Радигост и Сварог. Славянские боги

Серяков Михаил Леонидович

Сварог — творец славянского мира, покровитель и учитель древних славян — не только участвовал во всех событиях земной жизни наших далеких предков, но был связан и с их переходом в загробный мир. Как огненную дорогу в небесные чертоги к своему богу воспринимали славяне сожжение на костре умерших.

Часть книги автор посвятил загадочному богу балтийских славян, сыну Сварога, Радигосту-Сварожичу, чей мистический образ тесно связан с такими легендарными атрибутами, как грифон и секира. Радигост особенно почитался на южном побережье Балтики, где в древности жили славяне и откуда пришли легендарные варяги.

Исследование Михаила Серякова будет интересно всем любителям славянской древности.

 

Вступление

Культ Сварога зародился еще во времена индоевропейской общности, и почитание его было свойственно всем трем основным группам славянства. Наиболее древний пласт связанных с ним представлений относится к восприятию Сварога как бога неба. Генетически родственные ему Уран и Варуна, бывшие богами неба в греческой и индийской мифологиях, относятся к первому, самому раннему поколению богов, что позволяет говорить о соответствующей тенденции в индоевропейской традиции. Это подтверждается и тем, что в отечественной мифологии бог неба мыслился отцом Дажьбога-Солнца. Автор сохранившегося в тексте Ипатьевской летописи под 1114 г. славянского перевода хроники Иоанна Малалы, приписывавшей этому богу правление Египтом, пишет об этом так: «За все за это назвали его египтяне Сварогом и почитали как бога. И потом царствовал сын его, именем Солнце, его же называют Дажьбог…» Поскольку из того, что Сварог был богом неба, вытекают многие другие его черты, именно этот образ данного божества следует признать исходным и с точки зрения внутренней логики развития всей системы связанных с ним представлений в славянском язычестве. К эпохе каменного века следует отнести возникновение у индоевропейцев мифа о браке Неба и Земли, который фиксируется этнографией у самых разных народов, в том числе и еще не освоивших земледелие.

Возникновение собственно славянской, а точнее говоря, праславянской специфики Сварога по сравнению с другими индоевропейскими божествами неба началось с того, что упавший с небес огонь начал восприниматься нашими далекими предками как его второй сын — Сварожич. С освоением огня первобытный человек обрел еще одно чрезвычайно важное свойство, окончательно выделившее его из животного мира, а Сварог за счет установления мифологическим сознанием этого отношения родства окончательно обрел характер бога человеческой культуры. Как видно уже из данных языка, Сварог изначально оказался связан не только с огнем, но и с вареной пищей, которая, в противоположность пище сырой, стала одним из наиболее значимых показателей перехода человеческого общества от дикости к культуре. Вслед за введением в обиход человечества вареной на огне пищи возникает исторически самое первое пищевое табу на сырое мясо. Для приготовления вареной на огне пищи была необходима посуда, которая в условиях той эпохи могла быть изготовлена только из глины. Соответственно, возникает и образ бога-горшечника, введшего в обиход человеческого общества этот новый элемент культуры. Древний бог неба начинает постепенно приобретать черты бога-ремесленника, создателя человеческой культуры. Многочисленные исследования первобытного общества показывают, что вторым после пищевого табу было табу сексуальное. Если первый запрет был призван предотвратить повторное скатывание человека на уровень зверя, поедающего сырое мясо и в своей крайней стадии доходящего до каннибализма, то второй запрет вводился для предотвращения распада самого общества из-за ничем не ограниченного полового общения и звериной борьбы самцов друг с другом за обладание самками. Следуя логике мифологического сознания, сексуальное табу было бы наиболее естественно ввести от имени бога неба, чей брак с богиней земли являлся архетипом и образцом для подражания. Славянский переводчик Иоанна Малалы по этому поводу констатирует: «Тот же Феост закон установил женам выходить за одного мужа и хранить ему верность, а прелюбодеек велел казнить. Поэтому его и прозвали богом Сварогом. До этого жены блудили с кем хотели и были как скот блудящие. Когда рождался ребенок, (женщина) говорила тому, кто ей был люб: «Это твое дитя». Феост этот порядок уничтожил и велел одному мужу иметь одну жену, а того, кто преступал этот закон, ввергал в огненную печь. За все за это назвали его египтяне Сварогом и почитали как бога».

Овладение искусством обработки металлов знаменовало собой окончательный переход от дикости к цивилизации и открывало путь к стремительному техническому, а вслед за ним экономическому и социальному развитию общества. Из каменного века человечество сразу шагнуло в век металлов, сначала меди, а в конечном итоге и железа, что повлекло за собой коренное изменение привычного уклада, причем не только в материальной сфере, но и в духовной. Еще до того, как человек научился добывать руду из земли, он использовал упавший с неба металл, а необходимую температуру для его обработки первоначально давал гончарный горн. Логика материально-мифологических соответствий и преемственность развития ремесел предопределила то обстоятельство, что праславянский бог неба превращается в бога-кузнеца. Уже упоминавшийся выше автор славянского перевода хроники Иоанна Малалы рисует этот процесс следующим образом: «Когда Феост (древнегреческий Гефест, с которым славянский переводчик отождествляет Сварога. — М.С.) правил в Египте, при нем с небес упали клещи, и (люди) начали ковать оружие, а прежде бились палицами и камнями». С достаточно большой долей уверенности мы можем предположить, что на достаточно длительный период начиная с эпохи энеолита и вплоть до раннего железного века бог-кузнец был если не центральной, то, во всяком случае, одной из основных фигур мифологического пантеона у отдельных индоевропейских народов. В традиции многих народов бог-кузнец оказывается творцом Вселенной, выковывая из металла Небо и Землю, в Индии Брахманаспати выковал даже богов, в осетинском фольклоре божественный кузнец закаляет в своем горне героев, у других народов — является покровителем их инициации. Фигура бога-кузнеца была настолько важна для наших предков, что, когда под влиянием христианства на Руси искореняется культ Сварога, многие его черты, связанные в первую очередь с кузнечным делом, переходят на святых новой религии Кузьму и Демьяна. Хотя, согласно их житию, Косма и Дамиан были врачами-бессребрениками и никакого отношения к искусству обработки металлов не имели, в восточнославянском фольклоре они преимущественно фигурируют как кузнецы, достаточно часто сливаясь даже в одно лицо, Кузьму-Демьяна, которого иногда даже отдельные тексты неожиданно называют богом. Все эти черты красноречиво свидетельствуют о том, что на новых христианских святых народным сознанием были перенесены многие черты языческого бога-кузнеца, в том числе иногда и даже его божественный статус — явное святотатство с точки зрения новой религии.

Кузнечное дело наряду с земледелием и развитием торговли стало одной из экономических причин перехода общества от матриархата к патриархату. Этот переход от одних господствовавших религиозных и общественных представлений к другим сопровождался чрезвычайно серьезным духовным кризисом, произошедшим еще в рамках индоевропейского единства. Этот духовный кризис снял многие ограничения, налагаемые обществом на своих членов, в результате чего звериное начало, находящееся в недрах человеческого существа, но прежде связанное общественными запретами, стало вырываться наружу, грозя поглотить собственно человека и все общество в целом. В эпоху распада индоевропейской общности этот процесс был осмыслен нашими далекими предками в виде мифа о принявшей облик гигантской свиньи матери змеев, гонящейся за главным героем и его спутниками. Сам человек оказался не в силах справиться с рвущимся изнутри его подсознания скотским началом, однако и в этот миг, решавший всю его последующую судьбу, на помощь людям пришло божественное сверхсознание, выраженное в мифе в облике бога-кузнеца, олицетворявшего собой процесс развития собственно человеческой культуры в противовес звериной дикости. Не имея возможности уничтожить звериное начало без уничтожения самого человека, Сварог перековал гигантскую свинью в кобылу и подчинил ее герою. В ожесточенной борьбе бог неба выиграл схватку за человеческую душу, предупредив повторное сползание людей в бездну исключительно животных инстинктов. Возникнув исторически в период победы патриархата над матриархатом, миф этот несет в себе непреходящую ценность, описывая вечную истину о борьбе в нашей душе человеческого и звериного начал. Победа Сварога имеет непреходящее значение, поскольку именно она заложила прочную основу последующего духовного развития наших далеких предков и сформировала душу нашего народа. Последующее ее развитие было проанализировано мною в книге «Дажьбог — прародитель славян», в которой подробно рассматривался неразрывно связанный с образом сына Сварога солнечный миф о происхождении наших далеких предков. Однако все эти черты, как бы ни были они важны сами по себе, далеко не исчерпывают все многообразие фигуры бога — творца человеческой культуры. Именно о других чертах Сварога и связанных с ним представлениях и пойдет речь в данной книге.

 

Глава 1 Бог — покровитель свадьбы

Как уже отмечалось, изначально Сварог был богом неба и в этом качестве в русских народных заклятьях фигурирует в качестве супруга Матери-Земли: «Ты, Небо, — отец, ты, Земля, — мать!» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. 3, М., 1869, с. 779). Крестьяне ласково называли небо отцом, батюшкой, а землю — кормилицей и матушкой. Стоит отметить, что русские заговоры оканчивались следующей формулой, придающей им максимальную силу в глазах произносивших их людей: «Земля — замок, небо — ключ» (Щапов А. П. Сочинения, т.1, СПб., 1906, с.88); «Небо — ключ, земля — замок; тому ключу наружному» (Виноградов В. Заговоры, обереги, спасительные молитвы и проч., вып. 1, СПб., 1908, с. 7). Показательно, что формула «Ключ — небо, замок — земля» (Майков Л. Великорусские заклинания, СПб., 1869, с.16) замыкает именно любовный заговор, в котором фигурирует бес-кузнец Салчак. В различных заговорах ключ был неразрывно связан с самым верхом, с божественным началом. Так, заговор на оберег скота заканчивался просьбой: «…И отдайте ключ в седмое небо, самому Исусу Христу, Богу, на златый престол, на злату мизу» (там же, с.56). При этом следует иметь в виду, что формула ключа и замка не только «запирала» заговор, но и несла в себе эротический подтекст. Так, в сказке «Заколдованная королевна» героиня, поняв, что в шапке-невидимке вернулся ее муж, решила с помощью загадки избавиться от постылых женихов: «…Стала она своим гостям загадку загадывать: «Была у меня шкатулочка самодельная с золотым ключом; я тот ключ потеряла и найти не чаяла, а теперь тот ключ сам нашелся. Кто отгадает эту загадку, за того замуж пойду». Цари и царевичи, короли и королевичи долго над тою загадкою ломали свои мудрые головы, а разгадать никак не могли. Говорит королевна: «Покажись, мой милый друг!» Солдат снял с себя шапку-невидимку, взял ее за белые руки и стал целовать в уста сахарные. «Вот вам и разгадка! — сказала прекрасная королевна. — Самодельная шкатулочка — это я, а золотой ключик — это мой верный муж». Пришлось женихам оглобли поворачивать, разъехались они по своим дворам, а королевна стала с своим мужем жить-поживать да добра наживать» (Бой на калиновом мосту, Л., 1985, с.108). Восприятие Неба как всеобщего оплодотворяющего начала, а дождя — как мужского семени, которое оно изливает на свою супругу Землю, оставило свой яркий след в индоевропейских языках. Еще в XIX веке А. Н. Афанасьев выстроил такую филологическую цепочку: лат. pluo — «дождить», укр. «плютка» — «ненастье», чеш. pluta — «потоки дождя», ст.-слав. «плоть» — «мужское семя». С тех пор список расширился: «Кроме того, небо представлялось древним в виде мужского начала, оплодотворяющего землю (фаллическая символика неба). Ср. ирл. speir «небо», англ.-диал. perry «ливень», но лат. sperma «семя»; хет. samu «небо», но лат. semen «семя»; валл. wybr «небо», но др.-англ. wip «женщина» + и.-е. ar- «мужчина» (андрогин); греч.ουρανος «небо», но осет. waryn «рожать» + хет. uen «coire», лат. caelum «небо», но др.-англ. haelep «мужчина» (вторая часть этого др.-англ. слова соответствует др.-русск. «удъ» — penis; относительно первой части ср. валл. caill — testiculum) (Маковский М. М. Сравнительный словарь мифологической символики в индоевропейских языках. Образ мира и миры образов, М., 1996, с.229). К этому ряду тот же автор относит хет. ark- coire, но ирл. Erc «небо», и, что особенно интересно для нас в свете имени древнерусского божества, др.-инд. Svargah — «небо», но ирл. Serch — «половая любовь». Подобно женщине, Земля становилась беременной от своего небесного супруга, и это также нашло свое отражение в славянских поверьях и ритуалах.

Миф о браке Неба-Отца с Матерью-Землею, в результате чего появились на свет люди, существовал уже в эпоху индоевропейской общности, о чем красноречиво свидетельствуют не только приведенные выше данные сравнительного языкознания, но и мифологические тексты. Так, на древнегреческих золотых пластинах следующим образом описывалась посмертная судьба человеческой души в соответствии с орфическими представлениями:

Слева от дома Аида ты найдешь источник, Рядом с ним стоит белый кипарис. К этому источнику даже близко не подходи. Найдешь и другой: из озера Мнемосины Текущую холодную воду, перед ним — стражи. Скажи: «Я дитя Земли и звездного Неба, Но род мой — небесный, об этом вы знаете и сами. Я иссохла от жажды и погибаю — так дайте же мне скорей Холодной воды, текущей из озера Мнемосины». И они дадут тебе пить из божественного источника, И тогда ты станешь царствовать (вместе с) д(ругими) героями.

На другой пластине речь умершей души звучит чуть иначе:

Ты же объяви им (стражам. — М.С.) всю правду. Скажи: «Я сын Земли и звездного неба, По имени Астерий («Звездный»). Я иссох от жажды. Дайте же мне Пить из источника».

Как видим, умерший, чтобы получить священную воду и воцариться в загробном мире вместе с другими героями, должен был провозгласить свое происхождение от Земли и звездного, т. е. ночного, Неба, причем во второй пластине он и сам именуется Звездным. Все это заставляет нас вспомнить связь и Сварога со звездами в славянской мифологии. На эту связь красноречиво указывает древнечешская рукопись Mater verborum, где слова zuor, svor переводятся словом «зодиак» (Буслаев Ф. И. О влиянии христианства на славянский язык. М., 1848, с.50). В Архангельской губернии варажей называли всякое созвездие, яркую кучу звезд (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т.1, М., 1999, с.164), что говорит о том, что и на Руси звездное небо было этимологически связано со Сварогом. Весьма показательно и название божественного источника: Мнемосина у греков была дочерью Неба-Урана и Геи, сестрой Фемиды, с которой она вместе упоминается у Гесиода, и богиней памяти. Следовательно, только та душа, которая не забыла, что род ее — небесный, могла испить из этого божественного источника и присоединиться к героям в ином мире. Как нельзя лучше этот фрагмент орфической мифологии демонстрирует огромное значение знания своей истинной родословной для любого человека. Память о своем небесном происхождении была бережно сохранена и другими индоевропейскими народами. Так, ведийский риши в одном из своих гимнов (РВ 1, 164, 33) гордо провозглашал:

Небо — отец мой, родитель. Там (мой) пуп. Родня моя, мать — эта великая земля. Внутри (этих) двух простертых чаш — (мое) лоно. Здесь отец вложил зародыш дочери.

Этот языческий культ неба, восходящий своими корнями к общеиндоевропейскому наследству, возрождается у стригольников — первых русских еретиков XIV века. Обличая их уклонение от христианства по этому вопросу, митрополит Фотий писал: «…Стриголници, отпадающеи от Бога и на небо взирающе беху, тамо отце собе наричают, а понеже бо самых того истинных еуаггельскых благовестей и преданий апостольскых и отеческых не верующе, но како смеют, от земли к въздуху зряще, бога отце собе нарицающе?» (Рыбаков Б. А. Стригольники. Русские гуманисты XXIV столетия, М., 1993, с. 93). Негодование церковного иерарха весьма понятно — через столько веков после христианизации на Руси нашлись люди, которые посмели открыто отвергнуть библейские мифы и вернуться к языческой родословной, называя небо своим отцом и богом. Стоит отметить, что у стригольников присутствовал и культ земли, которой они исповедовались, заменяя этим исповедь официальному православному духовенству. Естественно, что церковь безжалостно уничтожила людей, пытавшихся остаться верными учению предков.

Соответственно, совершив в качестве бога неба первый половой акт с Матерью-Землей и образовав с ней первую в мире брачную пару, Сварог уже в силу одного этого должен был считаться покровителем союза между мужчиной и женщиной. Данное представление также нашло свое отражение в данных языках. Так, В. И. Даль отмечал, что слово «сварить» (кого с кем) в русском языке означало «помирить», «сдружить», «сделать товарищами» и, что весьма показательно в свете нашего исследования, «свести и обвенчать», «сладить свадьбу». Более того: в Новгородской губернии вместо «свадьба» и «свадебный» традиционно говорили «сварьба» и «сваребный». То, что это не случайное искажение произношения этих слов, говорит и нижнесорбское swarba — свадьба. Этот же корень фиксируется и на Рюгене, в еще одной земле поморских славян: «В ранском уложении 1530 г. встречается также слово czwor, т. е. общее имение супругов, и составитель уложения, М. Норман, сам называет это слово славянским, т. е. «свор» (чеш.) или «свора» (польск.) — связь, союз, пара» (Первольф И. Германизация балтийских славян, СПб., 1876, с. 209). Все эти примеры указывают нам на то, что значение свары, ссоры в корне имени изучаемого нами бога было, по всей видимости, явлением вторичным и первоначально этот корень означал согласие и единение, что гораздо лучше согласуется с характером Сварога как бога человеческой культуры.

Следует отметить, что данный корень связывался с браком также в эпоху индоевропейской общности. С русским глаголом «сварить» в контексте свадьбы перекликается и имя скандинавской богини Вар, точно так же связанной со свадебным ритуалом. Она упоминается достаточно редко, и одним из таких мест является «Песня о Трюме» в «Старшей Эдде». Буквально имя богини Вар означает «договор», и вместе с молотом она призвана скреплять брачный союз:

Сказал тогда Трюм, Етунов конунг: «Скорей принесите молот сюда! На колени невесте Мьелльнир кладите! Пусть Вар десница Союз осенит!»

В Индии, на противоположном конце индоевропейского мира, мы также встречаем мифологического персонажа, имеющего в своем имени корень «свар-», что вновь указывает на его существование еще во время индоевропейского единства. В сороковом гимне «У мандалы» из «Ригведы», собрания священных гимнов индийских ариев, созданного в XI столетии до н. э., рассказывается миф об Атри, спасшем Солнце-Сурью, проглоченное Сварбхану:

5. Когда, о Сурья, тебя Сварбхану Из Асуров повредил мраком, Словно сбитый с толку (человек), не узнающий места, Озирались все существа. 6. В то время, о Индра, когда ты с неба разгромил Крутящиеся колдовские чары Сварбхану, Атри нашел с помощью четвертого заклинания Солнце, скрытое незаконным мраком.
7. «Меня, такого (как я есть), принадлежащего тебе, о Атри, Не должен проглотить он, введенный в заблуждение завистью (или) страхом! Ты друг, чье расположение истинно. Вы двое, (ты и) царь Варуна, помогите мне здесь!» 8. Брахман Атри, запрягающий давильные камни, Почитающий богов скромными поклонениями (и) стремящийся повлиять (на них). Установил на небе глаз солнца, Спрятал колдовские чары Сварбхану. 9. Тот самый Сурья, которого Сварбхану Из Асуров повредил мраком, — Его снова нашли люди из семьи Атри: Ведь другие не смогли (этого сделать)!

Понятно, что в основе этого мифа лежит воспоминание о реальном солнечном затмении, которое было воспринято древними ариями (как и многими другими народами) как проглатывание дневного светила каким-то чудовищем. Традиционно все исследователи воспринимали Сварбхану в этом мифе как некоего злокозненного демона, названного к тому же в этом гимне асуром. Однако асурами в «Ригведе» называется старшее поколение богов, часть из которых, как, например, Варуна, перешли на сторону нового поколения богов и вошли в состав индийского пантеона, а часть — противостоят ему и воспринимаются, как правило, в негативном аспекте. Однозначно считать Сварбхану демоном не позволяет и его имя, которое буквально означает «обладающий солнечным светом» и принадлежит, скорее, положительному персонажу. Примирить это противоречие позволяет гипотеза С. Джемисон, согласно которой имя Сварбхану является эпитетом ведийского бога огня Агни в его грозном аспекте, который от имени богов наказывает бога солнца Сурью за инцест с собственной дочерью Ушас, пронзив и скрыв его мраком (Jamison S. W. The Ravenous Hyenas and the Wounded Sun. Myth and Ritual in Ancient India, Ithaca and London, 1991). Данная версия подкрепляется тем, что женой ведийского бога солнца является Шакти, родная дочь Сварбхану, известная также под именем Прабха (буквально «свет», «сияние»). Наказание неверного небесного супруга встречается нам в литовском и латышском фольклоре: там разгневанный громовержец Перкунас разрубает мечом месяц, изменяющий своей жене-солнцу с утренней зарей, от чего и происходит регулярное убывание ночного светила. Мы видим, что мотив наказания небесных светил за неверность восходит своими корнями к эпохе индоевропейской общности, а Сварбхану в таком контексте превращается из злокозненного демона в тестя бога солнца. Вне зависимости от интерпретации ведийского гимна, в нем присутствует сюжетная связь между Сварбхану и Солнцем, что соотносится с тем, что Сварог был отцом Солнца-Дажьбога в славянском мифе, а если теория С. Джемисон верна, то мы можем констатировать, что представление об установлении Сварогом сексуальных табу, о которых уже говорилось во вступлении, может быть отнесено к эпохе индоевропейской общности. Кроме того, отождествление Сварбхану с богом огня Агни заставляет нас вспомнить и огонь-Сварожича древнерусских поучений против язычества, что косвенно подкрепляет теорию С. Джемисон.

Возвращаясь к отечественной традиции, отметим, что совершивший в качестве бога неба первый половой акт с Матерью-Землей и образовавший с ней первую в мире брачную пару, Сварог уже в силу одного этого должен был считаться покровителем союза между мужчиной и женщиной. Небо (или замещающие его элементы типа дождя или снега) подобно мужчине покрывает Землю, и этот образ глубоко запечатлелся в народном сознании. После принятия христианства он по созвучию названий был приурочен к празднику Покрова св. Богородицы, который в данном эротическом контексте иногда воспринимался как мужское начало: «Батюшка Покров, покрой сыру землю и меня молоду (голова покроется платком — символом замужества)». То, что первоначально здесь имелся в виду отнюдь не платок, указывает другое, более древнее заклинание-молитва. Желавшие выйти замуж девушки, переступая в день Покрова порог церкви, просили: «Мати Пресвятая Богородица, покрой землю снежком, а меня женишком». Поскольку к этому христианскому празднику приурочивались свадьбы, то возникли поговорки типа «Придет Покров, девке голову покроет» или приметы «Если снег землю покрывает на Покров — счастливое предзнаменование для обрученных». Именно к небу в поисках мужа обращается женщина в галицкой песне:

Хожу, нуджу, ручки ламлю, Вздыхаю до неба, С тяжким жалем промавляю: «Мужа мени треба».

Впоследствии в индоевропейской мифологии появляется образ другой небесной пары — Солнца и Месяца — однако практически во всех традициях исконным и потому наиболее значимым считался первый брак Земли и Неба.

Данный параллелизм между небесным и земным браками нашел свое наиболее яркое выражение в празднике — славянской Масленице. По мнению исследователей, данный праздник первоначально знаменовал собой встречу весны с одновременными проводами зимы. Масленица была единственным крупным языческим торжеством, которое не было приурочено к праздникам новой религии и не было ею истолковано в своем духе. Тем не менее, введение христианства не прошло для нее бесследно: из-за Великого поста она было перенесена на более раннее, зимнее время, в силу чего от нее отделились обряды, связанные со встречей весны, которые стали отмечать как самостоятельный праздник, и, по всей видимости, из нее постепенно исчезли отдельные части. В том виде, в каком она дошла до XIX в., Масленица включала в себя следующие основные элементы: проводы-похороны Масленицы, заканчивавшиеся зачастую сжиганием женского чучела; непременное катание с гор и на лошадях, другие обычаи, связанные с молодоженами; поминовение усопших родителей; праздничная трапеза с обязательными блинами. О связи блинов с культом предков уже говорилось выше, и поэтому достаточно привести мнение В. К. Соколовой применительно к этому празднику: «Поминовение усопших являлось одним из элементов масленичного комплекса. Следы весеннего культа предков прослеживаются в масленичной обрядности разных местностей. Суббота перед Масленицей отмечалась как родительская. В Калужской обл. в этот день начинали печь блины. В некоторых деревнях первый блин клали на божницу — «родителям»…» (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начала XX века, М., 1979, с. 48). К их же культу Д. К. Зеленин относит обычай массового зажигания костров в этот праздник: «Костры, которые жгут на Масленицу, причем всегда из соломы и старых вещей, также могут быть связаны с культом предков. Разведение костров в последний день Масленицы, т. е. в воскресенье перед началом Великого поста, обычно называется «жечь Масленицу»; однако это могло служить и приглашением умерших предков к обильному ужину накануне поста, тем более что существует обычай перед постом не убирать со стола в ожидании покойников. Такие же костры, которые кое-где разводят уже в начале масленичной недели, доказывают, что дело здесь совсем не в «прощании с Масленицей» (Зеленин Д. К. Восточнославянская этнография, М., 1991, с. 406). Стоит отметить, что широко распространенное сжигание женского чучела, которое лишь у западных славян сохранило свое древнее название богини мрака и смерти Мажаны, или Маржаны, непосредственно связано с ритуалом трупосожжения, который, как и культ предков, имеет прямое отношение к богу неба. Как уже говорилось в первой главе, в этом качестве Сварог соотносился с горами, катание с которых являлось важным элементом масленичной обрядности: «Во время катаний (и вообще на Масленице) обычай допускал более свободные отношения между молодыми людьми: «На этих катаньях, происходящих часто ночью, позволяется молодцам быть свободными и в словах, и в поступках». Видимо, обряду катания молодежи с гор первоначально придавалось такое же значение, как и катанию молодоженов, — способствовать урожаю и плодородию. Более свободные отношения в это время между полами, возможно, являлись отдаленным, сильно редуцированным воспоминанием о прежних весенних брачных союзах.

Катанию с гор первоначально придавалось магическое значение. Это можно видеть и в сохранившемся кое-где еще в начале XX века пережитке — «кататься на долгий лен». Так, в Кубенском у. Вологодской губ. с гор катались и замужние женщины. Делалось это не только ради развлечения. Считалось, что если скатишься удачно, то и лен будет хорошим. В Шенкурском у. «в «чистый» понедельник девки, прежде стоя, с горы катались, чтобы лен вырос мягкий». Ради хорошего урожая льна катались с гор и на донцах от прялок; такой же обычай был зафиксирован и у белорусов». (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начала XX века, М., 1979, с. 43–44). Связь плодородия почвы и, в частности, урожая льна с имитацией брака Неба и Земли, в том числе путем ритуального катания по земле, была подробно показана в пятой главе, и нет надобности повторять приводившиеся там данные. Все это показывает, что каждый брачный союз воспринимался архаичным сознанием как постоянное повторение и отражение в малом акта миротворения, в результате чего должно было родиться как новое потомство в семье, так и урожай в поле. Как отмечает В. К. Соколова, в мифологическом сознании между человеческим и земным плодородием существовала тесная взаимная связь: «Молодые, недавно поженившиеся пары, по древним воззрениям, должны были магически способствовать плодородию и одновременно сами, участвуя в обряде, получали как бы новые силы, укрепляли семью, обеспечивали потомство. Особенно явственно магия плодородия выступает в катании молодых с горы, в наваливании на них присутствовавших на гулянии, зарывании их в снег и т. п.» (Соколова В. К. Масленица // Славянский и балканский фольклор, М., 1978, с. 63). Поскольку гора являлась символом бога Неба, супруга Матери-Земли, то в силу созвучия весенние браки в массовом порядке совершались на так называемую Красную горку (приуроченную к воскресенью после христианской Пасхи). И. Снегирев, видный отечественный этнограф XIX в., так описывал современное ему положение дел: «По общему употреблению и по отношению к поверьям древнего быта народного Красные горки издревле должны быть местами игрищ, какими начинается красная весна — пора брачных союзов. Доселе во многих селениях Тульской и других губерний горки или пригорки, на кои сбираются поселяне весною, слывут красными горками» (Снегирев И. М. Русские простонародные праздники и суеверные обряды, вып. 3, М., 1838, с. 26). В этот же день в большинстве мест происходил и обряд встречи весны, первоначально, как полагают исследователи, входивший в состав масленичной обрядности. Записанное этнографами в XIX в. заклинание весны и грядущего урожая у украинцев и белорусов разительно напоминает нам приводившееся выше моление о хлебе славян-язычников, описанное арабскими авторами тысячу лет назад:

Благослови, боже, Зимы замыкаци, Весну выкликаци, Дай же нам, боже, Жита и пшаницы, Зяленой травицы. Дай же нам, боже, На хлеб-жито род, А на статок плод, На людзей здороуе.

В. К. Соловьева так комментирует это заклинание: «Это видоизмененное под влиянием христианства древнее весеннее заклинание: вместо непосредственного обращения к весне (или каким-то божествам, олицетворявшим силы природы) идет обращение к богу, но смысл и функция песни от этого не изменились. Можно думать, что песни-заклинания были наиболее древними, исконным типом веснянок» (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начала XX века, М., 1979, с. 80). С учетом всего сказанного выше, можно предположить, что первоначально эта песня обращалась к Сварогу, в ведении которого находилось плодородие как земли, так и людей. Стоит отметить, что связанная с ним символика встречается нам и в других обрядах, посвященных встрече весны: «В Клинцовском районе Брянской обл. при заклинании весны 25 марта использовали хлеб и огонь. Все собирались на мосту, разжигали костер, и девушки прыгали через него. Пожилые женщины исполняли обряд серьезно — бросали в реку специально испеченные пироги и пели, что провожают зиму и встречают весну. (…) Об интересном обряде, встречавшемся у украинцев Черниговской губ., сообщал Б. Д. Гринченко: когда начиналась весна, варили горшок каши, выносили его на улицу и закапывали в землю, сверху прибивали колом. В этом обычае прослеживается жертвоприношение земле» (там же, с. 75). Если костер на мосту напоминает нам о мосте через огненную реку, встречавшуюся нам в сказках, то последнее жертвоприношение заставляет нас вспомнить о связи Сварога с вареной пищей и о том, что в христианское время именно Кузьму-Демьяна специально называли «кашниками». Отнюдь не случайным представляется факт, что жертва Матери-Земле состояла из предметов, связанных с ее супругом, — горшка каши и кола. Возвращаясь к Масленице, отметим в ней еще один изученный выше элемент — избыток обильной, жирной и масляной пищи, от которой этот праздник, собственно, и получил свое современное название. Вне всякого сомнения, это изобилие пищи имело обрядовый характер и должно было обеспечить изобилие плодов и скота в наступающем году. Вместе с тем обильная еда на Масленицу является отголоском изобильного вселенского пира с участием богов и умерших предков, связь которого со Сварогом будет рассмотрена ниже. С навязыванием христианства этот изначальный смысл масленичного пира теряется и обрядовое обильное потребление пищи в общественном сознании начинает восприниматься как необходимость как следует наесться перед наступающим Великим постом. В первой книге о Свароге уже отмечалось, что «сниженным» его образом был овинник, с которым также была связана брачная семантика. В. И. Даль приводит следующее народное поверье по этому поводу: «Девка кладет ночью руку в овинное окно: коли никто не тронет, в девках сидеть; голой рукой погладит — за бедным быть; мохнатою — за богатым».

Касаясь семейно-брачных отношений, отметим, что помимо ритуального катания с гор с культом Сварога связан приуроченный все к той же Масленице ритуал «столбов». Суть его состояла в том, что одетые в свои лучшие костюмы молодые вставали рядами («столбами») по обеим сторонам деревенской улицы и целовались по требованию окружающих. В Рязанской губернии молодые вставали не на улице, а в воротах и также целовались. Возможно, что первоначально этот обряд имел более эротический характер, более соответствовавший фаллической символике столба, и лишь в более поздние времена стал демонстрировать окружающим любовь и согласие между молодоженами. Поскольку по своему предназначению целый ряд масленичных обрядов были призваны пробудить плодородие Матери-Земли после зимней ночи, весьма вероятно, что изначально к этому празднику было приурочено ритуальное сексуальное общение молодежи, воспроизводящее первый союз Неба и Земли, впоследствии переосмысленное как период заключения весенних браков. Очевидно, в силу этого в отдельных местах Закарпатской Украины, где Масленица к моменту этнографических наблюдений уже не была значительным праздником, ее называли «блудный тыждень», из чего можно сделать вывод о том, что первоначально связанные с магией плодородия обряды занимали на Масленице более значительное место по сравнению с описанными в XIX–XX вв. С брачным ритуалом соотносились в той или иной форме многие элементы, имевшие прямое отношение к культу Сварога. Связь звезд с предстоящим заключением брака видна из следующего поверья: «В какой стороне в святки звезда упадет, с той стороны жених» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 1, М., 1999, с. 673). Связанный, как было показано в предыдущей главе, с богом неба напиток тоже имел самое непосредственное отношение к браку, дав название первому месяцу совместной жизни молодых супругов — медовому месяцу. Помимо меда, бог-кузнец имел самое прямое отношение к хлебу, что также отразилось в свадебном ритуале: «Обрядовое употребление хлебных зерен в особенности распространено на свадьбах всех славянских, более того, всех индоевропейских народов. Это настолько важный акт свадебного ритуала, что без него ни великоруссы, ни малороссы не совершают брачного пиршества…» (Сумцов Н. Ф. Хлеб в обрядах и песнях, Харьков, 1885, с. 28). Наконец, сама беременность называлась в народе горкою (Снегирев И. Русские простонародные праздники и суеверные обряды, вып.3, М., 1838, с. 27), что отсылает нас к культу гор как частному проявлению культа Сварога, бывшего одновременно и богом — покровителем брака.

