— Да здравствует рыбья порода! Да здравствуют слабые головы! — Это говорил Блудный Сын: — Скупка снаряжений забила вконец добычу золота. Я, например, за три недели приобрел больше, чем на 10 000 долларов добра, которое выбрасывалось, и каждый фунт его даст мне 100 процентов прибыли. Я начинаю смотреть на себя, как на второго Джона Рокфеллера.

— Вы убежденный мошенник, — сказал я. — Вы разыгрываете игру в блошки. Как ваше первое имя — Исаак? — Он перевернул свиную грудинку, которую поджаривал над огнем, и весело улыбнулся.

— Выхрапывай, что хочешь, старый шут. Пока я загребаю денежки, ты можешь называть меня каким угодно древним именем.

Он был очень весел и горд, но я совсем не чувствовал себя настроенным, чтобы разделить его оживление. Физически я уже успел вполне оправиться от ужасного рукоприкладства, но нравственно все еще терзался невыносимым оскорблением. И хуже всего было то, что я был совершенно бессилен. Закон не мог помочь мне, ибо не было свидетелей нападения, а силой я никогда не мог бы справиться с этим человеком. Почему я не был силачом? Если бы я был хотя бы так же высок и мускулист, как Гарри, например. Правда, я мог застрелить его, но тогда вмешалась бы полиция, и я попал бы в еще худшую историю. Казалось, ничего не оставалось другого, как только выжидать и молить о возмездии. Но как тяжело я переживал это! Временами в сердце моем зарождалось черное убийство. Я строил план мести, скрежеща зубами от бессильной ярости. К этим чувствам примешивалась еще гложущая тоска по Берне, которая никогда не покидала меня. Это была агония сердца, панический страх, желание, доходившее минутами до такого напряжения, что я готов был помешаться от причиняемого им страдания. Может быть, я лишь жалкое существо. Я часто задумывался над этим. Я или остаюсь совершенно равнодушным или переживаю слишком глубоко. Я жертва своих чувств. Я мученик своих настроений. Мне казалось, что кроме любви к Берне у меня до сих пор ничего не было. Так было и во все эти бурные годы; ничто другое не имело для меня значения. И теперь, когда я уже близок к концу своей жизни, я вижу, что все другое, действительно, не имело значения. Все, что случилось со мной, влияло на мою жизнь лишь, поскольку имело отношение к ней. Мне казалось, что я вижу весь мир сквозь призму любви к ней, и что все благородное, все прекрасное, все истинное было лишь оправой для любимой мной девушки.

— Пойдем-ка, — сказал Джим, — прогуляемся по городу.

Он называл его «Современная Гоморра» и не уставал обличать его беззаконие.

— Видишь того человека, — сказал он, указывая мне на седого прохожего, беседовавшего с энергичным блондином. — Это адвокат. У него прекрасный дом в Лос-Анджелесе и три прелестнейших дочери. Молодой человек должен был заручиться верительными грамотами от Комитета Невинности прежде, чем решиться стукнуться к нему. А теперь он выворачивает карманы, чтобы купить вина для Дези из Дедлайна. — Седовласый Человек завернул в салун со своим спутником. — Вот вам и Даусон. Мы теперь так далеки от дома. Добрые старые нравы не в ходу тут. Старый седой Юкон не выдаст нас. В течение десяти лет мы были надзирателями в воскресных школах для того, чтобы следующие пятьдесят лет вкушать от запретного плода. Каждый изворачивается вовсю.

Хотят попробовать, как это на вкус. Вино льется рекой. Деньги — самое дешевое удовольствие. Распускайся вовсю. Напивайся. Оркестр гремит. Приглашай себе пару на славный, смачный тустеп. Живей ребята.

Он был сегодня особенно язвительным и в этом всеобщем поругании нравственных основ, действительно казалось, что цивилизация есть только покров лицемерия.

— Чего нам удивляться, — сказал я, — человеческой распущенности, когда мы сами были обезьянами лишь несколько тысячелетий тому назад.

Тут мы встретили Банку Варенья. Он только что вернулся с ручьев в этот день. Физически он выглядел превосходно, был черен, как черника, худ и полон сдержанной энергии, как погреб ячменного пива. В денежном отношении он также был хорошо снабжен. Умственно же и нравственно находился в состоянии вулкана перед извержением.

В порывистом дыхании и неутомимости этого человека чувствовалась скрытая энергия, искавшая себе выхода в буйстве и насилии. Его надменные голубые глаза свирепо блуждали, а губы судорожно подергивались. Это был атавизм. Он происходил из породы тех белокурых свирепых морских викингов, которые умели выпить и умирали в грохоте битвы. Он мог жить только в сверкающем свете возбуждения или погружался во мрак отчаяния. Я видел, как его тонкие ноздри трепетали, как у боевой лошади, чующей запах битвы, и понимал, что он должен был бы быть до сих пор солдатом, предводителем головорезов, товарищем отчаянных удальцов.

Пока мы прогуливались, Джим разглагольствовал больше всех на свою любимую тему о нравственности. Банка Варенья молчаливо попыхивал трубкой, тогда как я, очень рассеянный и подавленный, думал о своих собственных горестях. Вдруг на середине квартала, где находилось большинство мюзик-холлов, мы встретили Локасто.

