Я спал беспокойно, потому что свежий ночной воздух пощипывал, а барак был открыт, как клетка. Утро было веселое, и солнце славно согрело меня, так что к завтраку я пришел в веселое настроение. Затем я начал присматриваться к работе артели и проявил такое неблагоразумное любопытство, что в тот же полдень был сам поставлен на работу. Дело было очень простое. В горе был вырыт туннель, который теперь цементировался, и мы должны были толкать тачки с материалами от входа в туннель до места работ. Моим товарищем был швед, с детства привыкший к тяжелой работе, а я не знал в жизни ни одного рабочего дня. Все мои силы ушли на то, чтобы поднять на тачку нагруженные цементом ящики. Затем мы оставили за собой солнечный свет и на расстоянии четверти мили в темноте, надрываясь, тащились в гору. Мы должны были сгибаться, чтобы не задеть головами сводов, с которых струилась вода. Тяжелая тачка то и дело сходила с рельс, составленных из негодных, стертых от постоянного трения, шпал. Тогда мой швед впадал в гомерическую ярость, и мы поднимали тачку, напрягаясь изо всех сил, пока жилы не начинали стучать в голове. Никогда время не тянулось так медленно. Каторжник, работающий в соляных копях Сибири, никогда не возмущался своей работой больше меня. Пот слепил меня. Острая пронизывающая боль сверлила мне голову, сердце стучало, как молот. Никогда в жизни не чувствовал я такого облегчения, как в ту минуту, когда, кончив последний рейс, измученный и ошеломленный, я надел свою куртку, чтобы идти домой. Было темно. Туннель соединялся с лагерем канатом, по которому мы могли спускаться в бадьях, по двое зараз. При спуске я испытал отвратительное ощущение, но зато избежал десятиминутного спуска пешком по склону горы, чему был очень рад.

Вернувшись в барак усталый, мокрый и грязный, от всей души позавидовал я Блудному Сыну, тепло и уютно устроившемуся на своем ароматном сене. Он читал роман. Но мысль, что я заработал доллар, подкрепляла меня. После ужина он с Инбирем и Голландцем играли в карты, почти до полуночи, в то время, как я лежал на своей скамье, слишком усталый и измученный, чтобы заснуть.

Следующий день был повторением предыдущего, только еще хуже. Все мое тело болело, как будто я был избит. Помертвелый и совершенно больной, я потащился опять к туннелю. Я поднимал, надрывался, тащил, толкал, с остановившимся искаженным лицом. Пять часов ада миновали. Был полдень, я поел. Я сердито уговаривал себя и снова прошел через ад. Пошабашив, я спустился по канату, усталый, бессильный, весь в грязи. Уютно расположившись на нарах, Блудный Сын прочел еще двести страниц «Отверженных». Все же, не без горечи подумал я, я заработал два доллара.

На третий день одно лишь упорство заставило меня пойти в туннель. Самолюбие подстрекало меня. Я не сдамся. Я должен выдержать это испытание во что бы то ни стало. В полдень мне сделалось дурно, но никто не заметил этого, и я, стиснув зубы, снова начал подталкивать изо всех сил свою тяжелую тачку. Снова ночь застала меня ожидающим очереди для спуска в бадье. Вдруг снизу раздались треск и крики: «Канат оборвался!» Мой швед и другой рабочий лежали между камней с сильными повреждениями. Несчастные! Как они должны были страдать, трясясь по усыпанной валунами тропинке, ведшей к госпиталю.

Это происшествие сильно подействовало мне на нервы. Напрасно я бранил себя и осыпал упреками. Я скорее согласился бы просить милостыню, чем пойти еще раз в туннель. Весь мир казался мне разделенным на две половины: туннель и все остальное. Я больше не должен идти туда.

Блудный Сын окончил одну книгу и начал другую. В эту ночь он занял у меня немного денег для игры в карты.

На другой день я подошел к заведующему и заявил ему:

— Я ухожу. Это работа слишком тяжела для меня.

Он ласково посмотрел на меня:

— Ладно, сынок, не уходи, я пристрою тебя в песочную яму.