Однако уже в первобытную эпоху со Сварогом стало связываться не только воспроизведение на человеческом уровне первого брачного союза Неба и Земли, но и первые сексуальные запреты. Об этом свидетельствуют как рассмотренный выше ведийский миф о Сварбхану-Агни, покаравшем бога солнца за инцест с собственной дочерью, так и мотив «отяжеления» героя после недозволенного полового общения, выявляемого путем божьего суда с помощью огненной ямы в русских сказках. Так, в сказке «Иван Быкович» главный герой терпит поражение от неназванного демонического старика, который отправляет героя добывать ему невесту. Когда Иван Быкович справляется с этим заданием и вместе с царевной возвращается к старику, тот придумывает для него такое неожиданное испытание: «Пришли к старику. Нажег он яму уголья горячих, положил через яму жердь. Приказывает Ивану Быковичу через жердь перейти. «Ты шел с невестой дорогой, может, блуд сотворил; пройди через яму, тогда я тебя виной прощу». — «Нет, дедушко, ты сам попереди пойди, меня поучи». Старик через яму побежал, Иван Быкович жердь повернул, старик в яму в уголье и пал. Сожгли старика» (Бой на калиновом мосту, Л., 1985, с. 214). Угроза сожжения в этой сказке прямо связана с темой супружеской неверности, однако в основе своей она имеет не обычай сожжения прелюбодеев, которого на Руси не было (восточные источники, которые будут рассмотрены ниже, отмечают, что у славян прелюбодеев рассекали на части), а веру в очищающую силу огня, способного обличать любую неправду. Генетически родственный сюжет встречается нам в белорусской сказке «Искорка Парубок Девичий сын», где герой добывает царю невесту. «Пріижжаить к етуму царю, а етый царь окружив свой дом и пыкопав канавы и напалив огнем большим. Потом и говорить: а што Искорка Парубок, — жив ты зь естой девицыю, покуль довев сюды? — Не, каеть, ня жив. Ну, коли ня жив — положив сухую былинку — дык пярейдиш чириз былину, а коли жив, дык и ни пярейдиш! А девица узила, ды й дротину уткнула у былину, и ен ни заметив. Ен и пиряйшов. Искорка Парубок сказуить: а ты, царь, ездив на моей лошади? — Не, ня ездив. — Ну, коли ня ездив — пиряйди ты по етой былини. И пярейдишь, коли ня ездив. Ен узяв и пошов — надеитца, што ня ездив. Только уступив сиряди канавы, а девица ету дротину сморьг к сабе — былина пуполам, а ен у канаву и упав. А Искорка Парубок зь естой девицый и зьвинчались, и поехали у свое царство» (Романов Е. Р. Белорусский сборник, вып. 6, Витебск, 1901, с. 262). В белорусской сказке это испытание распространяется на соблюдение не только сексуальных, но и имущественных отношений, что является уже дальнейшим логическим развитием данного ритуала. Поскольку сюжет с испытанием путем перехода через огненную яму встречается нам дважды и оба раза вместе с сюжетом перековывания змеи в кобылу, неразрывно связанным со Сварогом, как это было показано в первой книге о данном боге, то можно констатировать, что и обряд определения невиновности путем перехода через огненный ров точно так же связан с богом-кузнецом.

Отзвуки этого, возможно, повлияли на то, что в славянском переводе хроники Иоанна Малалы именно Сварогу приписывалось пресечение женского блуда и ввергание прелюбодеев «в пещь огнену». Естественно, утверждение о том, что этот бог ввел единобрачие, было поздней вставкой летописца, не подтверждаемой другими данными, и является пересказом другой книги Иоанна Малалы, где он описал схожее нововведение афинского царя Кекропса. Как собственные, так и иноземные письменные источники дружно отмечают многоженство у язычников-славян, искорененное впоследствии лишь христианской церковью. Хоть наличие устойчивых брачных пар встречается даже в животном мире и вполне могло существовать с древнейших времен и у людей, нет никакого основания приписывать Сварогу введение института единобрачия. Вместе с тем, сексуальные табу хронологически являются вторыми после пищевых, и, судя по всему, первичные половые запреты, в частности запрет инцеста, появляются уже в первобытную эпоху и вполне могли быть освящены у наших далеких предков авторитетом бога неба. Поскольку часть черт Сварога перешла впоследствии не только на христианских святых Кузьму-Демьяна, но и на святого Касьяна, стоит отметить, что одноименный с последним персонаж является инициатором введения имущественного и полового табу в былине «Сорок калик со каликою». В ней рассказывается, как собравшиеся посетить святые места в Иерусалиме выбрали своим предводителем Касьяна Михайлыча. Перед тем как пуститься в дальний путь, тот кладет на своих спутников «заповедь великую»:

А в том-та ведь заповедь положена: Кто украдет или кто солжет, Али кто пустится на женский блуд, Не скажет большему атаману, Атаман про то дело проведает, — Едина оставить во чистом поле И копать по плечи во сыру землю.

Дальнейшие события в былине разворачиваются по широко известному «бродячему» сюжету: по приходу в Киев в предводителя паломников влюбляется жена Владимира княгиня Апраксевна. Когда Касьян отказывается прийти к ней на свидание, она велит Алеше Поповичу подложить ему в сумку серебряную чарочку, а затем обвинить в воровстве. При виде найденной чары калики поверили обвинению и закопали Касьяна по плечи в чистом поле, после чего отправились дальше в Палестину. Возвращаясь домой тем же путем, они приходят к закопанному в поле атаману. При виде их:

Молоды Касьян сын Михайлович Выскакивал из сырой земли, Как ясен сокол из тепла гнезда, А все они, молодцы, дивуются На его лицо молодецкое, Не могут зреть добры молодцы, А и кудри на нем молодецкие до самого пояса. И стоял Касьян немало число, Стоял в земле шесть месяцев, А шесть месяцев будет полгода.

По приходу в Киев калик вновь принимают в княжеском дворце, и там они узнают от Владимира, что его жена все эти полгода лежала больная. После того как княгиня покаялась в клевете, ее исцеляет предводитель паломников:

Молоды Касьян сын Михайлович А и дунул духом святым своим На младу княгиню Апраксевну, Не стало у ней того духу, пропасти; Оградил ее святой рукой: Прощает ее плоть женскую: Захотелось ей — и пострадала она, Лежала в страму полгода.

Хоть данный сюжет сложился уже на христианской почве, тем не менее отдельные моменты в него вполне могли попасть из языческой эпохи.

Стоит отметить, что со Сварогом мог быть связан полугодовой период. Праздник заменивших его в христианский период Кузьмы-Демьяна отмечался 1 ноября, однако в ряде змееборческих легенд в качестве божьих ковалей фигурируют не они, а первые русские святые Борис и Глеб. День Бориса и Глеба празднуется 2 мая, причем этот христианский праздник, как показал Б. А. Рыбаков на основе расшифровки календаря на сосуде IV века, заменил собой какой-то языческий праздник: «Начало календарного счета на нижнем поясе ромашковского кувшина — 2 мая — точно совпадает с русским церковным праздником Бориса и Глеба («Борис-день»). Обстоятельства установления этого памятного дня и некоторые детали борисоглебовской иконографии позволяют думать, что и в данном случае перед нами не простое совпадение чисел, а такая же замена языческого христианским.

День 2 мая не связан с днем смерти ни одного из братьев; он установлен в столетнюю годовщину их смерти… День перенесения мощей — 2 мая, ставший первым собственно русским церковным праздником, не мог быть случайным, так как вся церемония его установления была обдуманным актом нескольких соперничающих князей (Владимир Мономах, Олег и Давыд Святославичи). В дальнейшем с именами Бориса и Глеба соединилось много поговорок, связывающих этот день с разными аграрными приметами (…).

В том, что праздник 2 мая (близкий к общеевропейскому празднику весны) есть праздник всходов, молодых ростков, убеждает еще одна деталь: на древних изображениях Бориса и Глеба XII–XIII вв. (на золотых колтах, на серебряных монистах) рядом с погрудным рисунком князя обязательно присутствует схематичный рисунок «крина», идеограмма молодого ростка.

Думаю, что Владимир Мономах, учреждая наперекор греческой церкви первый русский национальный праздник, сознательно отошел от всех реальных дат и выбрал один из тех дней, на которые приходился какой-то древний народный праздник, праздник только что пробившихся на свет ростков яровых посевов» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 186–187). Необходимо также вспомнить, что рассказ о канонизации Бориса и Глеба непосредственно граничит в Ипатьевской летописи с пересказом мифа о Феосте-Свароге (последний помещен в ней автором под 1114 г., а канонизация состоялась в 1115 г.). То, что в русском народном православном календаре дни Бориса и Глеба (2 мая) и Кузьмы-Демьяна (1 ноября) делят год почти на две равные половины, является прямой аналогией с кельтским календарем, в котором год делился на две части, начало которых знаменовали два главных праздника — Самайн (1 ноября) и Бельтан (1 мая). Предшествующие этим двум дням ночи считались кельтами временем, когда различные магические силы наиболее активны, когда открывалась дверь между земным и потусторонним миром и происходила встреча людей как с душами умерших (в Уэльсе в эту ночь специально оставляли пищу для покойных родственников), так и с другими сверхъестественными персонажами. Как отмечает Н. С. Широкова, все значительные и эпические события в кельтских преданиях происходят как раз во время дня начала зимы: «Это случалось в ночь Самайна (с 31 октября на 1 ноября), так как эта ночь, находясь на стыке старого и нового года кельтов, выполняла посредническую функцию между человеческим миром и божественным космосом» (Широкова Н. С. Культура кельтов и нордическая традиция античности, СПб., 2000, с. 189).

Интересно отметить, что на Руси связанный с именем бога корень в более поздний период прилагался солеварами к определению значимого для них промежутка времени. Летние месяцы с момента начала до окончания годичных работ по выварке соли назывались ими варничным годом, варей или заваром. Стоит вспомнить и то, что у балканских славян 1 мая считалось самым магическим днем в году. Связь этих двух дат мы видим и в русской легенде «О Ное праведном». Сделав ковчег за два года, Ной говорит интересующейся, чем же он занимался все это время, жене: «Вот осталось полгода до первого мая; в мае месяце, в первом числе, будет потоп» (Афанасьев А. Н. Народные русские легенды, М., 1998, с. 20). Поскольку строительство ковчега было завершено за полгода до потопа, он должен был быть построен Ноем 1 ноября.

Учитывая устойчивую связь обоих дат в кельтском и славянском календарях, можно предположить, что это деление года восточнославянской традицией также связывалось со Сварогом. Однако в былине именно полгода Касьян проводит закопанным в землю. Последняя деталь также могла быть навеяна представлениями о подземном нахождении бога-кузнеца. Хоть Касьян и не был в Иерусалиме, он уже изначально обладает и святым духом, и святой рукой, благодаря чему он и может исцелить Апраксевну. В свете этого мы можем предположить, что и мотив введения запрета на ложь, воровство и прелюбодейство в этой былине также может восходить к языческому периоду. В пользу этого говорит и то, что в белорусской сказке «Искорка Парубок» мотив испытания переходом через огненную яму используется не только в связи с определением, имели ли место половые отношения, но и для установления того, пользовался ли царь чужим имуществом, в данном случае конем. В свете того, что именно с деятельностью кузнеца народное сознание связывало возникновение самого понятия богатства, нет ничего невозможного в том, что с богом-кузнецом был связан исторически третий запрет — имущественный, призванный охранять возникающую в обществе частную собственность.

Бог неба вполне мог рассматриваться людьми как архетип супруга, и доказательство этого для эпохи, когда он приобрел уже черты бога-кузнеца, приводит на славянском материале уже А. А. Потебня: «Но как бог, кующий плуг — символ брака, так и кующий плуг первоначально сам тождествен с женихом. На это указывают следующие стихи серб. песни:

Злату те се куюнджия нати, И мени те мой суденик доти,

где кузнец — символ суженого». (Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. 1. Рождественские обряды // ЧОИДР, 1865, кн. 2, апрель — июнь, с. 15) Стоит отметить, что с браком Сварог был связан в своих ипостасях не только бога неба или бога-кузнеца, но и бога-горшечника. Об этом свидетельствует записанное в с. Вышевичи Житомирской области поверье, согласно которому встреча с горшечником сулит девушке скорое замужество: «Як диучына зостренэ горшчана, — це добрэ, потому што ей трэба збирацця на свое хозяйство — купить горшки». Впрочем, это было уже достаточно поздним осмыслением. Более раннюю форму этих представлений, непосредственно связанную с магическим ритуалом, приводит А. Л. Топорсков: «По нашим наблюдениям, в д. Рудне (Гомельск. обл., Чечерский район) девушки крали у горшечника посуду и били ее: «Погоршник еде, деука украде горшок. Украдут тады деуки, горшки бьют. А для чяго вже? Наверно, штоб замуж вышла в этом году» (…). «Як у каляды (святки) погоршчик еде, деуки стерегуть. Яны должны горшок украсть, побить. А то замуж никто не будет брать. Шоб не сидели деуки как горшки. Бегають тадысь табуном деуки, шоб горшок украсть» (Топорков А. Л. Гончарство: мифология и ремесло // Фолькор и этнография. У этнографических истоков фольклорных сюжетов и образов, Л., 1984, с. 45–46). Весьма примечательно, что данная обрядовая кража горшков происходила на фоне поверий, категорически запрещавших красть у горшечника под угрозой возмездия в загробной жизни, приведенных выше. Напомним некоторые из них: «Ну, красты у горшчана горшка нэ можно, бо як умрэш, да на тым свети трэба кроз тэй горшчок пролэзты»; «Горшка красть — великий грех. Встретишь на том свете горшечника, протянешь ему горшок и будешь просить: «Возьми горшок!». А горшчай кажэ: «Грызи сама его замес хлеба!» Причины пренебрежения столь грозным запретом следует видеть в том, что в русской традиции гончарная посуда в первую очередь ассоциировалась именно с женщиной (вспомним в связи с этим и греческий миф о сотворении Гефестом из глины именно женщины), в результате чего магические манипуляции с горшками напрямую влияли на девичью судьбу: «В пословицах горшки и прочая полая утварь — «бабьи» метафоры: «Баба что горшок: что ни влей — все кипит». Карельская загадка: «Бока черны, / В середине красно, / Само вкусно» (горшок и масло в нем) — указывает на эту символику вполне недвусмысленно. Она же в обычае бить на свадьбе горшки и миски, желая молодой родить столько же детей, сколько черепков. Не желая рожать, жена прятала пустой горшок в чулан, где бы никто его не тронул. Говорили, что плевать в сосуд с водою — «все равно что матери в глаза». Посуду обязательно полагалось покрывать — «хоть лучинкою», — иначе, по поверьям, туда вселится нечистая сила. Ср.: обычай жене всегда покрывать голову — «хоть ремох какой наложи», — иначе увяжется леший или другая нежить» (Щепанская Т. Б. Сила: коммуникативные и репродуктивные аспекты мужской магии // Мужской сборник, вып. 1, М., 2001, с. 83). Об этом же свидетельствует и поговорка «Девка не без жениха, горшок не без покрышки», недвусмысленно указывающая на ассоциацию потенциальной невесты с горшком в сексуально-семейной сфере. Символизм продукции гончарного ремесла применительно к брачному обряду наиболее явственно прослеживается в одном украинском ритуале: «В некоторых местах Малороссии хранился еще обычай, что молодой после первой брачной ночи разбивал палкой на дворе горшок каши, а дружко добивал его. Это означало торжество супруга над невинностию молодой» (Терещенко А. В. Быт русского народа, ч. 2, СПб., 1848, с. 32). Замужняя женщина все равно продолжала ассоциироваться с этой утварью, как можно увидеть из народных поговорок: «Жена не горшок, не расшибешь» или «Не столько муж мешком, сколько жена горшком» в смысле сбережения, обеспечения достатка в доме. Происхождение этой мифо-магической аналогии становится понятно из мифа о браке Неба и Земли: из земли брали глину для изготовления горшков, которые к тому же были пустые внутри, и в силу этого они неизбежно ассоциировались с женским началом.

Однако наивысший расцвет представлений о Свароге как покровителе свадьбы приходится на период, когда с изобретением кузнечного дела он превращается в бога — покровителя этого ремесла. Уже сам кузнечный молот у многих народов недвусмысленно ассоциируется с мужским половым органом и в качестве такового становится символом плодородия. Подобное отождествление является всемирным явлением, не ограничиваясь рамками одного индоевропейского ареала: «Кузнец из почитаемого клана у центральноафриканского племени чагга считал, что от молота может зачать женщина. Передавая его своей жене, он восклицал: «Бери молот и подними его! А когда я вернусь из кузницы, ты зачнешь от него… Роди сына, который кует молотом, как твой муж и господин!» Поклонялись и наковальне, на которой приносили самые ответственные и страшные клятвы». (Черных Е. Н. Металл-человек-время, М., 1972, c. 196) Это же обстоятельство объясняет обязательное присутствие молота, который клали на колени невесте, во время скандинавского свадебного ритуала, описанного в «Старшей Эдде». Если обратиться к одному из древнерусских названий молота, «кый» или «куй», то одно изменение первой буквы превращало это слово в нецензурное название фаллоса. В свете кузнечной символики следует вспомнить, что одним из значений слова «ковать» было «самец разных животных», а «котлом» называлась залежка кабанов, а это животное, как мы увидим в последней главе, было одним из сексуальных символов еще с индоевропейских времен.

В этом качестве кузнец, в ряде случаев безымянный, становится одним из центральных образов любовных заговоров: «На море на океане, на острове на Буяне стоят три кузницы, куют кузнецы там на трех станах. Не куйте вы, кузнецы, железа белого, а прикуйте ко мне молодца (или: красну девицу); не жгите вы, кузнецы, дров ореховых, а сожгите его ретивое сердце…» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т.1, М., 1865, с. 464).

Поскольку древний языческий бог в той части, в которой его черты не перешли на христианских святых, с принятием новой религии считался бесом, становится понятным тот вариант этого же заговора, где безымянных кузнецов заменяет бес Салчак: «На море на Окияне, на острове на Буяне стоят три кузницы. Куют кузнецы на четырех станах. Бес Салчак, не куй белаго железа, а прикуй доброго молодца, кожей, телом, сердцем. Не сожги орехового дерева, а сожги ретиво сердце в добром молодце…» (Майков Л. Великорусские заклинания, СПб, 1869, с. 16). Именно в этом же заговоре, как было подчеркнуто во второй главе, фигурирует и эротическая символика ключа и замка, соотносимых с Небом и Землей, которая могла появиться лишь после изобретения кузнечного дела. Стоит отметить, что даже когда в заговорах фигурируют безымянные кузнецы, там иногда все равно встречаются специфичные атрибуты бога Сварога, в частности столб: «Стану я, раб Божий (имярек), пойду из дверей во двери, из дверей в ворота, в востошную сторону, на Окиан море; на том море стоит остров, на том острове стоит столб, на этом столбу сидят семьдесят семь братьев; они куют стрелы булатные день и ночь; скажу я им тихонько: «Дайте мне, семьдесят семь братьев, стрелу, которая всех пыльчее и легчее». Стрелю этою стрелою в рабу Божью, девицу (имя рек), в левую титьку, легкие и печень, чтоб она горевала и тосковала денно и нощно…» (там же, с. 18–19). Образ мирового центра, где находятся кузнецы, — не единственная архаичная деталь в данном заговоре: в своей статье В. Гиппиус отметила разительную аналогию булатной стрелы, выковываемой кузнецами, с вызывающими любовь стрелами Эроса в греческой мифологии. О достаточно древних истоках связи кузнеца с любовью и браком говорит и тот факт, что хромой Гефест, самый некрасивый из богов, является, несмотря на это, супругом богини любви Афродиты. Как бы напоминая нам об эпохе возникновения кузнечного дела, в одном любовном заговоре нам встречается упоминание меди — первого металла, освоенного человечеством. Главная роль в нем отведена трем ветрам, которых просят: «Распалите и присушите медным припоем рабу (имярек) ко мне, рабу Божию. Сведите ее со мною — душа с душею, тело с телом, плоть с плотию…» (там же, с. 7). Хотя бог-кузнец там не фигурирует, следы исходного образа проглядывают в «медном припое», который указывает на весьма раннюю эпоху сложения основы данного заговора. В этой связи стоит вспомнить исследование Б. Н. Миронова, изучавшего статистическими методами тексты заговоров и пришедшего к выводу, что наибольшее количество элементов язычества сохранилось в текстах о любви (75,8 % языческой атрибутики против 18,2 % христианской и 6 % смешанной атрибутики) и браке (соответственно 56,2 % языческой, 31,3 % христианской и 12,5 % смешанной атрибутики). Анализируя на материалах заговоров религиозные воззрения русских крестьян XIX в., он сделал однозначный вывод: «Наличие христианской атрибутики в заговорах может свидетельствовать о чисто внешнем, поверхностном освоении крестьянами христианства, о сохранении ими в основном языческого мировоззрения» (Миронов Б. Н. История в цифрах, Л., 1991, с. 20).

Исследователи восточнославянского фольклора уже неоднократно обращали внимание на русскую святочную подблюдную песню о кузнеце, встреча с которым предвещала богатство и свадьбу:

Идет кузнец из кузницы, слава! Несет кузнец три молота. «Кузнец, кузнец! Ты скуй мне венец, Ты скуй мне венец и золот и нов, Из остаточков золот перстень, Из обрезочков булавочку, Мне в том венце венчатися, Мне тем перстнем обручатися, Мне тою булавкою притыкать.

В украинском фольклоре мы встречаем весьма распространенную девичью колядку о том, как девушка собирает с дерева золотую ряску (вариант: росу или кору) и относит ее к мастеру-золотарю, чтобы он сделал из этой ряски предметы к свадьбе:

…Ти, злотничку-ремісничку, Іскуй мені злотий пояс, Із окраечок — перстеньочок, А із вітейка — то віночок. В пояси красоваться, В перстеньку залицяться, А в віночку ізвінчаться.

Генетически родственный сюжет о «вепре, который вырыл золотое зерно», из которого девушка просит кузнеца сковать ей кубок на свадьбу, мы видим среди польских свадебных песен. На основе народных колядок Т. Ленартович написал стихотворение «Золотой кубок», в котором сиротка собирает золотые яблоки и просит мастера сделать из них золотой кубок с изображением ее умершей матери, причем особо отмечается, что из этого кубка будут пить «сам пан Езус и ангелы». Образ кубка иногда встречается в украинских колядках, где девушка просит мастера сделать ей «три угодья» (венок, кубок и перстень), а в моравском фольклоре этот кубок делается из золотых рогов лани. Подобная распространенность сюжета свидетельствует о его праславянском происхождении и полностью согласуется с обрисованным в предыдущей главе вселенским пиром, на котором вместе с людьми пьют ритуальный напиток боги и умершие предки. Следы этого пира, приуроченного к свадьбе, мы и видим в польском фольклоре, где на священном кубке изображена умершая мать невесты, а пьет из него бог, замененный под влиянием новой религии Иисусом Христом. Если в том, что первоначально вместо золотого кубка использовался ритуальный рог, с которым и изображались славянские языческие божества, нас убеждают моравские колядки, то в том, что первоначально вместо главного персонажа христианской религии в этих обрядовых текстах фигурировал именно бог-кузнец, свидетельствует песня из Бельского района Смоленщины:

Ты, святый Боже Кузьма-Демьян, Приходи на свадьбу к нам Со твоими апостолами.

Пережитки язычества в этом свадебном тексте были настолько сильны, что единственным достижением новой религии стала замена имени языческого бога Сварога на христианского святого, который, несмотря ни на что, здесь прямо именуется богом — вещь явно кощунственная с точки зрения официального православия. Более того: в качестве главы апостолов Кузьма-Демьян здесь явно занимает место Иисуса Христа, что являлось еще большим святотатством. Весьма похожа на нее в этом отношении и аналогичная песня из Великолукского уезда Псковской губернии:

Благослови меня, боженька, Свадебку начать! Благослови меня, боженька, На весело утро… Скуй (3 р.) нам, боженька, Крепко на крепко, Крепко на крепко, Твердо на твердо: Люди судють — Не разсудют; Ветром веет — Не развеет, Дожжиком мочит — Не размочит. Ай далеко, в чистом поле, Протекла река, Как за той быстрой реки Три апостола: Первый апостол-боженька Сама мать-Богородица, Другой апостол-боженька Воскресенье светлое, Третий апостол-боженька Кузьма и Демьян. Яры свечи топятся, Люди Богу молятся

Нечего и говорить, что с точки зрения новой религии ситуация была весьма безрадостная: через целых девять веков русский крестьянин по своей сути так и остался язычником, лишь самым поверхностным образом усвоив новую религиозную атрибутику. Апостолом-боженькой (два этих понятия он, судя по всему, не различал) для него был не только заменивший бога-кузнеца Кузьма-Демьян, но и Богородица вместе с Воскресеньем, заместившие языческих богинь. Главная роль при этом явно отводилась богу неба, которого и просили сковать свадьбу. Именно бога-кузнеца и приглашали в первую очередь на свадебный пир, чтобы придать новому союзу прочность и долговечность. В другой обрядовой свадебной песне по этому поводу говорится: «Подь на свадьбу, боженька! Скуй нам свадьбу крепко, твердо, долговечно, вековечно» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. 3, М., 1869, с. 375). В Тверской области данный образ настолько укоренился, что выражение «играть свадьбу» там звучало как «свадьбу ковать». (Этимологический словарь славянских языков, вып. 12, М., 1985, с. 11). Аналогичное приглашение к богу — покровителю свадьбы, которого особо просят не забыть свой молот, встречается нам и в белорусском фольклоре:

О святэй Кузьма Дямъянъ! Прихадзи на свадьбу к намъ Со своимъ святымъ кузломъ (молотом), И скуй ты нам свадзибку Крепко-крепко-накрепко: И людзи хулють — не расхулютсь, Вятры веютсь — не розвеютсь, Солнца сушитсь — не разсушить, Дожди моцутсь — не размоцутсь.

Еще в одной из народных песен, записанной в середине XIX в. в Смоленской губернии, имя святого Демьяна осмыслялось как отчество святого Козьмы, что красноречиво показывает, что первоначально вместо двух христианских святых там фигурировал один персонаж:

«Около двора, около Агафоныча, Пролегало там три ступеньки, Что ли торные дороженьки, Как по первой ли по стеженьке, По той ли торной дороженьке, Там шел сам Иисус Христос Со всеми со апостолами. По второй ли по стеженьке, По той ли торной дороженьке, Там шла Мать Пречистая. Как по третьей ли по стеженьке, По той ли торной дороженьке, Там шел сам Козьма-Демьян На свадьбу Агафоныча. «Ты, Святой ли ты, Козьма-Демьян, Да Козьма ли ты Демьянович! Да ты скуй ли ка нам свадебку».

Показательно и то, что в данной песне Кузьма-Демьян упоминается с такими ключевыми персонажами христианской религии, как Иисус Христос с двенадцатью апостолами и Богоматерь.

Былина о женитьбе Святогора, записанная на Севере Руси, начинается с того, что этот богатырь никак не может догнать Микулу Селяниновича. Как будто ничем не мотивированное появление в повествовании пахаря-богатыря становится понятным, если мы примем во внимание, что на этого фольклорного персонажа перешли ряд черт Сварога, бывшего не только богом-кузнецом, но и богом-пахарем. По просьбе Святогора Микула Селянинович останавливается, и богатырь задает ему такой вопрос: «Ты ощо скажи, Микулушка, поведай-ка, как мне узнать судьбину Божию?» — «А вот поезжай путем-дорогою прямоезжею до розстани, а от розстани сверни влево и пусти коня во всю прыть лошадиную и подъедешь к Сиверным горам. У тых у гор под великим деревом стоит кузница, и ты спроси у кузнеца про свою судьбину». Поехал Святогор дорогою прямоезжею, от розстани свернул влево, пустил коня во всю прыть лошадиную: стал его добрый конь поскакивать, реки, моря перескакивать, широкие раздолья промеж ног пущать. Ехал Святогор богатырь три дня и доехал до Сиверных гор, до того до дерева великого и до той кузницы: в кузнеце кузнец кует два тонких волоса. Говорит богатырь таковы слова: «А что ты куешь, кузнец?» Отвечает кузнец: «Я кую судьбину, кому на ком жениться» (Песни, собранные П. Н. Рыбниковым, т. 1, СПб., 1909, с. 331–332). Кем на самом деле был этот кующий судьбу безымянный кузнец, становится понятно, если мы сопоставим эту былину с быличкой, сохранившейся в той же самой северорусской традиции. В ней прямо говорится, что свадьбу кует не кто-нибудь, а именно бог: «Господь на наковальне колотит молотком, а иде старец и говорит: «Ну, Бог помоць. Цто ты делаешь молодой человек?» (У него, у Бога, бороды не было.) «А ты не знаешь, цто я делаю, — говорит Господь. — Я двух суженых на наковальне вместе волосами кую». (Двух суженых сковать, дак они хорошо живут)» (Криничная Н. А. Русская народная мифологическая проза. Истоки и полисемантизм образов, т. 1, СПб., 2001, с. 207). Мы видим, что старые черты древнего языческого божества периодически проглядывают не только сквозь образ христианского святого Кузьмы-Демьяна, но и сквозь образ безымянного кузнеца в фольклоре. Можно вспомнить еще и русскую поговорку «Железо уваришь, а злой жены не уговоришь», сохранившую уже на полузабытом уровне, хотя бы в виде контраста, воспоминание о какой-то связи между варкой металла и браком.

Представление о кующем свадьбу боге-кузнеце сохранились не только в устной традиции, но и в ритуале, трансформировавшемся впоследствии в игры молодежи. Так, например, в Тверской области на святки «ковали девок». Суть действа состояла в том, что все ребята и девушки разбивались на пары, а оставшуюся без пары девушку «ковали» (шлепали по пяткам и другим местам), после чего сажали в санки вместе с парнем и возили по деревне. Как отмечают исследователи, вся игра имела отчетливо брачный подтекст. К нему же в конечном итоге восходит и рассмотренный выше ритуал «перековывания» стариков в молодых и возвращения им способности вновь вступать в брак.

Как уже говорилось в предыдущей главе, с культом Сварога было тесно связано изготовление медового напитка для ритуального пира. С течением времени мед вышел из употребления, но в XIX в. смутные воспоминания о связи бога-кузнеца с хмельным напитком остались. Так, в Зарайском районе мать молодого, затирая брагу, говорила при этом: «Господи благослови! Кузьма-Демьян! Скуй нам свадьбу» (Шейн П. В. Великорусс в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах и т. п., т. 1, М., 1898, с. 555). Смоленская песня указывает на связь этого святого не только со свадьбой, но и с плодородием земных полей, что напоминает нам и о его третьей (после бога-кузнеца и бога — покровителя свадьбы) ипостаси — боге-пахаре:

Ты, святэй, Кузьма-Демьян, Ты скуй мне свадебку Радосную, вяселую, Вяселую хлябородную У гумни стогами, А у поли копами, А у печи пирагами.

Образ кующего свадьбы Кузьмы-Демьяна был настолько популярен в народе, что этнографы фиксируют его повсеместное распространение по всей восточнославянской территории: «Во многих районах России, Украины и Белоруссии в определенный момент свадебного обряда дружка или крестная мать, а иногда и все собрание заклинали семейное счастье, обращаясь к святым угодникам: «Кузьма-Демьян, скуй нам свадьбу до белой головы, до седой бороды» или «Кузьма-Демьян, приди к нам на помощь! Сыграй нам свадьбу крепкую, нескучную, неразлучную!» (Макашина Т. С. Святые Косма и Дамиан в русском фольклоре // Живая старина, 1994, № 3, с. 20). Стоит отметить, что языческие элементы точно так же сохранились в свадебном обряде, как и в рассмотренных выше любовных заговорах. Н. П. Колпакова, исследовавшая происхождение свадебного обряда Русского Севера, исчезнувшего в 20—30-е гг. XX века, вне связи с культом бога-кузнеца, констатирует: «При этом нельзя не отметить, что до самых последних лет своего существования традиционный свадебный обряд был полон воспоминаниями о своем дохристианском происхождении. (…) Даже такая казалось бы «христианская» деталь, как благословение молодых перед венцом и после него, имела языческие корни, так как рядом с иконой неизменно фигурировали благословение хлебом и солью, горящая свеча, шкура животного и другие отражения дохристианских представлений. Окаменевшее двоеверие дожило до самых последних лет жизни обряда» (Колпакова Н. П. Отражение явлений исторической действительности в свадебном обряде Русского Севера // Славянский фольклор и историческая действительность, М., 1965, с. 282). О том, что до 988 г. в обрядовых свадебных песнях фигурировал именно Сварог и образ кующего свадьбу кузнеца появился задолго до его переименования в Кузьму-Демьяна, свидетельствуют не только общеисторические соображения, но и приведенные в начале этой главы данные языка, прямо указывающие на имя языческого бога-кузнеца.

Благодаря археологическим данным мы можем определить то время, когда у восточных славян должен был быть расцвет представлений о кующем свадьбу боге-кузнеце. Если зарождение этой мифологемы относится к эпохе возникновения этого ремесла, т. е. к медному веку, то максимальное ее развитие должно было произойти в эпоху складывания отдельной семьи, выделившейся из состава рода. Необходимой предпосылкой для этого было развитие сельского хозяйства, обеспечивающее экономическую возможность существования подобной семьи. «Пашенное земледелие, — писал В. И. Довженок еще в 1952 г., — позволяло вести индивидуальное хозяйство, что являлось предпосылкой разложения родопатриархальной семьи, основанной на коллективном хозяйстве. Очевидно, что в первой половине 1 тысячелетия на Поднепровье, Побужье и Поднестровье основной производственной и социальной единицей была индивидуальная семья, входившая в состав сельской территориальной общины.

