купил на свои деньги у одного кинтанарского пастуха двух славных догов, которые будут стеречь стадо, одного по имени Барсино, а другого Бутрон. – Но все это не могло развлечь Дон-Кихота. Тогда друзья его пригласили врача. Врач пощупал его пульс, остался не особенно доволен и сказал: – Во всяком случае, надо подумать о спасения души, потому что тело в опасности. – Дон-Кихот спокойно и покорно выслушал этот приговор. Но не так отнеслись в этому его племянница, экономка и оруженосец, которые горько заплакали, точно у них перед глазами был уже его труп. Врач высказал мнение, что скрытые причины горя и печали доводят рыцаря до могилы. Дон-Кихот попросил, чтоб его оставили одного, потому что он хочет соснуть. Все вышли, и он уснул и проспал, как говорится, без просыпа более шести часов, так что его племянница и экономка думали, что он уж никогда не проснется. Однако по прошествии шести часов он проснулся и громко вскрикнул: – Да будет благословен всемогущий Господь, которому я обязан таким высоким благодеянием. Милосердие Его бесконечно, и грехи человеческие не могут ни уничтожить, ни уменьшить его.
Племянница внимательно слушала речи своего дяди, которые показались ей более разумными, чем обычные его речи, по крайней мере с тех пор, как он захворал. – Что ваша милость говорите, сударь? – спросила она. – Разве есть что-нибудь новое? О каком это милосердии и грехах человеческих вы говорите? – Милосердие, о, племянница моя, – ответил Дон-Кихот, – это то, что излил на меня сейчас Господь, которого, как я уже сказал, не остановили мои грехи. Рассудок мой освободился и прояснился, избавившись от густого мрака невежества, навеянного глупым, беспрестанным чтением гнусных рыцарских книг. Я понял теперь их нелепость и обманчивые соблазны. Мне жаль только, что я так поздно опомнился, что у меня уже не остается времени исправить зло, принявшись за чтение других книг, которые просветили бы мою душу. Я чувствую себя, о, племянница моя, в когтях смерти и хотел бы умереть так, чтоб все видели, что моя жизнь была вовсе не так дурна, чтоб за мной осталась слава безумца. Правда, я был безумцем, но не хотел бы своею смертью дать доказательства этой истины. Позови, дорогая моя, всех моих добрых друзей – священника, бакалавра Самсона Карраско и цирюльника дядю Николая: я хочу исповедаться и составить завещание. – Племяннице не пришлось трудиться исполнить его просьбу, потому что все они в эту минуту явились сами. Увидав их, Дон-Кихот продолжал: – Поздравьте меня, господа, с тем, что я уже не Дон-Кихот Ламанчский, а Алонсо Кихано, которого за простой и тихий нрав прозвали добрым. Теперь я враг Амадиса Галльского и бесчисленнаго множества людей его сорта; я возненавидел все невежественные истории о странствующих рыцарях, я понял свою глупость и опасность, которой подвергло меня их чтение; словом, я, милостью Бога, приобрел, в ущерб себе, опытность и теперь презираю и гнушаюсь ими.
Слыша такие речи, трое друзей вообразили, что его мозг поражен каким-нибудь новым безумием. – Как, господин Дон-Кихот! – вскричал Самсон. – Теперь, когда мы из верного источника узнали, что госпожа Дульцинея освободилась от чар, вы затянули такую песню! И когда мы уже готовы стать пастухами, чтобы в пении по-княжески проводить время, вы вдруг вздували сделаться отшельником! – Полноте, ради Бога; придите в себя и бросьте эти нелепости. Занимавшие меня до сих пор нелепости были, к сожалению, чересчур реальны для моего предубежденного ума, – ответил Дон-Кихот. – Дай Бог, чтоб моя смерть обратила их в мою пользу! Я прекрасно чувствую, господа, что гигантскими шагами приближаюсь к предельному моему часу. Теперь уже не время шутить. Пошлите за священником, чтоб он исповедал меня, и за нотариусом, чтоб составить мое завещание. В такой крайности человеку не подобает играть своей душой. Поэтому прощу вас, пока господин священник будет меня исповедовать, привести сюда нотариуса.
