Глава 2 Хлеб, мед и дом в контексте культа Сварога
В предыдущей главе мы рассмотрели миф о браке Сварога-Неба и Матери Сырой Земли, имеющий индоевропейские параллели (вспомним хотя бы греческий миф о союзе Неба-Урана и Земли-Геи). Следует отметить, что уже с индоевропейских времен пахота земли символически воспроизводила этот первый в мире половой акт. Сексуальная символика земледельческих работ появляется еще в период индоевропейской общности, о чем красноречиво свидетельствует сходство соответствующих ритуалов и идей у различных народов этой языковой группы. В Индии слово «лангалам» обозначало не только плуг, но и фаллос. Бог Индра, убивший Вритру и проложивший русла рек (Ф. Б. Я. Кейпер довольно обоснованно предположил, что в основе этого весьма распространенного ведийского мифа лежал процесс человеческого зачатия; аналогичную победу над змеем и прорытие русла рек восточнославянская традиция приписывает и божьему ковалю), издревле является господином плуга или вспаханной им борозды, упоминаясь в этом качестве среди других божеств поля: «Индра пусть вдавит борозду!» (РВ IV, 57, 7). В иранской «Авесте» (Вендидад, III, 25–27) мы встречаем прямое отождествление женщины с землей и их оплодотворение соответственно мужем и пахарем: «Тот, кто обрабатывает эту землю… левой рукой и правой, правой рукой и левой, тот воздает (земле) прибыль. Это подобно тому, как любящий муж дарует сына или другое благо своей возлюбленной жене, покоящейся на мягком ложе. (…) Так говорит (ему) земля: «О ты, человек, который обрабатывает меня левой рукой и правой, правой рукой и левой, поистине буду я рожать без устали, производя всякое пропитание и обильный урожай» (Брагинский И. С. Из истории таджикской народной поэзии, М., 1956, с. 39). С другой стороны, в Греции поэт Гесиод советовал своим слушателям проводить все работы на земле следующим образом:
Но сеешь ли ты, или жнешь, или пашешь —
Голым работай всегда!
Только так приведешь к окончанью
Вовремя всякое дело Деметры. И вовремя будет
Все у тебя возрастать. Недостатка ни в чем не узнаешь
И по чужим безуспешно домам побираться не будешь.
Странный совет всегда работать на земле голым становится понятным, если учесть, что пахарь в этот момент уподоблялся Урану, божественному супругу Земли, которая рожает, лишь зачав от бога неба.
Аналогичный обычай ритуальной наготы при посеве на Руси фиксировался этнографами вплоть до XX века: «Обычай обнажения при посеве, отмеченный в XIX в., сохранялся местами до начала XX в. А. Д. Зернов упоминает о том, что в Московской губ. «сеяли лен без порток или вовсе голыми». В Олонецкой губ. женщины, уходя сеять лен, надевали новую льняную рубаху, но при севе снимали ее (а мужчины порты), «чтобы лен вышел хорошим». (…) Обнажение было принято при посадке огородных культур. В Сибири сеяли репу нагишом; посадив капусту, женщины и девушки обегали участок без юбок или совсем обнаженные, с распущенными волосами. Обнаженное человеческое тело в соприкосновении с почвой имело, видимо, продуцирующее значение, а также было апотропейным средством (как видно из календарных обрядов и обряда с новорожденными)» (Маслова Г. С. Народная одежда в восточнославянских традиционных обычаях и обрядах XIX — начала XX в., М., 1984, c. 116). Стоит отметить, что крестьяне в XIX в. уже смутно представляли смысл этого древнего обычая, сообщая исследователям, что так они обманывают лен, который, увидя их голыми, примет их за бедных и сжалится над ними. Весьма часто для увеличения урожая льна по полю катали священника: «В д. Нежино Московской области женщины катали по озими или льну священника или дьякона, чтобы посев был тучен и спор, а в некоторых селах Рязанской губернии, чтобы уродился хороший лен, при этом приговаривали: «Каков попок, таков и ленок»… В приведенных примерах женщины катались не сами, а валили на землю священника или дьякона во всем облачении, что, видимо, придавало обряду в их глазах большую силу…» (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начало XX века, М., 1979, с. 151). Очевидно, что в данном случае христианский священнослужитель, вынужденный терпеть подобные манипуляции со стороны своей паствы, заменил собой языческого волхва. До крещения Руси последний во время посева явно символизировал собой Сварога и для хорошего урожая вступал в брак с землей, чем и объясняется запрет «для мужей и отроков» лежать на земле ниц в средневековом духовнике: «Грех есть легше чреви на земли, опитемии 12 дней, поклон 60 на день». Подобные действия даже православным духовенством приравнивались к словесному или физическому оскорблению родителей: «Аще отцу или матери лаял, или бил, или, на земле лежа ниц, как на жене играл, 15 дни (епитимия)» (Комарович В. Л. Культ рода и земли в княжеской среде XI–XIII вв. // ТОДРЛ, т. 16, 1960, с. 99). Следует также подчеркнуть, что еще в христианские времена лен находился в тесной связи с культом Кузьмы-Демьяна: «Покровительство Космы и Дамиана распространялось и на выращивание льна. В Ярославской губернии вплоть до 30-х гг. XX в. весной перед посевом льна устраивали службу святым» (Макашина Т. С. Святые Косма и Дамиан в русском фольклоре // Живая старина, 1994, № 3, с. 21). Возможно, именно этим обстоятельством и объясняется большое число связанных с выращиванием льна приемов репродуцирующей магии. Тем не менее, данная магия широко применялась и к другим видам земледелия. Достаточно вспомнить в этой связи и фиксировавшийся на Руси еще в XIX в. этнографами обычай ритуального совокупления на вспаханном поле и сделанное Д. К. Зелениным следующее замечание: «К этому циклу близок обряд закапывания мужского полового органа в землю с целью оплодотворить ее» (Зеленин Д. К. Восточнославянская этнография, М., 1991, с. 399). Символизм этот, как в свое время отмечал А. А. Потебня, переходил и на плуг: «В славянской поэзии земля, роля — символ женщины, орать землю — символ любви и брака. Отсюда плуг — символ оплодотворяющего начала» (Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. 1. Рождественские обряды // ЧОИДР, 1865, кн. 2, апрель — июнь, с. 14–15). Об этом же свидетельствует и русская поговорка, указывающая на параллелизм пахоты и акта зачатия: «Дураков не орут, не сеют, а сами родятся». Эти общие соображения подтверждаются белорусской традицией, где после первой брачной ночи показывали гостям рубашку молодой и, если невеста была девушкой, пели следующую песню:
Казали нам Семенька гультай, —
Золотую сошеньку направляу,
Черную облогу раздирау.
Наконец, нелишним будет вспомнить, что и само слово «семя» в русском языке одновременно обозначает и зерно для посева, и мужское семя.
Непосредственно был связан с пахотой и языческий бог-кузнец. О том, что у славян в языческую эпоху некогда существовало представление о боге, занимающемся пахотой, свидетельствует достаточно позднее описание одного идола, предположительно названного автором сообщения Перуном: «В Моравии близ Брюнна, есть Шпильберг, игорная горка, где стоял Перунов храм между двумя священными дубами: истукан его держал в правой руке красный сошник, а в левой копье с белым знаменем» (Снегирев И. Русские простонародные праздники и суеверные обряды, вып. 3, М., 1838, с. 20). У западных славян древнее представление о боге-пахаре с принятием христианства было перенесено на главного персонажа новой религии. Так, в польских колядках достаточно часто встречается следующая устойчивая формула: «В поле (во дворе, на горе) пашет золотой плуг, за ним ходит сам пан Езус, святые помогают, а Божья Матерь носит работающим обед и просит Бога послать богатый урожай хозяину этого поля» (Виноградова Л. Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян, М., 1982, с. 95). Аналогичный сюжет, когда «Христа-пахаря сопровождают апостол Петр и Кузьма-Демьян», был известен и на Руси (Коринфский А. А. Народная Русь, М., 1901, с. 459), причем показательно, что даже когда архетип пахаря перешел на верховного бога новой религии, его спутником оказывается замаскированный под христианского святого бывший языческий бог-пахарь.
Записанные на Украине в начале XX века различные предания однозначно называют Кузьму-Демьяна не только первым кузнецом, но и первым пахарем на свете: «Гадають, що Кузьма й Демьян були пахарі «адамовські». Раніш додержувались такого звичаю, щоб до К.-Д. покінчить всі роботи в полі та городі»; «Я чув із старих людей, що Кузьма-Демьян, це перші на землі були орачі, — ще ніде ніхто не орнув i пальцем на землі, як вони проорали першу борозну на землі без коний i без волів, — перші хлібороби. А тому іх назвали святыми»;
«Про Кузьму й Демьяна в нас ходять оповідання, що К. i Д. перві на землі винайшли як орать»; «Тоді ще ніде не було плугів; вони перші його видумали»; «То ім так бог дав — кувати плуга та ярма» (Петров В. Кузьма-Демьян в украінськом фольклорі // Етнографічний вісник, кн. 9, 1930, с. 231). Под стать исполинской силе бога-кузнеца был и изготовленный им первый плуг. По одной легенде, скованный им плуг могли свезти только двадцать четыре пары коней, а по другому варианту легенды, ковали они его сорок лет: «Кузьма та Демян іх було два багатирі ковалі й кували плуга 40 год, тоді кліщі гріли двацять суток…» (там же, с. 202). В тех районах Белоруссии, где бывший языческий бог устойчиво воспринимался как два христианских святых, между ними возникло следующее разделение труда во время сельскохозяйственных работ:
Святый Кузьма серпы робиць,
Золотые, новые, сталевые,
Святый Дземьян сено гребець.
То, что уже собственно Сварог был не только богом-кузнецом, но и богом-пахарем, подтверждается тем, что тесная связь с земледелием присутствует и у его сына Сварожича. В одном древнерусском поучении «Слово некоего христолюбца, ревнителя по правой вере» при обличении языческих жертвоприношений отмечается: «Коуры режють; и огневи молять же ся, зовуще его сварожичымь» (Аничков Е. В. Язычество и Древняя Русь, СПб., 1914, с. 374). Мы видим, что огонь здесь называется сыном Сварога. Автор другого поучения против язычества, «Слова св. Григория», даже постарался дать этому обряду рационалистическое объяснение: «А огонь творятъ спорыню сушить, егда съзреетъ. Того ради окааньнии полуденье чтуть и кланяються на полъдень обратившеся» (там же, с. 386). По его мнению, почитание сына Сварога возникло из-за того, что славяне заметили, что от солнечного тепла зреет и сохнет хлеб и потому по-язычески стали кланяться на юг — полдень. В «Слове некоего христолюбца» обличаются «и вся жертва идольска, иже молятся огневи подъ овиномъ» (там же, с. 377), а на древность этого обычая, ставшего объектом преследования немедленно после насильственной христианизации Руси, указывает церковный устав Владимира, определявший, что молящиеся под овином подлежат церковному суду.
С изготовлением первого плуга и пахотой оказывается связана и другая пара святых — Борис и Глеб, которая заменяет в ряде сказаний Кузьму-Демьяна: «В незапамятные времена послал Бог на народ козацкий страшного змея, опустошавшего край. Владетель той земли условился с чудовищем ежедневно давать ему на пожирание одного юношу, по очереди из каждого семейства. Через сто лет пришла очередь на царского сына. Напрасно весь народ предлагал взамен своих детей. Змей не согласился, и царевича отвезли на урочное место. Там явился царевичу ангел, приказал бежать от змея и для облегчения побега выучил молитве «Отче наш». Царевич пустился бежать и бежал три дня и три ночи. (…) На четвертый день, уже изнемогая от усталости, увидел он перед собою кузницу, где св. Глеб и Борис ковали первый плуг для людей этой страны; вбежал туда, а святые захлопнули за ним железные двери. Змей, когда ему не захотели выдать юношу, трижды лизнул языком двери, а за четвертым разом просадил язык насквозь. Тогда святые схватили его за язык раскаленными клещами, запрягли в готовый уже плуг и провели этим плугом борозду, доныне называемую Змеевым Валом» (Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. 1. Рождественские обряды // ЧОИДР, 1865, кн. 2, апрель — июнь, с. 8–9). Таким образом, мы видим, что хлеб был достаточно тесно связан в языческом сознании сначала с образом Сварога и его сына, а впоследствии с заменившими бога-кузнеца христианскими святыми.
Три эти вещи, вынесенные в название данной главы, являлись неотъемлемыми атрибутами славянского быта. Войдя в него достаточно рано, они одновременно попали и в систему мифо-магических представлений славянского язычества. Все они неразрывно связаны с образом Сварога как бога-создателя человеческой культуры, и рассмотрению этих разнообразных связей и будет посвящена настоящая глава. Следует сразу оговориться, что Сварог был отнюдь не единственным богом, с которым соотносились эти вещи: все они были связаны и с Перуном, а хлеб — также еще и с Волосом. Однако, поскольку именно с богом-кузнецом связывался переход от дикости к культуре, неотъемлемыми атрибутами которой у славян стали зерновая пища, медовый напиток и постоянное жилище, все они множеством нитей оказывались вплетенными в общий мифологический контекст представлений о Свароге.
Наш анализ мы начнем с хлеба — главного продукта славян после перехода их к земледелию. Арабский автор ибн Руст, описывая современных ему восточных славян-язычников, отмечает у них следующую обращенную к небу молитву при начале жатвы: «В пору жатвы кладут они просяные зерна в ковш, поднимают его к небу и говорят: «Господи, ты, который даешь нам пищу, снабди теперь нас ею в полной мере!» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 115). Из этого мы можем сделать вывод, что этот бог неба считался нашими предками подателем пищи. Поскольку при этих словах ковш с зернами поднимался к небу, можно предположить, что им был бог неба, т. е. Сварог. Это вполне соотносится с тем, что на Руси хлеб называли «дар божий», на Украине — «сноп святого жита», «хлеб святой» или «збожье», чешское zbozi — вещь, дарованная богом. Подобное восприятие этого продукта было свойственно не одним только славянам: так, например, немцы точно так же называли его gotes gave, gotes gabe, указывая на его божественное происхождение. Однако дело этим не ограничивалось, и в отдельных случаях связь между хлебом и богом приобретала еще более тесный характер: «Хлеб свят не только потому, что он есть дар Божий: он сам есть живое, божественное существо. Такой взгляд мог поддерживаться влиянием христианства, как видно, например, из чешского поверья: «Кто колет ножом хлеб, тот поражает Иисуса Христа»; но вполне не может быть объяснен влиянием христианства» (Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. 1. Рождественские обряды // ЧОИДР, 1865, кн. 2, апрель — июнь, c. 40–41). Понятно, что взятый даже в качестве дара божьего, хлеб сам становился предметом культа, и при святочном гадании именно этому продукту посвящалась первая песнь:
Эту песнь мы хлебу поем,
Слава!
Хлебу поем, хлебу честь отдаем,
Слава!
При нем нельзя было молвить худое слово (аналогичный запрет мы видим и в связи с культом домашнего очага), сорить им, катать из него шарики и иным образом непочтительно обращаться с хлебом. Подобно тому, как Сварог был тесно связан с огнем, овином и небом, связь с этими же началами мы видим и на примере этого продукта: «Считая за величайшее нечестие сорить хлебом, этим «даром божьим», крестьяне тщательно собирают рассыпанные крошки и бросают их в пламя очага…» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. 2, М., 1868, с. 14). Обработка собранного хлеба в отдельных местностях происходила в так называемые «овинные именины», в день Феклы Заревницы, и сопровождалась ритуальным угощением работников вареной кашей: «… Когда начинали молотьбу нового хлеба, молотильщики угощаются в овине новой кашей: «Хозяину хлеба ворошек, молотильщикам каши горшок» (Шеппинг Д. Мифы славянского язычества, М., 1997, с. 210–211). А. А. Потебня, анализируя народное творчество, отмечает: «Коровай прямо называется раем, т. е. небом:
Ой же раю ж то мой, раю,
Пшеничный короваю!