В лесных районах подсечная система земледелия, пока она господствовала, влияла консервирующим образом на социальное развитие общества; для ее ведения требовались значительные производственные коллективы, и это задерживало разложение родопатриархальной семьи» (Довженок В. И. К истории земледелия у восточных славян в 1 тысячелетии н. э. и в эпоху Киевской Руси // Материалы по истории земледелия СССР. Сборник 1, М., 1952, с. 154). С тех пор новые исследования позволили значительно детализировать этот процесс. При сравнении поселений культуры пражского типа VI–VII вв. и поселений культуры типа Луки Райковецкой VIII–X вв. археологи фиксируют на последних настоящий демографический взрыв: «Результаты сплошного обследования гнезд поселений второй половины 1 тысячелетия н. э. убедительно свидетельствуют о резком увеличении населения в VIII–X вв. Так, при обследовании 21 гнезда поселений было обнаружено всего 25 поселений культуры пражского типа (VI–VII вв.), и на этой же территории зафиксировано 125 поселений культуры типа Луки Райковецкой (VIII–X вв.). К тому же площадь отдельных поселений VIII–X вв., как правило, значительно превышала площадь поселений IV–V вв.» (Тимощук Б. А. Восточнославянская община VI–X вв. н. э., М., 1990, c. 86). Если в каждой гнезде-общине VI–VII вв. жило примерно 150–200 человек, то численность поселений VIII–IX вв. достигала уже 350–400 человек. Данный демографический взрыв совпадает по времени с описанным выше прогрессом в кузнечном деле, приведшим к появлению у славян усовершенствованных орудий для обработки почвы — пахотных орудий с железными наральниками и ножами-череслами, датируемых VIII–IX вв. Это же обстоятельство отмечает в своем исследовании и И. П. Русанова: «Коренной перелом в развитии хозяйства начинается с VIII в. В это время у славян появляются первые пахотные орудия с железными рабочими концами — железные наральники и чересло на поселениях в Хотомеле, Городке и на одновременных памятниках роменской культуры, культуры типа Пеньковки и в Молдавии. Более совершенными становятся и серпы — они гораздо больше ранних (длиной 18–22 см) и сильно изогнуты (Хотомель, Скорбичи). Распространяющееся пашенное земледелие уже не требовало совместного труда целых коллективов, поэтому основной хозяйственной единицей становится индивидуальная семья. Не нужно стало осваивать большие новые земли, и в связи с этим поселения могли долго существовать на одном месте, а размеры их могли значительно увеличиваться» (Русанова И. П. Славянские древности VI–VII вв., М., 1976, с. 50–51). Мы видим, что прогресс кузнечного дела предопределил прогресс земледелия — двух областей, с которыми Сварог был весьма тесно связан — и сделал возможным выделения из родовой общины индивидуальной семьи, процесс создания которой («сковывания») также приписывался этому богу. Таким образом, экономическое развитие славянского общества не только подкрепило, но и многократно усилило древнюю мифологему о боге неба, являющемся уже в силу того факта, что он приходится супругом Матери-Земле, покровителем союза мужчины и женщины. Благодаря этому восходящая к эпохе первобытности данная мифологема в конечном итоге, несмотря на смену религии, благополучно дожила до XIX–XX вв.

Интересно проследить и историю слова «семья», обозначающего в наше время союз мужчины и женщины. Однако древнерусское «сѣмия» имело значение не только «семья», «семейство», но и «челядь», «домочадцы», «рабы». Сравнив его с лтш. saime, лит. seima «семья», seimyna «челядь», «домочадцы», seimininkas «хозяин», О. Н. Трубачев пришел к следующему выводу: «Сопоставление формы литовск. seima, латышск. saime со ст.-слав. «сѣмия» указывает на происхождение из koim-. Сравнение балтийских и славянских слов показательно и для понимания их семантического развития. Балтийский имеет в сущности только значение «семья». Это помогает выделить как вторичные значения «рабы», «слуги». (…) В основе ст.-слав. «сѣмия», «сѣм-» обычно выделяют суффикс — m-, с помощью которого она произведена от известного индоевропейского корня kei- «лежать». Последнее значение могло использоваться для образований названий стоянки (или того, что лучше и точнее передается нем. Lager), поселения, жилища. Интересно, что производные от этого корня, обозначающие селение, жилье, известны в германском с суффиксом — m-; готск. haims «селение», др.-исл. heimr «родина», «мир», нем. Heim «дом», «семейный очаг», в основе которых лежит та же производная форма, что и в слав. semьja. В то же время производные с индивидуализирующим значением образованы с иным суффиксом — uo-: др.-в.-нем. hi(w)o «супруг»; «домочадец», «слуга», hiwa «супруга», латышск. sieva «жена», сюда же лат. civis «гражданин» (Трубачев О. Н. История славянских терминов родства, М., 1959, с. 164–165). К родственным с русск. «семья» словам Т. В. Гамкрелидзе и В. В. Иванов добавляют также гот. haims «деревня», др.-англ. ham «дом». Кроме того, в следующей главе мы увидим, что со Сварогом, точно так же, как и с целым рядом других богов-кузнецов у индоевропейцев, связывалось возведение жилища, потребность в котором возникла при переходе к оседлому образу жизни благодаря развитию земледелия и которое в конечном итоге стало домом для индивидуальной семьи, с образованием которой мифологическое сознание опять-таки связывало бога-кузнеца. Выкованные кузнецом орудия позволяли многократно повысить производительность труда, этим была создана экономическая основа для выделения индивидуальной семьи, половые отношения между образовывавшими ее мужем и женой воспроизводили первый брак Неба и Земли, а жили они в построенном по совету бога-кузнеца доме. Сама логика как развития материальных условий жизни, так и мифологического сознания подводила наших предков к тому, чтобы воспринимать бога-кузнеца Сварога как покровителя брака, сковывавшего навеки судьбы отдельных людей.

Завершая обзор представлений, касающихся создания брачных пар, отметим, что ряд данных связывают с изучаемым нами богом представителей молодежи предбрачного возраста. Описывая простонародные религиозные воззрения крестьян XIX века, С. В. Максимов отмечает: «Считаясь защитниками кур по преимуществу, свв. Кузьма и Демьян в то же время известны и как покровители семейного очага и супружеского счастья. День, посвященный их памяти, особенно чтится девушками…» (Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила, СПб., 1903, с. 520). В этот день девушки приглашали парней и устраивали длившиеся до рассвета пирушки-Кузьминки, которые исследователи интерпретируют как своего рода репетицию свадебного пира. Этнографы так описывали проведение этого праздника: «На три дня Кузьминок девушки снимали помещение…, устраивали ссыпчину и принимали парней. (…) Собрав продукты, девушки вместе готовили пиршество, обязательным блюдом которого была каша.

«Полно девкам чужое пиво варить, пора свое затевать», — говорили, имея в виду девушек на выданье.

Кузьминки продолжались «до света» (т. е. до рассвета), причем парни, расправившись с приготовленным угощением, отправлялись воровать соседских кур. К покражам такого рода крестьяне относились снисходительно…» (Усов В. В. Русский народный православный календарь, т. 2, М., 1997, с. 387). Хотя к XIX веку Кузьминки во многом уже утратили свой обрядовый характер, проведение общественного пира молодежи именно ночью, с ритуальными блюдами в виде вареного пива, каши и кур ясно указывают на прямую связь данного праздника именно со Сварогом. 1 ноября считался в народе именно девичьим праздником и в этом качестве противопоставлялся летним Кузьминкам (приходившихся на день этих же святых 1 июля), когда устраивались уже женские братчины. С учетом вышеизложенного становится понятным особое почитание стремившимися выйти замуж девушками христианских святых, заменивших собой языческого бога неба.

Однако бог неба был связан не только с процессом перехода девушки к статусу замужней женщины, но, как будет показано ниже, и с переходом души в загробный мир. В результате того, что обоими этими процессами ведал один бог, возникла непонятная, на первый взгляд, генетическая связь между свадебным и похоронным ритуалами, неоднократно отмечавшаяся исследователями: «Существует достаточное число внешних и даже весьма показательных данных, которые если не прямо, то во всяком случае косвенно свидетельствуют в пользу предположения об общих представлениях, лежащих в основе свадебного и похоронного ритуалов. К ним относится, например, хорошо известный как по записям XIX в., так и по современным записям факт, что в досвадебный период невеста ходит в темной, «печальной» одежде, т. е. совершенно так, как того требуют траурные обычаи» (Еремина В. И. Ритуал и фольклор, Л., 1991, с. 84). Поскольку посредством свадьбы невеста переходила в новую социальную категорию, то подобный переход осуществлялся через прекращение добрачного существования, символическое умирание бывшей незамужней девушки. Как отмечает В. И. Еремина, одним из способов прохождения через эту символическую смерть в фольклоре является один из уже встречавшихся нам образов, а именно — переправа через реку: «Очень четко взаимосвязь смерти и брака прослеживается в свадебной поэзии, где река оказывается границей, разделяющей до- и послесвадебные формы существования, связанные с идеей обязательного прохождения фазы временной смерти и возможного дальнейшего возрождения, т. е. центральным смысловым моментом обряда инициации. В свадебной поэзии перевоз осуществляет всегда сам суженый. В уплату за перевоз он требует саму девицу…» (там же, с. 156). С другой стороны, и в древнерусском языческом похоронном ритуале присутствуют многие черты ритуала свадебного: это и сожжение покойного вместе с его любимой женой, а если мужчина умирал холостой, то его, по свидетельству аль-Масуди, женили посмертно: «Когда умирает мужчина, то сожигается с ним жена его живою; если же умирает женщина, то муж не сожигается; а если умирает у них холостой, то его женят по смерти» (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских, СПб., 1870, с. 129). К этой же связи следует отнести и веселье на похоронах, и зафиксированный впоследствии на Руси обычай хоронить умершего в его свадебной одежде.

С другой стороны, чисто этимологически прослеживается связь явлений, так или иначе соотносящихся с этим божеством, с названиями парней: «Этимология слав. otrokъ проста и понятна. Это сравнительно позднее славянское образование мужского рода, сложение приставки ot- и rok-, ср. слав. Rekti «говорить», «сказать». Таким образом, otrokъ = «не говорящий», вернее «тот, кому отказано в праве говорить».

Слав. otrokъ обозначало юношу, подростка, который еще не получил право голоса зрелого мужчины…

Из прочих названий: слав. molde, — ete, производное от с. — слав. moldъ, русск. «молодой», произведенного, в свою очередь, от mol-, и.-е. mel- «молоть», «дробить», «размягчать» с помощью индоевропейского суффикса — dh-, с первоначальным значением результата, достигнутого состояния. Таким образом, moldъ = «мягкий», «нежный» (только в возрастном смысле) (Трубачев О. Н. История славянских терминов родства, М., 1959, с. 47–48). В третьей главе мы подробно рассмотрим вопрос о связи Сварога с речью и, в более широком контексте, со звуком. С другой стороны, второе название молодого парня этимологически соотносится со словами «молоть», «молот», что напрямую перекликается с семантикой образа бога-кузнеца. В этой связи нелишним будет вспомнить роль кузнеца в обрядах инициации, связанных с превращением подростка в полноправного мужчину, героя, встречающихся в различных индоевропейских традициях. Наиболее яркий пример — небесный кузнец Курдалагон в осетинском эпосе, который закаливал в своем кузнечном горне главных нартских богатырей, делая их неуязвимыми для обычного человеческого оружия. Неоднократно встречается этот мотив и в кельтской традиции: «Кузнец играет чрезвычайно важную роль и в повестях о детских подвигах Кухулина и Финна, что неудивительно, ведь, согласно традиционным представлениям, само ремесло кузнеца обладает сверхъестественной природой, и во многих частях земного шара существует тесная связь между обработкой металла и алхимией, кузнецом и посвящением в «братства мужей». Мотив кузнеца, помогающего неофиту при инициации, присутствует также в ирландской повести о Ньяле и четырех его сводных братьях. (…) В некоторых традициях кузница символизирует огненное чрево чудовища, и испытание у кузнеца можно рассматривать как второе, огненное рождение юношей для новой роли» (Рис. А., Рис. Б. Наследие кельтов, М., 1999, с. 289). В чистом виде аналогичных представлений отечественный фольклор не сохранил, но о том, что они были, свидетельствуют как рассмотренные выше заговоры от оружия, где главную роль играет кузнец, так и его роль в жизни деревенской молодежи XIX века. Последнюю Т. Б. Щепанская описывает следующим образом: «Деревенские парни заказывали или сами делали в кузнице трестки — заостренные с одного конца, загнутые с другого орудия из металлических прутьев (или зубьев брошенной колхозной бороны). Эти трестки, заметим, играли роль знаков их предбрачного статуса во время деревенских гуляний. С этими тресками парни выходили биться стенка на стенку с парнями из других деревень (с других улиц, концов села). Если учесть, что праздничные драки играли роль своеобразной мужской инициации, то кузнец, изготавливавший (или наблюдавший за изготовлением) трестки, выступал в роли инициатора» (Щепанская Т. Б. Мужская магия и статус специалиста (по материалам русской деревни конца XIX–XX вв.) // Мужской сборник, вып. 1, М., 2001, с. 24). То, что символ предбрачного статуса изготавливался из земледельческого орудия, становится понятно в свете рассмотренного соответствия плуг — фаллос. Кузнец же и в XIX в. был связан с процессом изготовления этого символа, служившего как показателем готовности юноши к вступлению в брак, так и его оружием во время деревенских драк-инициаций. На основе этих материалов мы можем предположить, что с богом-кузнецом было связано не только проведение самого свадебного обряда, но под его особым покровительством находились достигшие предбрачного возраста молодые люди обоего пола.

 

Глава 2 Хлеб, мед и дом в контексте культа Сварога

В предыдущей главе мы рассмотрели миф о браке Сварога-Неба и Матери Сырой Земли, имеющий индоевропейские параллели (вспомним хотя бы греческий миф о союзе Неба-Урана и Земли-Геи). Следует отметить, что уже с индоевропейских времен пахота земли символически воспроизводила этот первый в мире половой акт. Сексуальная символика земледельческих работ появляется еще в период индоевропейской общности, о чем красноречиво свидетельствует сходство соответствующих ритуалов и идей у различных народов этой языковой группы. В Индии слово «лангалам» обозначало не только плуг, но и фаллос. Бог Индра, убивший Вритру и проложивший русла рек (Ф. Б. Я. Кейпер довольно обоснованно предположил, что в основе этого весьма распространенного ведийского мифа лежал процесс человеческого зачатия; аналогичную победу над змеем и прорытие русла рек восточнославянская традиция приписывает и божьему ковалю), издревле является господином плуга или вспаханной им борозды, упоминаясь в этом качестве среди других божеств поля: «Индра пусть вдавит борозду!» (РВ IV, 57, 7). В иранской «Авесте» (Вендидад, III, 25–27) мы встречаем прямое отождествление женщины с землей и их оплодотворение соответственно мужем и пахарем: «Тот, кто обрабатывает эту землю… левой рукой и правой, правой рукой и левой, тот воздает (земле) прибыль. Это подобно тому, как любящий муж дарует сына или другое благо своей возлюбленной жене, покоящейся на мягком ложе. (…) Так говорит (ему) земля: «О ты, человек, который обрабатывает меня левой рукой и правой, правой рукой и левой, поистине буду я рожать без устали, производя всякое пропитание и обильный урожай» (Брагинский И. С. Из истории таджикской народной поэзии, М., 1956, с. 39). С другой стороны, в Греции поэт Гесиод советовал своим слушателям проводить все работы на земле следующим образом:

Но сеешь ли ты, или жнешь, или пашешь — Голым работай всегда! Только так приведешь к окончанью Вовремя всякое дело Деметры. И вовремя будет Все у тебя возрастать. Недостатка ни в чем не узнаешь И по чужим безуспешно домам побираться не будешь.

Странный совет всегда работать на земле голым становится понятным, если учесть, что пахарь в этот момент уподоблялся Урану, божественному супругу Земли, которая рожает, лишь зачав от бога неба.

Аналогичный обычай ритуальной наготы при посеве на Руси фиксировался этнографами вплоть до XX века: «Обычай обнажения при посеве, отмеченный в XIX в., сохранялся местами до начала XX в. А. Д. Зернов упоминает о том, что в Московской губ. «сеяли лен без порток или вовсе голыми». В Олонецкой губ. женщины, уходя сеять лен, надевали новую льняную рубаху, но при севе снимали ее (а мужчины порты), «чтобы лен вышел хорошим». (…) Обнажение было принято при посадке огородных культур. В Сибири сеяли репу нагишом; посадив капусту, женщины и девушки обегали участок без юбок или совсем обнаженные, с распущенными волосами. Обнаженное человеческое тело в соприкосновении с почвой имело, видимо, продуцирующее значение, а также было апотропейным средством (как видно из календарных обрядов и обряда с новорожденными)» (Маслова Г. С. Народная одежда в восточнославянских традиционных обычаях и обрядах XIX — начала XX в., М., 1984, c. 116). Стоит отметить, что крестьяне в XIX в. уже смутно представляли смысл этого древнего обычая, сообщая исследователям, что так они обманывают лен, который, увидя их голыми, примет их за бедных и сжалится над ними. Весьма часто для увеличения урожая льна по полю катали священника: «В д. Нежино Московской области женщины катали по озими или льну священника или дьякона, чтобы посев был тучен и спор, а в некоторых селах Рязанской губернии, чтобы уродился хороший лен, при этом приговаривали: «Каков попок, таков и ленок»… В приведенных примерах женщины катались не сами, а валили на землю священника или дьякона во всем облачении, что, видимо, придавало обряду в их глазах большую силу…» (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начало XX века, М., 1979, с. 151). Очевидно, что в данном случае христианский священнослужитель, вынужденный терпеть подобные манипуляции со стороны своей паствы, заменил собой языческого волхва. До крещения Руси последний во время посева явно символизировал собой Сварога и для хорошего урожая вступал в брак с землей, чем и объясняется запрет «для мужей и отроков» лежать на земле ниц в средневековом духовнике: «Грех есть легше чреви на земли, опитемии 12 дней, поклон 60 на день». Подобные действия даже православным духовенством приравнивались к словесному или физическому оскорблению родителей: «Аще отцу или матери лаял, или бил, или, на земле лежа ниц, как на жене играл, 15 дни (епитимия)» (Комарович В. Л. Культ рода и земли в княжеской среде XI–XIII вв. // ТОДРЛ, т. 16, 1960, с. 99). Следует также подчеркнуть, что еще в христианские времена лен находился в тесной связи с культом Кузьмы-Демьяна: «Покровительство Космы и Дамиана распространялось и на выращивание льна. В Ярославской губернии вплоть до 30-х гг. XX в. весной перед посевом льна устраивали службу святым» (Макашина Т. С. Святые Косма и Дамиан в русском фольклоре // Живая старина, 1994, № 3, с. 21). Возможно, именно этим обстоятельством и объясняется большое число связанных с выращиванием льна приемов репродуцирующей магии. Тем не менее, данная магия широко применялась и к другим видам земледелия. Достаточно вспомнить в этой связи и фиксировавшийся на Руси еще в XIX в. этнографами обычай ритуального совокупления на вспаханном поле и сделанное Д. К. Зелениным следующее замечание: «К этому циклу близок обряд закапывания мужского полового органа в землю с целью оплодотворить ее» (Зеленин Д. К. Восточнославянская этнография, М., 1991, с. 399). Символизм этот, как в свое время отмечал А. А. Потебня, переходил и на плуг: «В славянской поэзии земля, роля — символ женщины, орать землю — символ любви и брака. Отсюда плуг — символ оплодотворяющего начала» (Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. 1. Рождественские обряды // ЧОИДР, 1865, кн. 2, апрель — июнь, с. 14–15). Об этом же свидетельствует и русская поговорка, указывающая на параллелизм пахоты и акта зачатия: «Дураков не орут, не сеют, а сами родятся». Эти общие соображения подтверждаются белорусской традицией, где после первой брачной ночи показывали гостям рубашку молодой и, если невеста была девушкой, пели следующую песню:

Казали нам Семенька гультай, — Золотую сошеньку направляу, Черную облогу раздирау.

Наконец, нелишним будет вспомнить, что и само слово «семя» в русском языке одновременно обозначает и зерно для посева, и мужское семя.

Непосредственно был связан с пахотой и языческий бог-кузнец. О том, что у славян в языческую эпоху некогда существовало представление о боге, занимающемся пахотой, свидетельствует достаточно позднее описание одного идола, предположительно названного автором сообщения Перуном: «В Моравии близ Брюнна, есть Шпильберг, игорная горка, где стоял Перунов храм между двумя священными дубами: истукан его держал в правой руке красный сошник, а в левой копье с белым знаменем» (Снегирев И. Русские простонародные праздники и суеверные обряды, вып. 3, М., 1838, с. 20). У западных славян древнее представление о боге-пахаре с принятием христианства было перенесено на главного персонажа новой религии. Так, в польских колядках достаточно часто встречается следующая устойчивая формула: «В поле (во дворе, на горе) пашет золотой плуг, за ним ходит сам пан Езус, святые помогают, а Божья Матерь носит работающим обед и просит Бога послать богатый урожай хозяину этого поля» (Виноградова Л. Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян, М., 1982, с. 95). Аналогичный сюжет, когда «Христа-пахаря сопровождают апостол Петр и Кузьма-Демьян», был известен и на Руси (Коринфский А. А. Народная Русь, М., 1901, с. 459), причем показательно, что даже когда архетип пахаря перешел на верховного бога новой религии, его спутником оказывается замаскированный под христианского святого бывший языческий бог-пахарь.

Записанные на Украине в начале XX века различные предания однозначно называют Кузьму-Демьяна не только первым кузнецом, но и первым пахарем на свете: «Гадають, що Кузьма й Демьян були пахарі «адамовські». Раніш додержувались такого звичаю, щоб до К.-Д. покінчить всі роботи в полі та городі»; «Я чув із старих людей, що Кузьма-Демьян, це перші на землі були орачі, — ще ніде ніхто не орнув i пальцем на землі, як вони проорали першу борозну на землі без коний i без волів, — перші хлібороби. А тому іх назвали святыми»;

«Про Кузьму й Демьяна в нас ходять оповідання, що К. i Д. перві на землі винайшли як орать»; «Тоді ще ніде не було плугів; вони перші його видумали»; «То ім так бог дав — кувати плуга та ярма» (Петров В. Кузьма-Демьян в украінськом фольклорі // Етнографічний вісник, кн. 9, 1930, с. 231). Под стать исполинской силе бога-кузнеца был и изготовленный им первый плуг. По одной легенде, скованный им плуг могли свезти только двадцать четыре пары коней, а по другому варианту легенды, ковали они его сорок лет: «Кузьма та Демян іх було два багатирі ковалі й кували плуга 40 год, тоді кліщі гріли двацять суток…» (там же, с. 202). В тех районах Белоруссии, где бывший языческий бог устойчиво воспринимался как два христианских святых, между ними возникло следующее разделение труда во время сельскохозяйственных работ:

Святый Кузьма серпы робиць, Золотые, новые, сталевые, Святый Дземьян сено гребець.

То, что уже собственно Сварог был не только богом-кузнецом, но и богом-пахарем, подтверждается тем, что тесная связь с земледелием присутствует и у его сына Сварожича. В одном древнерусском поучении «Слово некоего христолюбца, ревнителя по правой вере» при обличении языческих жертвоприношений отмечается: «Коуры режють; и огневи молять же ся, зовуще его сварожичымь» (Аничков Е. В. Язычество и Древняя Русь, СПб., 1914, с. 374). Мы видим, что огонь здесь называется сыном Сварога. Автор другого поучения против язычества, «Слова св. Григория», даже постарался дать этому обряду рационалистическое объяснение: «А огонь творятъ спорыню сушить, егда съзреетъ. Того ради окааньнии полуденье чтуть и кланяються на полъдень обратившеся» (там же, с. 386). По его мнению, почитание сына Сварога возникло из-за того, что славяне заметили, что от солнечного тепла зреет и сохнет хлеб и потому по-язычески стали кланяться на юг — полдень. В «Слове некоего христолюбца» обличаются «и вся жертва идольска, иже молятся огневи подъ овиномъ» (там же, с. 377), а на древность этого обычая, ставшего объектом преследования немедленно после насильственной христианизации Руси, указывает церковный устав Владимира, определявший, что молящиеся под овином подлежат церковному суду.

С изготовлением первого плуга и пахотой оказывается связана и другая пара святых — Борис и Глеб, которая заменяет в ряде сказаний Кузьму-Демьяна: «В незапамятные времена послал Бог на народ козацкий страшного змея, опустошавшего край. Владетель той земли условился с чудовищем ежедневно давать ему на пожирание одного юношу, по очереди из каждого семейства. Через сто лет пришла очередь на царского сына. Напрасно весь народ предлагал взамен своих детей. Змей не согласился, и царевича отвезли на урочное место. Там явился царевичу ангел, приказал бежать от змея и для облегчения побега выучил молитве «Отче наш». Царевич пустился бежать и бежал три дня и три ночи. (…) На четвертый день, уже изнемогая от усталости, увидел он перед собою кузницу, где св. Глеб и Борис ковали первый плуг для людей этой страны; вбежал туда, а святые захлопнули за ним железные двери. Змей, когда ему не захотели выдать юношу, трижды лизнул языком двери, а за четвертым разом просадил язык насквозь. Тогда святые схватили его за язык раскаленными клещами, запрягли в готовый уже плуг и провели этим плугом борозду, доныне называемую Змеевым Валом» (Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. 1. Рождественские обряды // ЧОИДР, 1865, кн. 2, апрель — июнь, с. 8–9). Таким образом, мы видим, что хлеб был достаточно тесно связан в языческом сознании сначала с образом Сварога и его сына, а впоследствии с заменившими бога-кузнеца христианскими святыми.

Три эти вещи, вынесенные в название данной главы, являлись неотъемлемыми атрибутами славянского быта. Войдя в него достаточно рано, они одновременно попали и в систему мифо-магических представлений славянского язычества. Все они неразрывно связаны с образом Сварога как бога-создателя человеческой культуры, и рассмотрению этих разнообразных связей и будет посвящена настоящая глава. Следует сразу оговориться, что Сварог был отнюдь не единственным богом, с которым соотносились эти вещи: все они были связаны и с Перуном, а хлеб — также еще и с Волосом. Однако, поскольку именно с богом-кузнецом связывался переход от дикости к культуре, неотъемлемыми атрибутами которой у славян стали зерновая пища, медовый напиток и постоянное жилище, все они множеством нитей оказывались вплетенными в общий мифологический контекст представлений о Свароге.

Наш анализ мы начнем с хлеба — главного продукта славян после перехода их к земледелию. Арабский автор ибн Руст, описывая современных ему восточных славян-язычников, отмечает у них следующую обращенную к небу молитву при начале жатвы: «В пору жатвы кладут они просяные зерна в ковш, поднимают его к небу и говорят: «Господи, ты, который даешь нам пищу, снабди теперь нас ею в полной мере!» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 115). Из этого мы можем сделать вывод, что этот бог неба считался нашими предками подателем пищи. Поскольку при этих словах ковш с зернами поднимался к небу, можно предположить, что им был бог неба, т. е. Сварог. Это вполне соотносится с тем, что на Руси хлеб называли «дар божий», на Украине — «сноп святого жита», «хлеб святой» или «збожье», чешское zbozi — вещь, дарованная богом. Подобное восприятие этого продукта было свойственно не одним только славянам: так, например, немцы точно так же называли его gotes gave, gotes gabe, указывая на его божественное происхождение. Однако дело этим не ограничивалось, и в отдельных случаях связь между хлебом и богом приобретала еще более тесный характер: «Хлеб свят не только потому, что он есть дар Божий: он сам есть живое, божественное существо. Такой взгляд мог поддерживаться влиянием христианства, как видно, например, из чешского поверья: «Кто колет ножом хлеб, тот поражает Иисуса Христа»; но вполне не может быть объяснен влиянием христианства» (Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий. 1. Рождественские обряды // ЧОИДР, 1865, кн. 2, апрель — июнь, c. 40–41). Понятно, что взятый даже в качестве дара божьего, хлеб сам становился предметом культа, и при святочном гадании именно этому продукту посвящалась первая песнь:

Эту песнь мы хлебу поем, Слава! Хлебу поем, хлебу честь отдаем, Слава!

При нем нельзя было молвить худое слово (аналогичный запрет мы видим и в связи с культом домашнего очага), сорить им, катать из него шарики и иным образом непочтительно обращаться с хлебом. Подобно тому, как Сварог был тесно связан с огнем, овином и небом, связь с этими же началами мы видим и на примере этого продукта: «Считая за величайшее нечестие сорить хлебом, этим «даром божьим», крестьяне тщательно собирают рассыпанные крошки и бросают их в пламя очага…» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. 2, М., 1868, с. 14). Обработка собранного хлеба в отдельных местностях происходила в так называемые «овинные именины», в день Феклы Заревницы, и сопровождалась ритуальным угощением работников вареной кашей: «… Когда начинали молотьбу нового хлеба, молотильщики угощаются в овине новой кашей: «Хозяину хлеба ворошек, молотильщикам каши горшок» (Шеппинг Д. Мифы славянского язычества, М., 1997, с. 210–211). А. А. Потебня, анализируя народное творчество, отмечает: «Коровай прямо называется раем, т. е. небом:

Ой же раю ж то мой, раю, Пшеничный короваю! З семи керниць водиця, З семи стогов пшениця»

К выводу о небесном происхождении главного ритуального хлебного продукта на основании анализа народного творчества независимо от него пришел и Н. Ф. Сумцов: «Наименование: «бгаты коровай», как и «молить коровай», весьма характерно; самое слово «бгаты», по-видимому, происходит от слова «бог» и означает подносить коровай богу или боготворить коровай. Что слову «бгаты» можно придавать такого рода значение, можно обосновать применением его исключительно к «короваю» в торжественном случае обрядового употребления «коровая», и можно сослаться еще на название болгарского обрядового хлеба боговицей. В песнях коровай окружен золотом и серебром: у него золотой обруч, сажают его на золоте и серебре в золотую печь. Печь, окна, лавки обнаруживают при этом большую радость, пляшут. Радость эта обусловливается тем, что коровай «від пана Бога и від добрых людей», что его смесили Бог и святые, что он из рая; потому он «красный», «святый». Объяснением коровайного рая могут служить те песни малорусския, где говорит коровай:

Ой, бувал же я та на чистесеньким полю, Ой, видал же я месяц над зорою.

Так как коровай бывает на небе, вблизи месяца, и потом оказывается в печи, то естественно признать за ним способность самостоятельного движения» (Сумцов Н. Ф. Хлеб в обрядах и песнях, Харьков, 1885, с. 124–125). Именно со звездным небом ассоциируются в украинском фольклоре не только испеченный в печи коровай, но и копны хлеба:

Скільки на небі зірочок, Тільки на полі копочок, Зіроньки небо світили; Копоньки поле укрили.

В контексте свадебного ритуала со всеми небесными светилами, как дневными, так и ночными, соотносится специально выпеченный по такому случаю хлеб: «Обрядовый, преимущественно свадебный обрядовый хлеб в древности имел не только жертвенное, но и символическое значение, притом двоякое. Во-первых, свадебный хлеб служил символом небесного семейства: солнца, месяца и звезд; во-вторых, он служил символом молодых, жениха и невесты. В свадебном хлебе иногда заключается мысль о браке солнца и месяца или солнца и земли, причем самому хлебу придается или форма солнца, или форма месяца… Во многих местах М. и Б. России коровай знаменует собой все небесное семейство: солнце — мужа, луну — жену и звезды — их детей. В углубление, сделанное в коровае, вделывают приготовленные из теста изображения солнца и луны. В Полтав. губ. дывень сажают в печь так, чтобы он находился между лежнями (хлебы меньшей величины, чем дывень), и вокруг него ставят калачи (маленькие булочки). Подобное расположение соблюдается при положении свадебных хлебов на столе» (Сумцов Н. Ф. Хлеб в обрядах и песнях, Харьков, 1885, с.

131). Свадебные обряды показывают тесную связь хлебных зерен с будущим потомством: «В настоящее время, осыпая молодых хлебными зернами, хмелем или орехами, имеют в виду: 1) сделать их богатыми, здоровыми и веселыми; 2) предохранить от порчи или 3) сделать их способными к деторождению, «чтобы они плодились как пшеница», по болгарскому выражению. В Чехии и Силезии распространено поверье, что у молодой замужней жены будет столько детей, сколько упадет на нее хлебных зерен во время свадебного осыпания» (там же, с. 39–40). Стоит отметить, что в украинских пожеланиях к Новому году дети упоминаются параллельно хлебу:

Роди, Боже, Жито пшеницю, Всяку пашницу, В запичку детей копицю.

В полесском фольклоре образ пришедших с неба новорожденных душ неоднократно перекликался с образом овса: «В ограниченном ареале Западного Полесья популярна типовая формула, основанная на постоянной рифме «овэс» — «небес»: «Маты жала овэс, да ты упау з небэс»; «Бацько сияу овэс, а я упау з небэс»; «Твий батько виз овэс, а ты упау з небэс»; «Муй бацько сияу овэс, я упау з небэс, стау на стоубчык да й зробыуся хлопчык» (Виноградова Л. Н. Народная демонология и мифо-ритуальная традиция славян, М., 2000, с. 351).

Истоки подобного параллелизма проистекают из связи со звездами как приходящих на землю душ, так и произрастающего на земле хлеба.

А. Н. Афанасьев приводит поверье, объясняющее такое почтительное отношение к хлебу: если кто небрежно ест хлеб, роняя крошки наземь, то за ним эти крошки подбирают черти, и, если после смерти человек будет весить меньше собранных крошек, душа его достанется дьяволу. Постепенно из представлений, связанных со Сварогом, родилась идея посмертного воздаяния, поначалу определяемая чисто физически: неспособность перескочить через преграду вследствие нарушения первоначально пищевого, а затем и сексуального табу. В этом поверье судьба души точно так же связывается с соблюдением обрядовых предписаний в сфере пищи, определяемым путем взвешивания, что дает нам основание говорить о том, что и данный вариант посмертного испытания путем сравнения веса умершего с весом оброненных им хлебных крошек также восходит к связанному с образом Сварога кругу идей.

Подобно тому, как с богом неба был тесно связан кругооборот душ умерших, связь покойника с зерном фиксируется в различных регионах славянского мира. П. Г. Богатырев приводит сделанные им лично в украинском Закарпатье наблюдения: «В доме покойника особенно берегут зерно. Для этого существуют различные магические действия. «Когда покойника выносят, надо шевелить зерно; если оно не сдвинется, значит, при посеве не взойдет. Тогда его надо есть, ни для чего другого оно не годится» (…).

Когда я в Прислопе спросил, для чего при выносе покойника шевелят зерно, мне ответили: «Чтобы при посеве оно хорошо взошло, не погибло бы, чтобы не было мертвым, как железо».

В другой семье мне так объяснили это действие: «Когда покойника выносят, зерно шевелят, чтобы оно не умерло, не стало мертвым, как покойник».

Все эти свидетельства сходятся в том, что смерть сама по себе оскверняет зерно и надо применять магические способы для возвращения ему жизни и способности к плодоношению; этого достигают, шевеля и перемешивая зерно. (…) Существует магическое действие, предназначенное для сохранения хлеба в доме: «Когда покойника выносят, все присутствующие берут хлеб и смотрят в окно на лес, чтобы в доме всегда был хлеб».