Все переглянулись, пораженные словами Дон-Кихота, но как им это ни казалось странно, они поверили ему. Главное, что убеждало их, что больной умирает, была легкость, с которой он пришел от безумия к рассудительности. И действительно, к сказанному им он прибавил еще многое другое, до того красноречивое, умное и согласное с христианским учением, что последние сомнения их рассеялись, и они поверили, что к нему вернулся рассудок. Священник удалял всех и остался один с Дон-Кихотом, которого исповедал. Тем временем бакалавр сходил за нотариусом и привел его вместе с Санчо Панса. Бедняга Санчо, узнавший от бакалавра, в каком печальном состоянии находится его господин, принялся при виде заплаканных глаз племянницы и экономки, рыдать и проливать слезы. Исповедав больного, священник вышел и оказал: действительно, Алонсо Кихано Добрый выздоровел от своего безумия, и мы можем войти, чтоб выслушать его завещание. – Эти слова вызвали новые потоки из распухших глаз экономки, племянницы и доброго оруженосца Санчо Панса, так что из под век их так и потекли слезы, а из груди посыпались тысячи вздохов, потому что, как уже было говорено ранее, был ли Дон-Кихот просто Алонсо Кихано Добрым или Дон-Кихотом Ламанчским, характер его всегда был так кроток, а обхождение так приветливо, что его любили не только домашние, но и все знавшие его.
Вместе с другими вошел и нотариус, который написал заглавие завещания. Затем, Дон-Кихот, кончив духовные свои дела со всеми необходимыми в таких случаях христианскими обрядностями, приступил к завещанию и стал диктовать: – Я желаю, чтобы с Санчо Панса, которого я в своем безумии сделал своим оруженосцем и с которым имел некоторые приходо-расходные счеты, не требовали ничего из той суммы денег, которая находилась у него на хранении, и чтоб с него не спрашивали никакого отчета об этих деньгах. Если останется что-нибудь после того, как ему будет уплачено, что я ему должен, то пусть остаток, который должен быть невелик, принадлежит ему и пусть он принесет ему большую пользу. Если бы я, как в безумии своем добыл ему губернаторство над островом, мог теперь, когда я стал человеком здоровым, подарить ему царство, я бы ему подарил его, ибо наивность его характера и преданность его заслуживают такой награды. – И, обратившись к Санчо, он прибавил: – Прости меня, друг мой, что и подал тебе повод казаться таким же сумасшедшим, как я, заставив тебя впасть в то же заблуждение, в каком был я сам, поверив, будто на свете были и есть странствующие рыцари. – Увы, увы! – ответил Санчо рыдая. – Не умирайте, мой добрый господин, а послушайтесь моего совета и живите еще многие годы, потому человек не может на этом свете сделать худшего безумства, как умереть ни с того, ни с сего, убитый не кем-нибудь и не какими-нибудь ударами, а только горем. Полноте, не ленитесь, вставайте с постели и пойдемте в поле, одетые пастухами, как мы условились: может быть, мы найдем за каким-нибудь кустом госпожу Дульцинею, освобожденную вам на радость от чар. Если ваша милость умираете от горя, что вас победили, так свалите всю вину на меня и говорите, что вы упали оттого, что я плохо оседлал Россинанта. Притом же ваша милость ведь читали в своих книгах, что это самая обыкновенная вещь, что рыцари валят друг друга, и что тот, кто побежден сегодня, может сам победить завтра. – Совершенно верно, – заметил Самсон, – добрый Санчо Панса отлично понимает эти истории. – Господа, – возразил Дон-Кихот, – оставьте это: в прошлогодних гнездах не бывает птиц. Я был сумасшедший и стал здрав, я был Дон-Кихотом Ламанчским и стал теперь Алонсо Кихано Добрым. Пусть мое раскаяние и моя искренность возвратят мне прежнее уважение ваших милостей ко мне и пусть господин нотариус продолжает… И так, я завещаю все мое движимое и недвижимое имущество племяннице моей, здесь присутствующей Антонии Кихана, по вычете из него всех сумм, необходимых для исполнения всех моих распоряжений, и первое, чего я требую, это уплаты жалованья моей экономке за все время, которое она у меня прослужила, и сверх того, выдачи ее двадцати дукатов на экипировку. Душеприказчиками и исполнителями моего завещания назначаю господина священника и господина бакалавра Самсона Карраско, здесь присутствующих. Далее завещаю, если моя племянница Антония Кихана захочет выйти замуж, чтоб она вышла за человека, о котором будет дознано предварительно судебным порядком, что он не знает даже, что такое рыцарские книги. Если же будет дознано, что он их знает, а племянница моя все-таки захочет за него выйти, то я лишаю ее всего, что завещаю ее, и мои душеприказчики будут иметь право употребить все на богоугодные дела по своему усмотрению… Далее, умоляю этих господ, моих душеприказчиков, если им удастся каким-нибудь способом познакомиться с автором, написавшим, как говорят, историю под заглавием Вторая часть похождений Дон-Кихота Ламанчского, попросить его от моего имени как можно настоятельнее, чтоб он простил меня, что я невольно подал ему повод написать так много таких ужасных глупостей, потому что я покидаю этот свет с угрызением совести, что дал ему такой повод.