З семи керниць водиця,
З семи стогов пшениця»
К выводу о небесном происхождении главного ритуального хлебного продукта на основании анализа народного творчества независимо от него пришел и Н. Ф. Сумцов: «Наименование: «бгаты коровай», как и «молить коровай», весьма характерно; самое слово «бгаты», по-видимому, происходит от слова «бог» и означает подносить коровай богу или боготворить коровай. Что слову «бгаты» можно придавать такого рода значение, можно обосновать применением его исключительно к «короваю» в торжественном случае обрядового употребления «коровая», и можно сослаться еще на название болгарского обрядового хлеба боговицей. В песнях коровай окружен золотом и серебром: у него золотой обруч, сажают его на золоте и серебре в золотую печь. Печь, окна, лавки обнаруживают при этом большую радость, пляшут. Радость эта обусловливается тем, что коровай «від пана Бога и від добрых людей», что его смесили Бог и святые, что он из рая; потому он «красный», «святый». Объяснением коровайного рая могут служить те песни малорусския, где говорит коровай:
Ой, бувал же я та на чистесеньким полю,
Ой, видал же я месяц над зорою.
Так как коровай бывает на небе, вблизи месяца, и потом оказывается в печи, то естественно признать за ним способность самостоятельного движения» (Сумцов Н. Ф. Хлеб в обрядах и песнях, Харьков, 1885, с. 124–125). Именно со звездным небом ассоциируются в украинском фольклоре не только испеченный в печи коровай, но и копны хлеба:
Скільки на небі зірочок,
Тільки на полі копочок,
Зіроньки небо світили;
Копоньки поле укрили.
В контексте свадебного ритуала со всеми небесными светилами, как дневными, так и ночными, соотносится специально выпеченный по такому случаю хлеб: «Обрядовый, преимущественно свадебный обрядовый хлеб в древности имел не только жертвенное, но и символическое значение, притом двоякое. Во-первых, свадебный хлеб служил символом небесного семейства: солнца, месяца и звезд; во-вторых, он служил символом молодых, жениха и невесты. В свадебном хлебе иногда заключается мысль о браке солнца и месяца или солнца и земли, причем самому хлебу придается или форма солнца, или форма месяца… Во многих местах М. и Б. России коровай знаменует собой все небесное семейство: солнце — мужа, луну — жену и звезды — их детей. В углубление, сделанное в коровае, вделывают приготовленные из теста изображения солнца и луны. В Полтав. губ. дывень сажают в печь так, чтобы он находился между лежнями (хлебы меньшей величины, чем дывень), и вокруг него ставят калачи (маленькие булочки). Подобное расположение соблюдается при положении свадебных хлебов на столе» (Сумцов Н. Ф. Хлеб в обрядах и песнях, Харьков, 1885, с.
131). Свадебные обряды показывают тесную связь хлебных зерен с будущим потомством: «В настоящее время, осыпая молодых хлебными зернами, хмелем или орехами, имеют в виду: 1) сделать их богатыми, здоровыми и веселыми; 2) предохранить от порчи или 3) сделать их способными к деторождению, «чтобы они плодились как пшеница», по болгарскому выражению. В Чехии и Силезии распространено поверье, что у молодой замужней жены будет столько детей, сколько упадет на нее хлебных зерен во время свадебного осыпания» (там же, с. 39–40). Стоит отметить, что в украинских пожеланиях к Новому году дети упоминаются параллельно хлебу:
Роди, Боже,
Жито пшеницю,
Всяку пашницу,
В запичку детей копицю.
В полесском фольклоре образ пришедших с неба новорожденных душ неоднократно перекликался с образом овса: «В ограниченном ареале Западного Полесья популярна типовая формула, основанная на постоянной рифме «овэс» — «небес»: «Маты жала овэс, да ты упау з небэс»; «Бацько сияу овэс, а я упау з небэс»; «Твий батько виз овэс, а ты упау з небэс»; «Муй бацько сияу овэс, я упау з небэс, стау на стоубчык да й зробыуся хлопчык» (Виноградова Л. Н. Народная демонология и мифо-ритуальная традиция славян, М., 2000, с. 351).
Истоки подобного параллелизма проистекают из связи со звездами как приходящих на землю душ, так и произрастающего на земле хлеба.
А. Н. Афанасьев приводит поверье, объясняющее такое почтительное отношение к хлебу: если кто небрежно ест хлеб, роняя крошки наземь, то за ним эти крошки подбирают черти, и, если после смерти человек будет весить меньше собранных крошек, душа его достанется дьяволу. Постепенно из представлений, связанных со Сварогом, родилась идея посмертного воздаяния, поначалу определяемая чисто физически: неспособность перескочить через преграду вследствие нарушения первоначально пищевого, а затем и сексуального табу. В этом поверье судьба души точно так же связывается с соблюдением обрядовых предписаний в сфере пищи, определяемым путем взвешивания, что дает нам основание говорить о том, что и данный вариант посмертного испытания путем сравнения веса умершего с весом оброненных им хлебных крошек также восходит к связанному с образом Сварога кругу идей.
Подобно тому, как с богом неба был тесно связан кругооборот душ умерших, связь покойника с зерном фиксируется в различных регионах славянского мира. П. Г. Богатырев приводит сделанные им лично в украинском Закарпатье наблюдения: «В доме покойника особенно берегут зерно. Для этого существуют различные магические действия. «Когда покойника выносят, надо шевелить зерно; если оно не сдвинется, значит, при посеве не взойдет. Тогда его надо есть, ни для чего другого оно не годится» (…).
Когда я в Прислопе спросил, для чего при выносе покойника шевелят зерно, мне ответили: «Чтобы при посеве оно хорошо взошло, не погибло бы, чтобы не было мертвым, как железо».
В другой семье мне так объяснили это действие: «Когда покойника выносят, зерно шевелят, чтобы оно не умерло, не стало мертвым, как покойник».
Все эти свидетельства сходятся в том, что смерть сама по себе оскверняет зерно и надо применять магические способы для возвращения ему жизни и способности к плодоношению; этого достигают, шевеля и перемешивая зерно. (…) Существует магическое действие, предназначенное для сохранения хлеба в доме: «Когда покойника выносят, все присутствующие берут хлеб и смотрят в окно на лес, чтобы в доме всегда был хлеб».
Здесь, по закону контакта, прикосновение к хлебу рукой должно заставить его остаться дома вместе с живыми. Существует вера в тесную связь между зерном и хозяином дома. Хозяин, умирая, может унести с собой животворную силу (спора), благодаря которой хлеб колосится. Сходным образом восточные славяне, в основном белорусы, верят, что колдуны могут уничтожить эту силу и сделать колосья пустыми.
«Когда покойника выносят из дома, надо шевелить зерно, потому что оно может уйти вместе с ним. Иначе, когда его посеют, колос будет пустым».
Иногда это влияние изображают как жалость зерна к покойнику: «Когда хоронят хозяина или хозяйку, шевелят и перемешивают зерно, чтобы оно не пугалось и чтобы жалость к хозяину не помешала ему расти» (Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства, М., 1971, с. 268–269). Аналогичную связь между зерном и умершими Л. Н. Виноградова зафиксировала в Псковской области: «Для восточнославянской традиции может быть отмечена связь душ умерших людей со злаковыми растениями. Зафиксированный в северных районах Псковщины обычай причитать по умершим «родителям» прямо в поле в период колошения зерновых подтверждает высказанное исследователями предположение о символическом соучастии или о присутствии душ умерших родственников на ржаной ниве. Ср. запрет заканчивать уборочные работы во время жатвы после захода солнца с характерной мотивировкой: «Чтобы умершим родителям гулять было весело» (Виноградова Л. Н. Народная демонология и мифо-ритуальная традиция славян, М., 2000, с. 97). В описанном П. В. Шейном белорусском похоронном обряде связь покойника с хлебом тоже выступает достаточно отчетливо: «Тело умершего кладут на лавку против дверей; при выносе тела из дому на гроб бросают зерна ржи, а на то место, где он стоял, кладут хлеб и соль. Это делается с тою целию, чтобы умерший оставил своих домашних с хлебом-солью и в подземельном мире всегда молил бы Бога, да благословит он довольством тот дом, где он окончил земное свое существование» (Шейн П. В. Белорусские народные песни, СПб., 1874, с. 370). Со своей стороны и русские народные загадки сравнивали посеянное зерно с похороненным, но воскресшим покойником, подчеркивая присущую ему великую силу жизни:
«Покойник, покойник умер во вторник,
Пришел поп кадить, а он в окошко глядит»;
«Зарыли Данилку в сырую могилку,
А он полежал, полежал, да на волю побежал.
Стоит, красуется, на него люди любуются».
Как и в случае со звездами, хлеб в славянской мифологии связывался как с душами новорожденных, так и с душами умерших людей.
Выше уже было показано, как железо, неразрывно связанное с деятельностью бога-кузнеца, было в глазах наших предков мощнейшим оберегом от нечистой силы. Аналогичную роль, согласно их же представлениям, играл и хлеб. По распространенному в Чехии поверью любая найденная вещь может быть заколдована, и поэтому, прежде чем ее поднять, на нее следует трижды плюнуть. В отличие от всех других вещей хлеб можно поднимать смело, поскольку над ним ни злой дух, ни его пособники не имеют никакой власти. Однако хлеб не только неподвластен дьяволу, но и обладает силой (очевидно, в результате своего божественного происхождения) его отпугнуть. В Закарпатье приводят такую быличку о крачуне (кречуне) — хлебе, стоящем в каждом доме на столе в течение Сочельника, Рождества, в канун Нового года и на сам Новый год: «Жил один мужик. Его жена вот-вот должна была родить, а он этого не знал. Дьявол попросил у него то, что тот должен получить (без сомнения, он что-то дал тому за его обещание). Мужик согласился. Дьявол явился в Сочельник, и в этот же вечер родился ребенок. Но как только дьявол показался, кречун, еще сидевший в печи, велел ему убираться, и дьявол ушел. Вот почему кречун пекут в Сочельник» (Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства, М., 1971, c. 207). Однако отгоняющей дьявола силой обладает не только испеченный обрядовый хлеб, но уже и само зерно. В том же регионе этот ритуал с минимальными христианскими напластованиями исполнялся еще в XX веке: «Освященную в Сочельник пшеницу употребляют для того, чтобы предохраниться от злого духа. Во время службы в Сочельник священник благословляет пшеницу, насыпанную в тарелку и поставленную на стол. По возвращении домой надо поместить ее в маленькую ямку, сделанную на пороге дома, и там оставить… Хозяин совершает этот обряд, чтобы отогнать злокозненного духа и черта» (там же, с. 215). Однако аналогичные воззрения о хлебе как самой надежной защите от дэвов (нечистой силы) мы встречаем в иранской «Авесте», где прямо говорится: «Кто сеет хлеб, тот сеет праведность… Когда хлеб готовят (для обмолота), то дэвов прошибает пот. Когда приготовляют мельницу (для помола зерна), то дэвы теряют терпение. Когда муку подготавливают (для квашни), то дэвы стонут. Когда тесто подготавливают (для выпечки), то дэвы ревут от ужаса» (Брагинский И. С. Из истории персидской и таджикской литератур, М., 1972, с. 52). Далее «Авеста» рекомендует домохозяину: «Всегда да будет иметься в доме мучная пища, для того чтобы поражать дэвов, — в пасти у них станет очень горячо из-за нее, и их увидят обращающимися в бегство». Весьма показательно, что данный эпизод, слегка заслоненный уже представлениями об аналогичных свойствах соли, встречается нам в одном из вариантов мифа о спасении героя в кузнице от преследующей его матери змеев: «Баба-Яга (Змея) гонится за героем, чтобы его съесть, но он, запасшись тремя «бухонами» хлеба, по особому способу приготовленными доброй Ягой (наполовину из соли, наполовину из муки), спасается. Бросая в «мялицу» Бабы-Яги (Змеи) по «бухону», Иван Сучкин сын — золотые пуговицы трижды заставляет ее возвращаться к озеру, чтобы утолить жажду (первый раз она выпивает половину озера, второй — почти все озеро, оставляя воды «только две ямочки», третий — все озеро). Последний «бухон» дает ему возможность благополучно добежать до кузни и надежно укрыться у коваля» (Новиков Н. В. Образы восточнославянской волшебной сказки, Л., 1974, с. 163). Хоть сказка в данном случае объясняет жажду матери змеев тем, что половина хлеба состоит из соли, закарпатские и иранские мифологические представления свидетельствуют, что хлеб уже сам по себе был действенным средством для отпугивания нечистой силы. Характерно, что в этом варианте мифа герой при помощи хлеба заставляет отстать преследующее его чудовище и успевает добежать до бога-кузнеца, который был вместе с тем и первым пахарем. Близкие представления мы видим и в Древней Индии, где сделанный в форме меча сошник служил жрецу ритуальным оружием, помогавшим ему отгонять злых духов.
Когда же у славян возник культ хлеба? Как только славянская материальная культура начинает уверенно выделяться археологами, они фиксируют наличие этого культа у наших предков: «На поселениях VI–VII вв. с земледельческим культом связаны глиняные «хлебцы» — круглые лепешки диаметром 8–12 см, имитировавшие настоящий хлеб. В их глиняном тесте попадаются отпечатки соломы и злаков, на поверхности бывает прочерчен крест. По два-три таких «хлебца» лежат обычно около печей в жилищах. (…) В поселении VI в. в Корчаке находилась культовая яма с семью глиняными «хлебцами», лежащими в один ряд. Яма овальной формы (60×70 см) углублена в материк на 20 см и окружена столбовыми ямками, возможно, от перекрытия типа шалаша. Около ямы, вероятно, совершались какие-то обряды, связанные с культом хлеба и плодородия» (Русанова И. П., Тимощук Б. А. Языческие святилища древних славян, М., 1993, с. 16). Далее авторы отмечают: «Почитание хлеба зафиксировано у славян уже в V–VI вв., когда около печей в жилищах пражской культуры и в отдельных жертвенных ямах были положены его модели — глиняные «хлебцы». (…) В Звенигороде скопления зерна входили в состав жертвоприношений во многих сооружениях. При этом в каждом скоплении содержались все возделываемые злаки — преобладали пшеница и рожь, в меньшем количестве встречались ячмень, овес, просо, горох. Такой набор зерен имел явно символический смысл.
Судя по обилию хлебных печей в Звенигороде, хлеб широко применялся при жертвоприношениях на сакральной части святилища. На общественных площадках Звенигорода и Богита хлебные печи располагались около длинных домов, в которых происходили собрания и пиры и был тоже необходим хлеб» (там же, с. 78). То, что ритуальные модели хлеба изготовлялись из глины, вновь говорит в пользу высказанной в первой книге о данном боге версии о том, что Сварог был не только богом — кузнецом и пахарем, но и горшечником. О тесной связи между богом неба и основным продуктом славянского земледелия красноречиво свидетельствует и тот упоминавшийся выше факт, что в эпоху Древней Руси огонь под овином для просушки хлеба назывался нашими предками Сварожичем, т. е. сыном Сварога. Поскольку в христианскую эпоху происходит вынужденное замещение этого языческого бога святым Кузьмой-Демьяном, то и с ним фиксируется эта связь. Е. Ф. Каркский отмечал, что у белорусов на праздник после оклика св. Кузьмы-Демьяна детям кидают именно хлеб.