Здесь, по закону контакта, прикосновение к хлебу рукой должно заставить его остаться дома вместе с живыми. Существует вера в тесную связь между зерном и хозяином дома. Хозяин, умирая, может унести с собой животворную силу (спора), благодаря которой хлеб колосится. Сходным образом восточные славяне, в основном белорусы, верят, что колдуны могут уничтожить эту силу и сделать колосья пустыми.

«Когда покойника выносят из дома, надо шевелить зерно, потому что оно может уйти вместе с ним. Иначе, когда его посеют, колос будет пустым».

Иногда это влияние изображают как жалость зерна к покойнику: «Когда хоронят хозяина или хозяйку, шевелят и перемешивают зерно, чтобы оно не пугалось и чтобы жалость к хозяину не помешала ему расти» (Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства, М., 1971, с. 268–269). Аналогичную связь между зерном и умершими Л. Н. Виноградова зафиксировала в Псковской области: «Для восточнославянской традиции может быть отмечена связь душ умерших людей со злаковыми растениями. Зафиксированный в северных районах Псковщины обычай причитать по умершим «родителям» прямо в поле в период колошения зерновых подтверждает высказанное исследователями предположение о символическом соучастии или о присутствии душ умерших родственников на ржаной ниве. Ср. запрет заканчивать уборочные работы во время жатвы после захода солнца с характерной мотивировкой: «Чтобы умершим родителям гулять было весело» (Виноградова Л. Н. Народная демонология и мифо-ритуальная традиция славян, М., 2000, с. 97). В описанном П. В. Шейном белорусском похоронном обряде связь покойника с хлебом тоже выступает достаточно отчетливо: «Тело умершего кладут на лавку против дверей; при выносе тела из дому на гроб бросают зерна ржи, а на то место, где он стоял, кладут хлеб и соль. Это делается с тою целию, чтобы умерший оставил своих домашних с хлебом-солью и в подземельном мире всегда молил бы Бога, да благословит он довольством тот дом, где он окончил земное свое существование» (Шейн П. В. Белорусские народные песни, СПб., 1874, с. 370). Со своей стороны и русские народные загадки сравнивали посеянное зерно с похороненным, но воскресшим покойником, подчеркивая присущую ему великую силу жизни:

«Покойник, покойник умер во вторник, Пришел поп кадить, а он в окошко глядит»; «Зарыли Данилку в сырую могилку, А он полежал, полежал, да на волю побежал. Стоит, красуется, на него люди любуются».

Как и в случае со звездами, хлеб в славянской мифологии связывался как с душами новорожденных, так и с душами умерших людей.

Выше уже было показано, как железо, неразрывно связанное с деятельностью бога-кузнеца, было в глазах наших предков мощнейшим оберегом от нечистой силы. Аналогичную роль, согласно их же представлениям, играл и хлеб. По распространенному в Чехии поверью любая найденная вещь может быть заколдована, и поэтому, прежде чем ее поднять, на нее следует трижды плюнуть. В отличие от всех других вещей хлеб можно поднимать смело, поскольку над ним ни злой дух, ни его пособники не имеют никакой власти. Однако хлеб не только неподвластен дьяволу, но и обладает силой (очевидно, в результате своего божественного происхождения) его отпугнуть. В Закарпатье приводят такую быличку о крачуне (кречуне) — хлебе, стоящем в каждом доме на столе в течение Сочельника, Рождества, в канун Нового года и на сам Новый год: «Жил один мужик. Его жена вот-вот должна была родить, а он этого не знал. Дьявол попросил у него то, что тот должен получить (без сомнения, он что-то дал тому за его обещание). Мужик согласился. Дьявол явился в Сочельник, и в этот же вечер родился ребенок. Но как только дьявол показался, кречун, еще сидевший в печи, велел ему убираться, и дьявол ушел. Вот почему кречун пекут в Сочельник» (Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства, М., 1971, c. 207). Однако отгоняющей дьявола силой обладает не только испеченный обрядовый хлеб, но уже и само зерно. В том же регионе этот ритуал с минимальными христианскими напластованиями исполнялся еще в XX веке: «Освященную в Сочельник пшеницу употребляют для того, чтобы предохраниться от злого духа. Во время службы в Сочельник священник благословляет пшеницу, насыпанную в тарелку и поставленную на стол. По возвращении домой надо поместить ее в маленькую ямку, сделанную на пороге дома, и там оставить… Хозяин совершает этот обряд, чтобы отогнать злокозненного духа и черта» (там же, с. 215). Однако аналогичные воззрения о хлебе как самой надежной защите от дэвов (нечистой силы) мы встречаем в иранской «Авесте», где прямо говорится: «Кто сеет хлеб, тот сеет праведность… Когда хлеб готовят (для обмолота), то дэвов прошибает пот. Когда приготовляют мельницу (для помола зерна), то дэвы теряют терпение. Когда муку подготавливают (для квашни), то дэвы стонут. Когда тесто подготавливают (для выпечки), то дэвы ревут от ужаса» (Брагинский И. С. Из истории персидской и таджикской литератур, М., 1972, с. 52). Далее «Авеста» рекомендует домохозяину: «Всегда да будет иметься в доме мучная пища, для того чтобы поражать дэвов, — в пасти у них станет очень горячо из-за нее, и их увидят обращающимися в бегство». Весьма показательно, что данный эпизод, слегка заслоненный уже представлениями об аналогичных свойствах соли, встречается нам в одном из вариантов мифа о спасении героя в кузнице от преследующей его матери змеев: «Баба-Яга (Змея) гонится за героем, чтобы его съесть, но он, запасшись тремя «бухонами» хлеба, по особому способу приготовленными доброй Ягой (наполовину из соли, наполовину из муки), спасается. Бросая в «мялицу» Бабы-Яги (Змеи) по «бухону», Иван Сучкин сын — золотые пуговицы трижды заставляет ее возвращаться к озеру, чтобы утолить жажду (первый раз она выпивает половину озера, второй — почти все озеро, оставляя воды «только две ямочки», третий — все озеро). Последний «бухон» дает ему возможность благополучно добежать до кузни и надежно укрыться у коваля» (Новиков Н. В. Образы восточнославянской волшебной сказки, Л., 1974, с. 163). Хоть сказка в данном случае объясняет жажду матери змеев тем, что половина хлеба состоит из соли, закарпатские и иранские мифологические представления свидетельствуют, что хлеб уже сам по себе был действенным средством для отпугивания нечистой силы. Характерно, что в этом варианте мифа герой при помощи хлеба заставляет отстать преследующее его чудовище и успевает добежать до бога-кузнеца, который был вместе с тем и первым пахарем. Близкие представления мы видим и в Древней Индии, где сделанный в форме меча сошник служил жрецу ритуальным оружием, помогавшим ему отгонять злых духов.

Когда же у славян возник культ хлеба? Как только славянская материальная культура начинает уверенно выделяться археологами, они фиксируют наличие этого культа у наших предков: «На поселениях VI–VII вв. с земледельческим культом связаны глиняные «хлебцы» — круглые лепешки диаметром 8–12 см, имитировавшие настоящий хлеб. В их глиняном тесте попадаются отпечатки соломы и злаков, на поверхности бывает прочерчен крест. По два-три таких «хлебца» лежат обычно около печей в жилищах. (…) В поселении VI в. в Корчаке находилась культовая яма с семью глиняными «хлебцами», лежащими в один ряд. Яма овальной формы (60×70 см) углублена в материк на 20 см и окружена столбовыми ямками, возможно, от перекрытия типа шалаша. Около ямы, вероятно, совершались какие-то обряды, связанные с культом хлеба и плодородия» (Русанова И. П., Тимощук Б. А. Языческие святилища древних славян, М., 1993, с. 16). Далее авторы отмечают: «Почитание хлеба зафиксировано у славян уже в V–VI вв., когда около печей в жилищах пражской культуры и в отдельных жертвенных ямах были положены его модели — глиняные «хлебцы». (…) В Звенигороде скопления зерна входили в состав жертвоприношений во многих сооружениях. При этом в каждом скоплении содержались все возделываемые злаки — преобладали пшеница и рожь, в меньшем количестве встречались ячмень, овес, просо, горох. Такой набор зерен имел явно символический смысл.

Судя по обилию хлебных печей в Звенигороде, хлеб широко применялся при жертвоприношениях на сакральной части святилища. На общественных площадках Звенигорода и Богита хлебные печи располагались около длинных домов, в которых происходили собрания и пиры и был тоже необходим хлеб» (там же, с. 78). То, что ритуальные модели хлеба изготовлялись из глины, вновь говорит в пользу высказанной в первой книге о данном боге версии о том, что Сварог был не только богом — кузнецом и пахарем, но и горшечником. О тесной связи между богом неба и основным продуктом славянского земледелия красноречиво свидетельствует и тот упоминавшийся выше факт, что в эпоху Древней Руси огонь под овином для просушки хлеба назывался нашими предками Сварожичем, т. е. сыном Сварога. Поскольку в христианскую эпоху происходит вынужденное замещение этого языческого бога святым Кузьмой-Демьяном, то и с ним фиксируется эта связь. Е. Ф. Каркский отмечал, что у белорусов на праздник после оклика св. Кузьмы-Демьяна детям кидают именно хлеб.

Следует также отметить, что культ хлеба в Восточной Европе фиксируется археологами задолго до VI в. н. э. Так, например, обугленные колосья пшеницы около жертвенников были найдены на Мотронинском и Пастерском городищах скифов-пахарей. Целый набор злаков, а также глиняные модели были обнаружены в погребении жрицы около Гелона: «Около могилы на уровне погребенной почвы оказалось огромное кострище, в золе которого найдены остатки сожженной соломы и зерен пшеницы, ячменя, ржи, овса, бобовых, а также культовые модели зерен из глины» (Шрамко Б. А. Новые находки на Бельском городище и некоторые вопросы формирования семантики образов звериного стиля // Скифо-сибирский звериный стиль в искусстве народов Евразии, М., 1976, с. 207). Приведенные выше генетически родственные украинско-иранские мифологические представления о хлебе вообще позволяют отнести возникновение культа этого продукта к эпохе индоевропейской общности.

Если связь Сварога с хлебом устанавливается нами путем логических умозаключений на основе косвенных данных, то в отношении меда у нас имеются прямые недвусмысленные доказательства о его связи с Кузьмой-Демьяном — христианским псевдонимом изучаемого нами языческого бога. Речь идет о «Корсунском» чуде Козмы и Дамиана: «Бысть во градѣ Корсунѣ складба гостинная у нѣкоего боголюбиваго и праведнаго мужа, и собрашася к нему в домъ многие люди на праздникъ святыхъ чюдотворцевъ Козмы и Дамияна и пивше у него пития того складного седмь дней, увеселишася вси и разыдошася в домы своя и паки еще приидоша пити на осмый день. И рече имъ господинъ той: возлюбленнии мои друзи, нѣсть уже ничтоже пития в сосудехъ. Они же печальны быша. Господин же той, видя в нихъ печаль похмельную, отъиде от нихъ в тайное мѣсто, помолися богу и угодникомъ божиимъ Козмѣ и Дамияну, и вземше сосудъ великъ полнъ воды и вълия во скляницы и даде священнику и всѣмъ людемъ по скляницѣ. Священникъ же и вси людие помышляше в себѣ, яко той мужъ игру творитъ, и воста попъ благослови воду въ сосудѣ и в скляницах, и по прошению праведнаго того мужа священникъ той нача глаголат и тропарь сей: Святии безмѣздницы и чюдотворцы Козмо и Дамияне. И се бысть чюдо велие: обратися вода в томъ сосудѣ и во всѣхъ скляницѣхъ в медъ сладкий. Священникъ же и вси люди пивше дивишася: николиже такова сладкаго пития пияхъ, удивишася и прославиша бога и святыхъ чюдотворцевъ Козму и Дамияна. Пивше же вси людие довольно веселящеся и градъ весь по двунадесять дней, а сосудъ николиже не причерпашеся и не умаляшеся. Но егда же безумнии человѣцми напившеся и начаша глаголати срамныя словеса и все нелѣпое дѣло творити и сего ради погибе от нихъ во всѣхъ сосудѣхъ сладкий медъ и бысть паки вода горкая во всѣхъ сосудѣхъ» (Сперанский М. Н. «Корсунское» чудо Козмы и Дамиана // Известия АН СССР по русскому языку и словесности, 1928, т. 1, кн. 2, с. 362–363). Текст этого чуда известен только на Руси, греческие или южнославянские первоисточники этого произведения отсутствуют, из чего изучавшие этот памятник А. И. Соболевский и М. Н. Сперанский сделали вывод о его оригинальном русском происхождении. Расхождение между двумя исследователями имеется только в вопросе времени создания данного текста: если первый относит его к домонгольскому периоду, то второй ученый датировал памятник XV веком. В своем исследовании М. Н. Сперанский подробно обосновал и русский, а еще точнее — северорусский контекст (с учетом особой популярности культа этих святых в Новгороде и Пскове) описываемых в данном тексте событий: «Бытовая сторона «чуда» обрисовывается из рассказа довольно ясно: дело происходит в праздник Козмы и Дамиана (1 ноября); по этому случаю устраивается пиршество в складчину у одного из обывателей… Эта обстановка пиршества нам хорошо известна из русской жизни: это — не что иное, как так называемая братчина — пир по случаю храмового праздника, устраиваемый прихожанами в этот день. Такие пиры-братчины засвидетельствованы для Русского Севера — в частности для Новгорода и Пскова…» (там же, с. 366). Несколькими страницами далее автор приводит новое доказательство в обоснование своей позиции: «Так эту обстановку понимал еще в XVII в. и писец одного из списков «Чуда», озаглавив статью «Чюдо святыхъ чюдотворець и безсеребренникъ Козмы и Дамияна о братчинѣ, иже въ Корсунѣ граде». Таким образом, можно говорить о русском происхождении рассказа…» (там же, с. 368). Что касается Корсуни как места разворачиваемого действия, то там не было не только института братчин, но и культа Козмы и Дамиана. Судя по всему, событие было приурочено к этому крымскому городу из-за того, что он исторически был связан с крещением Руси и созданный в Новгороде текст чуда подкреплялся авторитетом Корсуни в отечественной православной традиции. Целый ряд подробностей, описываемых в тексте, заслуживают того, чтобы на них обратили внимание. Во-первых, само обстоятельство превращения воды в мед после молитвы Косме и Дамиану представляет собой явную параллель евангельскому рассказу о превращении воды в вино Иисусом Христом. Тем самым автор чуда как бы исподволь уравнивал в этом аспекте скрывающегося под христианским псевдонимом языческого бога с богом новой религии. Во-вторых, сосуд, где по воле Космы и Дамиана после молитвы попа произошло это чудесное превращение, становится чудесным сосудом изобилия, из которого пьют не только гости хозяина, но и весь город в течение целых двенадцати дней, а волшебный напиток все не убывает. Это делает его аналогом волшебного котла Дагды (генетически родственного общекельтскому богу-кузнецу Суцеллу) в ирландской традиции. Этот котел являлся, наряду с королевским камнем, победоносными копьем и мечом, одним из четырех высших талисманов — символов верховной власти над страной, которые племена богини Дану принесли с собой в Ирландию из потустороннего мира. Братья Рис скрупулезно составили перечень всех чудесных котлов, встречающихся в преданиях кельтов: «Другие чудесные посудины — котел Дагды, от которого никто не отходил не насытившись; котел Кормака и корзина Гвидно Гаранхира, из которой каждый мог достать себе еду, какую пожелал; чаша, которую Тадг получил в Стране бессмертных и которая превращала воду в вино; котел владыки Аннувни (описанный в древневаллийской поэме «Добыча Аннувна»), в котором нельзя сварить еду для трусов; котел Керидуэн, который кипел целый год, пока не оставались на дне его три капли мудрости и вдохновения, и, наконец, котел возрождения (найденный в одном из озер Ирландии), который возвращал жизнь умершим. Все эти сосуды, дарующие жизнь и изобилие, могут быть соотнесены со св. Граалем средневековых романов. Котлы и чаши, всегда полные еды и питья, и живая вода, оживляющая мертвых также встречаются среди предметов, добываемых героями кельтских народных преданий в Ином мире» (Рис А., Рис Б. Наследие кельтов, М., 1999, с. 356–357). Очевидно, что все эти разнообразные котлы кельтской традиции восходят в конечном итоге к архетипу котла изобилия Дагды, который Н. С. Широкова характеризует так: «Котел Дагды имеет несколько символических значений: он функционирует как котел изобилия, как средство воскрешения и как символ верховной власти» (Широкова Н. С. Культура кельтов и нордическая традиция античности, СПб., 2000, с. 163).

Судя по всему, неслучайно в «Корсунском» чуде Козмы и Дамиана фигурирует и число двенадцать — как было показано выше, в различных фольклорных памятниках оно неоднократно упоминалось в связи с богом неба, что лишний раз подтверждает изначальную связь с медом этого языческого божества, замененного в условиях господства новой религии двумя христианскими святыми. В-третьих, примечательны и обстоятельства обратного превращения меда в горькую воду — это происходит тогда, когда отдельные участники праздника перепились «и начаша глаголати срамныя словеса и все нелѣпое дѣло творити». Как видим, сквернословие и безобразное поведение противно Сварогу, богу порядка, создателю человеческой культуры и, как мы видели выше, брачных уз. Точно так же и украинская сказка знает Кузьму-Демьяна как обладателей меда. Когда Иван-царевич спасается в их кузнице от преследующей его змеи, кузнецы так говорят требующему его выдачи чудовищу: «Тоді вони давай гріть кліщі, тоді зміі кажуть: «як пролижиш двері, то насиплем меду» (Петров В. П. Кузьма-Демьян в украінськом фольклорі // Етнографічний вісник, кн. 9, 1930, с. 216). Обычно в этой ситуации бог-кузнец обещает змее посадить на язык ее жертву, если она пролижет железные двери кузницы, однако в этом варианте сказки кузнец выступает как владелец и податель меда. Свидетельства тесной связи бога неба с ритуальным напитком этими двумя случаями отнюдь не исчерпываются. Так, И. П. Сахаров отмечает, что ко дню Кузьмы-Демьяна 1 ноября «в селениях Валдайского у. варят козьмодемьянское пиво для честных гостей» (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 2, кн. 7, СПб., 1849, с. 16). Как бог неба, Сварог был тесно связан с культом гор, и именно в этом месте варится ритуальное пиво для общинного пира, согласно описанию этого процесса в одной из русских песен:

Ай, на горе мы пиво варили; Мы с этого пива все вкруг соберемся…

Сварог был тесно связан не только с горами, но и со звездами, в результате чего именно эти небесные светила просят отвратить человека от пьянства в одном из заговоров от запоя, начинающемся, что весьма примечательно, с ритуального обращения к небу: «Ты, небо, слышишь, ты, небо, видишь, что я хочу делать над телом раба такого-то. Тело Маерена, печень тезе. Звезды вы ясныя, сойдите в чашу брачную… Звезды, уймите раба такого-то от вина…» (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 1, кн. 2, СПб., 1841, с. 24). На этом мифо-магическое сознание не останавливается и устанавливает связь звезд не только с хмельным напитком, которым первоначально был мед, но и с производящими его пчелами. В заговоре на посажение пчел в улей в этом процессе принимают участие все небесные светила: «Не я тебя сажаю, сажают тебя белые звезды, рогоносий месяц, красное солнышко, сажают тебя и укорачивают» (там же, с. 21). То, что первое место в этом процессе отводится именно звездам, напоминает нам о том, что Сварог был богом именно звездного неба, и служит косвенным аргументом в пользу тесной связи этого бога с медом и пчелами. Наконец, корнем, образованным от имени языческого бога неба, обозначались как мера хмельных напитков, сваренных за один раз, так и место (варня, медоварня), где они варились: «Мы сварили на свадьбу три вари браги да одну варю меду» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 1, М., 1999, с. 165–166). Стоит отметить, что связь с медом и пиршествами фиксируется народным сознанием не только для этих двух христианских святых, но и для другого сказочного персонажа — святого Касьяна, также связанного с кузнечной семантикой. Так, в сказке № 399 из сборника А. Н. Афанасьева читаем: «У Еремы было еще два брата: Фома да Кузьма, и были они ворье. Только им и вздумалось украсть у попа улей пчел» (Народные русские сказки А. Н. Афанасьева, т. 3, М., 1985, с. 124). Примечательно, что Фома и Кузьма пытаются украсть улей именно у священника. С другой стороны, созданное опять-таки на Севере Руси народное предание дает новое объяснение происхождения високосного года: «Легенда из б. Новгородской губернии также иначе объясняет причины празднования Касьяна раз в четыре года. По этой легенде, Касьян три года подряд в день своих именин пьянствовал и только на четвертый год был трезв. Поэтому ему и положено праздновать один раз в четыре года — в день, когда Касьян был трезв». (Чичеров В. И. Из истории народных поверий и обрядов («Нечистая сила и Касьян») // ТОДРЛ, XIV, 1958, с. 532).

Стоит вспомнить и народную «негативную» характеристику основных профессий, соотносящую пьянство именно с кузнецами: «Портной вор, сапожник буян, кузнец пьяница» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 2, М., 1999, с. 212). Мед появляется у наших предков еще в эпоху индоевропейской общности и, как показывают данные сравнительного языкознания, существовал уже в период индоевропейско-переднеазиатских контактов, о чем говорит заимствование индоевропейского слова medhu — «мед», «медовый напиток» в семитском *mVtk— «сладкий». Следы знакомства с медом нам встречаются у целого ряда индоевропейских народов. Уже в «Ригведе» неоднократно упоминается madhu-«мед» в самых разных контекстах, в том числе и связанных с земледелием. Так, в рассмотренном выше гимне, где упоминается плуг, риши обращается с такой просьбой к божествам поля (РВ IV, 57, 2):

О господин поля, подоись у нас Медовой волной, словно корова — молоком, (Волной,) сочащейся медом, прекрасно очищенной, словно жир. Да смилуются над нами господа закона!

Исследовавшие словарь ведийских ариев Т. Я. Елизаренкова и В. Н. Топоров отмечают, что в «Ригведе» этим словом обозначают не только собственно мед, но и различную жертвенную пищу, принесение в жертву божествам пищи, напитков, существ (ср. miedha-, жертвенная пища, acva-medha — жертвоприношение коня и purusa-medha — человеческое жертвоприношение): «В гимнах РВ часто упоминается мед (madhu-), который, как считалось, приносят Ашвины. Медом в РВ называют также разные жидкие жертвенные субстанции — сладкое молоко, сладкое растопленное масло, сок сомы (одним из добавлений к нему был как раз мед)» (Т. Я. Елизаренкова, В. Н. Топоров. Мир вещей по данным «Ригведы» // Ригведа. Мандалы V–VIII, М., 1995, с. 520). Не исчезла память о нем и в более поздние времена. Так, в индийском сказании о Чьяване за верховным богом Индрой гонится, разинув пасть от земли до неба, ужасное чудовище Мада, Опьянение. Родственное этому имя Мадиес носил скифский царь, под предводительством которого эти ираноязычные кочевники вытеснили киммерийцев из Европы, а затем вторглись в Мидию. Не исключено, что к этому же кругу относятся имена Мидаса и Медеи в греческой традиции. В индоиранском ареале сома/хаома достаточно рано вытеснила мед в качестве сакрального напитка, однако в Скандинавии мед поэзии, добытый богом Одином у великанов и дающий мудрость и поэтическое вдохновение, так и остался наиболее священным напитком в мифологической традиции этого северного региона. Судя по тому, что медом в РВ иногда называлась и сама сома, а также любой жертвенный напиток и даже пища, первоначально подобным образом дело обстояло и у ведийских ариев. Из всего этого мы можем заключить, что мед был посвященным богам напитком у индоевропейцев в период их общности. Уже сама процедура изготовления этого сакрального напитка относила его к сфере деятельности Сварога: как правило, медовые соты заливались теплой водой, процеживались через сито, после чего в нее клали хмель и варили в котле. Затем сваренную жидкость остужали и заквашивали куском ржаного хлеба. Полученный напиток назывался в старину вареным медом, что указывает на связь с изучаемым богом на чисто языковом уровне. Аналогичный современный украинский напиток просто называется «варенуха», но кроме меда в него добавляют еще и горилку. Само помещение для варки меда с древнейших времен называлось «медоварня» и содержало интересующий нас корень. Он же встречается и в загадке о подрезке меда:

«Стоит град пуст, а около града растет куст, Из града идет старец, несет в руках ставец. В ставце-то взварец, а во взварце-то сладость».

Целый ряд славянских идолов изображают богов с рогом, предназначенным явно для священного напитка. Таковы идолы из Альтенкирхена, Ольштына, Барцян у западных славян. К этим археологическим находкам следует прибавить и сделанное Саксоном Грамматиком описание идола верховного бога западных славян Святовита, стоявшего в Арконе: «В правой руке (Святовит) держал рог, сделанный из различных металлов. Жрец, ведавший обрядами бога, ежегодно наполнял рог вином, чтобы обеспечить урожай наступающего года» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 233). Особо следует остановиться на изображении Сварога на накладке из Микульчицы (рис. 1). На ней этот бог был запечатлен с кузнечным молотом и рогом. В предыдущей книге, посвященной этому богу, было показано, какое огромное значение для славянского общества играла его функция кузнеца, доминирующая в облике изучаемого нами бога с начала века металлов. Это объясняет то, почему в правой руке у Сварога находится кузнечный молот. Тот факт, что в качестве еще одного наиболее значимого атрибута этого божества моравский мастер выбрал рог, красноречиво говорит о том, что его связь с пирами была в представлении общества той эпохи второй по значимости после кузнечной. У восточных славян божества изображались с рогом как на знаменитом Збручском идоле, так и на небольшой новгородской подвеске, найденной в Прикамье. «Сакральное значение «турьего рога» восходит, видимо, — отмечает Р. С. Липец, — к обрядовому поеданию тотемного животного, убитого на охоте, с сохранением его черепа; затем лишь этот промысловый культ слился с почитанием антропоморфизированных божеств. Впоследствии, с утратой этими божествами последних черт зооморфного в прошлом облике, рогритон приобрел в их культе значение священного сосуда. Обрядовое питье из рога (отделенного от черепа) должно было оказать благотворное действие и на успех в начинаниях всего народа, и на самого пьющего; ему передавались якобы свойства этого зверя» (Липец Р. С. Образ древнего тура и отголоски его культа в былинах // Славянский фольклор, М., 1972, с. 98). Естественно, по одним скульптурным изображениям мы не можем определить конкретный напиток, который наливался в рог божества, но они однозначно свидетельствуют о наличии священного напитка, посвящаемого богам нашими предками. В более позднюю эпоху этим напитком вполне могло быть и вино, как о том пишет Саксон Грамматик, однако этот импортируемый с юга продукт явно не мог быть элементом языческого культа на его ранних стадиях.

Рис. 1. Позолоченная бронзовая накладка из моравского погребения в Микульчицах, IX–X вв. // Гимбутас М. Славяне. М., 2003

Первое упоминание о меде у славян относится к V веку. Приск Панийский, участвовавший в 448 г. в посольстве, отправленном византийским императором к правителю гуннов Аттиле, оставил нам следующее описание оседлого населения, через поселения которых он проезжал: «В деревнях нам доставлялось продовольствие, притом вместо пшеницы просо, а вместо вина — так называемый по туземному мед; следовавшие за нами слуги также получали просо и напиток, добываемый из ячменя; варвары называют его «камос» (квас. — М.С.)» (Известия древних писателей, греческих и латинских, о Скифии и Кавказе. Собрал и издал В. В. Латышев, т. 1, вып. 3, СПб., 1900, с. 824). Благодаря нескольким словам этих жителей, приводимым любознательным путешественником, становится ясно, что путь Приска Панийского лежал через земли славян, подвластных в тот момент кочевникам-гуннам. Из этого короткого отрывка следует не только наличие у славян меда в раннем средневековье, но и то, что уже в середине V века у них существовала градация напитков по степени значимости: в то время как знатным иноземным послам подавали мед, их слуги должны были довольствоваться простым квасом. Таким образом, уже на самой заре известной нам по письменным источникам славянской истории мы видим высокий социальный статус рассматриваемого напитка, который в глазах его изготовителей был явно выше простого кваса. Обращаясь к истории собственно Древней Руси, мы видим там употребление меда как минимум в трех ситуациях — на княжеских пирах, на похоронах и в ритуалах братчины. Согласно автору сочинения «Худуд ал-алам», еще в X веке основным хмельным напитком у славян был именно мед: «Они делают хмельной напиток и все, что похоже на него, из меда; кувшины для их хмельного напитка — из дерева; имеются люди, которые ежегодно делают до ста кувшинов хмельного напитка» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 118). Память об обильных пирах князя Владимира надолго пережила ту эпоху, в которую они проводились, и запечатлелась не только в летописных миниатюрах (рис. 2), но и в былинах киевского цикла. Хоть с течением веков на первоначальный текст неизбежно наслаивались элементы, взятые из текущей повседневной жизни, народное творчество однозначно фиксирует употребление меда на княжеских пирах. Хоть герои там часто пьют «зелено вино», отдельные тексты сохранили оппозицию «вино» — «мед» и даже особо отмечают иноземный характер первого напитка. Так, например, в былине о Соловье Будимировиче прибывшим в Киев на свадьбу гостям Владимир «велел подносить вина… заморские и меда сладкие». В былинах «Добрыня Никитич и змей», «Алеша Попович и Илья Муромец», «Василий Игнатьевич» мы видим весьма показательный набор из трех напитков, подносимых главному герою:

А и проводили-то Добрыню во большо место, А за тыи за эти столы за дубовые, А за тыи ли за ества за сахарные, А за тыи ли за питья да медвяные. Наливали ему чару зелена вина, Наливали-то вторую пива пьяного, Наливали ему третью меду сладкого…

Рис. 2. Пир у Владимира Святославича. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись. СПб., 1902

Во всех трех былинах количество напитков неизменно, порядок их подачи перепутан только во второй былине, из чего можно сделать вывод, что данное описание отражает реальный пиршественный ритуал. По аналогии с тем, что во многих былинах и сказках главный герой обычно трижды пытается совершить некое действие, причем самой значимой оказывается третья, заключительная попытка, мы вправе предположить, что и в этом повторяющемся наборе напитков, подаваемых при великокняжеском дворе, самым значимым оказывается последний напиток. Вино, как заморский напиток, вошедший в русский быт сравнительно недавно, занимает первую, наименее значимую позицию. Что касается пива, то на пиру у Владимира в X веке оно, по всей видимости, занимало по отношению к меду примерно такую же второстепенную позицию, как и квас у славян в V веке. Последнюю, наиболее значимую позицию, занимает мед. Древняя архаика прослеживается и в предшествующих строчках былины, где все питье как таковое наделяется эпитетом «медвяное», недвусмысленно указывающим, каким именно был наиболее древний напиток наших предков. Более того, употребление меда, по мнению специалистов, было даже древнее употребления молока, не говоря уже про такие напитки, как вино и пиво: «Можно думать, что древние индоевропейцы познакомились с медом раньше, чем с молоком, что следует также из соображений культурной типологии: мед диких пчел обратил на себя внимание людей еще на стадии примитивного собирательства, то есть, по-видимому, задолго до появления молочного скотоводства. Потом обе отрасли сливаются в единую базу благосостояния, а изобилие меда и молока превращается в устойчивый образ символ всяческого изобилия вообще при вероятном примате именно меда в этом двойном символе…» (Этимологический словарь славянских языков, вып. 18, М., 1992, с. 69). Как символ неисчерпаемого изобилия все три напитка упоминаются в русской поговорке XIX в. «Много пива крепкого, меду сладкого, вина зеленого» — в смысле, всего не выпьешь. Весьма вероятно, что именно меду приписывалась способность увеличивать силы богатырей. Так, в одном из вариантов былины об обретении силы Ильей Муромцем он получает свою богатырскую силу, отведав меду из рук калик перехожих: «Приходили калики перехожия, они крест кладут по-писаному, поклон ведут по-ученому, наливают чарочку питьица медвяного, подносят-то Илье Муромцу. Как выпил-то чару питьица медвяного, богатырско его сердце разгорелося, его белое тело распотелося» (Песни, собранные П. Н. Рыбниковым, т. 1, СПб., 1909, с. 318). Эта же мысль подтверждается и двумя русскими поговорками, связанными с этим напитком: «Пиво пьет да мед — ни что его неймет!»; «Отвага мед пьет и кандалы трет». Само происхождение русского слова «пир», образованного от глагола «пить», недвусмысленно указывает на то, что изначально главенствующую роль в этом ритуале играли именно напитки, а не собственно пища. На тесную связь последней с ритуалом жертвоприношения также указывают данные лингвистики, а именно одинаковый корень в словах «жрать» и «жертва». Необходимо отметить, что по своей функции пир в древности был гораздо значимее современного застолья. О его месте в отечественном героическом эпосе С. Ю. Неклюдов писал следующее: «Часто эпической картиной такой неподвижной во времени постоянной гармонии является один из распространенных былинных мотивов — описание пира у киевского князя Владимира. Обычно он располагается в зачине, причем повествование часто имеет симметричное построение также в конце, и тогда в финальном пиршестве как раз словно бы осуществляется возврат к исходной ситуации. С этой точки зрения былинный пир существенно отличается от финального пира-свадьбы в волшебной сказке, чаще венчающего именно достигнутое (а не возвращенное) благополучие» (Неклюдов С. Ю. Время и пространство в былине // Славянский фольклор, М., 1972, с. 21). Западноукраинские колядки еще в XIX в. рисуют следующую картину всеобщего веселья, приносимого дарованным богом вином:

Дай же ти, Боже, в городе зелье В городе зелье, в дому веселье, В дому веселье барзо весельне, Барзо весельне, на славу втешне!

С другой стороны, эти же колядки рисуют унылую картину мира без присутствия в нем божественного начала:

Як було з давна а з первовеку, А з первовеку, з первопочатку? Святам Николам пиво не варят, Святам Рождествам службы не служат, Святам Водорщам тройци не сучать. Ой брат на брата мечем рубае, Сестра сестрици чари готуе, Ой кум на кума все ворогуе, Сусед суседа збавляе хлеба, А донька матер все проклинае, А сын на вотця право тягае.

Как видим, на первое место среди причин отсутствия гармонии в обществе колядка ставит даже не несоблюдение людьми церковных служб, а то, что они не варят пиво, играющее здесь роль ритуального напитка, к основному религиозному празднику.