После этих слов Дон-Кихот подписал и запечатал завещание и, утомленный, в обмороке растянулся на постели. Все присутствовавшие, испугавшись, бросились к нему на помощь, но и во все три дня, которые он еще прожил после составления завещания. Он каждый час лишался чувств. Весь дом был перевернут вверх дном, но, несмотря на то, племянница ела с аппетитом, экономка угощала, а Санчо был весел, как всегда, потому что всякое наследство имеет свойство изглаживать и смягчать в сердцах наследников чувство горести, причиняемое потерей умершего.
Наконец, наступил последний час Дон-Кихота. Он все время не переставал в самых энергических выражениях проклинать рыцарские книги и перед смертью причастился, как подобает христианину. Присутствовавший при этом нотариус утверждал, что ни в одной из рыцарских книг не встречал странствующего рыцаря, который умер бы в своей постели так спокойно и так по-христиански, как Дон-Кихот. Этот последний отдал Богу душу, т. е. умер, окруженный горюющими и плачущими друзьями. Видя, что он скончался, священник попросил нотариуса выдать свидетельство, что Алонсо Кихано Добрый, всеми называемый Дон-Кихотом Ламанчским, перешел из этого мира в другой и умер естественной смертью. При этом священник сказал, что просит этого свидетельства для того, чтоб отнять у всех писателей, исключая Сида Гамеда Бен-Энгели, всякую возможность ложно воскрешать его и сочинять о его похождениях бесконечные истории!
Таким был конец доблестного гидальго Ламанчского, родины которого Сид Гамед не хотел точно указать, для того чтобы все города и местечки Ламанчи оспаривали друг у друга честь быть его родиной и считать его в числе своих детей, подобно тому как было с семью городами Греции относительно Гомера. Тут еще не было упомянуто о слезах Санчо, племянницы и экономки, а также о новых эпитафиях, написанных на памятнике Дон-Кихота. Вот эпитафия, сочиненная Самсоном Карраско:
Здесь хитроумный Сид Гамед обращается к своему перу и говорить: – Ты будешь висеть на этом крючке и на этой латунной проволоке, о, мое перышко, очиненное хорошо или дурно, не знаю. Ты проживешь так долгие годы, если мнимые и злонамеренные историки не снимут тебя, чтоб осквернить тебя. Но прежде чем он к тебе приблизится, ты можешь их предупредить и сказать ни как можно красноречивее:
Да, для меня одного родился Дон-Кихот, и я родился для него. Он умел действовать, а я писать. Только мы с ним составляли одно, вопреки пресловутому тордезильяскому повествователю, который осмелился или осмелится описывать страусовым пером, грубым и плохо очиненным, похождения моего доблестного рыцаря. Это бремя ему совсем не по плечу, этот предмет не по его холодному уму, и если ты с ним повстречаешься, увещевай его оставить и покое в могиле усталые и уже подгнившие кости Дон-Кихота, и в особенности не водить его, наперекор законам смерти, в Старую Кастилию, заставив его выйти из могилы, в которой он действительно покоится, вытянувшись во весь рост и не будучи в состоянии снова выйти из нее и совершит третий поход. Чтоб осмеять все походы, совершенные столькими странствующими рыцарями, достаточно и двух совершенных им, на радость и удовольствие людям, познакомившимся с ними, как в этом государстве, так и в иностранных государствах. Поступая так, ты исполнишь свой христианский долг, ты дашь добрый совет человеку, желающему тебе зла, а я буду радоваться и гордиться, что первый собрал со своих сочинений плоды, которых он ожидал, ибо у меня не было иного желания, как предать на посмеяние людям лживые и нелепые рыцарские истории, которые, пораженные на смерть историей моего настоящего Дон-Кихота, стали уже прихрамывать и скоро, наверное, совсем упадут. – Vale.
Конец.