Следует также отметить, что культ хлеба в Восточной Европе фиксируется археологами задолго до VI в. н. э. Так, например, обугленные колосья пшеницы около жертвенников были найдены на Мотронинском и Пастерском городищах скифов-пахарей. Целый набор злаков, а также глиняные модели были обнаружены в погребении жрицы около Гелона: «Около могилы на уровне погребенной почвы оказалось огромное кострище, в золе которого найдены остатки сожженной соломы и зерен пшеницы, ячменя, ржи, овса, бобовых, а также культовые модели зерен из глины» (Шрамко Б. А. Новые находки на Бельском городище и некоторые вопросы формирования семантики образов звериного стиля // Скифо-сибирский звериный стиль в искусстве народов Евразии, М., 1976, с. 207). Приведенные выше генетически родственные украинско-иранские мифологические представления о хлебе вообще позволяют отнести возникновение культа этого продукта к эпохе индоевропейской общности.
Если связь Сварога с хлебом устанавливается нами путем логических умозаключений на основе косвенных данных, то в отношении меда у нас имеются прямые недвусмысленные доказательства о его связи с Кузьмой-Демьяном — христианским псевдонимом изучаемого нами языческого бога. Речь идет о «Корсунском» чуде Козмы и Дамиана: «Бысть во градѣ Корсунѣ складба гостинная у нѣкоего боголюбиваго и праведнаго мужа, и собрашася к нему в домъ многие люди на праздникъ святыхъ чюдотворцевъ Козмы и Дамияна и пивше у него пития того складного седмь дней, увеселишася вси и разыдошася в домы своя и паки еще приидоша пити на осмый день. И рече имъ господинъ той: возлюбленнии мои друзи, нѣсть уже ничтоже пития в сосудехъ. Они же печальны быша. Господин же той, видя в нихъ печаль похмельную, отъиде от нихъ в тайное мѣсто, помолися богу и угодникомъ божиимъ Козмѣ и Дамияну, и вземше сосудъ великъ полнъ воды и вълия во скляницы и даде священнику и всѣмъ людемъ по скляницѣ. Священникъ же и вси людие помышляше в себѣ, яко той мужъ игру творитъ, и воста попъ благослови воду въ сосудѣ и в скляницах, и по прошению праведнаго того мужа священникъ той нача глаголат и тропарь сей: Святии безмѣздницы и чюдотворцы Козмо и Дамияне. И се бысть чюдо велие: обратися вода в томъ сосудѣ и во всѣхъ скляницѣхъ в медъ сладкий. Священникъ же и вси люди пивше дивишася: николиже такова сладкаго пития пияхъ, удивишася и прославиша бога и святыхъ чюдотворцевъ Козму и Дамияна. Пивше же вси людие довольно веселящеся и градъ весь по двунадесять дней, а сосудъ николиже не причерпашеся и не умаляшеся. Но егда же безумнии человѣцми напившеся и начаша глаголати срамныя словеса и все нелѣпое дѣло творити и сего ради погибе от нихъ во всѣхъ сосудѣхъ сладкий медъ и бысть паки вода горкая во всѣхъ сосудѣхъ» (Сперанский М. Н. «Корсунское» чудо Козмы и Дамиана // Известия АН СССР по русскому языку и словесности, 1928, т. 1, кн. 2, с. 362–363). Текст этого чуда известен только на Руси, греческие или южнославянские первоисточники этого произведения отсутствуют, из чего изучавшие этот памятник А. И. Соболевский и М. Н. Сперанский сделали вывод о его оригинальном русском происхождении. Расхождение между двумя исследователями имеется только в вопросе времени создания данного текста: если первый относит его к домонгольскому периоду, то второй ученый датировал памятник XV веком. В своем исследовании М. Н. Сперанский подробно обосновал и русский, а еще точнее — северорусский контекст (с учетом особой популярности культа этих святых в Новгороде и Пскове) описываемых в данном тексте событий: «Бытовая сторона «чуда» обрисовывается из рассказа довольно ясно: дело происходит в праздник Козмы и Дамиана (1 ноября); по этому случаю устраивается пиршество в складчину у одного из обывателей… Эта обстановка пиршества нам хорошо известна из русской жизни: это — не что иное, как так называемая братчина — пир по случаю храмового праздника, устраиваемый прихожанами в этот день. Такие пиры-братчины засвидетельствованы для Русского Севера — в частности для Новгорода и Пскова…» (там же, с. 366). Несколькими страницами далее автор приводит новое доказательство в обоснование своей позиции: «Так эту обстановку понимал еще в XVII в. и писец одного из списков «Чуда», озаглавив статью «Чюдо святыхъ чюдотворець и безсеребренникъ Козмы и Дамияна о братчинѣ, иже въ Корсунѣ граде». Таким образом, можно говорить о русском происхождении рассказа…» (там же, с. 368). Что касается Корсуни как места разворачиваемого действия, то там не было не только института братчин, но и культа Козмы и Дамиана. Судя по всему, событие было приурочено к этому крымскому городу из-за того, что он исторически был связан с крещением Руси и созданный в Новгороде текст чуда подкреплялся авторитетом Корсуни в отечественной православной традиции. Целый ряд подробностей, описываемых в тексте, заслуживают того, чтобы на них обратили внимание. Во-первых, само обстоятельство превращения воды в мед после молитвы Косме и Дамиану представляет собой явную параллель евангельскому рассказу о превращении воды в вино Иисусом Христом. Тем самым автор чуда как бы исподволь уравнивал в этом аспекте скрывающегося под христианским псевдонимом языческого бога с богом новой религии. Во-вторых, сосуд, где по воле Космы и Дамиана после молитвы попа произошло это чудесное превращение, становится чудесным сосудом изобилия, из которого пьют не только гости хозяина, но и весь город в течение целых двенадцати дней, а волшебный напиток все не убывает. Это делает его аналогом волшебного котла Дагды (генетически родственного общекельтскому богу-кузнецу Суцеллу) в ирландской традиции. Этот котел являлся, наряду с королевским камнем, победоносными копьем и мечом, одним из четырех высших талисманов — символов верховной власти над страной, которые племена богини Дану принесли с собой в Ирландию из потустороннего мира. Братья Рис скрупулезно составили перечень всех чудесных котлов, встречающихся в преданиях кельтов: «Другие чудесные посудины — котел Дагды, от которого никто не отходил не насытившись; котел Кормака и корзина Гвидно Гаранхира, из которой каждый мог достать себе еду, какую пожелал; чаша, которую Тадг получил в Стране бессмертных и которая превращала воду в вино; котел владыки Аннувни (описанный в древневаллийской поэме «Добыча Аннувна»), в котором нельзя сварить еду для трусов; котел Керидуэн, который кипел целый год, пока не оставались на дне его три капли мудрости и вдохновения, и, наконец, котел возрождения (найденный в одном из озер Ирландии), который возвращал жизнь умершим. Все эти сосуды, дарующие жизнь и изобилие, могут быть соотнесены со св. Граалем средневековых романов. Котлы и чаши, всегда полные еды и питья, и живая вода, оживляющая мертвых также встречаются среди предметов, добываемых героями кельтских народных преданий в Ином мире» (Рис А., Рис Б. Наследие кельтов, М., 1999, с. 356–357). Очевидно, что все эти разнообразные котлы кельтской традиции восходят в конечном итоге к архетипу котла изобилия Дагды, который Н. С. Широкова характеризует так: «Котел Дагды имеет несколько символических значений: он функционирует как котел изобилия, как средство воскрешения и как символ верховной власти» (Широкова Н. С. Культура кельтов и нордическая традиция античности, СПб., 2000, с. 163).
Судя по всему, неслучайно в «Корсунском» чуде Козмы и Дамиана фигурирует и число двенадцать — как было показано выше, в различных фольклорных памятниках оно неоднократно упоминалось в связи с богом неба, что лишний раз подтверждает изначальную связь с медом этого языческого божества, замененного в условиях господства новой религии двумя христианскими святыми. В-третьих, примечательны и обстоятельства обратного превращения меда в горькую воду — это происходит тогда, когда отдельные участники праздника перепились «и начаша глаголати срамныя словеса и все нелѣпое дѣло творити». Как видим, сквернословие и безобразное поведение противно Сварогу, богу порядка, создателю человеческой культуры и, как мы видели выше, брачных уз. Точно так же и украинская сказка знает Кузьму-Демьяна как обладателей меда. Когда Иван-царевич спасается в их кузнице от преследующей его змеи, кузнецы так говорят требующему его выдачи чудовищу: «Тоді вони давай гріть кліщі, тоді зміі кажуть: «як пролижиш двері, то насиплем меду» (Петров В. П. Кузьма-Демьян в украінськом фольклорі // Етнографічний вісник, кн. 9, 1930, с. 216). Обычно в этой ситуации бог-кузнец обещает змее посадить на язык ее жертву, если она пролижет железные двери кузницы, однако в этом варианте сказки кузнец выступает как владелец и податель меда. Свидетельства тесной связи бога неба с ритуальным напитком этими двумя случаями отнюдь не исчерпываются. Так, И. П. Сахаров отмечает, что ко дню Кузьмы-Демьяна 1 ноября «в селениях Валдайского у. варят козьмодемьянское пиво для честных гостей» (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 2, кн. 7, СПб., 1849, с. 16). Как бог неба, Сварог был тесно связан с культом гор, и именно в этом месте варится ритуальное пиво для общинного пира, согласно описанию этого процесса в одной из русских песен:
Ай, на горе мы пиво варили;
Мы с этого пива все вкруг соберемся…
Сварог был тесно связан не только с горами, но и со звездами, в результате чего именно эти небесные светила просят отвратить человека от пьянства в одном из заговоров от запоя, начинающемся, что весьма примечательно, с ритуального обращения к небу: «Ты, небо, слышишь, ты, небо, видишь, что я хочу делать над телом раба такого-то. Тело Маерена, печень тезе. Звезды вы ясныя, сойдите в чашу брачную… Звезды, уймите раба такого-то от вина…» (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 1, кн. 2, СПб., 1841, с. 24). На этом мифо-магическое сознание не останавливается и устанавливает связь звезд не только с хмельным напитком, которым первоначально был мед, но и с производящими его пчелами. В заговоре на посажение пчел в улей в этом процессе принимают участие все небесные светила: «Не я тебя сажаю, сажают тебя белые звезды, рогоносий месяц, красное солнышко, сажают тебя и укорачивают» (там же, с. 21). То, что первое место в этом процессе отводится именно звездам, напоминает нам о том, что Сварог был богом именно звездного неба, и служит косвенным аргументом в пользу тесной связи этого бога с медом и пчелами. Наконец, корнем, образованным от имени языческого бога неба, обозначались как мера хмельных напитков, сваренных за один раз, так и место (варня, медоварня), где они варились: «Мы сварили на свадьбу три вари браги да одну варю меду» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 1, М., 1999, с. 165–166). Стоит отметить, что связь с медом и пиршествами фиксируется народным сознанием не только для этих двух христианских святых, но и для другого сказочного персонажа — святого Касьяна, также связанного с кузнечной семантикой. Так, в сказке № 399 из сборника А. Н. Афанасьева читаем: «У Еремы было еще два брата: Фома да Кузьма, и были они ворье. Только им и вздумалось украсть у попа улей пчел» (Народные русские сказки А. Н. Афанасьева, т. 3, М., 1985, с. 124). Примечательно, что Фома и Кузьма пытаются украсть улей именно у священника. С другой стороны, созданное опять-таки на Севере Руси народное предание дает новое объяснение происхождения високосного года: «Легенда из б. Новгородской губернии также иначе объясняет причины празднования Касьяна раз в четыре года. По этой легенде, Касьян три года подряд в день своих именин пьянствовал и только на четвертый год был трезв. Поэтому ему и положено праздновать один раз в четыре года — в день, когда Касьян был трезв». (Чичеров В. И. Из истории народных поверий и обрядов («Нечистая сила и Касьян») // ТОДРЛ, XIV, 1958, с. 532).
Стоит вспомнить и народную «негативную» характеристику основных профессий, соотносящую пьянство именно с кузнецами: «Портной вор, сапожник буян, кузнец пьяница» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 2, М., 1999, с. 212). Мед появляется у наших предков еще в эпоху индоевропейской общности и, как показывают данные сравнительного языкознания, существовал уже в период индоевропейско-переднеазиатских контактов, о чем говорит заимствование индоевропейского слова medhu — «мед», «медовый напиток» в семитском *mVtk— «сладкий». Следы знакомства с медом нам встречаются у целого ряда индоевропейских народов. Уже в «Ригведе» неоднократно упоминается madhu-«мед» в самых разных контекстах, в том числе и связанных с земледелием. Так, в рассмотренном выше гимне, где упоминается плуг, риши обращается с такой просьбой к божествам поля (РВ IV, 57, 2):
О господин поля, подоись у нас
Медовой волной, словно корова — молоком,
(Волной,) сочащейся медом, прекрасно очищенной, словно жир.
Да смилуются над нами господа закона!
Исследовавшие словарь ведийских ариев Т. Я. Елизаренкова и В. Н. Топоров отмечают, что в «Ригведе» этим словом обозначают не только собственно мед, но и различную жертвенную пищу, принесение в жертву божествам пищи, напитков, существ (ср. miedha-, жертвенная пища, acva-medha — жертвоприношение коня и purusa-medha — человеческое жертвоприношение): «В гимнах РВ часто упоминается мед (madhu-), который, как считалось, приносят Ашвины. Медом в РВ называют также разные жидкие жертвенные субстанции — сладкое молоко, сладкое растопленное масло, сок сомы (одним из добавлений к нему был как раз мед)» (Т. Я. Елизаренкова, В. Н. Топоров. Мир вещей по данным «Ригведы» // Ригведа. Мандалы V–VIII, М., 1995, с. 520). Не исчезла память о нем и в более поздние времена. Так, в индийском сказании о Чьяване за верховным богом Индрой гонится, разинув пасть от земли до неба, ужасное чудовище Мада, Опьянение. Родственное этому имя Мадиес носил скифский царь, под предводительством которого эти ираноязычные кочевники вытеснили киммерийцев из Европы, а затем вторглись в Мидию. Не исключено, что к этому же кругу относятся имена Мидаса и Медеи в греческой традиции. В индоиранском ареале сома/хаома достаточно рано вытеснила мед в качестве сакрального напитка, однако в Скандинавии мед поэзии, добытый богом Одином у великанов и дающий мудрость и поэтическое вдохновение, так и остался наиболее священным напитком в мифологической традиции этого северного региона. Судя по тому, что медом в РВ иногда называлась и сама сома, а также любой жертвенный напиток и даже пища, первоначально подобным образом дело обстояло и у ведийских ариев. Из всего этого мы можем заключить, что мед был посвященным богам напитком у индоевропейцев в период их общности. Уже сама процедура изготовления этого сакрального напитка относила его к сфере деятельности Сварога: как правило, медовые соты заливались теплой водой, процеживались через сито, после чего в нее клали хмель и варили в котле. Затем сваренную жидкость остужали и заквашивали куском ржаного хлеба. Полученный напиток назывался в старину вареным медом, что указывает на связь с изучаемым богом на чисто языковом уровне. Аналогичный современный украинский напиток просто называется «варенуха», но кроме меда в него добавляют еще и горилку. Само помещение для варки меда с древнейших времен называлось «медоварня» и содержало интересующий нас корень. Он же встречается и в загадке о подрезке меда:
«Стоит град пуст, а около града растет куст,
Из града идет старец, несет в руках ставец.
В ставце-то взварец, а во взварце-то сладость».