При виде его мое сердце болезненно забилось, и, я думаю, лицо, должно быть, побелело, как бумага. Я много думал об этой встрече и страшился ее. Есть вещи, которые никто не в состоянии предвидеть, но, если бы даже это грозило мне смертью, я должен был сделать попытку рассчитаться с этим зверем.

Он был в сопровождении маленького лысого еврея по имени Шницштейн, и мы шли рядом, когда я выступил вперед и остановил их. Мои зубы были сжаты, я весь дрожал от гнева. Сердце неистово колотилось. Мгновение я стоял так, глядя на него в немом возбуждении. Он был одет в костюм рудокопа, который всегда придавал ему особенно внушительный вид. От своего большого стетсона до высоких сапог это был типичный большой сильный человек Аляски, Победитель Стихии. Но рот его был жесток, как гранит, и черные глаза тяжелы и отталкивающи, как у жабы:

— О, вы трус! — закричал я, — подлый низкий трус!

Он посмотрел на меня вниз с высоты своего могучего, величавого роста, очень холодно и очень цинично.

— Кто вы такой? — протянул он. — Я вас не знаю.

— Такой же лжец, как и трус! — задыхался я. — Скотина, трус, лжец.

— Послушайте, убирайтесь-ка с дороги, не то я проучу вас как следует.

Снова, прежде чем я успел защититься, он накинулся на меня. Опять этот ужасный прием правой рукой, и я покатился, как под ударом молота. Но в одно мгновение я был уже на ногах, как воплощение слепой ярости, отчаянной борьбы. Я сделал попытку броситься на эту человеческую башню мышц или мускулов, когда кто-то удержал меня сзади. Это был Джим.

— Полегче, мальчуган, — сказал он. — Ты не можешь драться с этим рослым молодцом.

Шницштейн смотрел с любопытством. С необыкновенной быстротой собралась толпа, жадная до драмы, а над всеми возвышалась свирепая повелительная фигура Локасто. Настала бездыханная пауза. Затем, в психологический момент выступил Банка Варенья.

Огонь, тлевший в его глазах, разгорелся в свирепую радость, его искривленный рот был теперь мрачен и суров, как дверь темницы. Долгие дни он сражался с призрачным неуловимым врагом. Здесь, наконец, было нечто человекообразное и определенное. Он приблизился к Локасто.

— Почему вы не ударите кого-нибудь более подходящего к вашему росту? — спросил он. Его голос звучал напряженно, но совершенно спокойно.

Локасто измерил его с головы до ног удивленным взглядом. Лицо Черного Джека сделалось мрачным и грозным, в глазах его засверкали огненные искры.

— Послушайте, англичанин, — сказал он, — это не ваше дело. Чего вы суетесь?

— Да, не мое, — сказал Банка Варенья — и я увидел, как пламя борьбы радостно разгоралось в нем, — не мое, но я скоро сделаю его своим. Вот!

С быстротой молнии он нанес тому удар по щеке, сильный удар, который обжигал, как взмах хлыста.

— Теперь деритесь со мной, трус!

Казалось, что Локасто вот-вот бросится на своего оскорбителя. Со стиснутыми кулаками и оскаленными зубами он пригнулся, как бы для прыжка. Потом неожиданно выпрямился:

— Ладно, — сказал он тихо, — Шницштейн, нельзя ли предоставить нам Оперный театр?

— Я думаю, что можно. Мы уберем скамьи.

— Скажите толпе, чтобы шли за нами; мы дадим им бесплатное представление.

Я думаю, что туда набилось около пятьсот человек. Огромный австралийский боксер был арбитром. Кто-то упомянул о перчатках, но Локасто не захотел и слышать об этом.

— Нет, — сказал он, — я хочу так отделать собачьего сына, чтобы мать никогда не узнала его.

Он сделался теперь откровенно грубым и с восторгом готовился к борьбе. Оба должны были драться в нижнем белье. Без одежды Банка Варенья казался значительно меньше своего противника не только ростом, но и весом и шириной. Тем не менее это был прекрасный тип борца: худощавый, хорошо сложенный, с гибкими членами, с телом, которое, казалось, суживалось от плеч к низу. Его светлые волосы блестели, глаза были зорки и холодны, губы крепко сжаты. В лице своего противника он сражался с невидимым, гораздо более страшным и грозным существом. Локасто казался почти слишком массивным. Его мускулы вздувались, жилы на руках налились, как веревки, огромная грудь была широка, как дверь, ноги напоминали статую по величине и силе. В этом городе сильных людей он был, наверное, самым могучим.

Нигде в мире ни один бой не ожидался с большим нетерпением. Все эти люди — рудокопы, игроки, искатели приключений разного рода — толкались и дрались за места. При мысли о предстоящем сражении их охватывала сильная радость. Насторожившаяся, тяжело дышавшая, трепещущая от ожидания толпа теснилась все ближе и ближе. Снаружи люди требовали, чтобы их пустили. Они взбирались на сцену и в ложи. Они висли на галереи. Всего их было, должно быть, тысяча человек.

Оба противника, стоя друг против друга, напоминали гибкого греческого атлета рядом со смуглым римским гладиатором.

— Три против одного за Локасто! — закричал кто-то.

Затем наступила мертвая тишина, так что могло показаться, будто зал пуст и безлюден. Время было замечено, бой начался.