Восприятие пира как постоянной гармонии имеет явно глубокие индоевропейские корни: достаточно вспомнить пиры греческих богов на Олимпе, непрерывное пиршество богов и героев в скандинавской Вальхалле, где ритуальным напитком является неиссякающее медовое козье молоко и варящееся в котле неиссякающее мясо вепря, или аналогичные пиры в кельтской традиции. Ирландская сага «Болезнь Кухулина» описывала так их проведение: «Раз в год собирались все улады вместе в праздник Самайн, и длилось это собрание три дня перед Самайн, самый день Самайн и три дня после него. И пока длился праздник этот, что справлялся раз в год на равнине Муртемне, не бывало там ничего иного, как игра да гулянье, блеск да красота, пиры и угощенье. Потому-то и славился празднование Самайн по всей Ирландии» (Ирландские саги, М., 1929, с. 195). Стоит отметить, что подававшиеся на этом кельтском празднике напитки полностью соответствуют тем, что зафиксированы в русской традиции: пиво, мед и вино, причем последнее считалось редким и престижным напитком, достать который мог не всякий король. Именно в этот праздник и происходила встреча между земным и потусторонним мирами, и сверхъестественные персонажи неоднократно появлялись на этом ритуальном пиршестве. Пренебрежение этим пиром грозило страшными последствиями: «Тот из уладов, кто в канун праздника не придет в Эмайн Маху, теряет разум, и уже на следующий день быть ему погребенным в могиле, под курганом и могильной плитой». Точно так же неизбежная смерть грозила и тому, кто нарушит мир во время этого праздника. Былинные пиры у Владимира, генетически восходящие к этой же индоевропейской традиции, представляют собой ее «сниженный», земной вариант. По всей видимости, аналогичные пиры имели место и у западных славян. Одно из слов, заимствованных восточными немцами из славянского языка, недвусмысленно указывает на связь хмельного напитка, в данном случае пива, с носителем верховной власти: «В Гюстрове варилось крепкое пиво knisenak; это название происходит от славянского «князь» (knise) — господское пиво» (Первольф И. Германизация балтийских славян, СПб., 1876, с. 258). О том, что мед присутствовал в изобилии и в славянском потустороннем мире, свидетельствует древнерусское описание христианского рая, на который, судя по всему, были перенесены ряд черт рая языческого: «Три же рѣкы боудоуть в раи. Медьвьна. Млѣчна. Виньна» (Словарь древнерусского языка (XI–XIV вв.), т. 4, М., 1991, с. 515). Однако то, что нам известно о западнославянской традиции, позволяет говорить о том, что пир одновременно был и ритуалом поклонения языческим богам. Древнерусское поучение против язычества «Слово Иоанна Златоуста о том, как поганые веровали идолам» констатирует эту часть верований восточных славян даже после их христианизации: «А друзии веруютъ въ Стрибога, Дажьбога и Переплута, иже вертячеся ему пиють в розехъ, забывше Бога, створившаго небо и землю, моря и рекы и источники, и тако веселящеся о идолехъ своихъ» (Аничков Е. В. Язычество и древняя Русь, СПб., 1914, с. 90). Ту же деталь отмечает и «Слово св. Григория о том, како первое погани суще языци кланялись идоломъ»: «Тем же богомъ требоу кладоуть и творять и словеньскые язык: виламъ и Мокошьи, Диве, Пероуноу, Хърсу, роду и рожаницам, упиремь и берегынямъ и Переплуту и верьтячеся пьютъ емоу въ розехъ. И огневы сварожицю молятся…» (там же, с. 384). Гельмольд следующим образом описывает это священнодействие у западных славян: «Когда жрец по указанию гаданий объявляет празднества в честь богов, собираются мужи и женщины с детьми и приносят богам своим жертвы волами и овцами… После умерщвления жертвенного животного жрец отведывает его крови, чтобы стать более ревностным в получении божественных прорицаний. (…) Совершив согласно обычаю жертвоприношения, народ предается пиршествам и веселью.

Есть у славян удивительное заблуждение. А именно: во время пиров и возлияний они пускают вкруговую жертвенную чашу, произнося при этом, не скажу благословения, а скорее заклинания от имени богов, а именно — доброго бога и злого, считая, что все преуспеяния добрым, а все несчастья злым богом направляются» (Гельмольд. Славянская хроника, М., 1963, с. 129). Судя по всему, аналогичная картина имела место и у восточных славян, о чем свидетельствуют и осуждение пиров в древнерусских поучениях против язычества, и находки ритуальных турьих пиршественных рогов в захоронениях знати. Как следует из описания особых домов-контин в западнославянском городе Щетине в XII в., эти пиршества были приурочены к определенным датам, явно сакральным («в определенные дни и часы они собирались, чтобы пить»). Стоит отметить, что данные сооружения были не только местом общественных пиров-братчин, но и хранилищем общинных запасов и драгоценностей, местами народных собраний и местом исполнения религиозных церемоний («знатные и сильные люди здесь гадали»). Археологи отмечают наличие подобных сооружений, явно предназначенных для общественных пиршеств и собраний, и на восточнославянской территории (Вщиж, Зимно, Бабка, Хотомель и др.). Пиршества, приуроченные к религиозным праздникам, на Руси назывались братчинами и регулярно устраивались нашими предками вплоть до конца XIX — начала XX века. Речь о них пойдет чуть ниже, а пока отметим, что ритуал пира, ограниченный в былинах уже чисто дружинной средой, первоначально должен был охватить в идеале весь народ. Об этом красноречиво свидетельствует русское выражение «пир на весь мир». Вообще связь пира и мира (понимаемого и как социальная общность, и как отсутствие войны внутри и вовне этого коллектива) чрезвычайно устойчива, что видно из данных русского языка: «В миру, как в пиру: всего много»; «В миру, что на пьяном пиру»; «И в мир, и в пир, и в добрые люди» (варианты «Ни в пир, ни в мир, ни в добрые люди»); «Что в пир, что в мир»; «И в пир, и в мир, все в одном», а также обычай «мировой на пиве». Отголоском этого «пира на весь мир» являлись общественные трапезы, которые Владимир устраивал не только для своих приближенных, но и для всех жителей Киева, в том числе и для тех, кто не мог ходить: «Си слышавъ, повелѣ всякому нищему и убогому приходити на дворъ княжь и взимати всяку потробу питье и яденье и от скотьниць кунами. Устрои же и се, рек яко «Немощнии и болнии не могуть долѣсти двора моего», повелѣ пристроити кола, и въскладше хлѣбы, мяса, рыбы, овощь розноличный, медъ в бчелках, а въ другых квасъ, возити по городу, въпрашающим: «Кде болнии и нищь, не могы ходити?» Тѣмъ раздаваху на потребу. Се же пакы творяше людем своимъ: по вся недѣля устави на дворѣ въ гридьницѣ пиръ творити и приходити боляром, и гридем, и съцьскымъ, и десяцьскым, и нарочитымъ мужем, при князи и безъ князя. Бываше множество от мясъ, от скота и от звѣрины, бяше по изобилью от всего» (ПСРЛ, т. 1, Лаврентьевская летопись, М., 2001, с. 125–126) — «Слышав все это, повелел он всякому нищему и бедному приходить на княжий двор и брать все, что надобно, питье и пищу и из казны деньгами. Устроил он и такое: сказав, что «немощные и больные не могут добраться до двора моего», приказал снарядить телеги и, наложив на них хлебы, мясо, рыбу, различные плоды, мед в бочках, а в других квас, развозить по городу, спрашивая: «Где больной, нищий или кто не может ходить?» И раздавали тем все необходимое. И еще нечто большее делал он для людей своих: каждое воскресенье решил он на дворе своем в гриднице устраивать пир, чтобы приходить туда боярам, и гридям, и сотским, и десятским, и лучшим мужам — и при князе и без князя. Бывало там множество мяса — говядины и дичины, — было в изобилии всякое яство». Как видим, уже после насильственной христианизации Руси Владимир Святославич, стараясь всеми силами повысить свой авторитет, устроил в своей столице для всех ее жителей подобие языческого в основе своей «пира на весь мир». Показательно, что из напитков горожанам по приказу князя развозили мед и квас, как и полтысячи лет тому назад во времена Приска Панийского. Традиция бесплатного угощения народа медом была, судя по всему, устойчива, и под 1175 г. автор Лаврентьевской летописи прославляет Андрея Боголюбского за то, что он был «на млстыню зѣло охотливъ, ибо брашно свое и медъ по улицам на возѣхъ слаше болным и по затвором». Приведенное выше свидетельство немецкого автора, что у западных славян на ритуальные пиры собирались не одни только мужчины, но также женщины и дети, говорит о том, что данное восприятие пира носило изначально общеславянский характер. Изображения же славянских богов как на Западе, так и на Востоке с ритуальными рогами указывают нам на то, что и они были участниками этого священного пира. На последней стадии развития религиозных представлений это участие мыслилось уже символически, однако на первой стадии оно воспринималось вполне буквально. Буквальность эта встречается и в сохранившейся до XIX в. на Украине колядке, где описывается, как хозяин готовит стол и просит Бога к себе на вечерю:

Просит Боженька на вечереньку, — В одно віконце світит му сонце, В друге віконце та ясен місяць, Ясниі зорі світят в-около. Посадив Бога посеред стола, Святу Пречисту при другіем столі, Уси святиі на-вколо неі, Пріймае Бога зеленим вином, Святу Пречисту солодким медом, Усі святиі шумнов горівков.

В белорусской песне мед на свадьбу своего сына варит уже сам Бог. В этой песне орел так описывает людям виденное им на небе:

Я и цую и видаю, Што и сам Господзь робиць. Сам Бог меды сыциць, Илля пива вариць, Сам Бог сына жениць, А Илля дочку выдаець…

Можно увидеть, что и в этом памятнике фольклора сохранилось противопоставление меда и пива, поскольку первый напиток, как наиболее значимый, изготавливает сам Бог, а второй варит Илья, занимающий подчиненное отношение к Богу. Сохранились сведения и о том, что на пир приглашали именно Кузьму-Демьяна. В основном эти приглашения приурочивались к свадебному пиру и будут рассмотрены в следующей главе, однако этнографами зафиксировано приглашение этого святого и на ритуальную еду в посвященный ему день: «Крестьяне XIX в. называли Косму и Дамиана «кашниками», потому что к 1 ноября во многих деревнях заканчивалась молотьба и было принято варить кашу. Отведать ее приглашали и святых угодников: «Кузьма-Демьян, — говорили крестьяне, усаживаясь за трапезу, — приходи к нам кашу хлебать» (Макашина Т. С. Святые Косма и Дамиан в русском фольклоре // Живая старина, 1994, № 3, с. 21). Отголоски этого мы видим и в заговоре от пьянства, который неожиданно призывает хмель удалиться в «медные» бочки: «Господине еси хмель, буйная голова! Не вейся вниз головой, вейся посолонь… вверх сыра древа влези к своему господину в медныя бочки и пивныя…» (Ветухов А. В. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 405). В предыдущей книге, посвященной Сварогу, отмечалось, что медь была первым металлом, освоенным человечеством, и каждое ее упоминание указывает на чрезвычайно древнюю эпоху сложения основы того или иного ритуального текста. Понятно, что бочки никогда из меди не делали, но эта деталь косвенно свидетельствует о связи хмеля с богом-кузнецом.

Рис. 3. Чара Владимира Давыдовича, XII в. // Медынцева А. А. Подписные шедевры древнерусского искусства. М., 1991

Таким образом, изначально пир у славян был почти полностью тождественен пиру в скандинавской Вальхалле. Стремясь уничтожить все, что соединяло людей с их исконными богами, новая религия постаралась уничтожить этот ритуал, проповедуя скромность и воздержание, однако единственное, чего она смогла добиться, так это чисто механического замещения языческих богов новым христианским Богом. Подобное двоеверие красочно иллюстрирует надпись на серебряной чаре XII в. черниговского князя Владимира Давыдовича: «Се чара Владимира Давыдовича, кто из нее пье(ть), тому на здоровье, а хваля Бога (и) своего господаря великого не упье(ться)» (прочтение А. А. Медынцевой). Как видно из надписи, на пиру княжеская чара (рис. 3) пускалась вкруговую, а собравшиеся пили из нее, хваля Бога и ее владельца, причем питье это должно было обеспечить благополучие участников данного обряда. Стоит отметить, что подобное пожелание носило традиционный характер и на более поздних братинах XVI–XVII вв. встречаются надписи типа «Пити из нея на здравие всякому» или «Пити из нея за здравие всякому доброхотному человеку, благодаря Бога и моля за государя». На найденном в Золотой Орде русском ковше XIV в. нанесена такая надпись: «Се ковшь Дмитрия Круждовича. Кто испьеть, тому здоро» (Медынцева А. А. Подписные шедевры древнерусского искусства, М., 1991, с. 35, 39). Как видим, формулировка заздравных пожеланий была достаточно однотипна и восходила в основе своей к единому образцу. Любопытно отметить, что из описания Гельмольда видно, что тосты и пожелания, произносимые за современным праздничным столом, имеют в своей основе языческое происхождение, играя роль заклятий, выполнить которые были призваны незримо присутствовавшие на ритуальном пиршестве боги. Тем не менее, церковь всячески старалась отвратить свою паству от подобного времяпровождения, указывая, что так она подпадает под власть дьявольских сил. Ярким примером этого является приписываемое Василию Великому древнерусское поучение «Како подобаетъ воздръжатися отъ пьянства»: «Егда же испіютъ седьмую чашу, еже есть богопрогнѣвительна, духа святаго оскорбительна, бѣсов возвеселительна», пир становится окончательно богопротивным занятием: «Ангелу же отшеду отъ когождо человѣка, а бѣсу приближшуся…» (Рязановский Ф. А. Демонология в древнерусской литературе, М., 1916, с. 88). По степени воздействия на него церкви пьяный оказывается гораздо хуже бесноватого: «Пришедши бо іерѣи сотворятъ молитву бѣсному, проженутъ бѣса, а надъ пьяными, аще бы со всея земли сошлися попове и творили милитвы, то не могутъ прогнати самовольнаго бѣса запойства злаго» (там же, с. 89). Неудивительно, что, видя это, дьявол говорит подчиненным ему бесам: «Николиже тако радуюся о жрътвахъ поганыхъ языкъ, якоже о піаныхъ христіанехъ». Понятно, что под образами дьяволов и бесов скрывались древнерусские языческие боги, незримо присутствовавшие на ритуальных пиршествах. Исходя из этого «Слово некоего христолюбца, ревнителя по правой вере» делает единственно правильный, исходя из требований новой религии, вывод и призывает всех истинных христиан вообще отказаться от участия в светских развлечениях: «Того ради не подобаеть хрьстьяномъ в пирехъ и на свадьбахъ бесовьскыхъ игръ играти, аще ли то не бракъ наричется нъ идолослужение» (Аничков Е. В. Язычество и Древняя Русь, СПб., 1914, с. 377).

Небожители и все живущие в стране люди были не единственными участниками этого глобального пиршества. Как описания восточных авторов X века, так и данные этнографии XIX–XX вв. свидетельствуют, что в нем принимали участие и умершие предки. Согласно свидетельству ибн Руста о похоронном ритуале восточных славян в эпоху язычества, он проходил следующим образом: «Когда умирает кто-либо из них, они сожигают труп его. Женщины их, когда случится у них покойник, царапают себе ножом руки и лица. На следующий день по сожжении покойника отправляются на место, где оно происходило, собирают пепел и кладут его в урну, которую ставят затем на холм. Через год по смерти покойника берут кувшинов двадцать меду, иногда несколько больше, иногда несколько меньше, и несут их на тот холм, где родственники покойного собираются, едят, пьют и затем расходятся. (…) При сожигании покойников предаются шумному веселью, выражая тем радость свою, что Бог оказал милость покойному (взяв его к себе)». Аналогичным образом его описывает и Гардизи: «И если кто из них умрет, его сжигают… когда покойника сожгут, на другой день приходят, берут оттуда тот пепел, всыпают в сумки и кладут наверх холма; когда проходит один год от смерти, они приносят много меду, сходятся сородичи покойного, идут наверх его холма, поедят от того меда и возвращаются» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 113). Связь Сварога с обычаем трупосожжения будет подробно показана ниже. Из сочинений арабских писателей следует, что ритуальное распитие меда на могиле было неотъемлемым элементом славянского погребального ритуала, что лишний раз доказывает связь бога неба с этим сакрально значимым напитком. Достоверность их свидетельств подтверждает и «Повесть временных лет», сообщающая, что, собираясь сотворить тризну по Игорю, Ольга велела древлянам приготовить «меды многи въ градѣ, идеже оубисте мужа моего». С другой стороны, сообщение ибн Фадлана и данные русской песни однозначно свидетельствуют, что наряду с оружием в могилу к умершему ставился и хмельной напиток, призванный обеспечить возможность и ему принять с того света участие в этом пире.

Помимо похорон, этот напиток был атрибутом и свадебного торжества. Уже под 1233 г., оплакивая смерть князя Федора Ярославича, умершего перед самой своей свадьбой, летописец пишет: «Свадба прістроена бѣ, меды посычеваны, невѣста пріведена». Сам образ свадебного пира с непременными хмельными напитками мы видим и на летописной миниатюре, посвященной бракосочетанию Андрея Владимировича (рис. 4). Обобщая собранный материал, можно отметить, что ритуальное распитие меда присутствует как в процессе праздничного общения людей друг с другом (первоначально всех членов племени), так и людей с богами и людей с умершими предками. Мед оказывается обязательным хмельным напитком в процессе этих трех видов общения, которые, как показывают приведенные выше данные, восходят к картине грандиозного пира как непрерывной вселенской гармонии, и в нем наряду с живущими людьми, участвуют боги и умершие предки. Любое человеческое торжество, будь то общеплеменной пир-жертвоприношение, княжеский пир, свадьба или похороны (вряд ли мы ошибемся, если включим в этот перечень и пир по случаю рождения ребенка), являлись, по своей сути, воспоминанием и чрезвычайно бледной копией нескончаемого вселенского пира пиров, объединявшего за одним столом богов, умерших предков и живых людей. За этим общим столом вечно царило изобилие, мир и гармония, и в свете этого становится понятным тот эпизод рассмотренного выше «корсунского» чуда Козмы и Дамиана, когда сверхъестественным образом дарованный мед вновь обращается в воду, стоило лишь участникам пира перепиться и начать вести себя неподобающим образом. Это обстоятельство обусловливало высокий статус меда не только в социальном, но и в сакральном плане, его приоритет по отношению ко всем другим «профанным» напиткам, следы чего мы видим как в былинах, так и в сообщении Приска Панийского. Выше уже было показано, что Сварог находился в тесной связи с процессом кругооборота душ, ключевыми моментами которого были рождение и смерть человека на этой земле, а также свадьба, связь которой с богом неба будет рассмотрена в следующей главе. То, что при отмечании всех трех поворотных моментов человеческой судьбы использовался мед, служит лишним доказательством тесной связи данного священного напитка с богом-кузнецом. О глубоких корнях этого представления говорит и тот факт, что на Украине и в Белоруссии при церквях существовали даже специальные медовые братства, известные с XV в., поддерживавшие порядок при храме, готовившие к религиозным праздникам медовое питье и изготавливавшие общинную свечу, которая хранилась поочередно у всех членов общины и, как считалось, приносила благосостояние дому, где она находилась.

Рис. 4. Свадебный пир Андрея Владимировича. Миниатюра Никоновской летописи // Подобедова О. П. Миниатюры русских исторических рукописей. М., 1965

Традиция совместного ритуального распития хмельных напитков, в первую очередь меда, была в языческой Руси средством достижения состояния гармонии и благодати изначального вселенского пира пиров и являлась одной из важных форм общения с божественным началом. О силе укорененности данной традиции в общественном сознании красноречиво свидетельствует тот факт, что даже Владимир Святославич, уже полностью отрекшийся от веры отцов и выбиравший лишь ту мировую религию, к которой стоило примкнуть, категорически отверг приглянувшийся ему возможностью узаконить свое распутство ислам, лишь только узнав про накладываемый этой религией запрет на хмельные напитки, сказав при этом примечательную фразу: «Руси есть веселие пить, не можем без того быть». Спустя века после крещения нашей страны истинный смысл и предназначение этого священного ритуала, как и многое другое, было полностью вытравлено церковью из народного сознания. Однако тяга к достижению гармонии и общения с божеством перешла в сферу коллективного бессознательного, которая продолжала властно требовать повторения обряда совместного распития хмельных напитков, истинный смысл которого был уже утрачен. Шли века, менялись напитки и сама пиршественная обрядность. Поскольку желаемое состояние души больше не достигалось, а окружающие человека условия становились все хуже и хуже, люди пытались выйти из сложившейся ситуации, утопив свои проблемы вместе с непонятными им требованиями подсознательного в вине, а затем и в водке. Именно утрата секрета достижения гармонии и общения с божеством во время пира и страстное подсознательное желание вновь их обрести и стали, на мой взгляд, наряду с тяжелыми социальными условиями жизни, одной из главных причин пьянства, широко распространенного в русском народе.

Помимо религиозно-мистического, общественные пиры-братчины имели весьма важный и социально-экономический аспект, на который впервые обратил внимание французский исследователь Ж. Батай в своем труде «Проклятая часть», посвященном материальному производству в человеческом обществе и, в частности, проблеме прибавочного продукта. Г. Бергфлет так охарактеризовал суть созданной ученым новой концепции: «Фундаментальное открытие Батая состоит в том, что все традиционные общества существуют за счет растрачивания прибавочного продукта в ходе ритуальных или праздничных процедур. Традиционные общества основываются на периодическом и регулярном нарушении правил, диктуемых инстинктом выживания и самосохранения. Экономико-социальная реальность таких обществ базируется на равновесии между работой с целью поддержания существования с одной стороны и ритуализированным расточительством добавочного продукта в ходе празднества — с другой. В такой перспективе работа имела своей конечной целью не накопление, а расточительство, воплощенное в празднике. Расточительство всегда было наделено там превосходством в сравнении с производством. Это превосходство принципа расточительства над принципом накопления встречается даже там, где производство находится на нижайшем уровне. Объяснение такого парадокса — в наличии стремления к внутренней роскоши, которое свойственно глубинам человеческого существа, как бы парадоксально это ни звучало для расчетливого рассудка» (цит. по: Мелентьева Н. В. Общая теория восстания Герда Бергфлета // Элементы, 1994, № 5, с. 14). Исторически во всех индоевропейских обществах прибавочный продукт уничтожался путем грандиозных жертвоприношений или не менее грандиозных пиров, причем оба этих способа служили как поддержанию гармонии внутри человеческого коллектива, так и обеспечению связи мира людей с миром богов. Как было уже показано выше, изобилие ритуального пира — это одновременно и изобилие потустороннего мира, в котором ни в чем не может быть недостатка. Когда же происходит отказ от ритуализованного уничтожения прибавочного продукта и его вовлечение в текущее производство, приоритет которого окончательно устанавливается с торжеством капитализма, это обеспечивает стремительное развитие промышленности, но одновременно с этим как ведет к утрате гармонии внутри общества, так и влечет за собой нескончаемую череду кризисов и катастроф как результат «производственного безумия».

Явно выраженный религиозный оттенок имели и братчины — коллективные трапезы в день того или иного христианского святого, в которых отчетливо проступали древние следы языческого жертвоприношения. По числу участвовавших в них лиц этнографы выделяют братчины, устраивавшиеся по обету отдельных лиц или целой общины. Следует отметить, что в некоторых древнерусских текстах, как, например, в «Псковской судной грамоте», сама община называется братчиной: «А братьщина судить. Как суд(ь)и» (Словарь русского языка, вып. 1, М., 1975, с. 326). Знак равенства между двумя понятиями вытекал из уже упоминавшегося «пира на весь мир», объединявшего в своих рамках всех членов конкретной общины. Что касается обетных братчин, то обеты совершить это жертвоприношение давались в случае болезни человека или животного. Языческая основа подобного общения с высшими силами очевидна. Прокопий Кесарийский так описывал верования славян VI века: «Судьбы они не знают и вообще не признают, что она по отношению к людям имеет какую-либо силу, и когда им вот-вот грозит смерть, охваченным ли болезнью, или на войне попавшим в опасное положение, то они дают обещание, если спасутся, тотчас же принести богу жертву за свою душу; избегнув смерти, они приносят в жертву то, что обещали, и думают, что спасение ими куплено ценою этой жертвы» (Прокопий из Кесарии. Война с готами, М., 1950, с. 297). В минуту смертельной опасности вспомнил о древнем ритуале и сам креститель Руси, соединив его на всякий случай с обетом своему новому Богу. Рассказывая о поражении, которое в 996 г. потерпел от печенегов под городом Васильевом Владимир, Нестор отмечает, что во время бегства своей дружины князь спрятался под мостом и едва спасся от врагов. «И тогда обѣщася Володимеръ поставити церковь Василевѣ святаго Преображенья, бѣ бо въ тъ день Преображенье Господне, егда си бысть сѣча. Избывъ же Володимеръ сего, постави церковь, и створи праздник великъ, варя 300 проваръ меду. И съзываша боляры своя, и посадникы, старѣйшины по всѣм градомъ, и люди многы, и раздая убогым 300 гривенъ. Праздновавъ князь дний 8, и възвращашеться Кыеву на Оуспенье святыя Богородица, и ту пакы стваряще праздник великъ, сзывая бещисленое множество народа» (ПСРЛ, т. 1, Лаврентьевская летопись, М., 2001, с. 125) — «И дал тогда Владимир обещание поставить церковь в Васильеве во имя святого Преображения, ибо было в тот день, когда произошла та сеча, Преображение Господне. Избегнув опасности, Владимир поставил церковь и устроил великий праздник, наварив триста мер меду. И созвал бояр своих, посадников и старейшин из всех городов и много всяких людей, и раздал бедным триста гривен. Праздновал князь восемь дней, и возвратился в Киев в день Успения святой Богородицы, и здесь вновь устроил великое празднование, сзывая бесчисленное множество народа». Как видим, языческие и христианские представления причудливым образом смешались в голове крестителя Руси, образовав то самое двоеверие, которое на много веков определило религиозную жизнь нашего народа. Христианскому Богу за свое спасение Владимир ставит церковь, но сопровождает это языческим по своей сути пиром-жертвоприношением, на который созываются представители со всей страны. В летописи братчина под своим названием впервые упоминается под 1159 г., в рассказе о том, как противники хотели обманом схватить Ростислава и воспользовались этим древним ритуалом, который к тому времени уже адаптировался к существованию новой религии: «И начаша Ростислава звати льстью оу братьщину къ стѣи Бци къ Старѣи на Петровъ днь» (ПСРЛ, т. 2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 495). Аналогичные представления, в основе своей языческие, но внешне прикрытые христианской обрядностью, обусловливали совершение братчины русскими крестьянами более чем тысячу лет спустя, в XIX–XX вв. Принятие христианства изменило лишь имя того, кому приносилась жертва, в остальном не затронув ни формы, ни сути ритуала жертвоприношения. Исходя из приносимой жертвы, братчины подразделяются на охотничьи, скотоводческие и земледельческие. То, что братчина проводилась при начале обработки земли, лишний раз подчеркивает единство различных аспектов этого бога, в частности его роль первого пахаря с тем, что нам известно о его связи с ритуалом коллективной трапезы. Последняя так описывалась этнографами XIX века: «В некоторых местах России крестьяне при запашке варят брагу, носят в церковь освящать части баранины, черного петуха и хлебы и потом пируют сообща целой деревней» (Фаминцын А. С. Божества древних славян, СПб., 1995, с. 63). Процесс перехода от охотничьих братчин к скотоводческим очень хорошо документирован этнографическими материалами Русского Севера. Так, например, в верховьях р. Ваги в первое воскресенье после Петрова дня убивали перед обедней быка, купленного целой волостью; «варят мясо в больших котлах и по окончании обедни съедают сообща миром; в этой трапезе принимает участие и священник». Раньше в этот день выбегал из леса олень, но однажды крестьяне, не дождавшись, заменили его быком. В Вологодской губернии братчина была приурочена к Ильину дню: «Прежде, говорят, на Ильин день появлялись две лани; одна была закалаема, а другая исчезала; теперь же они более не показываются за великие неправды народа.

Во многих деревнях 20 июля устраиваются обширные обеды в складчину, и для этого убивают быка или теленка. В Пермской губ. на пир собирается вся волость. Так чествуют поселяне начало жатвы». Аналогичное предание записано и в Новгородской губернии: «В старое время 8 сентября прибегали на погост Комоневского прихода две лани; одну из них резали и варили, а другая уходила. Но после того, как поп Ванька заколол обеих, лани уже не появлялись» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. 2, М., 1868, с. 255, 256). Образ оленя или лани, добровольно (очевидно, по велению божества) выходившей к людям, напоминает нам обрисованный выше образ глобального нескончаемого пира, на более ранней стадии запечатленный в кельтских мифах о чудесном котле изобилия, или скандинавскую Вальхаллу, где для избранных героев в котле варится неиссякаемое мясо вепря. Показательно, что мясо жертвенных животных варится в котлах, что заставляет нас вспомнить как о том, что в Индии термином «медха» обозначали не только жертвенный напиток, но и жертвенную пищу, так и о связи Сварога с вареной пищей. Чрезвычайно похожий ритуал, который, возможно, содержит в себе подсказку, почему данный термин использовался не только по отношению собственно к меду, но и к мясу жертвенного животного, сохранился и у южных славян. Так, например, в Болгарии по большим религиозным праздникам после обедни собиралось 20–30 человек во дворе одного из участников, варили там в котлах заколотого жертвенного барашка, затем съедали его мясо, пили и веселились. Показательно, что сам обряд назывался церкованием, а место пира — церковью. На Гергев (Юрьев) день белому ягненку связывали ноги, завязывали глаза, читали молитвы и резали. «Поднимет нож кверху и скажет: «Св. Герги, на ти егне!» — а вокруг ходят старухи, кадят ладаном и мажут медом рот барашка. Под голову барашка подставлена чашка, куда стекает кровь; кровь эта употребляется на лечение людей и животных» (Фаминцын А. С. Божества древних славян, СПб., 1995, с. 48). Помазанье медом жертвенного животного, возможно, и обусловило перенос на него названия сакрального напитка. В описанном болгарском обряде есть и еще одна архаичная черта: если у восточных славян братчина проводилась около наиболее сакрального места христианской эпохи, будь то деревенская церковь или, как будет описано чуть далее, величественный Софийский собор в Новгороде, то в Болгарии сама братчина освящала то место, где она проводилась, которое, как это следует из названия, приравнивалось в тот момент к христианской церкви.

В отдельных местностях Руси котлы вплоть до XIX века продолжали делать из первого металла, освоенного человечеством, что лишний раз указывает на связь рассматриваемого ритуала со славянским богом неба. Крестьяне Шенкурского уезда, где, по преданиям, раньше из леса к людям также прибегал живой олень, на Ильин день заранее варили пиво, после чего резали баранов и варили их мясо в больших медных котлах (Рыбаков Б. А. Язычество древних славян, М., 1997, с. 73). Мясо жертвенных животных обычно не опускали на дно котла, а прикрепляли ивовыми прутьями к верхнему его краю. Сразу после того, как священник благословлял трапезу, все бросались к котлам, чтобы успеть схватить кусок мяса с костью, которая, по поверью, приносила удачу на охоте и при рыбной ловле, а закопанная в хлеву — способствовала плодородию скота. Часто братчина проводилась вблизи деревенской часовни, являвшейся самым сакрально значимым местом в округе. Как следует из образов, рисуемых в заговорах, первоначально пир мыслился происходящим в самом сакральном месте мироздания, отмеченном мировым деревом и алатырь-камнем: «На кияни-мори стоит дуб, под тым дубом камянь, на камяни жарства, на той жарстви стоить тесовый стол, на столе пярчастая скатярть, на той скатярти стоить три кубка вина, перад тым вином сидить три царики: первый царик — раков, другий — вовчий, третий — ясен месяц» (Ветухов А. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 269) Обращает на себя внимание и обязательное участие духовенства в этих трапезах, причем, как свидетельствуют некоторые источники, сами котлы для приготовления жертвенной пищи хранились при церкви. Специалисты уже давно отмечали, что в ритуале братчины православные священники явно заменили собой языческих жрецов: «На основании многочисленных описаний этнографов скотоводческая братчина представляется в следующем виде. В распоряжение общины поступало жертвенное животное. В одних местах крестьяне задолго до праздника сообща покупали быка и откармливали его на общих лугах, в других — обетный бык выделялся одним из поселян… На Отовозере (б. Олонецкая губерния) жертвенный бык должен был быть обязательно красного цвета; по представлению крестьян, только такой бык мог обеспечить (через пророка Илью) ясную погоду в период сенокоса и уборки хлебов. Когда приходило время братчинного пира, мясо жертвенного быка варилось в общинных котлах, которые хранились в церковных приходах. В распоряжение прихода поступали лучшие части обетного быка. Это лишний раз подчеркивает связь пиршеств с язычеством, но роль жречества теперь исполнял церковный причт. Остальное мясо делилось между участниками братчины.

Обязательными для всякой братчины, в том числе и скотоводческой, являлись медовый напиток, брага или пиво, которые варились также сообща накануне праздника. Напиток и мясо освящались духовенством. После пира начинались игры, пляски, хороводы» (Седов В. В. К вопросу о жертвоприношениях в древнем Новгороде. 2. Новые материалы по языческой братчине // КСИИМК, вып. 68, 1957, с. 29). Роль жрецов как хранителей котлов для общего пира, которые первоначально были глиняные, а затем медные, весьма архаична и может быть датирована эпохой каменного века и энеолита. Именно к этому периоду и может быть отнесен ритуальный запрет кражи изделий гончарных предметов, отмечавшийся выше. Правильность предположения В. В. Седова о том, что до православных священников распорядителями общинного пира-жертвоприношения были языческие жрецы, полностью подтверждается приведенным выше сообщением Гельмольда о западных славянах, где именно жрецы руководят жертвоприношением волов и овец, плавно перерастающим в общеплеменной пир.