Целый ряд славянских идолов изображают богов с рогом, предназначенным явно для священного напитка. Таковы идолы из Альтенкирхена, Ольштына, Барцян у западных славян. К этим археологическим находкам следует прибавить и сделанное Саксоном Грамматиком описание идола верховного бога западных славян Святовита, стоявшего в Арконе: «В правой руке (Святовит) держал рог, сделанный из различных металлов. Жрец, ведавший обрядами бога, ежегодно наполнял рог вином, чтобы обеспечить урожай наступающего года» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 233). Особо следует остановиться на изображении Сварога на накладке из Микульчицы (рис. 1). На ней этот бог был запечатлен с кузнечным молотом и рогом. В предыдущей книге, посвященной этому богу, было показано, какое огромное значение для славянского общества играла его функция кузнеца, доминирующая в облике изучаемого нами бога с начала века металлов. Это объясняет то, почему в правой руке у Сварога находится кузнечный молот. Тот факт, что в качестве еще одного наиболее значимого атрибута этого божества моравский мастер выбрал рог, красноречиво говорит о том, что его связь с пирами была в представлении общества той эпохи второй по значимости после кузнечной. У восточных славян божества изображались с рогом как на знаменитом Збручском идоле, так и на небольшой новгородской подвеске, найденной в Прикамье. «Сакральное значение «турьего рога» восходит, видимо, — отмечает Р. С. Липец, — к обрядовому поеданию тотемного животного, убитого на охоте, с сохранением его черепа; затем лишь этот промысловый культ слился с почитанием антропоморфизированных божеств. Впоследствии, с утратой этими божествами последних черт зооморфного в прошлом облике, рогритон приобрел в их культе значение священного сосуда. Обрядовое питье из рога (отделенного от черепа) должно было оказать благотворное действие и на успех в начинаниях всего народа, и на самого пьющего; ему передавались якобы свойства этого зверя» (Липец Р. С. Образ древнего тура и отголоски его культа в былинах // Славянский фольклор, М., 1972, с. 98). Естественно, по одним скульптурным изображениям мы не можем определить конкретный напиток, который наливался в рог божества, но они однозначно свидетельствуют о наличии священного напитка, посвящаемого богам нашими предками. В более позднюю эпоху этим напитком вполне могло быть и вино, как о том пишет Саксон Грамматик, однако этот импортируемый с юга продукт явно не мог быть элементом языческого культа на его ранних стадиях.
Рис. 1. Позолоченная бронзовая накладка из моравского погребения в Микульчицах, IX–X вв. // Гимбутас М. Славяне. М., 2003
Первое упоминание о меде у славян относится к V веку. Приск Панийский, участвовавший в 448 г. в посольстве, отправленном византийским императором к правителю гуннов Аттиле, оставил нам следующее описание оседлого населения, через поселения которых он проезжал: «В деревнях нам доставлялось продовольствие, притом вместо пшеницы просо, а вместо вина — так называемый по туземному мед; следовавшие за нами слуги также получали просо и напиток, добываемый из ячменя; варвары называют его «камос» (квас. — М.С.)» (Известия древних писателей, греческих и латинских, о Скифии и Кавказе. Собрал и издал В. В. Латышев, т. 1, вып. 3, СПб., 1900, с. 824). Благодаря нескольким словам этих жителей, приводимым любознательным путешественником, становится ясно, что путь Приска Панийского лежал через земли славян, подвластных в тот момент кочевникам-гуннам. Из этого короткого отрывка следует не только наличие у славян меда в раннем средневековье, но и то, что уже в середине V века у них существовала градация напитков по степени значимости: в то время как знатным иноземным послам подавали мед, их слуги должны были довольствоваться простым квасом. Таким образом, уже на самой заре известной нам по письменным источникам славянской истории мы видим высокий социальный статус рассматриваемого напитка, который в глазах его изготовителей был явно выше простого кваса. Обращаясь к истории собственно Древней Руси, мы видим там употребление меда как минимум в трех ситуациях — на княжеских пирах, на похоронах и в ритуалах братчины. Согласно автору сочинения «Худуд ал-алам», еще в X веке основным хмельным напитком у славян был именно мед: «Они делают хмельной напиток и все, что похоже на него, из меда; кувшины для их хмельного напитка — из дерева; имеются люди, которые ежегодно делают до ста кувшинов хмельного напитка» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 118). Память об обильных пирах князя Владимира надолго пережила ту эпоху, в которую они проводились, и запечатлелась не только в летописных миниатюрах (рис. 2), но и в былинах киевского цикла. Хоть с течением веков на первоначальный текст неизбежно наслаивались элементы, взятые из текущей повседневной жизни, народное творчество однозначно фиксирует употребление меда на княжеских пирах. Хоть герои там часто пьют «зелено вино», отдельные тексты сохранили оппозицию «вино» — «мед» и даже особо отмечают иноземный характер первого напитка. Так, например, в былине о Соловье Будимировиче прибывшим в Киев на свадьбу гостям Владимир «велел подносить вина… заморские и меда сладкие». В былинах «Добрыня Никитич и змей», «Алеша Попович и Илья Муромец», «Василий Игнатьевич» мы видим весьма показательный набор из трех напитков, подносимых главному герою:
А и проводили-то Добрыню во большо место,
А за тыи за эти столы за дубовые,
А за тыи ли за ества за сахарные,
А за тыи ли за питья да медвяные.
Наливали ему чару зелена вина,
Наливали-то вторую пива пьяного,
Наливали ему третью меду сладкого…
Рис. 2. Пир у Владимира Святославича. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись. СПб., 1902
Во всех трех былинах количество напитков неизменно, порядок их подачи перепутан только во второй былине, из чего можно сделать вывод, что данное описание отражает реальный пиршественный ритуал. По аналогии с тем, что во многих былинах и сказках главный герой обычно трижды пытается совершить некое действие, причем самой значимой оказывается третья, заключительная попытка, мы вправе предположить, что и в этом повторяющемся наборе напитков, подаваемых при великокняжеском дворе, самым значимым оказывается последний напиток. Вино, как заморский напиток, вошедший в русский быт сравнительно недавно, занимает первую, наименее значимую позицию. Что касается пива, то на пиру у Владимира в X веке оно, по всей видимости, занимало по отношению к меду примерно такую же второстепенную позицию, как и квас у славян в V веке. Последнюю, наиболее значимую позицию, занимает мед. Древняя архаика прослеживается и в предшествующих строчках былины, где все питье как таковое наделяется эпитетом «медвяное», недвусмысленно указывающим, каким именно был наиболее древний напиток наших предков. Более того, употребление меда, по мнению специалистов, было даже древнее употребления молока, не говоря уже про такие напитки, как вино и пиво: «Можно думать, что древние индоевропейцы познакомились с медом раньше, чем с молоком, что следует также из соображений культурной типологии: мед диких пчел обратил на себя внимание людей еще на стадии примитивного собирательства, то есть, по-видимому, задолго до появления молочного скотоводства. Потом обе отрасли сливаются в единую базу благосостояния, а изобилие меда и молока превращается в устойчивый образ символ всяческого изобилия вообще при вероятном примате именно меда в этом двойном символе…» (Этимологический словарь славянских языков, вып. 18, М., 1992, с. 69). Как символ неисчерпаемого изобилия все три напитка упоминаются в русской поговорке XIX в. «Много пива крепкого, меду сладкого, вина зеленого» — в смысле, всего не выпьешь. Весьма вероятно, что именно меду приписывалась способность увеличивать силы богатырей. Так, в одном из вариантов былины об обретении силы Ильей Муромцем он получает свою богатырскую силу, отведав меду из рук калик перехожих: «Приходили калики перехожия, они крест кладут по-писаному, поклон ведут по-ученому, наливают чарочку питьица медвяного, подносят-то Илье Муромцу. Как выпил-то чару питьица медвяного, богатырско его сердце разгорелося, его белое тело распотелося» (Песни, собранные П. Н. Рыбниковым, т. 1, СПб., 1909, с. 318). Эта же мысль подтверждается и двумя русскими поговорками, связанными с этим напитком: «Пиво пьет да мед — ни что его неймет!»; «Отвага мед пьет и кандалы трет». Само происхождение русского слова «пир», образованного от глагола «пить», недвусмысленно указывает на то, что изначально главенствующую роль в этом ритуале играли именно напитки, а не собственно пища. На тесную связь последней с ритуалом жертвоприношения также указывают данные лингвистики, а именно одинаковый корень в словах «жрать» и «жертва». Необходимо отметить, что по своей функции пир в древности был гораздо значимее современного застолья. О его месте в отечественном героическом эпосе С. Ю. Неклюдов писал следующее: «Часто эпической картиной такой неподвижной во времени постоянной гармонии является один из распространенных былинных мотивов — описание пира у киевского князя Владимира. Обычно он располагается в зачине, причем повествование часто имеет симметричное построение также в конце, и тогда в финальном пиршестве как раз словно бы осуществляется возврат к исходной ситуации. С этой точки зрения былинный пир существенно отличается от финального пира-свадьбы в волшебной сказке, чаще венчающего именно достигнутое (а не возвращенное) благополучие» (Неклюдов С. Ю. Время и пространство в былине // Славянский фольклор, М., 1972, с. 21). Западноукраинские колядки еще в XIX в. рисуют следующую картину всеобщего веселья, приносимого дарованным богом вином:
Дай же ти, Боже, в городе зелье
В городе зелье, в дому веселье,
В дому веселье барзо весельне,
Барзо весельне, на славу втешне!
С другой стороны, эти же колядки рисуют унылую картину мира без присутствия в нем божественного начала:
Як було з давна а з первовеку,
А з первовеку, з первопочатку?
Святам Николам пиво не варят,
Святам Рождествам службы не служат,
Святам Водорщам тройци не сучать.
Ой брат на брата мечем рубае,
Сестра сестрици чари готуе,
Ой кум на кума все ворогуе,
Сусед суседа збавляе хлеба,
А донька матер все проклинае,
А сын на вотця право тягае.
Как видим, на первое место среди причин отсутствия гармонии в обществе колядка ставит даже не несоблюдение людьми церковных служб, а то, что они не варят пиво, играющее здесь роль ритуального напитка, к основному религиозному празднику.
Восприятие пира как постоянной гармонии имеет явно глубокие индоевропейские корни: достаточно вспомнить пиры греческих богов на Олимпе, непрерывное пиршество богов и героев в скандинавской Вальхалле, где ритуальным напитком является неиссякающее медовое козье молоко и варящееся в котле неиссякающее мясо вепря, или аналогичные пиры в кельтской традиции. Ирландская сага «Болезнь Кухулина» описывала так их проведение: «Раз в год собирались все улады вместе в праздник Самайн, и длилось это собрание три дня перед Самайн, самый день Самайн и три дня после него. И пока длился праздник этот, что справлялся раз в год на равнине Муртемне, не бывало там ничего иного, как игра да гулянье, блеск да красота, пиры и угощенье. Потому-то и славился празднование Самайн по всей Ирландии» (Ирландские саги, М., 1929, с. 195). Стоит отметить, что подававшиеся на этом кельтском празднике напитки полностью соответствуют тем, что зафиксированы в русской традиции: пиво, мед и вино, причем последнее считалось редким и престижным напитком, достать который мог не всякий король. Именно в этот праздник и происходила встреча между земным и потусторонним мирами, и сверхъестественные персонажи неоднократно появлялись на этом ритуальном пиршестве. Пренебрежение этим пиром грозило страшными последствиями: «Тот из уладов, кто в канун праздника не придет в Эмайн Маху, теряет разум, и уже на следующий день быть ему погребенным в могиле, под курганом и могильной плитой». Точно так же неизбежная смерть грозила и тому, кто нарушит мир во время этого праздника. Былинные пиры у Владимира, генетически восходящие к этой же индоевропейской традиции, представляют собой ее «сниженный», земной вариант. По всей видимости, аналогичные пиры имели место и у западных славян. Одно из слов, заимствованных восточными немцами из славянского языка, недвусмысленно указывает на связь хмельного напитка, в данном случае пива, с носителем верховной власти: «В Гюстрове варилось крепкое пиво knisenak; это название происходит от славянского «князь» (knise) — господское пиво» (Первольф И. Германизация балтийских славян, СПб., 1876, с. 258). О том, что мед присутствовал в изобилии и в славянском потустороннем мире, свидетельствует древнерусское описание христианского рая, на который, судя по всему, были перенесены ряд черт рая языческого: «Три же рѣкы боудоуть в раи. Медьвьна. Млѣчна. Виньна» (Словарь древнерусского языка (XI–XIV вв.), т. 4, М., 1991, с. 515). Однако то, что нам известно о западнославянской традиции, позволяет говорить о том, что пир одновременно был и ритуалом поклонения языческим богам. Древнерусское поучение против язычества «Слово Иоанна Златоуста о том, как поганые веровали идолам» констатирует эту часть верований восточных славян даже после их христианизации: «А друзии веруютъ въ Стрибога, Дажьбога и Переплута, иже вертячеся ему пиють в розехъ, забывше Бога, створившаго небо и землю, моря и рекы и источники, и тако веселящеся о идолехъ своихъ» (Аничков Е. В. Язычество и древняя Русь, СПб., 1914, с. 90). Ту же деталь отмечает и «Слово св. Григория о том, како первое погани суще языци кланялись идоломъ»: «Тем же богомъ требоу кладоуть и творять и словеньскые язык: виламъ и Мокошьи, Диве, Пероуноу, Хърсу, роду и рожаницам, упиремь и берегынямъ и Переплуту и верьтячеся пьютъ емоу въ розехъ. И огневы сварожицю молятся…» (там же, с. 384). Гельмольд следующим образом описывает это священнодействие у западных славян: «Когда жрец по указанию гаданий объявляет празднества в честь богов, собираются мужи и женщины с детьми и приносят богам своим жертвы волами и овцами… После умерщвления жертвенного животного жрец отведывает его крови, чтобы стать более ревностным в получении божественных прорицаний. (…) Совершив согласно обычаю жертвоприношения, народ предается пиршествам и веселью.
