Быть так грубо пробужденным от восторгов любви, внезапно отвернуться от того, кого любишь больше всего на свете и увидеть того, которого должен больше всего ненавидеть — равносильно впечатлению оглушительного взрыва, но человеческая природа не в силах упасть, подобно ракете, с небесных высот любви. Я все еще находился в восторженном состоянии духа, когда, обернувшись, очутился лицом к лицу с Локасто. Ненависть была далека от моего сердца, и, увидев, что он также смотрит на меня без особенной неприязни, я почувствовал желание отложить на минуту в сторону враждебные чувства. Великодушие победителя пылало во мне.

Когда он подошел ко мне, его манеры были почти изысканны, полны достоинства.

— Вы должны простить мне, — сказал он, — что я подслушал вас. Но я проходил случайно и наткнулся на вас, прежде чем сообразил это.

Он протянул мне руку.

— Надеюсь, мои поздравления не покажутся вам слишком неприятными. Я знаю, что мое поведение в этом деле не может произвести на вас особенно хорошего впечатления. Я действительно взбалмошный человек. Будьте великодушны и предайте забвению прошлое? Хотите?

Я еще не спустился на землю. Я все еще парил в разреженных высотах любви и готов был объявить полную амнистию своим врагам. Когда он стоял так, искренний и привлекательный, в нем чувствовалось прямодушие и честность, которым трудно было противостоять. Я был убежден в чистосердечности его намерений и прямодушно протянул ему руку. Его пожатие заставило меня скорчиться.

— Да, я еще раз поздравляю вас. Я знаю ее и восхищаюсь ею. Она чистое золото. Это маленькая королева, и человек, которого она полюбит, должен быть горд и счастлив. Я поживший человек, я знаю свет и в общем отношусь цинично к женщинам, Я уважаю свою мать и сестер, а остальных… — Он выразительно пожал плечами. — Но эта девушка — другое дело. Я чувствую себя в ее присутствии, как двадцать пять лет назад, когда я был юношей с непотускневшими идеалами и чистым сердцем; когда женщина казалась мне святыней.

Он вздохнул.

— Знаете ли, молодой человек, я никому еще не говорил этого, но я отдал бы все, что я имею, миллион чистоганом, чтобы вернуть эти дни. Я никогда не был счастлив с тех пор. Вы не должны думать, что я интересуюсь вашей возлюбленной. Я достаточно стар, видите ли, чтобы быть ее отцом, и она глубоко трогает меня. Забудьте недоверие. Я хочу быть вашим другом. Я хочу помочь вам быть счастливыми. Джек Локасто совсем не так уж скверен; вы убедитесь в этом, когда узнаете его поближе. Не могу ли я сделать что-нибудь для вас? Чем вы намерены заняться в этой стране?

— Я еще сам не знаю хорошенько, — сказал я. — Надеюсь занять хороший участок, когда представится случай. А пока я собираюсь искать работы на ручьях.

— В самом деле? — сказал он задумчиво, — вы знаете кого-нибудь?

— Нет!

— Ладно, я могу кое-что предложить вам. У меня в Эльдорадо работают арендаторы. Я дам вам записку к ним, если хотите.

Я поблагодарил его.

— О, не стоит, — сказал он. — Я жалею, что играл такую низкую роль в прошлом и сделаю все, что в моих силах, чтобы загладить это. Верьте мне, что я хочу этого. Ваш друг англичанин задал мне самую основательную трепку за всю мою жизнь, но через три дня я пошел и пожал ему руку. Он славный парень. Мы откупорили с ним ящик вина. О, мы большие друзья теперь. Я всегда сознаюсь в своем поражении и не выношу злопамятства. Если я могу чем-нибудь помочь вам и ускорить вашу свадьбу с этой маленькой девочкой, вы можете всецело рассчитывать на Джека Локасто — вот и все.

Было раннее, ясное, холодное утро, когда мы отправились в Эльдорадо, Джим и я. У меня были письма от Локасто к арендаторам Рибвуду и Гоффману. Я показал их Джиму. Он нахмурился.

— Не хотите ли вы сказать, что поладили с этим дьяволом? — сказал он.

— Он не так уж дурен, — сказал я укоризненно. — Он пришел ко мне как мужчина и предложил свою дружескую поддержку. Сказал, что он стыдится за себя. Что мне оставалось делать? У меня не было оснований сомневаться в его искренности.

— Остерегайтесь его искренности. Он так же искренен, как укрощенная гремучая змея. Бросьте это письмо в ручей.

Но я отказался послушаться старика.

— Ладно, идите своей дорогой, — сказал он, — но не говорите потом, что я не предостерег вас.

Мы шли по тропинке, протоптанной ногами рудокопов и переносчиков грузов. Внизу лепились хижины, из которых поднимались в золотистый воздух султаны лилового дыма. Лагерь был уже на ногах. Мужчины рубили дрова, таскали воду. Долгий, долгий день начинался.