Помимо варки жертвенного мяса и напитков в котлах, целый ряд черт указывают на тесную связь ритуала братчины со Сварогом. Характерной чертой его культа были в том числе куриные жертвоприношения. Пережитки язычества дольше всего сохранялись на окраинах государства, в частности у племени вятичей. У потомков этого племени еще в XIX в. этнографами был зафиксирован один любопытный ритуал: «В Вятской губ. распространена еще одна разновидность братчины, нигде больше не известная. В жертву приносят курицу, и притом непременно такую, которая уже трижды высиживала цыплят. Согласно местному поверью, таких заслуженных кур могут есть только пожилые женщины, особенно вдовы. Ритуальная трапеза устраивается по обету, причем сбор продуктов организует женщина, давшая обет, или же приглашенные женщины сами приносят кур и всю снедь в день праздника. На такой трапезе присутствуют только женщины. Если же иногда допускается к участию в трапезе мужчина, то повязывают ему на женский манер голову или завязывают глаза. Во время еды ножи не употребляются, всю пищу ломают руками. Все кости обрядовой курицы следует сохранить полностью; эти кости вместе с другими остатками курицы собирают и затем закапывают в каком-либо чистом и уединенном месте или, сложив в мешок или в горшок, бросают в воду. Горшок несут к месту захоронения на голове — чтобы голова не болела» (Зеленин Д. К. Восточнославянская этнография, М., 1991, с. 384–385).

Чрезвычайно широко распространена братчина была и в области новгородских словен, также с трудом поддававшихся христианизации. Письменно братчина впервые фиксируется в Новгороде во второй половине XI в. в граффити на столбе лестничной башни Софийского собора о совершении там этого ритуала четырьмя людьми по велению некоего Угрина: «Радъке, Хотъке, Сновиде, Витомире испили лагъвицю сьде, а Угринъмь повелѣниемъ, да благослови и богъ оже ны въда, а емоу богъ вдаи спасение. Аминъ» (Медынцева А. А. Древнерусские надписи новгородского Софийского собора, М., 1978, с. 97) — «Радко, Хотко, Сновид, Витомир испили лагвицу (чаша, сосуд, оплетенный сосуд вина) здесь повелением Угрина. Да благослови Бог то, что нам дал. А ему (Угрину) дай спасение. Аминь». В этой надписи мы видим причудливое переплетение языческих и христианских представлений — то самое пресловутое двоеверие, которое на тысячелетие предопределило религиозную жизнь русского народа. Мед уже заменен вином, чаша с которым выпивается участниками на лестнице собора как самого сакрального сооружения города. Однако чисто языческим является сам смысл ритуала, призванный снискать божественное благоволение к участникам и организатору этого обряда, проистекающего из показанного выше представления о совместном пире богов и людей. О предназначении этого ритуала А. А. Медынцева пишет так: «Возможно, что коллективная трапеза, предпринятая на лестнице Софийского собора, была совершена при каком-нибудь важном этапе строительных работ, когда строители, «испив лагвицю», исполнили старый языческий обычай, чтобы обеспечить успех дела и прочность постройки. Датировка надписи № 145 не противоречит такому предположению, но среди известных нам имен строителей собора имена участников трапезы отсутствуют. Кроме того, братчинным пиром сопровождались не только «строительные жертвы», но и выходы на коллективную рыбную ловлю, охоту и т. д. Возможно, что коллективная трапеза была совершена в Софийском соборе перед каким-нибудь важным и опасным поручением, которое предстояло ее участникам» (там же, с. 99). Наконец, в ознаменование совершения ритуала братчины надпись об этом полуязыческом событии вырезается на столбе главного христианского святилища Новгорода.

Археологические данные, однако, позволяют утверждать, что ритуал братчины проводился в северной столице Руси задолго до XI в., практически с самого основания этого города. Так, в Неревском конце Новгорода в слое, датируемом первой половиной X в., была обнаружена вырытая яма, вдоль западной стенки которой лежало семь деревянных ковшей, поставленных на ребро, два ковша, опрокинутые вверх дном, лежали в середине ямы, а около южной стенки ямы, как бы продолжая полуокружность, образованную ковшами, были вертикально поставлены два куска воска. Исследовавший этот памятник В. В. Седов так выявляет причины, побудившие людей провести данный ритуал: «Перед нами — несомненное жертвоприношение языческой эпохи. Оно было совершено, нужно думать, первыми поселенцами этого района Новгорода. (…) По-видимому, девять семей перед поселением в данном месте устроили братчинный пир. Совершая обряд, они принесли в жертву богам девять ковшей с обрядовым напитком и два восковых «хлеба», поместив их в специальную яму. (…) Следует обратить внимание на положение братчинных ковшей и кусков воска. Располагаясь по полуокружности, все семь ковшей внутренней стороной были обращены на восток, навстречу лучам восходящего солнца. Такое положение, по-видимому, типично для славянских языческих жертвенников» (Седов В. В. Языческая братчина в древнем Новгороде // КСИИМК, вып. 65, 1956, с. 141). Отталкиваясь от данных этнографии, археолог отмечает, что напиток во время братчины, как правило, пили из специальных деревянных ковшей. В повседневном обиходе такими ковшами не пользовались, и они хранились до следующего ритуального пира. Данные Неревского раскопа дают нам одно из первых доказательств существования у восточных славян специальной обрядовой посуды для братчины. Иногда, как мы видели на примере надписи на чаре Владимира Давыдовича, употреблялся один общий ковш, из которого все участники пили по очереди. Мы не знаем, какой именно напиток использовался первыми насельниками этого района Новгорода, но два куска воска свидетельствуют о том, что участникам этого ритуала было хорошо знакомо пчеловодство, и в данной ситуации можно думать, что ритуальным напитком был именно мед, а не пиво. Обращает на себя внимание, что воску была придана форма хлеба, что указывает на культ этого продукта, тесная связь которого со Сварогом была показана в начале этой главы. О связи между хлебом и братчинным пиром говорит и русская легенда «Пиво и хлеб». Когда к храмовому празднику мужики варили пиво, самый бедный крестьянин в деревне не мог себе этого позволить. Однако бедняк был добросердечным и пустил к себе на ночь старика. Тот, узнав о его беде, велел ему занять у богача четверик солоду и высыпать его в колодец: «Ну, вот мы в твоем колодце и наварим пива… Ну, — сказал старец, — была вода в колодезе, сделается пивом за ночь!.. Теперь, хозяин, пойдем в избу да ляжем спать — утро мудренее вечера; а завтра к обеду поспеет такое пиво, что с одного стакана пьян будешь» (Афанасьев А. Н. Народные русские легенды, М., 1998, с. 33). Естественно, произошло все именно так, как и говорил таинственный странник. Наутро бедняк созвал всех соседей и угощал их пивом ушатами. Затем старик велит занять ему хлеба для посева. «Как теперь сеять? — отвечает бедный. — Ведь на дворе зима трескучая!» — «Не твоя забота! Делай, что приказываю. Наварил тебе пива, насею и хлеба!» (…) Вот вышли они на поле, разыскали по приметам мужикову полосу — и давай разбрасывать зерно по белу снегу. Все разбрасали. «Теперь, — сказал старик мужику, — ступай домой и дожидайся лета: будешь и ты с хлебом!» (там же, с. 34). Как и положено в легенде, бедняк получает богатый урожай хлеба, а все попытки жадного богача наварить таким же образом пива и насеять хлеба заканчиваются провалом. В обоих случаях старик выступает чудесным подателем земных благ, причем волшебное превращение воды в пиво разительным образом напоминает «корсунское» чудо Козмы и Дамиана, а посев хлеба зимой заставляет нас вспомнить, что день этих святых праздновался 1 ноября.

На следующий год В. В. Седов опубликовал еще одно сообщение о новом случае обнаружении археологических следов интересующего нас ритуала в древнем Новгороде: «В южной части ямы, на дне, обнаружены два бычьих черепа с рогами, но без нижних челюстей, поставленные на шейные основания на расстоянии 1 м друг от друга, носовыми частями на юг. Недалеко от черепов в середине ямы, также на дне ее, лежал деревянный ковш, перевернутый (как и в жертвоприношении, открытом в 1953 г.) вверх дном» (Седов В. В. К вопросу о жертвоприношениях в древнем Новгороде. 2. Новые материалы по языческой братчине // КСИИМК, вып. 68, 1957, с. 28). Данный памятник датируется серединой X в. и связывает известное нам по этнографическим описаниям жертвоприношение животного с братчинным пиром.

Еще одно подобное ритуальное захоронение было открыто в 1964 г. на усадьбе, примыкающей к древней Ильинской улице. В выкопанной яме археологи обнаружили костяк лошади без головы в южной ее части, в северной части ямы были найдены два керамических сосуда с остатками какой-то массы, в западной части были положены небольшой огарок восковой свечи и кнут, а сама голова лошади лежала в центре ямы. Сохранились и остатки окружавшего яму сооружения, внешний вид которого восстанавливается специалистами следующим образом: «Оно было четырехугольным в плане, поскольку наиболее мощные бревна расположены по углам прямоугольника… Вероятнее всего, это сооружение завершалось коническим покрытием из хвойных веток, на верху которого возвышался конский череп. (…) Первые поселенцы этого района, прежде чем начать строиться на новом месте, решают освятить его, принеся богам жертву и надеясь получить взамен богатство и счастье в новом доме. Трудно сказать, сколько дворохозяев участвовало в этом обрядовом действии, но, по-видимому, не один хозяин, которому было бы слишком дорого заколоть коня» (Миронова В. Г. Языческое жертвоприношение в Новгороде // СА, 1967, № 1, с. 225). Следует отметить, что данный участок города начал застраиваться только с конца XI в. и, следовательно, явно языческое жертвоприношение коня было открыто совершено в городе столетие спустя после его насильственной христианизации.

В свете изучения связи ритуала братчины со Сварогом представляет интерес и то обстоятельство, что обрядовыми сосудами здесь выступают не деревянные ковши, как в двух вышеописанных памятниках, а глиняные сосуды, что вновь напоминает нам о роли этого бога как гончара. Что касается содержимого горшков, то В. Г. Миронова считает, «что в одном из них содержался медовый напиток, часто употребляемый на братчинных пирах».

Подобно тому, как существовала связь между хлебом и ритуалом братчины, так аналогичная связь присутствовала и между рассмотренным обрядовым пиром и строительством нового дома.

Из трех описанных выше археологических свидетельств языческой братчины в Новгороде первая и третья явно связаны с ритуалом освящения нового места для поселения. С другой стороны, археологам и этнографам хорошо известен обряд строительной жертвы, когда в основание возводимого здания закладывалось тело или часть тела принесенного в жертву существа. Основным жертвенным животным в северной столице Руси была лошадь, и археологи фиксируют там эту традицию на протяжении целого полутысячелетия — с X по XIV вв. В отдельных случаях конские черепа не только закладывались под строящееся здание — туда же клали и ковш, очевидно, после совершения соответствующего ритуала братчины. Эта показательная деталь присутствует в одном новгородском строении, датируемом началом XIII в: «При закладке этого дома также было совершено жертвоприношение. Конский череп обнаружен в районе юго-западного угла сруба на глубине 0,2–0,25 м от досок пола. Нужно отметить и другую деталь, несомненно связанную с языческими представлениями хозяев дома. Непосредственно под досками хорошо сохранившегося пола в юго-восточной части постройки найден деревянный ковш, поставленный на основание. (…) Нужно полагать, что ковш был специально заложен с культовыми целями в основание дома при его сооружении» (Седов В. В. К вопросу о жертвоприношениях в древнем Новгороде. 1. Жертва строителей // КСИИМК, вып. 68, 1957, с. 23). Очевидно, что братчинный пир-жертвоприношение и строительная жертва являются явлениями одного порядка, тесно связанными друг с другом. Кроме средневекового Новгорода конь являлся строительной жертвой еще у украинцев в XVIII–XIX вв., в то время как у поляков, сербов, белорусов и русских основным жертвенным животным являлся петух или курица, связь которых с культом Сварога неоднократно отмечалась. Вера в могущество этой языческой жертвы была столь велика, что в одной сербской христианской церкви XII в. была устроена специальная ниша под порогом, в которой были найдены скелет петуха и яйцо. У некоторых индоевропейских народов связь между кузнечным делом и строительством дома была выражена еще прямее. Если мы обратимся к хеттам, народу, который первым освоил искусство обработки железа, то увидим, что в качестве строительной жертвы они использовали не связанное с богом-кузнецом животное, а главное орудие его ремесла: «В древних хеттских строительных ритуалах… упоминается железный молот и другие железные предметы, которые кладут в основание дома…» (Иванов В. В. История славянских и балканских названий металлов, М., 1983, с. 94). Ими, в частности, могли быть и 30 железных гвоздей, символизировавшие собой, по всей видимости, число дней в месяце. Что же касается отмеченного в Новгороде и на Украине жертвоприношения коня, то он, в отличие от петуха, не был связан с культом Сварога, но зато может быть соотнесен с его сыном Дажьбогом, богом солнца. Причину этой связи на примере верований массагетов объяснил еще Геродот: «Солнцу они приносят в жертву коней, полагая смысл этого жертвоприношения в том, что самому быстрому богу нужно приносить в жертву самое быстрое существо на свете» (Геродот. История, М., 1993, с.

79). По мнению западных украинцев, закладывание конского черепа под основание строящейся хаты отвращало беду от ее хозяев, поскольку «несчастья и болезни падают на этот череп, а не на обитателей дома». В свете подобных представлений становится понятен образ чудесного вороного коня, который в одной галицкой колядке строит церковь:

А копитами біл камінь лупав, Біл камінь лупав, церков муровав, С трома віконцями, с трома дверцями, Одно ж оконце — ясное сонце, Друге ж оконце — чом ясен місяць, Трете ж оконце — ясна зірниця…

Построенная конем церковь представляет собой небосвод, в одном окне которого видно солнце, в другом — месяц, в третьем — звезда. Подобное восприятие окружающей вселенной как грандиозного строения полностью перекликается и с традицией других восточнославянских народов, поскольку русские крестьяне еще в XIX в. называли небо теремом божьим. Данное воззрение присутствует уже в эпоху Древней Руси, поскольку в былинах киевского цикла мы видим следующее описание земного жилища, построенного по аналогии со Вселенной, ставшее впоследствии традиционным:

Хорошо в теремах изукрашено: На небе солнце — в тереме солнце, На небе месяц — в тереме месяц, На небе звезды — в тереме звезды, На небе заря — в тереме заря И вся красота поднебесная.

Причем подобное устройство дома былины относят не только к великокняжеским хоромам, но и к дому обычного новгородского купца:

Жил-был Садко, богатый гость. Все-то у Садка по-небесному: На небе солнце, во тереме солнце, На небе звезды, во тереме звезды, На небе месяц, во тереме месяц, — Все-то у Садка по-небесному.

По всей видимости, данные представления восходят как минимум к эпохе праславянской общности, поскольку и в сербской песне мы встречаем восприятие небосвода по аналогии с тремя жилищами:

Первый терем Красно солнце. Второй терем Светел месяц. Третий терем Часты звезды.

Подобные представления проникают и в славянскую литературу: «Нбо есть обятье видимаго и невидимаго зъдания» (Словарь русского языка, вып. 11, М., 1986, с. 17). Народные загадки часто говорят о небе то как о соборе, то как о тереме:

«Рассыпался собор на двенадцать сторон, Никому не собрать: Ни попам, ни дьякам, ни серебренникам, ни грамотным людям, ни нам, дуракам»; «Над бабиным двором рассыпался терем, Никому не собрать: Ни попам, ни дьякам, ни гороховикам».

Кроме того, на Руси небом называли и потолок под сводом в наиболее значимых постройках типа церквей или принадлежавших представителям высшего сословия палат. Стремление перенести в свой дом изображения небесных светил и устроить окружающий себя микрокосмос в соответствии со внешним макрокосмосом является одной из устойчивых деталей отечественного деревянного зодчества и было хорошо изучено этнографами на материалах XIX–XX вв. О том, что восприятие Вселенной в качестве дома может восходить ко времени индоевропейской общности, косвенно свидетельствует устойчивая формула, дважды повторяющаяся в гимнах «Ригведы» — один раз применительно ко всем богам:

Что было древесиной, а что тем деревом, Из которого они вытесали небо и землю?

а второй раз — только в связи с деятельностью бога-кузнеца Вишвакармана:

Что это была за древесина и что за дерево, Из чего вытесали небо и землю?

Указание на то, что оба главнейших элемента мироздания были именно вытесаны из дерева, говорит о том, что на смену восприятия Вселенной как мирового древа пришло ее восприятие как некоего рукотворного объекта, скорее всего дома. Домами богов представляет звезды и римский поэт Овидий:

Кто о звездах говорить, о восходе их и заходе Мне запретит? Обещал я и об этом сказать. Счестливы души людей, познавших это впервые И пожелавших в дома высших проникнуть существ.

Подобно тому, как зодиак упорядочивал хаотично рассыпанные звезды небесного свода, так и дом упорядочивал окружающее людей пространство не только внутри, но и вне его стен: «С появлением жилища мир приобрел те черты пространственной организации, которые на бытовом уровне остались актуальны и в наше время. Прежде всего, появилась универсальная точка отсчета в пространстве, причем важно подчеркнуть, что пространство вне дома стало оцениваться как упорядоченное (по другим правилам) именно благодаря существованию дома. Иными словами, дом придал миру пространственный смысл, укрепив тем самым свой статус наиболее организованной его части» (Байбурин А. К. Жилище в обрядах и представлениях восточных славян, Л., 1983, с. 11). Выдающийся французский археолог А. Леруа-Гуран отметил, что первые памятники ритма (параллельные резные черточки) и первые жилища появляются в одно и то же время (на грани нижнего и верхнего палеолита). Как показали исследования А. Маршака, эти насечки представляли собой отмечаемые людьми каменного века смены фаз Луны, т. е. результаты наблюдения ночного неба. Это обстоятельство лишний раз показывает глубину исторической памяти наших предков, подчеркивавших в своих песнях тесную связь между небосводом и человеческим жильем.

О сакрализации обычного человеческого жилища говорят и данные русского языка, в котором от одного корня образованы такие понятия, как храм и хоромы. Мы не можем с полной уверенностью утверждать, что украшение жилищ символами солнца, месяца и звезд было свойственно славянам всегда, однако как только славянские древности становится возможным четко определить археологическими методами, мы видим у наших предков явное стремление гармонично вписать свои дома в окружающую их Вселенную: «В VI–VII вв. печи занимали, как правило, северный, северо-западный или северовосточный угол жилища. При этом на каждом поселении существовала строгая регламентация в расположении печей. Так, во всех жилищах около с. Корчак, кроме одного, печи находились в северо-восточном углу дома, в жилищах Рипнева II — в северо-западном. Входы в жилища (в тех случаях, когда они прослежены) были расположены у противоположной от печи стены, т. е. обращены к югу. В поздних поселениях такая традиция нарушается, и печи могут занимать разные углы в жилищах» (Русанова И. П. Славянские древности VI–VII вв., М., 1976, c. 47). Причины подобной строгой регламентации, свойственной именно самым древним славянским поселениям, верно объяснил М. В. Попович: «Поскольку и сооружение обычного дома сопровождалось освящением, в этом мирском акте творения можно также искать следы воспроизведения космического акта организации-творения. В связи с этим надо отметить, что на территории Украины ранние славянские землянки, четырехугольные в плане, ориентированы по сторонам света либо своими сторонами, либо углами. (…) Вход в такую землянку делался с южной стороны, а у противоположной входу стенки жилища находилась печь-каменка, в большинстве случаев — самый характерный древнеславянский очаг. Домашний очаг у древних славян, бесспорно, всегда был в какой-то степени сакрализован…» (Попович М. В. Мировоззрение древних славян, К., 1985, c. 54). Двигаясь еще дальше в глубь времен, мы на основании данных лингвистики можем уверенно констатировать наличие наземных жилищ у наших далеких предков еще в индоевропейскую эпоху: ср. русск. «дом» и авест. dam-, др.-инд. dam-, греч. δοµοζ, лат. domus с тем же значением, кельт. daimh — «город». Интересно отметить, что на индийском материале Э. Бенвист пришел к выводу, что само индоевропейское понятие дома первоначально означало не строение, а социальную единицу, иными словами дом-«семья» предшествовал дому-«сооружению». Со своей стороны, Т. В. Гамкрелидзе и В. В. Иванов отмечают: «Таким образом, индоевропейское «дом» t’om — это жилище, объединяющее людей по определенному социально-семейному признаку, с «главой дома» и со «служителями» (Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. 2, Тбилиси, 1984, с. 742). Но поскольку дома существовали у индоевропейцев в эпоху их единства, то, скорее всего, у них еще тогда существовали рассмотренные выше представления о человеческом доме как уменьшенной копии макрокосмоса, равно как стремление гармонично вписать свое жилище в окружающий их мир и освятить место его сооружения. Подобные традиции присутствуют у подавляющего большинства индоевропейских народов, и мы вряд ли ошибемся, если датируем время их возникновения эпохой их единства. Что касается самого начала процесса возведения человеком искусственных сооружений для проживания, то археологи отмечают, что его строительство началось еще 380–450 тыс. лет назад.

Как можно легко заметить, очень многое в ритуале планировки и возведения дома связывает этот процесс с богом-кузнецом. Еще начиная с эпохи индоевропейской общности мы видим связь понятия убежища или ограды с корнем «вар-». В авестийской мифологии упоминается Вара — квадратное убежище со стороной «в лошадиный бег», построенное в иранской прародине по приказу верховного бога Ахурамазды первым человеком Йимой для спасения всех живых существ от страшной зимы и всемирного потопа. Вот как «Авеста» передает указания бога по поводу создания этого сооружения:

«25. И ты сделай Вар размером в бег (букв.: «лошадиный бег») — на все четыре стороны и принеси туда семя мелкого и крупного скота, людей, собак, птиц и красных горящих огней. Сделай же Вар размером в бег на все четыре стороны для жилья людей и размером в бег на все четыре стороны для помещения скота.

26. Там воду проведи по пути длиною в хатру, там устрой луга, всегда зеленеющие, где поедается нескончаемая еда, там построй дома, и помещения, и навесы, и загородки, и ограды.

27. Туда принеси семя всех самцов и самок, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие. Туда принеси семя всех родов скота, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие.

28. Туда принеси семя всех растений, которые на этой земле высочайшие и благовоннейшие. Туда принеси семя всех снедей, которые на этой земле вкуснейшие и благовоннейшие. И всех сделай по паре, пока люди пребывают в Варе.

29. Пусть там не будет ни горбатых спереди, ни горбатых сзади, ни увечных, ни помешанных, ни с родимыми пятнами, ни порочных, ни больных, ни кривых, ни гнилозубых, ни прокаженных, чья плоть выброшена, ни с другими пороками, которые служат отметинами Анхра-Манью, наложенными на смертных.

30. В переднем округе [Вара] сделай девять проходов, в среднем — шесть, во внутреннем — три. В проходы переднего [округа] принеси семя тысячи мужчин и женщин, среднего — шестисот, внутреннего — трехсот. Сгони их в Вар золотым рогом и закрепи Вар дверью-окном, освещающимся изнутри».

31. Так подумал Йима: «Как же я Вар сделаю, о котором сказал мне Ахура-Мазда?» И тогда сказал Ахура-Мазда Йиме: «О Йима прекрасный, сын Вивахванта, топчи землю пятками и мни руками так, как люди лепят намокшую землю».

32. И вот Йима так сделал, как хотел от него Ахура-Мазда: он топтал землю пятками и мял руками так, как люди лепят намокшую землю.

33. И вот Йима сделал Вар размером в бег на все четыре стороны и принес туда семя мелкого и крупного скота, людей, собак, птиц и красных горящих огней. И Йима сделал Вар размером в бег на все четыре стороны для жилья людей и размером в бег на все четыре стороны для помещения скота.

34. Туда провел он воду по пути длиною в хатру, там он устроил луга, всегда зеленеющие, где поедается нескончаемая еда, там построил дома, и помещения, и навесы, и загородки, и ограды.

35. Туда принес он семя всех самцов и самок, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие. Туда принес он семя всех родов скота, которые на этой земле величайшие, лучшие и прекраснейшие.

36. Туда принес он семя всех растений, которые на этой земле высочайшие и благовоннейшие. Туда принес он семя всех снедей, которые на этой земле вкуснейшие и благовоннейшие. И всех он сделал по паре, пока люди пребывали в Варе.

37. Не было там ни горбатых спереди, ни горбатых сзади, ни увечных, ни помешанных, ни с родимыми пятнами, ни порочных, ни больных, ни кривых, ни гнилозубых, ни прокаженных, чья плоть выброшена, ни с другими пороками, которые служат отметинами Анхра-Манью, наложенными на смертных.

38. В переднем округе [Вара] он сделал девять проходов, в среднем — шесть, во внутреннем — три. В проходы переднего [округа] он принес семя тысячи мужчин и женщин, среднего — шестисот, внутреннего — трехсот. Согнал их в Вар золотым рогом и закрепил Вар дверью-окном, освещающимся изнутри».

39. «О Творец плотского мира, истинный! Что же это за светы были, о истинный Ахура-Мазда, которые там светили в этом Варе, который построил Йима?»

40. Так сказал Ахура-Мазда: «Самостоятельные и сотворенные светы, как один раз заходящими и восходящими кажутся звезды, Луна и Солнце.

41. И одним днем казался год. После сорока лет от двух людей два человека рождались, пара — самец и самка, и так же от других родов скота. И эти люди жили прекраснейшей жизнью в том Варе, который построил Йима» (Авеста // hoaxer.lantel.ru).

С этим иранским мифологическим термином находится в родстве др.-в.-нем. wari — «оборона», wuori — «плотина», «насыпь», сакс. ward — «сторож», war — «защищенный», др.-англ. waru — «береговая насыпь», «дамба», «защита», англ. varnian — «защищать», готск. vars — «защищенный», varian — «оборонять», др.-исл. vor — «камни, уложенные рядами на пристани» и лит. varas — «столб, кол в изгороди, заборе». Аналогом этого понятия в древнерусском языке стало слово «воръ», «вора», для которого исследователи выделили два значения: «ограда», «забор», «преграда» и «огороженное или окопанное место». В первом значении это слово встречается нам в летописном рассказе о давке, произошедшей на церемонии канонизации Бориса и Глеба: «А кнземъ с ракою идущимъ межи воромъ, и не бѣ лзѣ вести от множества народа, поламляху воръ…» (ПСРЛ, т.2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 281) и в другом летописном тексте об обороне псковичей от неприятелей: «Усретоша ихъ на броду у Выбута, а броды все бяху затворены ворами, и стояше погани ту 4 дни, и многажды хотяху пребрести рѣку, и не взмогоша» (Срезневский И. И. Словарь…, т. 1, ч. 1, М., 1989, с. 305). Как видим, поставленная на броду ограда-вор была достаточно эффективным оборонительным сооружением, чтобы сдержать натиск врага. Во втором значении этот термин используется в Привилегии Витовта 1503 г.: «Еще пожаловали есьмо ихъ, придали имъ на садибу и на выгонъ Коитинъ воръ, а Михаиловскіи воръ, а Заручевскіи воръ» (там же, с. 305). Очевидно, что из второго значения др.-русск. «воръ» произошло и современное русское диалектное слово «вар» — «скотный двор», зафиксированное в Тамбовской, Рязанской и Курской областях (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка, т. 1, М., 1964, с. 273). Поскольку само понятие скота у древних славян означало богатство, то мы можем предположить, что первоначально одной из функций Сварога была охрана этого богатства, а также с ним связывалось и создание разнообразных защитных сооружений. Как мы видели из приведенных в этой главе материалов, со Сварогом или его сыном оказываются связаны овин и скотный двор, в которых хранились хлеб и скот — главное богатство людей того времени. О наличии названий, подобных иранской Варе, для укрепленных мест у славян свидетельствует сербское слово «варош» — «городок», «острожек», которое В. И. Даль совершенно справедливо выводит от «варяти» в значении «беречь», «стеречь» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 1, М., 1999, с. 167).

С этими словами следует сопоставить древнерусское «варити», «варю» — «беречь» и «варовати», «варую» — «сохранить», «защищать», причем относительно последнего термина И. И. Срезневский привел показательный пример: «Тамо (на небѣ) вароують дѣла» (Срезневский И. И. Словарь древнерусского языка, т. 1, ч. 1, М., 1989, с. 229). Сварог, как мы увидим впоследствии, был не только богом неба, но и богом, связанным с переходом человеческой души в загробный мир, в свете чего употребление лежащего в основе его имени корня в контексте с определением посмертной судьбы человека на небе в зависимости от его дел представляется весьма закономерным. В целом, древнерусская литература давала такое определение интересующему нас слову: «Варовати — опасати, или хранити» (Словарь русского языка, вып. 1, М., 1975, с. 21). Из числа родственных славянских терминов, показывающих бытование этого корня в праславянский период, следует назвать чеш. и словацк. warowati — «беречь» и болг. «воловар» — «пастух, стерегущий волов».

Как уже неоднократно показывалось, Сварог был богом неба, по образцу и подобию которого и возводилось человеческое жилье. Как с богом-кузнецом с ним была связана общая тенденция создания второго, рукотворного мира человеческой культуры, повторяющего мир природы, одним из важнейших элементов которого и являлся дом. Греческие, хеттские и скандинавские мифы единодушно показывают бога-кузнеца в том числе и строителем дома. В отечественном материале со Сварогом может быть соотнесена не только символика столба, но и сооружения для людей вселенского убежища-Вары, которое может служить прототипом первого города (в этой связи стоит вспомнить и русский город Коломну, герб которой насыщен связанными со Сварогом образами). Со строительством оказывается связана и кузнечная символика, отразившаяся в выражении «Вмолотить кол в землю». О связи кузнеца со столбовым строительством говорят и независимые от отечественного материала данные сравнительной лингвистики, отразившиеся в названия литовского и греческого городов: «Свидетельством достаточно древней техники наземного, столбового строительства может служить выявленное нами праслав. kuna II со значением «столб», «колода», но также и «оковы», «кузница», которое допускает интерпретацию как старое (нетематическое) причастие прошедшего времени страдательного залога kunъ

Сам выбор места под строительство нового дома у восточных славян, по этнографическим данным XIX в., осуществлялся путем гадания, связанного с земледельческой или гончарной деятельностью. Наиболее распространенным способом гадания был следующий: по углам будущего дома насыпали четыре кучи зерна, если утром оно оставалось нетронутым, то считалось, что место выбрано удачно. «Наметив под хату место, по захождении солнца, тайком, чтобы никто не заметил, насыпают по четырем углам его небольшие кучки жита (ржаного зерна)…, а посередине между кучками жита иногда ставят маленький из палочек крестик» (там же, с. 40). С земледельческой деятельностью был связан и другой вариант гадания: «После отвода крестьянину усадьбы для постройки дома пекут хлебы и назначают на этот дом один хлеб; если хлеб распадется или не поднимется, то будет худо, в противном же случае — хорошо» (там же, с. 44). Зерно использовалось и для придания прочности закладываемому дому: «Когда строишь себе дом, то прежде всего обсыпь кругом место просом для того, чтобы скрепить углы…» (Державин Н. Очерки быта южнорусских болгар // ЭО, 1898, № 4, с. 119). Другим показателем верности выбранного для строительства места считалось прибавление воды в глиняных сосудах, также использовавшихся в этом варианте гадания вместе с хлебом: «Вечером приносят воды из колодца и, пока никто еще не брал из ведра воды, отмеривают стаканом три раза по девять стаканов, начиная каждый раз счет с первого, причем стаканы должны быть полными, вровень с краями, и выливают воду в горшок, который должен быть сухой и не заключать в себе ни капли воды или какой-нибудь влаги, такие горшки с отмеренной водою и плотно закрытые ставят на ночь на том месте, где должен строиться дом, в каждом углу, назначенном для столба; тут же кладется ломоть хлеба и соль; если вода окажется по утру прибывшею, то это предвещает счастье, если же убудет, то нет надобности и строить дома на убыток хозяйству своему» (Байбурин А. К. Жилище в обрядах и представлениях восточных славян, Л., 1983, с. 44). Однако хлеб и гончарные изделия, как было показано выше, напрямую соотносились со сферами деятельности, к которым славянский бог неба имел прямое отношение. Эта совокупность фактов позволяет нам с уверенностью утверждать наличие связи между кузнечным и строительным ремеслами еще в эпоху индоевропейского единства и предполагать функции градо- и домостроителя и у славянского Сварога. Наконец, именно с ним был связан ритуал братчины, призванный освятить место для будущего строительства, как мы видели на примере языческого Новгорода. Поскольку, как было показано в этой главе, бог-кузнец был связан не только с медом как священным напитком русской братчины, но и с земледелием, предполагавшим оседлый образ жизни, становится понятной его закономерная связь и с человеческим жилищем, необходимым при переходе к оседлому образу жизни. Связь оседлого образа жизни с господствующим в обществе способом хозяйствования видна не только по сравнению охоты или скотоводства с земледелием, но даже на примере различных стадий последнего. Археологические данные свидетельствуют, что если для эпохи подсечного земледелия свойственно господство мелких деревушек с периодической сменой обрабатываемых участков, то с возникновением пашенного земледелия, позволявшего хозяйствовать на одном месте, поселения восточных славян становятся более крупными и приобретают стабильный характер. Приводившиеся в начале этой главы различные источники единодушно утверждают, что именно Сварог выковал для людей первый плуг, сделавший возможным их переход на более высокую ступень обработки почвы. Мы видим, что логика развития как материальных условий жизни наших далеких предков, так и их мифологического сознания привела к тесной связи бога неба с главным их земледельческим продуктом, самым сакральным напитком и их домом как тремя самыми главными элементами культуры оседлого земледельческого народа.

 

Глава 3

Небо, музыка, речь

Еще раз образ Кузьмы-Демьяна нам встречается в одной новгородской былине о Вавиле-скоморохе, в которой мы можем увидеть отголосок еще одного древнего мифа о Свароге. Весьма показательно, что он связан со скоморохами, которых не без основания считают младшими помощниками языческих волхвов. Былина повествует о том, как пашущего землю крестьянина Вавилу зовут с собой скоморохи, идущие переиграть царя Собаку. Крестьянин отказывается, ссылаясь на то, что не умеет играть на музыкальных инструментах, но тут совершается чудо призвания: понюгальце в руках Вавилы превращается в погудальце, вожжи — в шелковые струны. Пахарь был человек сообразительный и сразу смекнул:

Видит, люди тут да не простые Не простые люди — те, светые; Он похо(о)дит с има да скоморошить.

Быстро выясняется, что перед ним действительно не обычные скоморохи, а святые Кузьма и Демьян. С этого момента в былине периодически повторяется следующая формула их коллективного творчества:

Заиграл Вавило во гудоцик А во звоньцятой во переладець, А Кузьма з Демьяном приспособил.