Есть у славян удивительное заблуждение. А именно: во время пиров и возлияний они пускают вкруговую жертвенную чашу, произнося при этом, не скажу благословения, а скорее заклинания от имени богов, а именно — доброго бога и злого, считая, что все преуспеяния добрым, а все несчастья злым богом направляются» (Гельмольд. Славянская хроника, М., 1963, с. 129). Судя по всему, аналогичная картина имела место и у восточных славян, о чем свидетельствуют и осуждение пиров в древнерусских поучениях против язычества, и находки ритуальных турьих пиршественных рогов в захоронениях знати. Как следует из описания особых домов-контин в западнославянском городе Щетине в XII в., эти пиршества были приурочены к определенным датам, явно сакральным («в определенные дни и часы они собирались, чтобы пить»). Стоит отметить, что данные сооружения были не только местом общественных пиров-братчин, но и хранилищем общинных запасов и драгоценностей, местами народных собраний и местом исполнения религиозных церемоний («знатные и сильные люди здесь гадали»). Археологи отмечают наличие подобных сооружений, явно предназначенных для общественных пиршеств и собраний, и на восточнославянской территории (Вщиж, Зимно, Бабка, Хотомель и др.). Пиршества, приуроченные к религиозным праздникам, на Руси назывались братчинами и регулярно устраивались нашими предками вплоть до конца XIX — начала XX века. Речь о них пойдет чуть ниже, а пока отметим, что ритуал пира, ограниченный в былинах уже чисто дружинной средой, первоначально должен был охватить в идеале весь народ. Об этом красноречиво свидетельствует русское выражение «пир на весь мир». Вообще связь пира и мира (понимаемого и как социальная общность, и как отсутствие войны внутри и вовне этого коллектива) чрезвычайно устойчива, что видно из данных русского языка: «В миру, как в пиру: всего много»; «В миру, что на пьяном пиру»; «И в мир, и в пир, и в добрые люди» (варианты «Ни в пир, ни в мир, ни в добрые люди»); «Что в пир, что в мир»; «И в пир, и в мир, все в одном», а также обычай «мировой на пиве». Отголоском этого «пира на весь мир» являлись общественные трапезы, которые Владимир устраивал не только для своих приближенных, но и для всех жителей Киева, в том числе и для тех, кто не мог ходить: «Си слышавъ, повелѣ всякому нищему и убогому приходити на дворъ княжь и взимати всяку потробу питье и яденье и от скотьниць кунами. Устрои же и се, рек яко «Немощнии и болнии не могуть долѣсти двора моего», повелѣ пристроити кола, и въскладше хлѣбы, мяса, рыбы, овощь розноличный, медъ в бчелках, а въ другых квасъ, возити по городу, въпрашающим: «Кде болнии и нищь, не могы ходити?» Тѣмъ раздаваху на потребу. Се же пакы творяше людем своимъ: по вся недѣля устави на дворѣ въ гридьницѣ пиръ творити и приходити боляром, и гридем, и съцьскымъ, и десяцьскым, и нарочитымъ мужем, при князи и безъ князя. Бываше множество от мясъ, от скота и от звѣрины, бяше по изобилью от всего» (ПСРЛ, т. 1, Лаврентьевская летопись, М., 2001, с. 125–126) — «Слышав все это, повелел он всякому нищему и бедному приходить на княжий двор и брать все, что надобно, питье и пищу и из казны деньгами. Устроил он и такое: сказав, что «немощные и больные не могут добраться до двора моего», приказал снарядить телеги и, наложив на них хлебы, мясо, рыбу, различные плоды, мед в бочках, а в других квас, развозить по городу, спрашивая: «Где больной, нищий или кто не может ходить?» И раздавали тем все необходимое. И еще нечто большее делал он для людей своих: каждое воскресенье решил он на дворе своем в гриднице устраивать пир, чтобы приходить туда боярам, и гридям, и сотским, и десятским, и лучшим мужам — и при князе и без князя. Бывало там множество мяса — говядины и дичины, — было в изобилии всякое яство». Как видим, уже после насильственной христианизации Руси Владимир Святославич, стараясь всеми силами повысить свой авторитет, устроил в своей столице для всех ее жителей подобие языческого в основе своей «пира на весь мир». Показательно, что из напитков горожанам по приказу князя развозили мед и квас, как и полтысячи лет тому назад во времена Приска Панийского. Традиция бесплатного угощения народа медом была, судя по всему, устойчива, и под 1175 г. автор Лаврентьевской летописи прославляет Андрея Боголюбского за то, что он был «на млстыню зѣло охотливъ, ибо брашно свое и медъ по улицам на возѣхъ слаше болным и по затвором». Приведенное выше свидетельство немецкого автора, что у западных славян на ритуальные пиры собирались не одни только мужчины, но также женщины и дети, говорит о том, что данное восприятие пира носило изначально общеславянский характер. Изображения же славянских богов как на Западе, так и на Востоке с ритуальными рогами указывают нам на то, что и они были участниками этого священного пира. На последней стадии развития религиозных представлений это участие мыслилось уже символически, однако на первой стадии оно воспринималось вполне буквально. Буквальность эта встречается и в сохранившейся до XIX в. на Украине колядке, где описывается, как хозяин готовит стол и просит Бога к себе на вечерю:
Просит Боженька на вечереньку, —
В одно віконце світит му сонце,
В друге віконце та ясен місяць,
Ясниі зорі світят в-около.
Посадив Бога посеред стола,
Святу Пречисту при другіем столі,
Уси святиі на-вколо неі,
Пріймае Бога зеленим вином,
Святу Пречисту солодким медом,
Усі святиі шумнов горівков.
В белорусской песне мед на свадьбу своего сына варит уже сам Бог. В этой песне орел так описывает людям виденное им на небе:
Я и цую и видаю,
Што и сам Господзь робиць.
Сам Бог меды сыциць,
Илля пива вариць,
Сам Бог сына жениць,
А Илля дочку выдаець…
Можно увидеть, что и в этом памятнике фольклора сохранилось противопоставление меда и пива, поскольку первый напиток, как наиболее значимый, изготавливает сам Бог, а второй варит Илья, занимающий подчиненное отношение к Богу. Сохранились сведения и о том, что на пир приглашали именно Кузьму-Демьяна. В основном эти приглашения приурочивались к свадебному пиру и будут рассмотрены в следующей главе, однако этнографами зафиксировано приглашение этого святого и на ритуальную еду в посвященный ему день: «Крестьяне XIX в. называли Косму и Дамиана «кашниками», потому что к 1 ноября во многих деревнях заканчивалась молотьба и было принято варить кашу. Отведать ее приглашали и святых угодников: «Кузьма-Демьян, — говорили крестьяне, усаживаясь за трапезу, — приходи к нам кашу хлебать» (Макашина Т. С. Святые Косма и Дамиан в русском фольклоре // Живая старина, 1994, № 3, с. 21). Отголоски этого мы видим и в заговоре от пьянства, который неожиданно призывает хмель удалиться в «медные» бочки: «Господине еси хмель, буйная голова! Не вейся вниз головой, вейся посолонь… вверх сыра древа влези к своему господину в медныя бочки и пивныя…» (Ветухов А. В. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 405). В предыдущей книге, посвященной Сварогу, отмечалось, что медь была первым металлом, освоенным человечеством, и каждое ее упоминание указывает на чрезвычайно древнюю эпоху сложения основы того или иного ритуального текста. Понятно, что бочки никогда из меди не делали, но эта деталь косвенно свидетельствует о связи хмеля с богом-кузнецом.
Рис. 3. Чара Владимира Давыдовича, XII в. // Медынцева А. А. Подписные шедевры древнерусского искусства. М., 1991
Таким образом, изначально пир у славян был почти полностью тождественен пиру в скандинавской Вальхалле. Стремясь уничтожить все, что соединяло людей с их исконными богами, новая религия постаралась уничтожить этот ритуал, проповедуя скромность и воздержание, однако единственное, чего она смогла добиться, так это чисто механического замещения языческих богов новым христианским Богом. Подобное двоеверие красочно иллюстрирует надпись на серебряной чаре XII в. черниговского князя Владимира Давыдовича: «Се чара Владимира Давыдовича, кто из нее пье(ть), тому на здоровье, а хваля Бога (и) своего господаря великого не упье(ться)» (прочтение А. А. Медынцевой). Как видно из надписи, на пиру княжеская чара (рис. 3) пускалась вкруговую, а собравшиеся пили из нее, хваля Бога и ее владельца, причем питье это должно было обеспечить благополучие участников данного обряда. Стоит отметить, что подобное пожелание носило традиционный характер и на более поздних братинах XVI–XVII вв. встречаются надписи типа «Пити из нея на здравие всякому» или «Пити из нея за здравие всякому доброхотному человеку, благодаря Бога и моля за государя». На найденном в Золотой Орде русском ковше XIV в. нанесена такая надпись: «Се ковшь Дмитрия Круждовича. Кто испьеть, тому здоро» (Медынцева А. А. Подписные шедевры древнерусского искусства, М., 1991, с. 35, 39). Как видим, формулировка заздравных пожеланий была достаточно однотипна и восходила в основе своей к единому образцу. Любопытно отметить, что из описания Гельмольда видно, что тосты и пожелания, произносимые за современным праздничным столом, имеют в своей основе языческое происхождение, играя роль заклятий, выполнить которые были призваны незримо присутствовавшие на ритуальном пиршестве боги. Тем не менее, церковь всячески старалась отвратить свою паству от подобного времяпровождения, указывая, что так она подпадает под власть дьявольских сил. Ярким примером этого является приписываемое Василию Великому древнерусское поучение «Како подобаетъ воздръжатися отъ пьянства»: «Егда же испіютъ седьмую чашу, еже есть богопрогнѣвительна, духа святаго оскорбительна, бѣсов возвеселительна», пир становится окончательно богопротивным занятием: «Ангелу же отшеду отъ когождо человѣка, а бѣсу приближшуся…» (Рязановский Ф. А. Демонология в древнерусской литературе, М., 1916, с. 88). По степени воздействия на него церкви пьяный оказывается гораздо хуже бесноватого: «Пришедши бо іерѣи сотворятъ молитву бѣсному, проженутъ бѣса, а надъ пьяными, аще бы со всея земли сошлися попове и творили милитвы, то не могутъ прогнати самовольнаго бѣса запойства злаго» (там же, с. 89). Неудивительно, что, видя это, дьявол говорит подчиненным ему бесам: «Николиже тако радуюся о жрътвахъ поганыхъ языкъ, якоже о піаныхъ христіанехъ». Понятно, что под образами дьяволов и бесов скрывались древнерусские языческие боги, незримо присутствовавшие на ритуальных пиршествах. Исходя из этого «Слово некоего христолюбца, ревнителя по правой вере» делает единственно правильный, исходя из требований новой религии, вывод и призывает всех истинных христиан вообще отказаться от участия в светских развлечениях: «Того ради не подобаеть хрьстьяномъ в пирехъ и на свадьбахъ бесовьскыхъ игръ играти, аще ли то не бракъ наричется нъ идолослужение» (Аничков Е. В. Язычество и Древняя Русь, СПб., 1914, с. 377).
Небожители и все живущие в стране люди были не единственными участниками этого глобального пиршества. Как описания восточных авторов X века, так и данные этнографии XIX–XX вв. свидетельствуют, что в нем принимали участие и умершие предки. Согласно свидетельству ибн Руста о похоронном ритуале восточных славян в эпоху язычества, он проходил следующим образом: «Когда умирает кто-либо из них, они сожигают труп его. Женщины их, когда случится у них покойник, царапают себе ножом руки и лица. На следующий день по сожжении покойника отправляются на место, где оно происходило, собирают пепел и кладут его в урну, которую ставят затем на холм. Через год по смерти покойника берут кувшинов двадцать меду, иногда несколько больше, иногда несколько меньше, и несут их на тот холм, где родственники покойного собираются, едят, пьют и затем расходятся. (…) При сожигании покойников предаются шумному веселью, выражая тем радость свою, что Бог оказал милость покойному (взяв его к себе)». Аналогичным образом его описывает и Гардизи: «И если кто из них умрет, его сжигают… когда покойника сожгут, на другой день приходят, берут оттуда тот пепел, всыпают в сумки и кладут наверх холма; когда проходит один год от смерти, они приносят много меду, сходятся сородичи покойного, идут наверх его холма, поедят от того меда и возвращаются» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 113). Связь Сварога с обычаем трупосожжения будет подробно показана ниже. Из сочинений арабских писателей следует, что ритуальное распитие меда на могиле было неотъемлемым элементом славянского погребального ритуала, что лишний раз доказывает связь бога неба с этим сакрально значимым напитком. Достоверность их свидетельств подтверждает и «Повесть временных лет», сообщающая, что, собираясь сотворить тризну по Игорю, Ольга велела древлянам приготовить «меды многи въ градѣ, идеже оубисте мужа моего». С другой стороны, сообщение ибн Фадлана и данные русской песни однозначно свидетельствуют, что наряду с оружием в могилу к умершему ставился и хмельной напиток, призванный обеспечить возможность и ему принять с того света участие в этом пире.
Помимо похорон, этот напиток был атрибутом и свадебного торжества. Уже под 1233 г., оплакивая смерть князя Федора Ярославича, умершего перед самой своей свадьбой, летописец пишет: «Свадба прістроена бѣ, меды посычеваны, невѣста пріведена». Сам образ свадебного пира с непременными хмельными напитками мы видим и на летописной миниатюре, посвященной бракосочетанию Андрея Владимировича (рис. 4). Обобщая собранный материал, можно отметить, что ритуальное распитие меда присутствует как в процессе праздничного общения людей друг с другом (первоначально всех членов племени), так и людей с богами и людей с умершими предками. Мед оказывается обязательным хмельным напитком в процессе этих трех видов общения, которые, как показывают приведенные выше данные, восходят к картине грандиозного пира как непрерывной вселенской гармонии, и в нем наряду с живущими людьми, участвуют боги и умершие предки. Любое человеческое торжество, будь то общеплеменной пир-жертвоприношение, княжеский пир, свадьба или похороны (вряд ли мы ошибемся, если включим в этот перечень и пир по случаю рождения ребенка), являлись, по своей сути, воспоминанием и чрезвычайно бледной копией нескончаемого вселенского пира пиров, объединявшего за одним столом богов, умерших предков и живых людей. За этим общим столом вечно царило изобилие, мир и гармония, и в свете этого становится понятным тот эпизод рассмотренного выше «корсунского» чуда Козмы и Дамиана, когда сверхъестественным образом дарованный мед вновь обращается в воду, стоило лишь участникам пира перепиться и начать вести себя неподобающим образом. Это обстоятельство обусловливало высокий статус меда не только в социальном, но и в сакральном плане, его приоритет по отношению ко всем другим «профанным» напиткам, следы чего мы видим как в былинах, так и в сообщении Приска Панийского. Выше уже было показано, что Сварог находился в тесной связи с процессом кругооборота душ, ключевыми моментами которого были рождение и смерть человека на этой земле, а также свадьба, связь которой с богом неба будет рассмотрена в следующей главе. То, что при отмечании всех трех поворотных моментов человеческой судьбы использовался мед, служит лишним доказательством тесной связи данного священного напитка с богом-кузнецом. О глубоких корнях этого представления говорит и тот факт, что на Украине и в Белоруссии при церквях существовали даже специальные медовые братства, известные с XV в., поддерживавшие порядок при храме, готовившие к религиозным праздникам медовое питье и изготавливавшие общинную свечу, которая хранилась поочередно у всех членов общины и, как считалось, приносила благосостояние дому, где она находилась.
Рис. 4. Свадебный пир Андрея Владимировича. Миниатюра Никоновской летописи // Подобедова О. П. Миниатюры русских исторических рукописей. М., 1965
Традиция совместного ритуального распития хмельных напитков, в первую очередь меда, была в языческой Руси средством достижения состояния гармонии и благодати изначального вселенского пира пиров и являлась одной из важных форм общения с божественным началом. О силе укорененности данной традиции в общественном сознании красноречиво свидетельствует тот факт, что даже Владимир Святославич, уже полностью отрекшийся от веры отцов и выбиравший лишь ту мировую религию, к которой стоило примкнуть, категорически отверг приглянувшийся ему возможностью узаконить свое распутство ислам, лишь только узнав про накладываемый этой религией запрет на хмельные напитки, сказав при этом примечательную фразу: «Руси есть веселие пить, не можем без того быть». Спустя века после крещения нашей страны истинный смысл и предназначение этого священного ритуала, как и многое другое, было полностью вытравлено церковью из народного сознания. Однако тяга к достижению гармонии и общения с божеством перешла в сферу коллективного бессознательного, которая продолжала властно требовать повторения обряда совместного распития хмельных напитков, истинный смысл которого был уже утрачен. Шли века, менялись напитки и сама пиршественная обрядность. Поскольку желаемое состояние души больше не достигалось, а окружающие человека условия становились все хуже и хуже, люди пытались выйти из сложившейся ситуации, утопив свои проблемы вместе с непонятными им требованиями подсознательного в вине, а затем и в водке. Именно утрата секрета достижения гармонии и общения с божеством во время пира и страстное подсознательное желание вновь их обрести и стали, на мой взгляд, наряду с тяжелыми социальными условиями жизни, одной из главных причин пьянства, широко распространенного в русском народе.