И, действительно, на другой день я нашел более подходящую работу. Нас было четверо. Мы кидали песок на решето. Мелкие просеянные части шли на выработку цемента. Работа была удручающе однообразна. Мы отправлялись в яму по щиплющему утреннему холоду, задолго до того, как солнце показывалось из-за гор. Мы следили за тем, как оно ползло, как улитка по девственному небу. Мы задыхались в его зное. Мы видели, как оно исчезало снова за горными хребтами, оставляя небо великолепно окрашенным всеми цветами, начиная от пламенно оранжевого до льдисто-бледно-зеленого. Позднее, когда снова сползали холод и мрак, при свете вечерних звезд, мы выпрямляли наши усталые спины и, отбросив в сторону кирку и лопату, отправлялись ужинать.

Эх-ма! Что это была за жизнь! Отдых, еда, сон. Отрицательные удовольствия превратились в положительные. Великий жизненный принцип восстановления сил спасал нас, и спокойный отдых с номером старой газеты в руках казался нам изысканным удовольствием.

Меня беспокоил Блудный Сын. Он жаловался на мышечный ревматизм и выползал только к трапезам, в остальное время не покидал своих нар. Каждый день являлся надсмотрщик и с беспокойством справлялся, не собирается ли он выйти на работу, но больному с каждым днем делалось все хуже. Однако он переносил свои страдания очень бодро и среди этого неописуемого сброда казался олицетворением радости и света, отголоском того мира, к которому принадлежал я. Его прозвали в насмешку «счастливчиком», так неизменно было его хорошее настроение. При каждом удобном случае он играл в карты, и ему, должно быть, не везло, так как он взял у меня последние остатки моего маленького капитала.

Однажды утром, проснувшись около шести часов, я нашел приколотой к своему одеялу записку от моего друга:

«Дорогой шотландчик, мне очень тяжело покинуть тебя таким образом, но жестокий надсмотрщик настаивает на том, чтобы я отработал свои десятидневные харчи и для меня, измученного страданиями, не остается другого выхода, кроме бегства. Поэтому я снова погружаюсь в неизвестное. Буду писать тебе до востребования в Лос-Анджелес. Счастливо оставаться. Желаю: удачи. Твой до праха — «Счастливчик».

Поднялась суета и крик. Но он исчез и внезапное отвращение к месту овладело мной. Я проработал еще два дня, охваченный унынием, которое возрастало с каждой минутой. Внутренний голос властно требовал перемены. Я не хотел допустить, чтобы работа раздавила меня. Я обратился к старшему надсмотрщику.

— Почему вы хотите уйти? — спросил он с упреком.

— Видите ли, работа слишком однообразна.

— Однообразна? Ну, знаете, это самый странный предлог для расчета, который я когда-либо слышал. Впрочем, каждому виднее его дела. Я дам вам расчет.

Пока он считал, я задумался о том, действительно ли мои дела были мне виднее. Но будь это даже величайшим безумием, я бы не колеблясь покинул ущелье.

Бережно неся в руке клочок бумаги — цену моего труда, — я отыскал одного из хозяев, язвительного, жесткого человека, страдающего дурным пищеварением. С ядовито-ласковой улыбкой он возвратил ее мне.

— Прекрасно, предъявите это в нашу контору в Окланде и вы получите деньги.

Я стоял в ожидании денег, своего первого так тяжело доставшегося заработка и, услышав это, взглянул на него с стеснившимся сердцем. Ведь до Окланда несколько сот миль, а я был без гроша.

— Не могли бы вы заплатить мне здесь? — пробормотал я наконец.

— Нет, — ядовито ответил он.

— Тогда не можете ли вы учесть мне эту квитанцию?

— Нет! (еще более ядовито).

Я повернулся и вышел, унылый и подавленный. Когда я рассказал об этом остальным товарищам, они очень возмутились и сильно обеспокоились за свой собственный счет. Я послал самое выразительное проклятие, какое только мог придумать, по адресу правления и, привязав за спину свой узел, пошел.