Новгородская былина так описывает дальнейший путь Вавилы в компании Сварога-Кузьмадемьяна. Когда встретившийся крестьянин дал им неверный ответ, Вавило своей игрой с помощью Кузьмы и Демьяна напустил голубей на горох, который этот крестьянин молотил. Царь Собака, которого скоморохи хотели переиграть, решил утопить дерзких пришельцев и при их приближении сам заиграл в гудок, вызвав наводнение. В ответ на игру Вавилы появляется стадо быков, выпившее всю воду. Обезопасив себя, скоморох берется за инструмент во второй раз:

Заиграл Вавило во гудоцик А во звоньцятой во переладец, А Кузьма з Демьяном приспособыл: Загорелось инишьшое цярсьсво И сгорело с краю и до краю. Посадили тут Вавилушку на цярьсво.

Пашущий землю в начале былины Вавила, становящийся в ее конце царем, заставляет нас вспомнить пахаря Пржемысла, ставшего основателем чешской княжеской династии. Когда один из мужчин оскорбил мудрую правительницу чехов Либушу, она предложила соплеменникам избрать себе господина, за которого она выйдет замуж. После совета с сестрами Либуша назвала место, где находится будущий князь, и его имя: «Вон за теми горами, — сказала она, указывая на горы, — находится небольшая река Билина, на берегу которой расположена деревня, известная под названием Стадице. А в ней имеется пашня в двенадцать шагов длиной и во столько же шагов шириной. Как ни удивительно, но пашня эта хотя расположена среди стольких полей, тем не менее она не относится ни к какому полю. На этой пашне на двух пестрых волах пашет ваш князь… Имя же этому человеку Пржемысл; он выдумает много законов, которые обрушатся на ваши головы и шеи, ибо по-латыни это имя означает «наперед обдумывающий» или «сверх обдумывающий» (Козьма Пражский. Чешская хроника, М., 1962, с. 41). Видя, что послы, не зная дороги, стоят на месте в нерешительности, Либуша дала им коня, который чудесным образом привел их к будущему правителю. На этом чудеса не кончились: узнав, что послы хотят от него, Пржемысл распряг волов, которые по его слову внезапно исчезли, а воткнутая им в землю палка дала три больших побега, из которых сохранился только один, что символизировало собой будущее основанной им династии. Пророчество, данное чехам перед его избранием бывшей правительницей этого народа, сбылось в полной мере: «(Пржемысл был) человеком, который за свою храбрость поистине заслужил звание мужа; с помощью законов он укротил это дикое племя и необузданный народ усмирил, обратив его в рабство, которое тяготеет над ним и поныне; вместе с Либуше установил он все законы, которым подчинена и которыми пользуется эта страна и теперь» (там же, с. 45). Однако мы уже видели, что установление первых законов и переход человечества от дикости к культуре и государственности связывается в восточнославянской традиции с деятельностью бога-кузнеца. Что касается земледельческого аспекта деятельности основателя чешской княжеской династии, интересующего нас в связи с выковыванием Сварогом первого плуга, то Козьма Пражский патетически восклицает: «И кто бы мог подумать, что они призовут себе в князья человека от плуга? И кто мог бы знать, что пашет тот, кто станет правителем народа?» (там же, с. 39). Следует отметить, что, независимо от Козьмы Пражского, представление о Пржемысле как пахаре засвидетельствовано уже в начале XII в. в цикле фресок в Зноемской ротонде. О достоверности данной традиции свидетельствует и тот факт, что, когда в 1306 г. род Пржемысловичей был уничтожен, то Тобиаш из Бехине, насмехаясь, предложил чешским феодалам избрать себе нового короля из деревни Стадице, за что был убит ими на месте. Из этого мы можем заключить, что легенда о первом короле-пахаре была общеизвестна, но в XIV в. была уже не по вкусу правящему сословию. Исследовавший этот вопрос Ф. Граус отмечает и еще один любопытный факт: «Существенным является то, что средневековье знало Пржемысла-пахаря, а не Пржемысла-воина. Впоследствии Пржемысл не стал ни патроном рода, ни патроном земли. Последним, как известно, сделался св. Вацлав. Характерно, что некоторые жития знают и Вацлава-воина» (Граус Ф. К вопросу о происхождении княжеской (королевской) власти в Чехии // ВИ, 1959, № 4, с. 153).

Связь пахоты с верховной властью видим мы и в южнославянском эпосе: «… Марко Королевич в сербской песне вешает плуг на гвоздь, отправляясь на войну: «Узе Марко рало за крчало» (Шеппинг Д. Мифы славянского язычества, М., 1997, с. 215). На Руси мы встречаем исполнение похожего земледельческого ритуала Иваном Грозным. Приехав в Коломну весной 1545 г., пятнадцатилетний правитель государства совершает целый комплекс обрядовых действий, призванных обеспечить плодородие земли: «И тут у него была потеха, пашню пахал вешнюю и з бояры, и сеял гречиху, и иные потехи — на ходулех ходил и в саван наряжался» (Леонтьев А. К. Нравы и обычаи // Очерки русской культуры XVI века, ч. 2, М., 1977, с. 59). Хождение крестьян на ходулях было описано этнографами как магический пережиток, призванный обеспечить высокий рост посевов, а одевание в саван, как отметил Б. А. Рыбаков, должно было приобщить участников обряда к миру предков, от которых во многом и зависело плодородие земли. Этот же исследователь отметил языческий смысл слова «потеха», в котором данный термин употребляется самим Иваном Грозным в его 27-м вопросе к Стоглавому собору, речь в котором шла о «бесовских потехах». Показательно и то, что это единичное упоминание об этой «потехе» встречается нам только в частном Пискаревском летописце и не упоминается в текстах редактируемых духовенством официальных летописей. Приведенные выше славянские параллели в сфере эпоса и параллель с Индией в сфере ритуала указывают нам на то, что описанная «потеха» Ивана Грозного вряд ли была единичным явлением, исполненным по прихоти царя в XVI веке, а имеет глубокие многовековые корни. Весьма вероятно, что ритуальную весеннюю пахоту совершали русские князья задолго до 1545 г., однако из-за своего явно языческого характера данный ритуал никогда не попадал на страницы летописей.

Как было показано выше, Сварог был связан с процессом пахоты, воспринимавшейся как воспроизведение брачного союза Неба и Земли, и эта же связь с пахотой прослеживается в целом ряде архаичных представлений о носителях высшей власти у индоевропейцев. Согласно скифскому мифу, будущий правитель определяется тем, кто из трех братьев сможет подойти к упавшим с неба сакральным предметам, в числе которых находится и золотой плуг. В индийской традиции также встречается данный атрибут: «В памятниках древнеиндийской эпической традиции можно выделить ряд мотивов, свидетельствующих: в архаической Индии плодородие земли мыслилось прямо зависящим от личности и ритуальной деятельности царя… На мифологической идее тождества воды и семени основаны обряды царской пахоты… золотым плугом» (Васильков Я. В. К реконструкции ритуально-магических функций царя в архаической Индии // Письменные памятники и проблемы культуры народов Востока, М., 1972, с. 78–80). Все это вновь возвращает нас к рассмотренному выше исходному мифу об оплодотворении Матери-Земли ее небесным супругом либо замещающим его правителем. Мы видим, что представления о связи правителя с ритуальной пахотой восходят не только к общеславянской, а к индоевропейской эпохе.

То, что царь Собака пытался утопить незваных пришельцев, обладавших силой сжечь его царство, вообще восходит к индоевропейской мифологеме о борьбе огня и воды, отразившейся в древнегреческом мифе о поединке бога-кузнеца Гефеста с рекой. Его поединок с рекой Ксанф описан в «Илиаде» Гомера. Когда речной поток чуть не утопил Ахилла, Гера призвала своего сына Гефеста спасти героя:

Так повелела, — и сын устремил пожирающий пламень. В поле сперва разгорался огонь, и тела пожирал он Многих толпами лежащих троян, Ахиллесом убитых. Поле иссохло, и стали в течении светлые воды. Словно как в осень Борей вертоград, усыренный дождями, Скоро сушит и его удобрятеля радует сердце, — Так иссушилося целое поле, тела погорели. Бог на реку обратил разливающий зарево пламень. Вспыхнули окрест зеленые ивы, мирики и вязы; Вспыхнули влажные трости, и лотос, и кипер душистый, Кои росли изобильно у Ксанфовых вод светлоструйных; Рыбы в воде затомились, и те по глубоким пучинам Те по прозрачным струям и сюда и туда заныряли, В пламенном духе томясь многоумного Амфигиея. Вспыхнул и самый поток, и, пылающий, так возопил он: «Нет, о Гефест, ни единый бессмертный тебя не осилит! Нет, никогда не вступлю я с тебой, огнедышащим, в битву! Кончи ты брань! А троян хоть из града Пелид быстроногий Пусть изжнет; отрекаюсь их распрь, не хочу поборать им!» Так говорил, и горел; клокотали прекрасные воды. Словно клокочет котел, огнем подгнетенный великим… Стала река, протекать на могла, изнуренная знойной Силою бога Гефеста.

Лишь по слову Геры, к которой с просьбой о пощаде воззвал Ксанф, бог-кузнец перестал жечь речной поток. Исследователи не без основания видят в этом эпизоде мифологему о противоборстве огненного начала с водным, и подобный сюжет мы видим и в славянской мифологии.

В заключительной сцене былины наглядно проявляется генетическая связь Сварога-Кузьмадемьяна с огнем, с помощью которого они уничтожают враждебное царство. То, что именно этот бог возводит скомороха на царство, отсылает нас к мифу о том, что именно Сварог был отцом Дажьбога, ставшего первым царем на Земле, и, соответственно, мог распоряжаться дальнейшей судьбой царской власти по своему усмотрению. Правда, в народном сознании Вавила навсегда остался не как царь, а как скоморох. Однако языческие корни этого образа были настолько сильны, что зачастую он именуется «голубиным богом», что явно является святотатственным мотивом с точки зрения христианства. Пытаясь хоть как-то примирить народное восприятие Вавилы с новой религией, самарское предание рассказывает о том, как скоморох вел подвижнический образ жизни, умерщвлял плоть, за что ему перед кончиной явился ангел и сказал: «Тебя Бог наградил, Вавило-скоморох. Ты будешь, Вавило-скоморох, голубиный бог». Конкретные проявления культа этого святого скомороха в народном православии повторяют рассмотренные выше элементы языческого культа Сварога: «4 сентября, — св. Вавилы; праздновать Вавила — резать кур под овином» (Трунов А. И. Понятия крестьян Орловской губернии о природе физической и духовной // Записки РГО, 1869, т. II, с. 43). Как мы могли убедиться, как культ Вавилы, так и былина о нем явно связаны с богом-кузнецом, причем связь эта, судя по всему, появилась еще в языческую эпоху. Новой, еще не встречавшейся нам особенностью в данном сюжете является то, что Сварог неожиданно оказывается небесным покровителем скомороха. Следует сразу оговориться, что он был не единственным богом-покровителем музыкантов в Древней Руси: «Слово о полку Игореве» прямо называет вещего певца Бояна Велесовым внуком, а в былине о Садко покровителем этого гусляра оказывается Морской царь, в котором явственно проглядывают черты древнего громовержца Перуна. Тем не менее, связь Сварога с музыкой и гуслярами-скоморохами является весьма важной и заслуживает отдельного рассмотрения. Одним из значений санскритского корня «свар» было «звучать», «петь», благодаря чему божественный носитель этого имени вполне мог стать небесным покровителем скомороха. Близкую картину мы видим и в русском языке, где слово «свара» означает не только «ссора», но и «шум». Стоит также отметить, что на Севере Руси варгой называли рот, уста, пасть, а «варайдать» или «варандать» значило «кричать», «шуметь», «браниться».

Однако корни этого мифа лежат еще глубже, в индоевропейских представлениях о создающем музыку небосводе. Впервые в европейскую традицию понятие «гармонии небесных сфер» ввел великий древнегреческий философ Пифагор, которому последователи приписывали следующую уникальную способность: «Самого же себя сей муж организовал и подготовил к восприятию не той музыки, что возникает от игры на струнах или инструментах, но, используя какую-то невыразимую и трудно постижимую божественную способность, он напрягал свой слух и вперял ум в высшие созвучия миропорядка, вслушиваясь (как оказалось, этой способностью обладал он один) и воспринимая всеобщую гармонию сфер и движущихся по ним светил и их согласное пение (какая-то песня, более полнозвучная и проникновенная, чем песни смертных!), раздающееся потому, что движение и обращение светил, слагающееся из их шумов, скоростей, величин, положений в констелляции, с одной стороны, неодинаковых и разнообразно различающихся между собой, с другой — упорядоченных в отношении друг друга некоей музыкальной пропорцией, осуществляется мелодичнейшим образом и вместе с тем с замечательно прекрасным разнообразием. Питая от этого источника свой ум, он упорядочил глагол, присущий уму, и, так сказать, ради упражнения стал изобретать для учеников некие как можно более близкие подобия всего этого, подражая небесному созвучию с помощью инструментов или же пения без музыкального сопровождения. Ибо он полагал, что ему одному из всех живущих на земле понятны и слышны космические звуки, и он считал себя способным научиться чему-либо от этого природного всеобщего источника и корня и научить других, создавая при помощи исследования и подражания подобие небесных явлений…» (Ямвлих. Жизнь Пифагора, М., 1998, с. 54–55).

Рациональную основу этого представления в своей критике пифагореизма достаточно подробно описал Аристотель: «Из этого ясно, что утверждение, согласно которому движение (светил) рождает гармонию, поскольку, мол, (издаваемые ими) звуки объединяются в консонирующие интервалы, при всей своей остроумности и оригинальности тем не менее неверно. По мнению некоторых, столь огромные тела по необходимости должны производить своим движением шум: уж если его производят земные тела (рассуждают они), ни по объему, ни по скорости движения не сравнимые (с небесными), то что говорить о Солнце, Луне, да еще таком количестве столь великих звезд, преодолевающих такой путь с такой быстротой, — не может быть, чтобы они не производили шума совершенно невообразимой силы! Исходя из этого, а также из того, что скорости (светил), измеренные по расстояниям, относятся между собой так же, как тоны консонирующих интервалов, они утверждают, что звучание, издаваемое звездами при движении по кругу, образует гармонию» (Фрагменты ранних греческих философов, ч. 1, М., 1989,с. 484).

Показательно, что музыкальная гармония, согласно переданному Аристотелем мнению последователей Пифагора, проистекала в первую очередь от движения звезд, а Сварог, как и ведийский Варуна, в первую очередь ассоциировался именно со звездным небом. Даже критиковавший пифагорейскую традицию Аристотель отмечает: «Гармония — дар неба: ее природа божественна, прекрасна и чудесна». Однако это представление зародилось еще в эпоху индоевропейской общности и первоначально носило, естественно, не рациональный, а мифологический характер. Уже ведийские риши упоминали о «музыке (вселенского) закона» (РВ і, 147, 1). Стоит отметить, что зародыш аналогичных представлений имелся и в греческой мифологии, где часть Муз, а именно Милета (Опытность), Мнема (Память) и Аэда (Песня), считались дочерьми бога неба: «Со своей стороны Мимнерм… в ведении говорит, что старшие Музы были дочерьми Урана (Неба), все же остальные, младшие, были дочерьми Зевса» (Павсаний. Описание Эллады, т. 2, М., 2002, с. 215). Подавляющее большинство муз в классической мифологии были связаны с пением, и поэтому неудивительно, что от музы Каллиопы и Эагра родился древнейший греческий певец Орфей, а от союза музы Мельпомены и речного бога Ахелоя произошли сирены. Именно к последним Платон приурочивает древнее мифологическое представление о гармонии небесных сфер. В своем описании видения Эра философ рисует вселенную как веретено богини необходимости Ананки, составленное из восьми валов, и уточняет: «Сверху на каждом из кругов веретена восседает по Сирене; вращаясь вместе с ними, каждая из них издает только один звук, всегда той же высоты. Из всех звуков — а их восемь — получается стройное созвучие. Около Сирен на равном от них расстоянии сидят, каждая на своем престоле, другие три существа — это Мойры, дочери Ананки: Лахесис, Клото и Атропос; они — во всем белом, с венками на головах. В лад с голосами Сирен Лахесис воспевает прошлое, Клото — настоящее, Атропос — будущее» (Платон. Филеб, Государство, Тимей, Критий, М., 1999, с. 416). Как видим, нарисованная Платоном картина весьма напоминает пифагорейские представления, за исключением того, что по сути своей она более архаична: вселенскую мелодию, составляющую октаву, создают не сферы небесных тел сами по себе, а сидящие на них полуженщины-полуптицы. Стоит добавить, что вплетающиеся в их мелодию голоса Мойр возвещают полное знание о прошлом, настоящем и будущем. В зороастризме данные исходные индоевропейские представления получают уже ярко выраженную религиозную окраску и связываются с посмертной судьбой души. После того, как праведная душа благополучно преодолевает мост Чинват через огненную реку, она идет на сторону гор Хара и попадает в конечном итоге в Гаро дмана (буквально «дом хвалы» или «обитель песнопений»). Этот рай Ахура Мазды и обитель праведников находится на небе выше сфер звезд, луны и солнца. Аналогичные представления в русской традиции встречаются нам в псалмах духоборов — одной из самых крайних народных сект, сохранившей немало полуязыческих черт. Ее приверженцы еще в начале XX в. помнили и о боге богов, а на вопрос, знают ли они Христа, отвечали: «Предки наши знали Бога прежде Христа». Согласно их космогонии, Бог сотворил прежде себя «глаголы и пения», играющие важную роль в создании верхней сферы мироздания. Третий псалом духоборов начинается следующим вопросом:

«1. Вопрос. С кем Господь небеса творил?
(Животная книга духоборцев, СПб., 1909, с. 27)

Ответ. С пением.

2. Вопрос. Чем утвердил?

Ответ. Словом».

Четырнадцатый их псалом посвящен природе небес:

«1. Вопрос. Что есть небеса?
(Там же, с. 72)

Ответ. Небеса есть пение, под небесами разсуждение».

«Голубиная книга», рассказывая о возникновении отдельных элементов Вселенной из различных частей Первобога, в изложении духоборов Воронежской губернии напрямую соотносила речь именно со звездами: «Часты звезды — от речей Его» (Сборник русских духовных стихов, составленный В. Варенцовым, СПб., 1860, с. 17). Однако подобная аналогия не ограничивалась рамками данной секты и, как показывает языкознание, присутствовала в русском языке. Слово «звездить» означало «говорить резкую правду, без обиняков»: «А он ему так и режет, так и звездит!» (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 1, М., 1999, с. 673).

Рис. 5. Новгородские гусли, XII в. // Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси. М., 1988

Поскольку понятие неба было тесно связано у индоевропейцев с музыкой, естественно с глубокой древности ими предпринимались попытки воспроизвести эту небесную гармонию с помощью музыкальных инструментов. В силу ассоциативного мышления сами эти инструменты зачастую стали восприниматься как символ мироздания. В Греции Порфирий, характеризуя Аполлона, обращает особое внимание на «лиру, которая показывает нам образ небесной гармонии» (Лосев А. Ф. Античная мифология в ее историческом развитии, М., 1957, с. 302), а у Скифиана Теосского читаем: «О лире, которой всю (т. е. гармонию мира) настраивает сын Зевса Аполлон. (В ней) он соединил начало и конец, обладает же он блестящим ударом — солнечным светом» (там же, с. 338). Славяне аналогичный символ вселенной видели в гуслях, как это наглядно показывают нам изображения на новгородских гуслях XII в. (рис. 5). На верхней части гуслей изображен дракон, кусающий свой хвост, а на нижней — лев и птица. В своей совокупности эти животные олицетворяют собой сферы мироздания: птица — небо, лев — землю, дракон — подводный мир. Все это полностью соответствует магической технике игре на гуслях двух великих певцов Древней Руси, сохранившихся в народной памяти, — Бояна и Садко. О первом из них «Слово о полку Игореве» говорит:

Ибо Боян вещий, Если хотел кому песнь воспеть, То растекался мыслию по древу, Серым волком по земле, Сизым орлом под облаками.

Любимая стихия новгородского Садко, наоборот, подводный мир. В начале былины описывается его трехдневная игра на гуслях у Ильмень-озера, в результате чего он получает в благодарность от Морского царя приносящих ему богатство трех чудесных рыб. Затем, когда буря застает его на корабле в море, певец по жребию отправляется на морское дно, где своей игрой на гуслях непосредственно влияет на состояние водной стихии:

А и как начал играть Садко как во гусли во яровчаты, А как начал плясать царь морской теперь во синем мори; А от него сколебалосе все сине море, А сходилася волна да на синем мори, А и как стал он разбивать много черных караблей да на синем мори…

Как видим, магические перемещения обоих великих гусляров Древней Руси, образующие сокровенную суть их творчества, как раз и происходили в трех сферах мироздания, изображенных на найденных в Новгороде гуслях XII века. В отечественной и индоевропейской традиции отчетливо прослеживаются представления о магической силе музыки, способной самым непосредственным образом воздействовать на живую и неживую природу. В Индии сама Вселенная отождествлялась с песней: «Мудр тот, кто знает атман как пятеричную песнь, из которой возникает все это. Земля, ветер, воздух, воды, небесные тела — все это атман, эта пятеричная песнь. Все возникает из него. Все завершается в нем» (Древнеиндийская философия. Начальный период, М., 1972, с. 78). Понятно, что тот мудрец, который знает эту вселенскую гармонию, может воспроизвести ее и, по своему желанию, воздействовать с ее помощью на любой из элементов окружающего его мира, подчиняющегося законам этой музыкальной гармонии. В древнегреческой традиции своей волшебной музыкой чарует все вокруг сын музы Орфей, а Зет и Амфион игрой на лире возводят стены Фив. Аналогичные представления есть и в русском фольклоре: «Стал Бездольный подходить к своему государству и вздумал сыграть шутку: открыл гусли, дернул за одну струну — сине море стало, дернул за другую — корабли под стольный город подступили, дернул за третью — со всех кораблей из пушек пальба началась» (Афанасьев А. Н. Народные русские сказки, т. 2, М., 1985, с. 128). Близкий к этому образ мы видим и в духовном стихе о Егории Храбром:

По его ли слову, Георгиеву, По его ли, Храбраго, молению, Разсыпались горы высокия По всей земле светло-русской, Становилися холмы широкие По степям-полям зеленыим.

О том, что под образом Егория в этом духовном стихе фигурирует вовсе не христианский св. Георгий Победоносец, а какой-то местный языческий персонаж, устрояющий на земле организованную вселенную с помощью своих вещих слов (а изначально, судя по всему, пения), указал еще Ф. И. Буслаев. В свете этого нам становится понятно, как с помощью игры на гуслях в былине о Вавиле-скоморохе царь Собака создает воду, а Кузьма-Демьян вместе со своим спутником — огонь. Отметим, что в первоначальном славянском переводе Хроники Иоанна Малалы, не вошедшем в текст Ипатьевской летописи, Сварог-Феост прямо называется волхвом: «Сего ж Феста бога нарицааху. Бѣ бо влъхвъ и храбръ. Емоу ж шедшю на рать падеся конь под нимъ и охроми его. При томь ж Феостѣ законъ оуставил женам за един моужь посягати и ходить говѣющи, а юже прелюбодеющю обрѣсти то тую казнити. И блажахуть его Егуптяне яко пръвѣе законъ чистъ и житіе имъ показал. Феостоу же тому некую таиноу молитву творящу клеща спадоша с нбси ковати желѣзо и оружіе. Того дела бога и начаоша имѣти яко моудрость показавша, и пищу члкомъ оружіемъ обрѣтоша и на ратные силоу и помощь сътворша, прежде бо палицами и каменіемъ побивяхоуся» (Истрин В. М. Первая книга хроника Иоанна Малалы // Записки имп. Академии наук по историко-филологическому отделению, т. 1, СПб., 1897, № 3, с. 19). Стоит вспомнить и то, что «Слово о полку Игореве» именует гусляра Бояна «вещим», т. е. обладающего магическими способностями, а Садко благодаря своей игре на гуслях вступает в непосредственный контакт с Морским царем, явно заменившим собой в более поздний период владыку мировых вод Перуна. С последней чертой следует сопоставить свидетельство аль-Масуди об одном из славянских языческих храмов: «В славянских краях были здания, почитаемые ими. Между другими было у них одно здание на горе, о которой писали философы, что она одна из высоких гор в мире. Об этом здании существует рассказ о качестве его постройки, о расположении разнородных его камней и различных их цветах, об отверстиях, сделанных в верхней его части, о том, что построено в этих отверстиях для наблюдения над восходом солнца, о положенных туда драгоценных камнях и знаках, отмеченных в нем, которые указывают на будущие события и предостерегающие от происшествий пред их осуществлением, о раздающихся в верхней его части звуках и о том, что постигает их при слушании этих звуков» (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских, СПб., 1870, с. 139). Естественно, на основе этого краткого известия мы не можем определить ни местонахождение этого удивительного храма, ни какому божеству он был посвящен. Однако святилище было расположено на высокой горе, а культ гор был генетически связан с богом неба, с верхнего яруса его раздавалась музыка, которая, как было только что показано, в конечном итоге восходит к архетипу гармонии небесных сфер, и, кроме того, языческий храм был специально приспособлен для наблюдений за Солнцем, являвшимся в славянской мифологии сыном Сварога. Все это говорит в пользу того, что описанное Масуди здание если и не было посвящено напрямую богу неба, то так или иначе перекликалось с его культом. О происхождении музыки из стен храмов в своей стране сообщал и Плутарх: «В еще более древние времена греки, как говорят, были совершенно незнакомы с театральной музыкой: музыка у них была всецело приурочена к богопочитанию и воспитанию юношества, тем более что театральных сооружений люди той эпохи вовсе не знали, и музыка у них еще не выходила за пределы святилищ, в которых с помощью ее они воздавали почитание божеству и хвалу доблестным мужам» (Плутарх. О музыке, Пг., 1922, с. 64). Аналогичную картину прославления героев мы видим и в Древней Руси, где автор «Слова о полку Игореве» так описывает своего великого предшественника:

Боян же, братья, не десять соколов На стадо лебедей напускал, Но свои вещие персты На живые струны воскладал; Они же сами князьям славу рокотали.

Образ птиц явно ассоциируется с верхней сферой мироздания, в результате чего прославляющая князей игра на гуслях вещего певца проистекает из музыкальной гармонии небосвода. На небо, к богам, согласно верованиям языческих славян, отправлялась и душа умершего человека после сожжения его тела. В то время как большинство арабских авторов отмечают лишь «шумное веселье» родственников при кремации, обусловленное тем, что бог взял умершего к себе, Гардизи добавляет весьма ценную в данном контексте деталь: «Они во время сожжения покойника играют музыку и говорят: «Мы радуемся, так как на него снисходит милость» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 113). На каких именно музыкальных инструментах играли славяне во время похорон, неизвестно, но чуть позже этот же мусульманский автор подробно перечисляет бывшие у них в ходу инструменты: «У них всякого рода музыкальные инструменты, как то: лютни, гусли, свирели и тому подобное; свирель их бывает длиною размером в два локтя, а лютня — восьмиструнная и плоская» (там же, с. 117). Как было показано выше, сам обряд трупосожжения, равно как и ритуальное распитие во время него меда, был неразрывно связан с культом Сварога, в связи с чем становится понятным и исполнение музыки на похоронах. В древнерусских текстах мед, генетически связанный с богом неба священный напиток, оказывается синонимом убедительных или привлекательных для слушателей речей. Уже в контексте новой религии этот древний образ всплывает при прославлении Феодосия: «Тако холюбивыи князь насыщашеся медоточьныихъ тѣхъ словесъ и иже исхожаахоу о(т) оустъ прпдбьнааго оца нашего Феодосия» (Словарь древнерусского языка (XI–XIV вв.), т. 4, М., 1991, с. 517).

Если взять образ пира шире, равно как и ритуального распития на нем хмельных напитков, то с ними оказывается связанным и сам глагол «петь». В своих примечаниях к словарю М. Фасмера О. Н. Трубачев отмечает: «Слав. petі, pojo должно объясняться как первоначальный каузатив от глагола pitі, русск. «пить», ср. тождество форм «пою» — «даю пить» и «пою» — «издаю голосом музыкальные звуки». Переход значений «поить» > «петь», «воспевать» восходит, т. о., к языческому обряду жертвенного возлияния» (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка, т. 3, М., 1971, с. 350). Со своей стороны, историк музыки Н. Финдейзен констатирует связь с этим значением и народного названия служителей культа, перешедшего впоследствии и на христианских священников: «Весьма любопытно отметить, что наименования поп и попейца в смысле певец и певица существовали еще в дохристианской Руси» (Финдейзен Н. Ф. Очерки по истории музыки в России, т.1, вып.1, М.-Л., 1928, с. IV). В свете достаточно тесной связи Сварога с музыкой можно осторожно предположить, что эти представления повлияли на образование отечественного названия одного древнерусского музыкального инструмента — варгана. Он представлял из себя небольшую металлическую подкову с язычком посредине, которую зажимали зубами и, защипывая язычок, издавали различные звуки, служившие, в частности, для устрашения неприятелей. Так, например, в «Сказании о Мамаевом побоище» говорится о том, что русские воины «громко в варганы бьют». Само название музыкального инструмента происходит от лат. organum, однако превращение его на русской почве в варган вполне могло быть обусловлено памятью о тесной связи с музыкой бога неба и использованием для обозначения одного из музыкальных инструментов содержащегося в его имени корня.

Как видим, представление о связи изначальной музыки с вращением небесных сфер восходит явно к эпохе индоевропейской общности, и, по всей видимости, к этой же эпохе восходит и происхождение главного музыкального инструмента славянских народов — гуслей. Первое их упоминание в памятниках письменности можно датировать 592 г., когда войска византийского императора Маврикия захватили трех славянских послов с инструментами, которые они на свой лад назвали «кифарами», бежавших от аварского кагана. Данные сравнительного языкознания свидетельствуют о том, что они существовали в эпоху славянской общности. Из праславянского godsli помимо одноименного русского слова образовались болг. «гъсла», серб. — хорв. «гусле», макед. «гусла», укр. «гусла», словен. goslі, чеш. housle, польск. gesle, н. — луж. gusle. С другой стороны, русское слово «гусли» произошло от глагола «гудеть», который родственен др.-инд. godha «струна музыкального инструмента» или «тетива лука», что позволяет отнести возникновение этого инструмента к эпохе индоевропейской общности. Данные лингвистики, помимо этого, подтверждают и тесную связь гуслей с миром сверхъестественного, показанную выше на основании других источников: польск. gusla — «колдовать», guslarz и guslarka — «колдун» и «колдунья», луж. gusslowasch — «языческий обряд», «жертва», «колдовать», gusslowar — «колдун», сюда же примыкает и лит. goslus — «чародейство».

Поскольку бог неба на последней стадии индоевропейской общности начал приобретать черты бога-кузнеца, то становится понятной и связь музыки с этим ремеслом, фиксирующаяся в ряде традиций народов этой языковой семьи. Наиболее яркий пример связан с образом древнегреческого философа, введшего в европейскую культуру понятие гармонии небесных сфер: «Пребывая однажды в состоянии озабоченности и напряженного размышления, не сможет ли он придумать для слуха какое-нибудь подспорье… Пифагор, прогуливаясь как-то возле кузницы, по какой-то счастливой случайности прислушался к ударам молотков, кующих железо на наковальне и издающих попеременно друг за другом гармоничнейшие звуки, кроме одного парного сочетания. Он различил в них созвучие, возникающее при всех ударах, затем при каждом пятом и четвертом; промежуток же между двумя последними интервалами сам по себе не образовывал созвучия, но, вписываясь иначе в их отношение, довершал общее созвучие. Радуясь, словно догадка была внушена ему богом, он вбежал в кузницу и, проделав самые разнообразные опыты, установил, что различие звуков зависит от массы молотков… Точно определив вес молотков и то, что наклонение их при ударе происходит совершенно одинаково, он удалился к себе домой и, привязав к одному-единственному гвоздю, вбитому под углом в стену… четыре струны из одинакового материала…, подвесив к ним разный по количеству груз, но сохранив при этом совершенно равную их длину. Затем, ударяя поочередно по паре струн, он нашел созвучия, о которых говорилось выше…» (Ямвлих. Жизнь Пифагора, М., 1998, с. 82–83). Впоследствии Пифагор перенес струны с вбитого в стену гвоздя на хордотон (струнодержатель) и распространил свой опыт на цимбалы, флейты, свирели и другие музыкальные инструменты, на каждом из которых он мог воспроизвести открытую гармонию. Этот эпизод, ставший со времен Никомаха хрестоматийным во всех древнегреческих музыкальных трактатах, с физической точки зрения, как отмечают современные исследователи, просто неверен. Это свидетельствует о некой связи кузнечного дела с музыкальной гармоний, существовавшей в сознании древних греков и породившей данную псевдорационалистическую историю об открытии Пифагором, уже слышавшем гармонию небесных сфер, такую же гармонию в ударах кузнечных молотов. Основания для подобной связи имелись, поскольку одна из версий мифа об изобретении флейты связывает ее с сыном древнегреческого бога-кузнеца Гефеста: «Недалеко отсюда — Мусейон (храм Муз). Говорят, его построил Ардал, сын Гефеста; они полагают, что тот же Ардал изобрел флейту, и они называют Муз по его имени Ардалидами» (Павсаний. Описание Эллады, т. 1, М., 2002, с. 175). Показательной является и связь Ардала с культом Муз, к которым генетически восходило и пифагорейское учение о гармонии небесных сфер. Изобретателями искусства обработки железа в греческой традиции считались дактилы, спутники богини Реи-Кибелы, жившие на горе Иде в Малой Азии. Кроме того, они были также певцы и принесли из Фригию в Грецию первые песни и изобрели стихотворную стопу, названную в их честь дактилической. В германской мифологии у эльфов (скандинавских альвов, князем которых «Старшая Эдда» называет кузнеца Велунда) отмечалась «непреодолимая страсть к музыке и пляскам». Еще более тесную связь кузнечного дела с музыкой мы видим в кельтской мифологии. В ней говорится о триединой богине Бригите: «Бригита — поэтесса, то есть дочь Дагды. Именно этой Бригите, которая является женщиной-поэтом или женщиной мудрости, поклоняются поэты… По этой причине называют таким же именем богиню поэтов, сестрами которой были Бригита, женщина медицины, и Бригита, женщина кузнечного ремесла. Эти богини — три дочери Дагды» (Широкова Н. И. Культура кельтов и нордическая традиция античности, СПб., 2000, с. 215). С музыкой связан и сам Дагда, имеющий черты, роднящие его с богом-кузнецом. Предания упоминают чудесную арфу Дагды, которая могла исполнять мелодию сна, мелодию смеха и мелодию горя (по мнению некоторых современных исследователей, игрой на арфе этот бог регулировал и смену времен года). Поскольку главнейшим ремеслом было именно кузнечное дело, стоит отметить, что ирл. cerd и валл. cerdd обозначают одновременно «ремесло» и «музыку». В русской традиции кузнечная терминология отразилась в народном названии таких внутренних косточек уха, как «молоточек», «наковальня» и «стремя»; говорить правду (в поговорке «Надо пить да правду молотить»); в сниженном варианте молоть языком — болтать попросту, в негативном аспекте — врать (диал. «молотобоить» — «врать», «сплетничать»; «молотыря» — «сплетник», «вестовщик»). Упоминаемый еще в «Русской правде» термин «клепать» означал несправедливое обвинение, откуда происходит современное русское «поклеп». Показательно, что определение истинности такого обвинения производилось путем той разновидности божьего суда, которая была связана с испытанием раскаленным железом, т. е. вновь вводит нас в сферу действия бога-кузнеца. В значении пустой болтовни или вранья с речью оказывается связанным и Мороз, на которого перешли ряд черт Сварога. Об этом говорят такие выражения, как «полно тебе морозить» в смысле лгать, врать или хвастать либо «экую сморозил» — соврал. Выражение «чур тебе на язык» указывает на связь с речью и этого «сниженного» образа языческого бога. Изредка встречается выражение, связывающее подобную речь с именем бога неба. В некоторых русских диалектах слово «сварнакать», ряз. «сваракосить» означало «соврать небылицу».