Помимо религиозно-мистического, общественные пиры-братчины имели весьма важный и социально-экономический аспект, на который впервые обратил внимание французский исследователь Ж. Батай в своем труде «Проклятая часть», посвященном материальному производству в человеческом обществе и, в частности, проблеме прибавочного продукта. Г. Бергфлет так охарактеризовал суть созданной ученым новой концепции: «Фундаментальное открытие Батая состоит в том, что все традиционные общества существуют за счет растрачивания прибавочного продукта в ходе ритуальных или праздничных процедур. Традиционные общества основываются на периодическом и регулярном нарушении правил, диктуемых инстинктом выживания и самосохранения. Экономико-социальная реальность таких обществ базируется на равновесии между работой с целью поддержания существования с одной стороны и ритуализированным расточительством добавочного продукта в ходе празднества — с другой. В такой перспективе работа имела своей конечной целью не накопление, а расточительство, воплощенное в празднике. Расточительство всегда было наделено там превосходством в сравнении с производством. Это превосходство принципа расточительства над принципом накопления встречается даже там, где производство находится на нижайшем уровне. Объяснение такого парадокса — в наличии стремления к внутренней роскоши, которое свойственно глубинам человеческого существа, как бы парадоксально это ни звучало для расчетливого рассудка» (цит. по: Мелентьева Н. В. Общая теория восстания Герда Бергфлета // Элементы, 1994, № 5, с. 14). Исторически во всех индоевропейских обществах прибавочный продукт уничтожался путем грандиозных жертвоприношений или не менее грандиозных пиров, причем оба этих способа служили как поддержанию гармонии внутри человеческого коллектива, так и обеспечению связи мира людей с миром богов. Как было уже показано выше, изобилие ритуального пира — это одновременно и изобилие потустороннего мира, в котором ни в чем не может быть недостатка. Когда же происходит отказ от ритуализованного уничтожения прибавочного продукта и его вовлечение в текущее производство, приоритет которого окончательно устанавливается с торжеством капитализма, это обеспечивает стремительное развитие промышленности, но одновременно с этим как ведет к утрате гармонии внутри общества, так и влечет за собой нескончаемую череду кризисов и катастроф как результат «производственного безумия».
Явно выраженный религиозный оттенок имели и братчины — коллективные трапезы в день того или иного христианского святого, в которых отчетливо проступали древние следы языческого жертвоприношения. По числу участвовавших в них лиц этнографы выделяют братчины, устраивавшиеся по обету отдельных лиц или целой общины. Следует отметить, что в некоторых древнерусских текстах, как, например, в «Псковской судной грамоте», сама община называется братчиной: «А братьщина судить. Как суд(ь)и» (Словарь русского языка, вып. 1, М., 1975, с. 326). Знак равенства между двумя понятиями вытекал из уже упоминавшегося «пира на весь мир», объединявшего в своих рамках всех членов конкретной общины. Что касается обетных братчин, то обеты совершить это жертвоприношение давались в случае болезни человека или животного. Языческая основа подобного общения с высшими силами очевидна. Прокопий Кесарийский так описывал верования славян VI века: «Судьбы они не знают и вообще не признают, что она по отношению к людям имеет какую-либо силу, и когда им вот-вот грозит смерть, охваченным ли болезнью, или на войне попавшим в опасное положение, то они дают обещание, если спасутся, тотчас же принести богу жертву за свою душу; избегнув смерти, они приносят в жертву то, что обещали, и думают, что спасение ими куплено ценою этой жертвы» (Прокопий из Кесарии. Война с готами, М., 1950, с. 297). В минуту смертельной опасности вспомнил о древнем ритуале и сам креститель Руси, соединив его на всякий случай с обетом своему новому Богу. Рассказывая о поражении, которое в 996 г. потерпел от печенегов под городом Васильевом Владимир, Нестор отмечает, что во время бегства своей дружины князь спрятался под мостом и едва спасся от врагов. «И тогда обѣщася Володимеръ поставити церковь Василевѣ святаго Преображенья, бѣ бо въ тъ день Преображенье Господне, егда си бысть сѣча. Избывъ же Володимеръ сего, постави церковь, и створи праздник великъ, варя 300 проваръ меду. И съзываша боляры своя, и посадникы, старѣйшины по всѣм градомъ, и люди многы, и раздая убогым 300 гривенъ. Праздновавъ князь дний 8, и възвращашеться Кыеву на Оуспенье святыя Богородица, и ту пакы стваряще праздник великъ, сзывая бещисленое множество народа» (ПСРЛ, т. 1, Лаврентьевская летопись, М., 2001, с. 125) — «И дал тогда Владимир обещание поставить церковь в Васильеве во имя святого Преображения, ибо было в тот день, когда произошла та сеча, Преображение Господне. Избегнув опасности, Владимир поставил церковь и устроил великий праздник, наварив триста мер меду. И созвал бояр своих, посадников и старейшин из всех городов и много всяких людей, и раздал бедным триста гривен. Праздновал князь восемь дней, и возвратился в Киев в день Успения святой Богородицы, и здесь вновь устроил великое празднование, сзывая бесчисленное множество народа». Как видим, языческие и христианские представления причудливым образом смешались в голове крестителя Руси, образовав то самое двоеверие, которое на много веков определило религиозную жизнь нашего народа. Христианскому Богу за свое спасение Владимир ставит церковь, но сопровождает это языческим по своей сути пиром-жертвоприношением, на который созываются представители со всей страны. В летописи братчина под своим названием впервые упоминается под 1159 г., в рассказе о том, как противники хотели обманом схватить Ростислава и воспользовались этим древним ритуалом, который к тому времени уже адаптировался к существованию новой религии: «И начаша Ростислава звати льстью оу братьщину къ стѣи Бци къ Старѣи на Петровъ днь» (ПСРЛ, т. 2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 495). Аналогичные представления, в основе своей языческие, но внешне прикрытые христианской обрядностью, обусловливали совершение братчины русскими крестьянами более чем тысячу лет спустя, в XIX–XX вв. Принятие христианства изменило лишь имя того, кому приносилась жертва, в остальном не затронув ни формы, ни сути ритуала жертвоприношения. Исходя из приносимой жертвы, братчины подразделяются на охотничьи, скотоводческие и земледельческие. То, что братчина проводилась при начале обработки земли, лишний раз подчеркивает единство различных аспектов этого бога, в частности его роль первого пахаря с тем, что нам известно о его связи с ритуалом коллективной трапезы. Последняя так описывалась этнографами XIX века: «В некоторых местах России крестьяне при запашке варят брагу, носят в церковь освящать части баранины, черного петуха и хлебы и потом пируют сообща целой деревней» (Фаминцын А. С. Божества древних славян, СПб., 1995, с. 63). Процесс перехода от охотничьих братчин к скотоводческим очень хорошо документирован этнографическими материалами Русского Севера. Так, например, в верховьях р. Ваги в первое воскресенье после Петрова дня убивали перед обедней быка, купленного целой волостью; «варят мясо в больших котлах и по окончании обедни съедают сообща миром; в этой трапезе принимает участие и священник». Раньше в этот день выбегал из леса олень, но однажды крестьяне, не дождавшись, заменили его быком. В Вологодской губернии братчина была приурочена к Ильину дню: «Прежде, говорят, на Ильин день появлялись две лани; одна была закалаема, а другая исчезала; теперь же они более не показываются за великие неправды народа.
Во многих деревнях 20 июля устраиваются обширные обеды в складчину, и для этого убивают быка или теленка. В Пермской губ. на пир собирается вся волость. Так чествуют поселяне начало жатвы». Аналогичное предание записано и в Новгородской губернии: «В старое время 8 сентября прибегали на погост Комоневского прихода две лани; одну из них резали и варили, а другая уходила. Но после того, как поп Ванька заколол обеих, лани уже не появлялись» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. 2, М., 1868, с. 255, 256). Образ оленя или лани, добровольно (очевидно, по велению божества) выходившей к людям, напоминает нам обрисованный выше образ глобального нескончаемого пира, на более ранней стадии запечатленный в кельтских мифах о чудесном котле изобилия, или скандинавскую Вальхаллу, где для избранных героев в котле варится неиссякаемое мясо вепря. Показательно, что мясо жертвенных животных варится в котлах, что заставляет нас вспомнить как о том, что в Индии термином «медха» обозначали не только жертвенный напиток, но и жертвенную пищу, так и о связи Сварога с вареной пищей. Чрезвычайно похожий ритуал, который, возможно, содержит в себе подсказку, почему данный термин использовался не только по отношению собственно к меду, но и к мясу жертвенного животного, сохранился и у южных славян. Так, например, в Болгарии по большим религиозным праздникам после обедни собиралось 20–30 человек во дворе одного из участников, варили там в котлах заколотого жертвенного барашка, затем съедали его мясо, пили и веселились. Показательно, что сам обряд назывался церкованием, а место пира — церковью. На Гергев (Юрьев) день белому ягненку связывали ноги, завязывали глаза, читали молитвы и резали. «Поднимет нож кверху и скажет: «Св. Герги, на ти егне!» — а вокруг ходят старухи, кадят ладаном и мажут медом рот барашка. Под голову барашка подставлена чашка, куда стекает кровь; кровь эта употребляется на лечение людей и животных» (Фаминцын А. С. Божества древних славян, СПб., 1995, с. 48). Помазанье медом жертвенного животного, возможно, и обусловило перенос на него названия сакрального напитка. В описанном болгарском обряде есть и еще одна архаичная черта: если у восточных славян братчина проводилась около наиболее сакрального места христианской эпохи, будь то деревенская церковь или, как будет описано чуть далее, величественный Софийский собор в Новгороде, то в Болгарии сама братчина освящала то место, где она проводилась, которое, как это следует из названия, приравнивалось в тот момент к христианской церкви.
В отдельных местностях Руси котлы вплоть до XIX века продолжали делать из первого металла, освоенного человечеством, что лишний раз указывает на связь рассматриваемого ритуала со славянским богом неба. Крестьяне Шенкурского уезда, где, по преданиям, раньше из леса к людям также прибегал живой олень, на Ильин день заранее варили пиво, после чего резали баранов и варили их мясо в больших медных котлах (Рыбаков Б. А. Язычество древних славян, М., 1997, с. 73). Мясо жертвенных животных обычно не опускали на дно котла, а прикрепляли ивовыми прутьями к верхнему его краю. Сразу после того, как священник благословлял трапезу, все бросались к котлам, чтобы успеть схватить кусок мяса с костью, которая, по поверью, приносила удачу на охоте и при рыбной ловле, а закопанная в хлеву — способствовала плодородию скота. Часто братчина проводилась вблизи деревенской часовни, являвшейся самым сакрально значимым местом в округе. Как следует из образов, рисуемых в заговорах, первоначально пир мыслился происходящим в самом сакральном месте мироздания, отмеченном мировым деревом и алатырь-камнем: «На кияни-мори стоит дуб, под тым дубом камянь, на камяни жарства, на той жарстви стоить тесовый стол, на столе пярчастая скатярть, на той скатярти стоить три кубка вина, перад тым вином сидить три царики: первый царик — раков, другий — вовчий, третий — ясен месяц» (Ветухов А. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 269) Обращает на себя внимание и обязательное участие духовенства в этих трапезах, причем, как свидетельствуют некоторые источники, сами котлы для приготовления жертвенной пищи хранились при церкви. Специалисты уже давно отмечали, что в ритуале братчины православные священники явно заменили собой языческих жрецов: «На основании многочисленных описаний этнографов скотоводческая братчина представляется в следующем виде. В распоряжение общины поступало жертвенное животное. В одних местах крестьяне задолго до праздника сообща покупали быка и откармливали его на общих лугах, в других — обетный бык выделялся одним из поселян… На Отовозере (б. Олонецкая губерния) жертвенный бык должен был быть обязательно красного цвета; по представлению крестьян, только такой бык мог обеспечить (через пророка Илью) ясную погоду в период сенокоса и уборки хлебов. Когда приходило время братчинного пира, мясо жертвенного быка варилось в общинных котлах, которые хранились в церковных приходах. В распоряжение прихода поступали лучшие части обетного быка. Это лишний раз подчеркивает связь пиршеств с язычеством, но роль жречества теперь исполнял церковный причт. Остальное мясо делилось между участниками братчины.
Обязательными для всякой братчины, в том числе и скотоводческой, являлись медовый напиток, брага или пиво, которые варились также сообща накануне праздника. Напиток и мясо освящались духовенством. После пира начинались игры, пляски, хороводы» (Седов В. В. К вопросу о жертвоприношениях в древнем Новгороде. 2. Новые материалы по языческой братчине // КСИИМК, вып. 68, 1957, с. 29). Роль жрецов как хранителей котлов для общего пира, которые первоначально были глиняные, а затем медные, весьма архаична и может быть датирована эпохой каменного века и энеолита. Именно к этому периоду и может быть отнесен ритуальный запрет кражи изделий гончарных предметов, отмечавшийся выше. Правильность предположения В. В. Седова о том, что до православных священников распорядителями общинного пира-жертвоприношения были языческие жрецы, полностью подтверждается приведенным выше сообщением Гельмольда о западных славянах, где именно жрецы руководят жертвоприношением волов и овец, плавно перерастающим в общеплеменной пир.
Помимо варки жертвенного мяса и напитков в котлах, целый ряд черт указывают на тесную связь ритуала братчины со Сварогом. Характерной чертой его культа были в том числе куриные жертвоприношения. Пережитки язычества дольше всего сохранялись на окраинах государства, в частности у племени вятичей. У потомков этого племени еще в XIX в. этнографами был зафиксирован один любопытный ритуал: «В Вятской губ. распространена еще одна разновидность братчины, нигде больше не известная. В жертву приносят курицу, и притом непременно такую, которая уже трижды высиживала цыплят. Согласно местному поверью, таких заслуженных кур могут есть только пожилые женщины, особенно вдовы. Ритуальная трапеза устраивается по обету, причем сбор продуктов организует женщина, давшая обет, или же приглашенные женщины сами приносят кур и всю снедь в день праздника. На такой трапезе присутствуют только женщины. Если же иногда допускается к участию в трапезе мужчина, то повязывают ему на женский манер голову или завязывают глаза. Во время еды ножи не употребляются, всю пищу ломают руками. Все кости обрядовой курицы следует сохранить полностью; эти кости вместе с другими остатками курицы собирают и затем закапывают в каком-либо чистом и уединенном месте или, сложив в мешок или в горшок, бросают в воду. Горшок несут к месту захоронения на голове — чтобы голова не болела» (Зеленин Д. К. Восточнославянская этнография, М., 1991, с. 384–385).
Чрезвычайно широко распространена братчина была и в области новгородских словен, также с трудом поддававшихся христианизации. Письменно братчина впервые фиксируется в Новгороде во второй половине XI в. в граффити на столбе лестничной башни Софийского собора о совершении там этого ритуала четырьмя людьми по велению некоего Угрина: «Радъке, Хотъке, Сновиде, Витомире испили лагъвицю сьде, а Угринъмь повелѣниемъ, да благослови и богъ оже ны въда, а емоу богъ вдаи спасение. Аминъ» (Медынцева А. А. Древнерусские надписи новгородского Софийского собора, М., 1978, с. 97) — «Радко, Хотко, Сновид, Витомир испили лагвицу (чаша, сосуд, оплетенный сосуд вина) здесь повелением Угрина. Да благослови Бог то, что нам дал. А ему (Угрину) дай спасение. Аминь». В этой надписи мы видим причудливое переплетение языческих и христианских представлений — то самое пресловутое двоеверие, которое на тысячелетие предопределило религиозную жизнь русского народа. Мед уже заменен вином, чаша с которым выпивается участниками на лестнице собора как самого сакрального сооружения города. Однако чисто языческим является сам смысл ритуала, призванный снискать божественное благоволение к участникам и организатору этого обряда, проистекающего из показанного выше представления о совместном пире богов и людей. О предназначении этого ритуала А. А. Медынцева пишет так: «Возможно, что коллективная трапеза, предпринятая на лестнице Софийского собора, была совершена при каком-нибудь важном этапе строительных работ, когда строители, «испив лагвицю», исполнили старый языческий обычай, чтобы обеспечить успех дела и прочность постройки. Датировка надписи № 145 не противоречит такому предположению, но среди известных нам имен строителей собора имена участников трапезы отсутствуют. Кроме того, братчинным пиром сопровождались не только «строительные жертвы», но и выходы на коллективную рыбную ловлю, охоту и т. д. Возможно, что коллективная трапеза была совершена в Софийском соборе перед каким-нибудь важным и опасным поручением, которое предстояло ее участникам» (там же, с. 99). Наконец, в ознаменование совершения ритуала братчины надпись об этом полуязыческом событии вырезается на столбе главного христианского святилища Новгорода.