Следуя по дороге, мы добрались до Бонанцы, маленькой грязной речонки в узкой лощине. Вдоль по руслу ручья мы могли, видеть все возрастающую деятельность рудокопов. На каждом участке были дюжины хижин и много высоких конусов сероватой грязи. Мы увидели людей, стоящих на возвышенных платформах, вертящиеся вороты. Мы увидели, как бадьи поднимались наверх с темно-серой грязью и она сбрасывалась через край платформы. Местами платформы стояли в центре этих темно-серых конусов на высоте двадцати футов.

С каждой милей кучи становились все более многочисленными, так что некоторые участки казались сплошь покрытыми ими. Они напомнили бесчисленные муравейники, а вокруг них кишели в неутомимой деятельности маленькие муравьи — люди. Золотая долина открывалась перед нами прогалиной зеленых изгибов и щели ее были заполнены платками, хижинами, кучами и платформами, окутанными голубым газом костров.

— Взгляните-ка на эту большую стоножку, переползающую через долину, — сказал я.

— Да, — ответил Джим, — это длинный ряд запруд. Видите, как блестит на солнце вода. Она напоминает большую гусеницу с золотой спинкой.

— Мне кажется, что река в конце концов унесет все золото, — сказал я. — Я знаю, что оно задерживается в зарубках, но думаю, что если бы эта грязь принадлежала мне, я устроил бы запруды на расстоянии мили и сделал бы около шестисот зарубок. Но, вероятно, эти люди знают свое дело.

Около полудня мы спустились к руслу ручья и подошли к Форксу. Это был Даусон в миниатюре, в котором все гнусные особенности последнего городки были бесконечно подчеркнуты. В нем так же были танцульки, игорные притоны и много салунов. Все помогало здесь рудокопу облегчить его полнокровные карманы. В этом грохоте, блеске, грязи мы немного замешкались. Затем, поев на скорую руку, двинулись в Эльдорадо. Здесь царила та же лихорадочная деятельность добывания золота. Каждый участок стоил миллионы и люди, которые раньше редко зарабатывали достаточно, чтобы купить себе приличное пальто, теперь горевали в салунах, что жизнь недостаточно длинна, чтобы позволить им растратить внезапное богатство. Они все же наносили ему основательную брешь.

В Форксе я справился относительно Рибвуда и Гоффмана.

— Работать собираетесь на них, что ли? Ну, они составили себе чертовски дурную славу. Если вы найдете работу себе в другом месте, не упускайте ее.

Джим оставил меня; он не станет работать на участке Локасто, заявил он. У него был здесь друг, тоже арендатор, славный человек, принадлежавший к Армии Спасения. Он попробует устроиться, у него.

Таким образом мы расстались.

Рибвуд оказался высокий худой корнуэлец с узкой вытянутой головой и мрачным видом. Гоффман — дородный свекловичной окраски австралиец с выдающимся животом.

— Хорошо, мы поставим вас на работу, — сказал Гоффман, прочитав письмо. — Снимите ваше пальто и начните копать.

Таким образом я немедленно очутился в сброшенной куче; врезываясь лопатой в ценную грязь, я сбрасывал ее в запруду на пять футов выше моей головы. Работать так час за часом было не шутка, и если человек останавливался на минуту, жесткие глаза Гоффмана устремлялись на него, а мрачный Рибвуд вырывал лопату и со злостью швырял ее в грязь.

— Живей, ребята! — кричал он, — грязь должна летать. Не много таких мест на свете, где вы сможете заработать десять целкачей в день.

И надо сказать, что ни один рабочий не заслуживал так своего заработка, как те, которые промывали и копали в те долгие дни. Немногие могли выдержать это долго без передышки. Эти сбрасывающие и сгребающие люди были худы, как волки, и лица их были выдолблены и изрыты непрерывной работой.

Итак, в течение трех дней я заставлял грязь летать; но должен сознаться, что к концу моего рабочего дня полет ее становился очень неуверенным. Ко мне снова вернулись все муки, вызываемые переутомлением, старые муки и боли туннеля и песочной ямы. К вечеру каждая лопата грязи казалась мне такой же тяжелой, как лопата золота; словно грязь к вечеру превращалась в чистые самородки. Постоянное подбрасывание грязи в находившуюся выше головы запруду развивало мускулы, которые никогда не работали раньше, и я мучился ужасно.

По утрам боли были особенно жестоки. Как я стонал, пока мускулы не делались гибче. Я работал со скрежетом зубовным, но делал свое дело; надсмотрщик прилежно наблюдал за нами и, казалось, сердился даже за пропуск той минуты, когда мы вытирали пот с наших ослепленных глаз.

Я очень обрадовался, когда вечером на третий день Рибвуд подошел ко мне и сказал:

— Я думаю, что вам лучше будет работать завтра в шахте. Нам нужен человек, чтобы вертеть грязь.

На склоне была вырыта шахта. Работать приходилось на глубине сорока футов; туда сваливали грязь, сгоняя ее вниз по ряду досок, установленных на козлах и тянувшихся до кучи. Я схватил ручки тачки, наполненной до краев, и спустился с нею вниз по длинному неустойчивому проходу, полному неожиданных перекрестков и внезапных углов. Мой дух поднялся. Я был на пути к тому, чтобы сделаться настоящим рудокопом.