Археологические данные, однако, позволяют утверждать, что ритуал братчины проводился в северной столице Руси задолго до XI в., практически с самого основания этого города. Так, в Неревском конце Новгорода в слое, датируемом первой половиной X в., была обнаружена вырытая яма, вдоль западной стенки которой лежало семь деревянных ковшей, поставленных на ребро, два ковша, опрокинутые вверх дном, лежали в середине ямы, а около южной стенки ямы, как бы продолжая полуокружность, образованную ковшами, были вертикально поставлены два куска воска. Исследовавший этот памятник В. В. Седов так выявляет причины, побудившие людей провести данный ритуал: «Перед нами — несомненное жертвоприношение языческой эпохи. Оно было совершено, нужно думать, первыми поселенцами этого района Новгорода. (…) По-видимому, девять семей перед поселением в данном месте устроили братчинный пир. Совершая обряд, они принесли в жертву богам девять ковшей с обрядовым напитком и два восковых «хлеба», поместив их в специальную яму. (…) Следует обратить внимание на положение братчинных ковшей и кусков воска. Располагаясь по полуокружности, все семь ковшей внутренней стороной были обращены на восток, навстречу лучам восходящего солнца. Такое положение, по-видимому, типично для славянских языческих жертвенников» (Седов В. В. Языческая братчина в древнем Новгороде // КСИИМК, вып. 65, 1956, с. 141). Отталкиваясь от данных этнографии, археолог отмечает, что напиток во время братчины, как правило, пили из специальных деревянных ковшей. В повседневном обиходе такими ковшами не пользовались, и они хранились до следующего ритуального пира. Данные Неревского раскопа дают нам одно из первых доказательств существования у восточных славян специальной обрядовой посуды для братчины. Иногда, как мы видели на примере надписи на чаре Владимира Давыдовича, употреблялся один общий ковш, из которого все участники пили по очереди. Мы не знаем, какой именно напиток использовался первыми насельниками этого района Новгорода, но два куска воска свидетельствуют о том, что участникам этого ритуала было хорошо знакомо пчеловодство, и в данной ситуации можно думать, что ритуальным напитком был именно мед, а не пиво. Обращает на себя внимание, что воску была придана форма хлеба, что указывает на культ этого продукта, тесная связь которого со Сварогом была показана в начале этой главы. О связи между хлебом и братчинным пиром говорит и русская легенда «Пиво и хлеб». Когда к храмовому празднику мужики варили пиво, самый бедный крестьянин в деревне не мог себе этого позволить. Однако бедняк был добросердечным и пустил к себе на ночь старика. Тот, узнав о его беде, велел ему занять у богача четверик солоду и высыпать его в колодец: «Ну, вот мы в твоем колодце и наварим пива… Ну, — сказал старец, — была вода в колодезе, сделается пивом за ночь!.. Теперь, хозяин, пойдем в избу да ляжем спать — утро мудренее вечера; а завтра к обеду поспеет такое пиво, что с одного стакана пьян будешь» (Афанасьев А. Н. Народные русские легенды, М., 1998, с. 33). Естественно, произошло все именно так, как и говорил таинственный странник. Наутро бедняк созвал всех соседей и угощал их пивом ушатами. Затем старик велит занять ему хлеба для посева. «Как теперь сеять? — отвечает бедный. — Ведь на дворе зима трескучая!» — «Не твоя забота! Делай, что приказываю. Наварил тебе пива, насею и хлеба!» (…) Вот вышли они на поле, разыскали по приметам мужикову полосу — и давай разбрасывать зерно по белу снегу. Все разбрасали. «Теперь, — сказал старик мужику, — ступай домой и дожидайся лета: будешь и ты с хлебом!» (там же, с. 34). Как и положено в легенде, бедняк получает богатый урожай хлеба, а все попытки жадного богача наварить таким же образом пива и насеять хлеба заканчиваются провалом. В обоих случаях старик выступает чудесным подателем земных благ, причем волшебное превращение воды в пиво разительным образом напоминает «корсунское» чудо Козмы и Дамиана, а посев хлеба зимой заставляет нас вспомнить, что день этих святых праздновался 1 ноября.
На следующий год В. В. Седов опубликовал еще одно сообщение о новом случае обнаружении археологических следов интересующего нас ритуала в древнем Новгороде: «В южной части ямы, на дне, обнаружены два бычьих черепа с рогами, но без нижних челюстей, поставленные на шейные основания на расстоянии 1 м друг от друга, носовыми частями на юг. Недалеко от черепов в середине ямы, также на дне ее, лежал деревянный ковш, перевернутый (как и в жертвоприношении, открытом в 1953 г.) вверх дном» (Седов В. В. К вопросу о жертвоприношениях в древнем Новгороде. 2. Новые материалы по языческой братчине // КСИИМК, вып. 68, 1957, с. 28). Данный памятник датируется серединой X в. и связывает известное нам по этнографическим описаниям жертвоприношение животного с братчинным пиром.
Еще одно подобное ритуальное захоронение было открыто в 1964 г. на усадьбе, примыкающей к древней Ильинской улице. В выкопанной яме археологи обнаружили костяк лошади без головы в южной ее части, в северной части ямы были найдены два керамических сосуда с остатками какой-то массы, в западной части были положены небольшой огарок восковой свечи и кнут, а сама голова лошади лежала в центре ямы. Сохранились и остатки окружавшего яму сооружения, внешний вид которого восстанавливается специалистами следующим образом: «Оно было четырехугольным в плане, поскольку наиболее мощные бревна расположены по углам прямоугольника… Вероятнее всего, это сооружение завершалось коническим покрытием из хвойных веток, на верху которого возвышался конский череп. (…) Первые поселенцы этого района, прежде чем начать строиться на новом месте, решают освятить его, принеся богам жертву и надеясь получить взамен богатство и счастье в новом доме. Трудно сказать, сколько дворохозяев участвовало в этом обрядовом действии, но, по-видимому, не один хозяин, которому было бы слишком дорого заколоть коня» (Миронова В. Г. Языческое жертвоприношение в Новгороде // СА, 1967, № 1, с. 225). Следует отметить, что данный участок города начал застраиваться только с конца XI в. и, следовательно, явно языческое жертвоприношение коня было открыто совершено в городе столетие спустя после его насильственной христианизации.
В свете изучения связи ритуала братчины со Сварогом представляет интерес и то обстоятельство, что обрядовыми сосудами здесь выступают не деревянные ковши, как в двух вышеописанных памятниках, а глиняные сосуды, что вновь напоминает нам о роли этого бога как гончара. Что касается содержимого горшков, то В. Г. Миронова считает, «что в одном из них содержался медовый напиток, часто употребляемый на братчинных пирах».
Подобно тому, как существовала связь между хлебом и ритуалом братчины, так аналогичная связь присутствовала и между рассмотренным обрядовым пиром и строительством нового дома.
Из трех описанных выше археологических свидетельств языческой братчины в Новгороде первая и третья явно связаны с ритуалом освящения нового места для поселения. С другой стороны, археологам и этнографам хорошо известен обряд строительной жертвы, когда в основание возводимого здания закладывалось тело или часть тела принесенного в жертву существа. Основным жертвенным животным в северной столице Руси была лошадь, и археологи фиксируют там эту традицию на протяжении целого полутысячелетия — с X по XIV вв. В отдельных случаях конские черепа не только закладывались под строящееся здание — туда же клали и ковш, очевидно, после совершения соответствующего ритуала братчины. Эта показательная деталь присутствует в одном новгородском строении, датируемом началом XIII в: «При закладке этого дома также было совершено жертвоприношение. Конский череп обнаружен в районе юго-западного угла сруба на глубине 0,2–0,25 м от досок пола. Нужно отметить и другую деталь, несомненно связанную с языческими представлениями хозяев дома. Непосредственно под досками хорошо сохранившегося пола в юго-восточной части постройки найден деревянный ковш, поставленный на основание. (…) Нужно полагать, что ковш был специально заложен с культовыми целями в основание дома при его сооружении» (Седов В. В. К вопросу о жертвоприношениях в древнем Новгороде. 1. Жертва строителей // КСИИМК, вып. 68, 1957, с. 23). Очевидно, что братчинный пир-жертвоприношение и строительная жертва являются явлениями одного порядка, тесно связанными друг с другом. Кроме средневекового Новгорода конь являлся строительной жертвой еще у украинцев в XVIII–XIX вв., в то время как у поляков, сербов, белорусов и русских основным жертвенным животным являлся петух или курица, связь которых с культом Сварога неоднократно отмечалась. Вера в могущество этой языческой жертвы была столь велика, что в одной сербской христианской церкви XII в. была устроена специальная ниша под порогом, в которой были найдены скелет петуха и яйцо. У некоторых индоевропейских народов связь между кузнечным делом и строительством дома была выражена еще прямее. Если мы обратимся к хеттам, народу, который первым освоил искусство обработки железа, то увидим, что в качестве строительной жертвы они использовали не связанное с богом-кузнецом животное, а главное орудие его ремесла: «В древних хеттских строительных ритуалах… упоминается железный молот и другие железные предметы, которые кладут в основание дома…» (Иванов В. В. История славянских и балканских названий металлов, М., 1983, с. 94). Ими, в частности, могли быть и 30 железных гвоздей, символизировавшие собой, по всей видимости, число дней в месяце. Что же касается отмеченного в Новгороде и на Украине жертвоприношения коня, то он, в отличие от петуха, не был связан с культом Сварога, но зато может быть соотнесен с его сыном Дажьбогом, богом солнца. Причину этой связи на примере верований массагетов объяснил еще Геродот: «Солнцу они приносят в жертву коней, полагая смысл этого жертвоприношения в том, что самому быстрому богу нужно приносить в жертву самое быстрое существо на свете» (Геродот. История, М., 1993, с.
79). По мнению западных украинцев, закладывание конского черепа под основание строящейся хаты отвращало беду от ее хозяев, поскольку «несчастья и болезни падают на этот череп, а не на обитателей дома». В свете подобных представлений становится понятен образ чудесного вороного коня, который в одной галицкой колядке строит церковь:
А копитами біл камінь лупав,
Біл камінь лупав, церков муровав,
С трома віконцями, с трома дверцями,
Одно ж оконце — ясное сонце,
Друге ж оконце — чом ясен місяць,
Трете ж оконце — ясна зірниця…
Построенная конем церковь представляет собой небосвод, в одном окне которого видно солнце, в другом — месяц, в третьем — звезда. Подобное восприятие окружающей вселенной как грандиозного строения полностью перекликается и с традицией других восточнославянских народов, поскольку русские крестьяне еще в XIX в. называли небо теремом божьим. Данное воззрение присутствует уже в эпоху Древней Руси, поскольку в былинах киевского цикла мы видим следующее описание земного жилища, построенного по аналогии со Вселенной, ставшее впоследствии традиционным:
Хорошо в теремах изукрашено:
На небе солнце — в тереме солнце,
На небе месяц — в тереме месяц,
На небе звезды — в тереме звезды,
На небе заря — в тереме заря
И вся красота поднебесная.
Причем подобное устройство дома былины относят не только к великокняжеским хоромам, но и к дому обычного новгородского купца:
Жил-был Садко, богатый гость.
Все-то у Садка по-небесному:
На небе солнце, во тереме солнце,
На небе звезды, во тереме звезды,
На небе месяц, во тереме месяц, —
Все-то у Садка по-небесному.
По всей видимости, данные представления восходят как минимум к эпохе праславянской общности, поскольку и в сербской песне мы встречаем восприятие небосвода по аналогии с тремя жилищами:
Первый терем
Красно солнце.
Второй терем
Светел месяц.
Третий терем
Часты звезды.
Подобные представления проникают и в славянскую литературу: «Нбо есть обятье видимаго и невидимаго зъдания» (Словарь русского языка, вып. 11, М., 1986, с. 17). Народные загадки часто говорят о небе то как о соборе, то как о тереме:
«Рассыпался собор на двенадцать сторон,
Никому не собрать:
Ни попам, ни дьякам, ни серебренникам, ни грамотным людям, ни нам, дуракам»;
«Над бабиным двором рассыпался терем,
Никому не собрать:
Ни попам, ни дьякам, ни гороховикам».
Кроме того, на Руси небом называли и потолок под сводом в наиболее значимых постройках типа церквей или принадлежавших представителям высшего сословия палат. Стремление перенести в свой дом изображения небесных светил и устроить окружающий себя микрокосмос в соответствии со внешним макрокосмосом является одной из устойчивых деталей отечественного деревянного зодчества и было хорошо изучено этнографами на материалах XIX–XX вв. О том, что восприятие Вселенной в качестве дома может восходить ко времени индоевропейской общности, косвенно свидетельствует устойчивая формула, дважды повторяющаяся в гимнах «Ригведы» — один раз применительно ко всем богам:
Что было древесиной, а что тем деревом,
Из которого они вытесали небо и землю?
а второй раз — только в связи с деятельностью бога-кузнеца Вишвакармана:
Что это была за древесина и что за дерево,
Из чего вытесали небо и землю?
Указание на то, что оба главнейших элемента мироздания были именно вытесаны из дерева, говорит о том, что на смену восприятия Вселенной как мирового древа пришло ее восприятие как некоего рукотворного объекта, скорее всего дома. Домами богов представляет звезды и римский поэт Овидий:
Кто о звездах говорить, о восходе их и заходе
Мне запретит? Обещал я и об этом сказать.
Счестливы души людей, познавших это впервые
И пожелавших в дома высших проникнуть существ.
Подобно тому, как зодиак упорядочивал хаотично рассыпанные звезды небесного свода, так и дом упорядочивал окружающее людей пространство не только внутри, но и вне его стен: «С появлением жилища мир приобрел те черты пространственной организации, которые на бытовом уровне остались актуальны и в наше время. Прежде всего, появилась универсальная точка отсчета в пространстве, причем важно подчеркнуть, что пространство вне дома стало оцениваться как упорядоченное (по другим правилам) именно благодаря существованию дома. Иными словами, дом придал миру пространственный смысл, укрепив тем самым свой статус наиболее организованной его части» (Байбурин А. К. Жилище в обрядах и представлениях восточных славян, Л., 1983, с. 11). Выдающийся французский археолог А. Леруа-Гуран отметил, что первые памятники ритма (параллельные резные черточки) и первые жилища появляются в одно и то же время (на грани нижнего и верхнего палеолита). Как показали исследования А. Маршака, эти насечки представляли собой отмечаемые людьми каменного века смены фаз Луны, т. е. результаты наблюдения ночного неба. Это обстоятельство лишний раз показывает глубину исторической памяти наших предков, подчеркивавших в своих песнях тесную связь между небосводом и человеческим жильем.
О сакрализации обычного человеческого жилища говорят и данные русского языка, в котором от одного корня образованы такие понятия, как храм и хоромы. Мы не можем с полной уверенностью утверждать, что украшение жилищ символами солнца, месяца и звезд было свойственно славянам всегда, однако как только славянские древности становится возможным четко определить археологическими методами, мы видим у наших предков явное стремление гармонично вписать свои дома в окружающую их Вселенную: «В VI–VII вв. печи занимали, как правило, северный, северо-западный или северовосточный угол жилища. При этом на каждом поселении существовала строгая регламентация в расположении печей. Так, во всех жилищах около с. Корчак, кроме одного, печи находились в северо-восточном углу дома, в жилищах Рипнева II — в северо-западном. Входы в жилища (в тех случаях, когда они прослежены) были расположены у противоположной от печи стены, т. е. обращены к югу. В поздних поселениях такая традиция нарушается, и печи могут занимать разные углы в жилищах» (Русанова И. П. Славянские древности VI–VII вв., М., 1976, c. 47). Причины подобной строгой регламентации, свойственной именно самым древним славянским поселениям, верно объяснил М. В. Попович: «Поскольку и сооружение обычного дома сопровождалось освящением, в этом мирском акте творения можно также искать следы воспроизведения космического акта организации-творения. В связи с этим надо отметить, что на территории Украины ранние славянские землянки, четырехугольные в плане, ориентированы по сторонам света либо своими сторонами, либо углами. (…) Вход в такую землянку делался с южной стороны, а у противоположной входу стенки жилища находилась печь-каменка, в большинстве случаев — самый характерный древнеславянский очаг. Домашний очаг у древних славян, бесспорно, всегда был в какой-то степени сакрализован…» (Попович М. В. Мировоззрение древних славян, К., 1985, c. 54). Двигаясь еще дальше в глубь времен, мы на основании данных лингвистики можем уверенно констатировать наличие наземных жилищ у наших далеких предков еще в индоевропейскую эпоху: ср. русск. «дом» и авест. dam-, др.-инд. dam-, греч. δοµοζ, лат. domus с тем же значением, кельт. daimh — «город». Интересно отметить, что на индийском материале Э. Бенвист пришел к выводу, что само индоевропейское понятие дома первоначально означало не строение, а социальную единицу, иными словами дом-«семья» предшествовал дому-«сооружению». Со своей стороны, Т. В. Гамкрелидзе и В. В. Иванов отмечают: «Таким образом, индоевропейское «дом» t’om — это жилище, объединяющее людей по определенному социально-семейному признаку, с «главой дома» и со «служителями» (Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. 2, Тбилиси, 1984, с. 742). Но поскольку дома существовали у индоевропейцев в эпоху их единства, то, скорее всего, у них еще тогда существовали рассмотренные выше представления о человеческом доме как уменьшенной копии макрокосмоса, равно как стремление гармонично вписать свое жилище в окружающий их мир и освятить место его сооружения. Подобные традиции присутствуют у подавляющего большинства индоевропейских народов, и мы вряд ли ошибемся, если датируем время их возникновения эпохой их единства. Что касается самого начала процесса возведения человеком искусственных сооружений для проживания, то археологи отмечают, что его строительство началось еще 380–450 тыс. лет назад.
Как можно легко заметить, очень многое в ритуале планировки и возведения дома связывает этот процесс с богом-кузнецом. Еще начиная с эпохи индоевропейской общности мы видим связь понятия убежища или ограды с корнем «вар-». В авестийской мифологии упоминается Вара — квадратное убежище со стороной «в лошадиный бег», построенное в иранской прародине по приказу верховного бога Ахурамазды первым человеком Йимой для спасения всех живых существ от страшной зимы и всемирного потопа. Вот как «Авеста» передает указания бога по поводу создания этого сооружения:
«25. И ты сделай Вар размером в бег (букв.: «лошадиный бег») — на все четыре стороны и принеси туда семя мелкого и крупного скота, людей, собак, птиц и красных горящих огней. Сделай же Вар размером в бег на все четыре стороны для жилья людей и размером в бег на все четыре стороны для помещения скота.
26. Там воду проведи по пути длиною в хатру, там устрой луга, всегда зеленеющие, где поедается нескончаемая еда, там построй дома, и помещения, и навесы, и загородки, и ограды.
27. Туда принеси семя всех самцов и самок, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие. Туда принеси семя всех родов скота, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие.
28. Туда принеси семя всех растений, которые на этой земле высочайшие и благовоннейшие. Туда принеси семя всех снедей, которые на этой земле вкуснейшие и благовоннейшие. И всех сделай по паре, пока люди пребывают в Варе.
29. Пусть там не будет ни горбатых спереди, ни горбатых сзади, ни увечных, ни помешанных, ни с родимыми пятнами, ни порочных, ни больных, ни кривых, ни гнилозубых, ни прокаженных, чья плоть выброшена, ни с другими пороками, которые служат отметинами Анхра-Манью, наложенными на смертных.
30. В переднем округе [Вара] сделай девять проходов, в среднем — шесть, во внутреннем — три. В проходы переднего [округа] принеси семя тысячи мужчин и женщин, среднего — шестисот, внутреннего — трехсот. Сгони их в Вар золотым рогом и закрепи Вар дверью-окном, освещающимся изнутри».
31. Так подумал Йима: «Как же я Вар сделаю, о котором сказал мне Ахура-Мазда?» И тогда сказал Ахура-Мазда Йиме: «О Йима прекрасный, сын Вивахванта, топчи землю пятками и мни руками так, как люди лепят намокшую землю».
32. И вот Йима так сделал, как хотел от него Ахура-Мазда: он топтал землю пятками и мял руками так, как люди лепят намокшую землю.
33. И вот Йима сделал Вар размером в бег на все четыре стороны и принес туда семя мелкого и крупного скота, людей, собак, птиц и красных горящих огней. И Йима сделал Вар размером в бег на все четыре стороны для жилья людей и размером в бег на все четыре стороны для помещения скота.
34. Туда провел он воду по пути длиною в хатру, там он устроил луга, всегда зеленеющие, где поедается нескончаемая еда, там построил дома, и помещения, и навесы, и загородки, и ограды.
35. Туда принес он семя всех самцов и самок, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие. Туда принес он семя всех родов скота, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие.
36. Туда принес он семя всех растений, которые на этой земле высочайшие и благовоннейшие. Туда принес он семя всех снедей, которые на этой земле вкуснейшие и благовоннейшие. И всех он сделал по паре, пока люди пребывали в Варе.
37. Не было там ни горбатых спереди, ни горбатых сзади, ни увечных, ни помешанных, ни с родимыми пятнами, ни порочных, ни больных, ни кривых, ни гнилозубых, ни прокаженных, чья плоть выброшена, ни с другими пороками, которые служат отметинами Анхра-Манью, наложенными на смертных.
38. В переднем округе [Вара] он сделал девять проходов, в среднем — шесть, во внутреннем — три. В проходы переднего [округа] он принес семя тысячи мужчин и женщин, среднего — шестисот, внутреннего — трехсот. Согнал их в Вар золотым рогом и закрепил Вар дверью-окном, освещающимся изнутри».
39. «О Творец плотского мира, истинный! Что же это за светы были, о истинный Ахура-Мазда, которые там светили в этом Варе, который построил Йима?»
40. Так сказал Ахура-Мазда: «Самостоятельные и сотворенные светы, как один раз заходящими и восходящими кажутся звезды, Луна и Солнце.
41. И одним днем казался год. После сорока лет от двух людей два человека рождались, пара — самец и самка, и так же от других родов скота. И эти люди жили прекраснейшей жизнью в том Варе, который построил Йима» (Авеста // hoaxer.lantel.ru).
С этим иранским мифологическим термином находится в родстве др.-в.-нем. wari — «оборона», wuori — «плотина», «насыпь», сакс. ward — «сторож», war — «защищенный», др.-англ. waru — «береговая насыпь», «дамба», «защита», англ. varnian — «защищать», готск. vars — «защищенный», varian — «оборонять», др.-исл. vor — «камни, уложенные рядами на пристани» и лит. varas — «столб, кол в изгороди, заборе». Аналогом этого понятия в древнерусском языке стало слово «воръ», «вора», для которого исследователи выделили два значения: «ограда», «забор», «преграда» и «огороженное или окопанное место». В первом значении это слово встречается нам в летописном рассказе о давке, произошедшей на церемонии канонизации Бориса и Глеба: «А кнземъ с ракою идущимъ межи воромъ, и не бѣ лзѣ вести от множества народа, поламляху воръ…» (ПСРЛ, т.2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 281) и в другом летописном тексте об обороне псковичей от неприятелей: «Усретоша ихъ на броду у Выбута, а броды все бяху затворены ворами, и стояше погани ту 4 дни, и многажды хотяху пребрести рѣку, и не взмогоша» (Срезневский И. И. Словарь…, т. 1, ч. 1, М., 1989, с. 305). Как видим, поставленная на броду ограда-вор была достаточно эффективным оборонительным сооружением, чтобы сдержать натиск врага. Во втором значении этот термин используется в Привилегии Витовта 1503 г.: «Еще пожаловали есьмо ихъ, придали имъ на садибу и на выгонъ Коитинъ воръ, а Михаиловскіи воръ, а Заручевскіи воръ» (там же, с. 305). Очевидно, что из второго значения др.-русск. «воръ» произошло и современное русское диалектное слово «вар» — «скотный двор», зафиксированное в Тамбовской, Рязанской и Курской областях (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка, т. 1, М., 1964, с. 273). Поскольку само понятие скота у древних славян означало богатство, то мы можем предположить, что первоначально одной из функций Сварога была охрана этого богатства, а также с ним связывалось и создание разнообразных защитных сооружений. Как мы видели из приведенных в этой главе материалов, со Сварогом или его сыном оказываются связаны овин и скотный двор, в которых хранились хлеб и скот — главное богатство людей того времени. О наличии названий, подобных иранской Варе, для укрепленных мест у славян свидетельствует сербское слово «варош» — «городок», «острожек», которое В. И. Даль совершенно справедливо выводит от «варяти» в значении «беречь», «стеречь» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 1, М., 1999, с. 167).
С этими словами следует сопоставить древнерусское «варити», «варю» — «беречь» и «варовати», «варую» — «сохранить», «защищать», причем относительно последнего термина И. И. Срезневский привел показательный пример: «Тамо (на небѣ) вароують дѣла» (Срезневский И. И. Словарь древнерусского языка, т. 1, ч. 1, М., 1989, с. 229). Сварог, как мы увидим впоследствии, был не только богом неба, но и богом, связанным с переходом человеческой души в загробный мир, в свете чего употребление лежащего в основе его имени корня в контексте с определением посмертной судьбы человека на небе в зависимости от его дел представляется весьма закономерным. В целом, древнерусская литература давала такое определение интересующему нас слову: «Варовати — опасати, или хранити» (Словарь русского языка, вып. 1, М., 1975, с. 21). Из числа родственных славянских терминов, показывающих бытование этого корня в праславянский период, следует назвать чеш. и словацк. warowati — «беречь» и болг. «воловар» — «пастух, стерегущий волов».
Как уже неоднократно показывалось, Сварог был богом неба, по образцу и подобию которого и возводилось человеческое жилье. Как с богом-кузнецом с ним была связана общая тенденция создания второго, рукотворного мира человеческой культуры, повторяющего мир природы, одним из важнейших элементов которого и являлся дом. Греческие, хеттские и скандинавские мифы единодушно показывают бога-кузнеца в том числе и строителем дома. В отечественном материале со Сварогом может быть соотнесена не только символика столба, но и сооружения для людей вселенского убежища-Вары, которое может служить прототипом первого города (в этой связи стоит вспомнить и русский город Коломну, герб которой насыщен связанными со Сварогом образами). Со строительством оказывается связана и кузнечная символика, отразившаяся в выражении «Вмолотить кол в землю». О связи кузнеца со столбовым строительством говорят и независимые от отечественного материала данные сравнительной лингвистики, отразившиеся в названия литовского и греческого городов: «Свидетельством достаточно древней техники наземного, столбового строительства может служить выявленное нами праслав. kuna II со значением «столб», «колода», но также и «оковы», «кузница», которое допускает интерпретацию как старое (нетематическое) причастие прошедшего времени страдательного залога kunъ
Сам выбор места под строительство нового дома у восточных славян, по этнографическим данным XIX в., осуществлялся путем гадания, связанного с земледельческой или гончарной деятельностью. Наиболее распространенным способом гадания был следующий: по углам будущего дома насыпали четыре кучи зерна, если утром оно оставалось нетронутым, то считалось, что место выбрано удачно. «Наметив под хату место, по захождении солнца, тайком, чтобы никто не заметил, насыпают по четырем углам его небольшие кучки жита (ржаного зерна)…, а посередине между кучками жита иногда ставят маленький из палочек крестик» (там же, с. 40). С земледельческой деятельностью был связан и другой вариант гадания: «После отвода крестьянину усадьбы для постройки дома пекут хлебы и назначают на этот дом один хлеб; если хлеб распадется или не поднимется, то будет худо, в противном же случае — хорошо» (там же, с. 44). Зерно использовалось и для придания прочности закладываемому дому: «Когда строишь себе дом, то прежде всего обсыпь кругом место просом для того, чтобы скрепить углы…» (Державин Н. Очерки быта южнорусских болгар // ЭО, 1898, № 4, с. 119). Другим показателем верности выбранного для строительства места считалось прибавление воды в глиняных сосудах, также использовавшихся в этом варианте гадания вместе с хлебом: «Вечером приносят воды из колодца и, пока никто еще не брал из ведра воды, отмеривают стаканом три раза по девять стаканов, начиная каждый раз счет с первого, причем стаканы должны быть полными, вровень с краями, и выливают воду в горшок, который должен быть сухой и не заключать в себе ни капли воды или какой-нибудь влаги, такие горшки с отмеренной водою и плотно закрытые ставят на ночь на том месте, где должен строиться дом, в каждом углу, назначенном для столба; тут же кладется ломоть хлеба и соль; если вода окажется по утру прибывшею, то это предвещает счастье, если же убудет, то нет надобности и строить дома на убыток хозяйству своему» (Байбурин А. К. Жилище в обрядах и представлениях восточных славян, Л., 1983, с. 44). Однако хлеб и гончарные изделия, как было показано выше, напрямую соотносились со сферами деятельности, к которым славянский бог неба имел прямое отношение. Эта совокупность фактов позволяет нам с уверенностью утверждать наличие связи между кузнечным и строительным ремеслами еще в эпоху индоевропейского единства и предполагать функции градо- и домостроителя и у славянского Сварога. Наконец, именно с ним был связан ритуал братчины, призванный освятить место для будущего строительства, как мы видели на примере языческого Новгорода. Поскольку, как было показано в этой главе, бог-кузнец был связан не только с медом как священным напитком русской братчины, но и с земледелием, предполагавшим оседлый образ жизни, становится понятной его закономерная связь и с человеческим жилищем, необходимым при переходе к оседлому образу жизни. Связь оседлого образа жизни с господствующим в обществе способом хозяйствования видна не только по сравнению охоты или скотоводства с земледелием, но даже на примере различных стадий последнего. Археологические данные свидетельствуют, что если для эпохи подсечного земледелия свойственно господство мелких деревушек с периодической сменой обрабатываемых участков, то с возникновением пашенного земледелия, позволявшего хозяйствовать на одном месте, поселения восточных славян становятся более крупными и приобретают стабильный характер. Приводившиеся в начале этой главы различные источники единодушно утверждают, что именно Сварог выковал для людей первый плуг, сделавший возможным их переход на более высокую ступень обработки почвы. Мы видим, что логика развития как материальных условий жизни наших далеких предков, так и их мифологического сознания привела к тесной связи бога неба с главным их земледельческим продуктом, самым сакральным напитком и их домом как тремя самыми главными элементами культуры оседлого земледельческого народа.