Последовательно рассмотрев мифолого-семантические связи «небо» — «музыка» и «кузнец» — «музыка», мы приходим к третьей, самой интересной группе связей «кузнец» — «человеческая речь». Для архаического сознания музыкальная гармония естественным образом перетекала в песню, а песня — в обыденную речь. В отечественной традиции речь или слово наиболее тесно связано со светоносным началом, т. е. в конечном итоге с сыном Сварога Дажьбогом, однако имеется целый ряд любопытных данных, связывающих ее и с богом-кузнецом. Сравнительная лингвистика свидетельствует, что уже в индоевропейскую эпоху понятие божества соотносилось со словом и речью: англ. god «бог», но ирл. guth «голос», кимрск. gweddi «речь», литов. zodis «слово»; русск. «бог» (и.-е. bhag-), но и.-е. bha — «говорить», «издавать звуки»; арм. dik «боги», но лат. dicere «говорить»; др.-сев. tifurr «бог», но тох. А tap «громко произносить»; др.-англ. ling «идол», но греч. λεγειν «говорить». Вслед за этим происходит детализация понятия божества, и понятие речи связывается уже собственно с небом и звездами: тох. А kam «звук», но нем. Himmel «небо»; гот. stibna «голос», но лит. debess «небо»; и.-е. kel — «издавать звуки», но лат. caelum «небо»; и.-е. pal — «просить, умалять», но ирл. spier «небо» (pel-/per-); англ. диал. melt «язык», швед. mal «язык», «речь», но хет. mul «звезда»; др.-англ. tung «язык», но др.-англ. tungol «звезда»; др.-инд. udu «звезда», но и.-е. ued— «говорить»; русск. «звезда», но др.-англ. cwedan «говорить»; алб. hyll «звезда», но и.-е. kel-«говорить»; англ. star «звезда», но литов. tarti «говорить». С появлением кузнечного дела с речью начинает связываться и понятие того или иного металла: др.-инд. varista «медь» < uer — «говорить»; греч. µεταλλον «копь», «шахта» > «металл», лат. metallum, но др.-англ. maeplian «говорить», валл. medd «он говорит»; др.-англ. aer, лат. aes, гот. aiz «руда» < er(k)-/rek — «говорить» (ср. нем. Erz); др.-инд. bhadra «железо» < bha «говорить»; русск. «руда», но лат. rudere «реветь», «кричать»; и.-е. ghel(e)gh «железо» (сдвоенная основа, вторая часть которой представлена вариантом с метатезой), но русск. «голос», кимр. galw «звать», «призывать»; кимр. mael «сталь», но швед. mal «язык» (Маковский М. М. Сравнительный словарь мифологической символики в индоевропейских языках, М., 1996, с. 47, 49, 166, 216).

То, что мифологические представления развивались примерно параллельно лингвистическим, доказывают индийский и греческий варианты мифа о боге — нарицателе имен, который в одной из своих ипостасей является именно кузнецом. Один из не очень часто упоминающихся в «Ригведе» богов, Вившвакарман (буквально «Творец всего»), в одном из гимнов характеризуется как тот, «кто один-единственный дает имена богам» (РВ Х, 82, 3). В предшествующем гимне (РВ Х, 81, 2–4) описывается, как этот бог создал Вселенную:

Что это было за местонахождение? Какова точка опоры? Как произошло (то), Благодаря чему Вишвакарман, порождая землю, Открыл небо (своим) величием, (этот) все охватывающий взглядом? Имея повсюду глаза и повсюду лицо, Повсюду — руки и повсюду — ноги, Он сплавляет (все) вместе (своими) руками, (своими) крыльями, Порождая небо и землю, единый бог. Что эта была за древесина и что за дерево, Из чего вытесали небо и землю? О вы, способные думать, спросите же мыслью (своей) о том, На чем стоял он, укрепляя миры?

Этот космогонический гимн вызвал немало противоречивых толкований, однако ясно одно: в приведенных фрагментах Вишвакарман описывается то как кузнец, сплавляющий мироздание мехами-крыльями, то как плотник, вытесывающий его из дерева (по мнению В. В. Иванова, в первом приведенном четверостишии этот бог также характеризуется как ваятель). С другой стороны, в диалоге Платона «Кратил» мудрец-законодатель, установивший имена, последовательно сравнивается с художником, кузнецом и плотником. Анализируя такое поразительное совпадение перечня профессий, с которыми соотносится установитель имен, и истоки этого мифологического представления, В. В. Иванов приходит к выводу, что «речь идет здесь не о культурном влиянии Востока на греческую мысль в историческую эпоху, а о доисторическом индоевропейском наследии того периода, к которому восходят и древние греко-индоиранские лексические и фразеологические совпадения, относящиеся к сфере религиозной терминологии. Помимо отмеченного выше совпадения гомеровского словоупотребления с древнеиндийским, для обоснования этого тезиса особенно важно наличие родственного сочетания jьme deti «называть именем» в праславянском, которое может быть реконструировано на основе старочешского dieti jme, старопольского dziec imie. Как впервые установил Й. Зубатый, наличие этого словосочетания объясняет значение «говорить» у праславянского deti (др.-русск. ДѣТИ)» (Иванов В. В. Древнеиндийский миф об установлении имен и его параллели в греческой традиции // Индия в древности, М., 1964, с. 90). Судя по всему, миф этот возник непосредственно перед распадом индоевропейской общности и, следовательно, отражал общие для многих народов этой языковой семьи представления о связи кузнеца с речью. Традиция эта оказалась весьма устойчивой, и в одном из гимнов ведийский риши просит своего бога отточить его молитву, как металлическое орудие:

О Индра, помилуй, пожелай мне жизни! Отточи молитву, словно лезвие из металла!

Связь деятельности кузнеца и поэта-жреца отразилась и на языковом уровне, и русские «ковать» и «коваль» как одно из названий кузнеца, явно происходят из того же корня, что и др.-инд. kavi (авест. kauua) «мудрец», «мудрый», «поэт», ср. также лидийск. kave и авест. Kavi-«вождь» из «шамана». Анализируя это соответствие, В. В. Иванов и В. Н. Топоров пришли к следующему выводу: «С той же ритуальной ролью кузнеца и индийских kavi-, занятых обработкой слов, можно сопоставить образ выковывания речи, который на семантическом уровне представлен в германской поэзии…, а во фразеологическом воплощении с участием слов рассматриваемого корня выступает в славянском, ср. такие речения, как укр. «кувати речі недобріi»; «злословить», например, у Шевченко: «А тим часом вороженьки чинять свою волю: кують речі недобріi; схр. «ковати речи» «образовывать новые слова», слов. kovati nove besede» (Иванов В. В., Топоров В. Н. Этимологическое исследование семантически ограниченных групп лексики в связи с проблемой реконструкции праславянских текстов // Славянское языкознание. УП международный съезд славистов. Доклады советской делегации, М., 1973, c. 158–159). В немецком литературном языке еще в XIX в. достаточно широко употреблялось выражение Verse schmieden — «ковать стихи» (Шрадер О. Сравнительное языковедение и первобытная история, СПб., 1886, с. 243). Кроме того, в хеттских магических ритуалах засвидетельствовано использование выкованных из железа человеческих языков. С этой интересной подробностью сопоставим мотив выковывания кузнецом голоса или языка в восточнославянских сказках. В сборнике А. Н. Афанасьева он один раз встречается в сказке типа «Волк и семеро козлят». Козлята отпирают свой дом только на голос матери, который первый раз неудачно пытается сымитировать волк-бирюк. Видя, что обман не удался, «бирюк пришел к кузнецу и говорит ему: «Кузнец, кузнец! Сделай мне тоненький язычок». Кузнец сделал ему». В сказках типа «Ивашко и ведьма» данный сюжет встречается три раза — в сказках № 108, 109, 110. Суть данного эпизода заключается в том, что Ивашко в челноке плавает по реке и подплывает только на голос своей матери. Когда его первый раз пытается подозвать ведьма, ребенок понимает, кто зовет, и немедленно уплывает. «Ведьма увидела, что надобно звать Ивашку тем же голосом, каким его мать зовет, побежала к кузнецу и просит его: «Ковалику, ковалику! Скуй мне такой тонесенький голосок, как у Ивашкиной матери; а то я тебя съем!» Коваль сковал ей такой голосок, как у Ивашкиной матери». В двух других сказках этого же типа ситуация аналогична: «Ведьма рассярдилась, пашла да каваля да и загадала зрабить такий язычек, як у Иванькиной матки…»; «Тоді відьма побігла до коваля i просить його: «Ковалю, ковалю! Зроби мені такий голос, як у івашкиноі матери» (Народные русские сказки А. Н. Афанасьева, т. 1, М., 1984, с. 65, 139, 141, 143). Как видим, народное сознание наделяло кузнеца силой и способностью выковать голос или язык любому обращающемуся за этим персонажу. Эта же связь кузнеца и языка отразилась и в многократно повторявшемся варианте мифа о победе божьего коваля Кузьмы-Демьяна над змеем, которого кузнец хватает клещами именно за язык. В первой главе была отмечено особое покровительство бога-кузнеца молодой части племени, одним из названий которой было отроки, т. е. лишенные еще права голоса на общеплеменном собрании. Сварог оказывается связан с речью и в своей ипостаси бога-пахаря, о чем свидетельствует двойное значение русского глагола «орать» — «пахать землю» и «кричать», «издавать громкие звуки». Это обстоятельство неоднократно обыгрывалось в пословицах: «Кто служит, тот тужит, а кто орет (пашет), тот песни поет» или «Орать (песни) не пахать». Все эти факты указывают на то, что Сварог, сначала как бог неба, а затем и бог-кузнец, имел непосредственное отношение как к музыке, так и человеческой речи, в результате чего он совершенно закономерно оказался покровителем Вавилы-скомороха в одноименной былине. Естественно, первичным было представление о связи вращающегося небосвода с небесной музыкой, сохранившееся на Руси в псалмах духоборов, что автоматически делало бога неба одним из покровителей на земле музыкантов, воспроизводивших на своих инструментах эту гармонию небесных сфер. Причину отнесения речи к сфере деятельности бога-кузнеца архаичным сознанием мы можем найти в глубинных свойствах человеческого слова. Подобно тому, как кузнец повторно творит из металла уже существующий мир, то же самое, по сути дела, делает и речь. Выдающийся отечественный ученый И. П. Павлов писал по этому поводу: «Если наши ощущения и представления, относящиеся к окружающему миру, есть для нас первые сигналы действительности, конкретные сигналы, то речь… есть вторые сигналы, сигналы сигналов. Они представляют собой отвлечение от действительности и допускают обобщение, что и составляет наше личное, специально человеческое, высшее мышление». (Павлов И. П. Полное собрание трудов, т. 3, М.-Л., 1949, с. 490). Именно свойство воспроизведения в иной форме уже существующего мира и объединяет в мифологическом сознании кузнечное дело и слово, и эта ассоциация между двумя важнейшими элементами человеческой культуры наложилась на уже существовавшие представления о музыке небесных сфер, которые также со времен энеолита находились в ведении бога-кузнеца. Связь с речью появляется на более позднем этапе и, судя по всему, вторична по сравнению с представлениями о связи слова со светом.

 

Глава 4 Представления славян о переходе души в иной мир

Приведенный в Ипатьевской летописи пересказ хроники Иоанна Малалы приписывает Сварогу-Феосту введение в человеческом обществе единобрачия, «а того, кто преступал этот закон, ввергал в огненную печь. За все за это назвали его египтяне Сварогом и почитали как бога». Весьма сомнительно, что в славянской мифологии речь шла именно о введении единобрачия. Во-первых, все источники, как отечественные, так и зарубежные, отмечают многоженство у язычников-славян. Во-вторых, согласно все тому же летописному тексту, даже Дажьбог, ревностно защищавший закон своего отца, когда схватил прелюбодеев, то отнюдь не вверг их в огненную печь, а женщину «подверг пытке и послал водить ее по земле египетской на позор, а того прелюбодея обезглавил». Отсутствие у наших далеких предков единобрачия отнюдь не означало, что они не защищали святость семейных уз. Арабский автор Гардизи так описывает нравы восточных славян в этой сфере: «Прелюбодеяния между ними не бывает. Если какая-нибудь женщина полюбит какого-нибудь мужчину, она идет к нему; соединившись с ней, он, если она оказывается девицей, берет ее себе в жены; в противном случае он продает ее и говорит: «Если бы в тебе был прок, то ты сохранила бы себя». Если кто-нибудь совершит прелюбодеяние с замужней женщиной, то его убивают, не принимая от него никаких извинений» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 124–125). При этом следует подчеркнуть особо важную деталь, что прелюбодеи и прочие преступники казнились отнюдь не путем трупосожжения — как мы увидим далее, от погребального обряда зависела судьба умершего на том свете, в результате чего кремация предназначалась лишь для свободных людей, не совершавших подобных тяжких преступлений. Что же касается наказания нарушителям чистоты семейного очага, то его подробно описывает нам мусульманский путешественник ибн Фадлан: «А кто из них совершит прелюбодеяние, кто бы он ни был, то заколотят для него четыре сошника, привяжут к ним обе его руки и обе ноги и рассекут (его) топором от затылка до обоих его бедер. И таким же образом они поступают и с женщиной. Потом каждый кусок его и ее вешается на дерево…» (там же, с. 125). Как было более подробно показано автором в исследовании о «Голубиной книге», ритуальное расчленение преступников восходит своими корнями к мифе о Первобоге, в результате расчленения которого и была создана Вселенная. Целью подобного расчленения было укрепление вселенского закона, ослабленного действиями преступника, в данном случае прелюбодея. Как мы увидим дальше в этой главе, сожжение тела покойного обеспечивало его душе легкий доступ в рай; отталкиваясь от этой логики, мы можем заключить, что оставление кусков тела преступника на растерзание зверям и птицам обрекало его неприкаянную душу на страдание после смерти на земле или в аду-пекле.

Тем не менее следует отметить один пример в русском фольклоре, который мог навести автора Ипатьевской летописи на мысль связать Сварога с наказанием прелюбодею в виде сожжения. Речь идет о сказке «Иван Быкович». В ней главный герой терпит поражение от неназванного демонического старика, который отправляет героя добывать ему невесту. Когда Иван Быкович справляется с этим заданием и вместе с царевной возвращается к старику, тот придумывает для него такое неожиданное испытание: «Пришли к старику. Нажег он яму уголья горячих, положил через яму жердь. Приказывает Ивану Быковичу через жердь перейти. «Ты шел с невестой дорогой, может, блуд сотворил; пройди через яму, тогда я тебя виной прощу». — «Нет, дедушко, ты сам попереди пойди, меня поучи». Старик через яму побежал, Иван Быкович жердь повернул, старик в яму в уголье и пал. Сожгли старика» (Бой на калиновом мосту, Л., 1985, с. 214). Угроза сожжения в этой сказке прямо связана с темой супружеской неверности, однако в основе своей она имеет не обычай сожжения прелюбодеев, которого на Руси не было, а веру в очищающую силу огня, способного обличать любую неправду. Генетически родственный сюжет встречается нам в белорусской сказке «Искорка Парубок Девичий сын», где герой добывает царю невесту. «Пріижжаить к етуму царю, а етый царь окружив свой дом и пыкопав канавы и напалив огнем большим. Потом и говорить: а што Искорка Парубок, — жив ты зь естой девицыю, покуль довев сюды? — Не, каеть, ня жив. Ну, коли ня жив — положив сухую былинку — дык пярейдиш чириз былину, а коли жив, дык и ни пярейдиш! А девица узила, ды й дротину уткнула у былину, и ен ни заметив. Ен и пиряйшов. Искорка Парубок сказуить: а ты, царь, ездив на моей лошади? — Не, ня ездив. — Ну, коли ня ездив — пиряйди ты по етой былини. И пярейдишь, коли ня ездив. Ен узяв и пошов — надеитца, што ня ездив. Только уступив сиряди канавы, а девица ету дротину сморьг к сабе — былина пуполам, а ен у канаву и упав. А Искорка Парубок зь естой девицый и зьвинчались, и поехали у свое царство» (Романов Е. Р. Белорусский сборник, вып. 6, Витебск, 1901, с. 262). В белорусской сказке это испытание распространяется не только на соблюдение сексуальных, но и имущественных отношений, что является уже дальнейшим логическим развитием данного ритуала. Поскольку сюжет испытанием перехода через огненную яму встречается нам дважды и оба раза вместе с сюжетом перековывания змеи в кобылу, неразрывно связанного со Сварогом, как мы увидим в пятой главе, то можно констатировать, что и обряд определения невиновности путем перехода через огненный ров точно так же связан с богом-кузнецом.

Очень сходный сюжет нам встречается в одном из вариантов сказки о волке, съевшем козлят (№ 53 в сборнике А. Н. Афанасьева): «Как узнала коза о своей беде, села она на лавку, зачала горько плакать и припевать: «Ох вы, детушки мои, козлятушки! На что отпиралися-отворялися, злому волку доставалися? Он вас всех поел и меня, козу, со великим горем, со кручиной сделал». Услышал это волк, входит в избушку и говорит козе: «Ах ты, кума, кума! Что ты на меня грешишь? Неужли-таки я сделаю это! Пойдем в лес погуляем». — «Нет, кум, не до гулянья». — «Пойдем!» уговаривает волк.

Пошли они в лес, нашли яму, а в этой яме разбойники кашицу недавно варили, и оставалось в ней еще довольно-таки огня. Коза говорит волку: «Кум, давай попробуем, кто перепрыгнет через эту яму?» Стали прыгать. Волк прыгнул, да и ввалился в горячую яму; брюхо у него от огня лопнуло, и козлятки выбежали оттуда да прыг к матери» (Народные русские сказки А. Н. Афанасьева, т. 1, М., 1984, с. 64–65). Возможно, в действиях волка, уговаривавшего козу пойти с ним в лес, также присутствует эротический момент, однако не он здесь главный. Главное в этом сюжете — ложь волка, ставшая причиной его смерти при прыжке через огненную яму (кстати говоря, в данном контексте совершенно не мотивированном и понятном лишь в контексте предыдущей сказки). Последняя сказка, в свою очередь, позволяет нам понять истоки и время возникновения этого загадочного испытания. Огненная яма на поверку оказывается обыкновенным костром, на котором разбойники варили себе пищу. Она расположена не в деревне, не около дома козы, а в лесу, связанном с противостоящей культуре сферой дикости, что позволяет нам отнести время возникновения этого архаичного испытания к эпохе первобытного общества, живущего среди дикой природы и только что овладевшего огнем. Связь Сварога с огнем-Сварожичем и вареной пищей была рассмотрена в первой посвященной ему книге, а данная сказка указывает, что огонь для приготовления пищи начал использоваться в качестве средства божьего суда уже в тот период и данная традиция продолжается вплоть до средних веков, когда она была зафиксирована письменными источниками. Волк, съевший козлят сырыми (возможно, речь здесь первоначально шла о людоедстве) да при этом еще солгавший их матери, не в силах перепрыгнуть через средство изготовления новой культурной пищи в силу чисто физических причин — он отяжелел — и гибнет. Стоит отметить, что русские сказки знают еще один способ испытания, который главный персонаж не может преодолеть из-за тяжести, порожденной его неправильным поступком: речь идет о герое, который благополучно добывает у богатырши живую и мертвую воду или волшебные яблоки, но вступает с ней сонной в сексуальные отношения и во время бегства задевает струну, от звона которой героиня просыпается и бросается в погоню за похитителем. Уместно здесь вспомнить, что и в первом приведенном сюжете огненная яма используется для того, чтобы определить, вступал ли герой в интимные отношения с добытой им для старика царевной или нет. Однако в свое время еще В. Я. Пропп при анализе образа змея в сказочном фольклоре совершенно справедливо отметил, что инстинкт голода древнее сексуального, и поэтому мы вправе рассматривать как наиболее древний сюжет о сожравшем козлят волке. Таким образом, огненная яма и струна выступают в сказках взаимозаменяемыми предметами. Попутно отметим, что, возможно, именно в этом «отяжелении» совершившего недозволенный поступок персонажа, первоначально понимаемом чисто физически, лежат индоевропейские истоки тех идей, которые впоследствии на индийской почве развились в понятие кармы, а на иранской — в образ Страшного суда, заимствованную впоследствии христианством, представляемого в виде перехода через огненную реку. О правильности намеченной эволюции данной идеи говорит и то, что в последнем упомянутом отечественном сказочном сюжете уже присутствует образ иного мира: сад богатырши с чудесными яблоками сильно напоминает нам описание рая в виде сада у ибн Фадлана и, следовательно, путешествие туда героя является описанием путешествия человеческой души в иной мир. Хоть христианство частично уничтожило, а частично исказило древние представления, подспудно они продолжали существовать и при господстве новой религии, что отразилось уже в христианском выражении о «тяжком» грехе и «тяжести грехов». Мы видим, что восходящий к первобытной древности прыжок через огненную яму, связанный с представлениями о божьем суде, неразрывно связан со Сварогом, а в основе этого ритуала подспудно лежит конфликт культуры, символизируемой сваренной на огне пищей, с дикостью, доходящей в крайних своих проявлениях до людоедства и пожирания самых слабых и беззащитных членов человеческой стаи — маленьких детей. О том, что подобная практика когда-то была присуща и предкам индоевропейцев, красноречиво свидетельствует греческий миф о Кроносе, пожиравшем собственных детей. О том, какие ассоциации вызывало у индоевропейцев сырое мясо, достаточно ясно говорят данные лингвистики: «В качестве общего слова для «сырого мяса» в индоевропейском реконструируется форма k(h)reun-/k(h)run-, к которой восходят др.-инд. kravih «сырая плоть», «сырое мясо», kravyam «сырое мясо», krura «кровавый», «страшный», авест. xrura «кровавый», «страшный», xru «кусок кровавого сырого мяса», греч. χρεαζ «мясо», лат. cruor «густая кровь, текущая из раны», cruentus «кровавый», ср.-ирл. cru «кровь», др.-исл. hrar «сырой», «несвареный», др.-в.-нем. (h)ro «сырой» (нем. roh), лит. kraujas «кровь», ст.-слав. kruvi «кровь». (Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. 2, Тбилиси, 1984, с. 698). Понятно, что подобные смысловые связи возникли не тогда, когда вся пища была сырой, а на следующей стадии развития человеческого общества, когда в обиход вошла вареная пища, а прежняя пища стала ассоциироваться с кровью и страхом.

Память о роли Сварога в определении посмертной судьбы души оказалась устойчивой и с насаждением христианства перешла по наследству на Кузьму-Демьяна. Хоть оба этих святых были никак не связаны в новой религии с процессом Страшного суда, один из заговоров прямо называет его в качестве судьи, причем ставя его на первое место по сравнению с наиболее почитаемыми христианскими апостолами Петром и Павлом: «А хто суд судіу? Святый Кузьма-Дземьян и Петр и Павел» (Ветухов А. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 211). Вместе с архангелом Михаилом, традиционно играющим важную роль в Страшном суде, христианский преемник языческого бога-кузнеца фигурирует в духовной песне о его начале, причем явно замещая собой самого Иисуса Христа как главу апостолов:

Ай взойдет Михайла-архангел, Кузьма-Демьян сы Апостол, Вострубят они в трубы во небесныя…

Убежденность в обличающей ложь святой силе огня у славян была столь велика, что известия о ней встречаются даже у иноземных писателей. Итальянский монах Петр Дамиани крещение Руси ошибочно приписывал немецкому епископу начала XI века Бруно, носившему монашеское имя Бонифаций. По его версии, это произошло следующим образом: «Когда же достопочтенный муж (Бонифаций) пришел к королю руссов и с твердою ревностию горячо начал проповедовать, то король, видя его одетым в рубище и ходящим босыми ногами, подумал, что святой муж занимается этим (проповедью) не ради веры, а скорее для того, чтобы собрать деньги. Посему обещал ему, что если он откажется от подобного вздора, то одарит его бедность богатством с величайшей щедростью. Тогда Бонифаций сейчас и без промедления возвращается в гостиницу, одевается подобающим образом в драгоценнейшие первосвященнические украшения и в таком виде снова является во дворец короля. Увидев его украшенным столь великолепными одеяниями, король сказал: теперь знаем, что тебя побуждает к вздорному учению не нужда бедности, а незнание истины; однако, если хочешь, чтобы было за истинное то, в чем уверяешь, то пусть будут воздвигнуты два высоких костра из бревен, отделенные один от другого самым узким промежутком, и когда от подложенного огня разгорятся таким образом, что огонь обоих сольется в одно, ты пройди через промежуток: если огонь причинит тебе сколько-нибудь вреда, то мы предадим тебя совершенному сожжению, если же ты выйдешь здрав, то мы без всякого колебания уверуем в твоего Бога» (Голубинский Е. Е. История русской церкви, т. 1, М., 1901, с. 217) Данный уговор понравился Бонифацию, который, очистив огонь святой водой и ладаном, невредимым прошел через него, после чего русы крестились. Этот выдуманный рассказ итальянского монаха был обусловлен стремлением приписать Риму заслугу крещения Руси в свете тотальной борьбы католичества и православия за души варваров. Из кругов православной церкви вышло так называемое Бандуриево сказание, в котором причудливо переплелись воспоминания о крещении славян и создании славянской азбуки. Согласно ему, византийские миссионеры, побуждая своих северных соседей к принятию новой веры, описывали им многочисленные христианские чудеса. Из достаточно большого их перечня славянам больше всего понравилось чудо о несгораемом Евангелии, и они пообещали проповедникам, что если они им его немедленно продемонстрируют, то они согласны креститься. Обратившись с молитвой к Богу, миссионеры кинули в разожженный огонь свою святую книгу, которая с честью выдержала это испытание. Оба этих источника достаточно ненадежны, но взятые вместе показывают, что как у западных, так и у восточных соседей славян бытовало представление об их особенной приверженности к испытанию огнем, что, вполне возможно, гораздо более точно отражает историческую действительность, нежели остальные описанные в них события.

Об испытании, правда, не огнем, а раскаленным железом говорит и Русская Правда Пространной редакции: «21. Искавише ли послуха (и) не налезуть, а исьтця начнеть головою клепати, то ти им правду железо. 22. Тако же и во всех тяжах, в татбе и в поклепе; оже не будеть лиця, то тогда дати ему железо из неволи до полугривны золота; аще ли мене, то на воду, али до двою гривен; аже мене, то роту ему ити по свое куны» — «21. Если (ответчик) станет искать свидетелей и не найдет (их), а истец будет обвинять (его) в убийстве, то пусть дело решится испытанием железом. 22. Так же и во всех делах, о воровстве и (в делах) по подозрению (в воровстве); если нет поличного, а иск не менее полугривны золотом, то подвергнуть насильно его (т. е. обвиняемого) испытанию железом; когда же (иск) менее, то, если до двух гривен, подвергать испытанию водой, а если еще меньше, то для получения своих денег истцу (достаточно) присягнуть» (Памятники русского права, вып. 1, М., 1952, с. 110, 123).

Как видим, раскаленное железо, неразрывно связанное с кузнечным делом, в эпоху Киевской Руси фигурирует в качестве самой главной формы божьего суда, применяемого при самых тяжелых обвинениях — убийстве и воровстве дорогостоящих вещей. Отметим, что упоминаемое в этой статье слово «клепать» оказывается одновременно связано и с кузнечным делом, и с судебным обвинением-поклепом. Два этих пересечения судебного дела с кузнечным заставляют нас вспомнить, что автор Ипатьевской летописи охарактеризовал Феоста-Сварога как создателя первых законов человеческого общества. Вместе с тем нельзя не отметить, что приоритет испытания раскаленным железом над присягой-ротой является более поздним явлением, которое было обусловлено снижением роли языческого вселенского закона в христианскую эпоху. Стоит отметить, что испытание расплавленным металлом, правда, уже в эсхатологической картине Страшного суда, присутствует и в зороастрийской религии: «Когда Гозихр, что на небе, с лунной вершины упадет на землю, земля испытает такую же боль, какую (испытывает) овца, на которую набрасывается волк. Затем огонь и божество Дрйаман расплавят металл, (что) в горах и холмах, и он останется на земле подобно реке. Затем они заставят всех людей войти в расплавленный металл и очиститься. Тому, кто праведен, тогда покажется так, словно он идет в теплом молоке, а тому, кто грешен, тогда покажется так, словно он на земле идет в расплавленном металле» (Бундахишн). Идея испытания огнем, «могущественным в воздаяниях», в конце времен — очень древняя и встречается нам уже в «Авесте»: «Затем твоему огню, о Ахура, могущественный судия, мы желаем быть для верующего человека ощутимо приятным, о Мазда, а для враждебного человека видимо болезненным, согласно мановению твоей руки» (Ван-дер-Варден Б. Пробуждающаяся наука II. Рождение астрономии, М., 1991, с. 100). На Руси сила древних представлений, идущих из глубин тысячелетий, была столь велика, что они встречаются даже у самых ярых противников язычества. Крестивший нашу страну Владимир, давая обширные права насильственно насаждавшейся на русской почве христианской церкви, закрепил их в своем уставе, сопроводив его следующим заклятием: «Аще кто преобидит наш устав, таковым непрощеным быти от закона божиа, и огнь на себе наследуют» (Памятники русского права, вып. 1, М., 1952, с. 242).

В качестве положительного примера влияния огня, по форме отдаленно напоминающего испытание Бонифация, следует упомянуть обычай, сохранявшийся на Руси до XIX века, согласно которому молодожены после венца проезжали через разложенные в воротах горящие снопы соломы. Ритуал этот должен был обеспечить молодой семье счастье и плодородие, для достижения чего в некоторых деревнях на другой день после брака молодая чета также специально прыгала через огонь.

Поскольку сожжение прелюбодеев в языческой Руси не практиковалось, то на основании многих данных можно предположить, что Сварог в действительности был связан с обычаем трупосожжения и считался его основателем. Погребальный обряд любого народа может дать ценный материал о его религиозных верованиях, поскольку неразрывно связан со всей системой представлений о сущности человека и его состоянии после смерти. В. С. Ольховский дает этому явлению следующее определение: «…Погребальный обряд есть совокупность символических и реальных действий, осуществляемых в соответствии с определенными нормами, несущими религиозно-идеологическую нагрузку, в процессе подготовки и совершения захоронения умершего» (Ольховский В. С. Погребально-поминальная обрядность в системе взаимосвязанных понятий // СА, 1986, № 1, с. 68). Выдающийся отечественный археолог А. В. Арциховский отмечает, что интересующий нас способ погребения имел общеславянский характер и являлся одной из их отличительных черт по сравнению с другими народами: «Курганы были в Средние века еще у скандинавов и тюрков, но все же на таком огромном пространстве распространение курганов мы видим только у славян, причем курганов однородных, сферических. Трупосожжение тоже известно у многих народов, но нигде оно не имеет такого подавляющего преобладания, как у славян VI–X вв., — западных и восточных одинаково» (Арциховский А. В. Культурное единство славян в Средние века // СЭ, 1946, № 1, с. 88). Несмотря на воздействие христианства, стремившегося искоренить все языческие ритуалы, этот имеющий глубокие корни погребальный обряд держался весьма долго, и еще в XII веке Нестор констатирует современное ему положение вещей: «А Радимичи и Вятичи, и Северо один обычаи имаху… И аще кто оумряше творяху трызну надъ нимъ, и по семъ твораху кладу велику, и възложать на кладу мртвѣца и съжигаху, и по семъ събравше кости вложаху въвъ ссудъ малъ и поставляху на столпѣ на путехъ, иже творять Вятичи и нынѣ. Си же обычаи творяху и Кривічи и прочии погании, не вѣдуще закона Бжиа, но творяху сами себѣ закон» (ПСРЛ, т. 2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 10) — «А радимичи, вятичи и северяне имели общий обычай… И если кто умирал, то устраивали по нем тризну, а затем делали большую колоду и возлагали на эту колоду мертвеца и сжигали, а после, собрав кости, вкладывали их в небольшой сосуд и ставили на столбах при дорогах, как делают вятичи и ныне. Этого же обычая держались и кривичи и прочие язычники, не имеющие закона Божьего, но сами себе устанавливающие закон». В этом обряде чрезвычайно показательно установление урны с прахом покойного на вершине столпа, что должно было символизировать его нахождение на небе. Со Сварогом этот ритуал связывает не только столб, но и использование горшка, с помощью которого на огне готовилась вареная пища. Само смысловое наполнение этого похоронного обряда как бы подчеркивало параллелизм перехода человеческого общества от сырой к вареной пище, с одной стороны, и перехода от трупоположения к сожжению останков покойника — с другой. Оба этих процесса, символизировавших переход от дикости к культуре, в сознании славян были связаны с богом неба. Даже когда обряд трупосожжения был полностью забыт, столб все равно продолжал ассоциироваться с похоронным ритуалом, как мы можем увидеть на примере заговора-отсушки: «На море на окияне, на острове на Буяне стоит столб; на том столбе стоит дубовая гробница; в ней лежит красная девица, тоска-чаровница…» (Майков Л. Великорусские заклинания, СПб., 1869, с. 24). Отмеченный параллелизм заметен и на примере его сына Сварожича. С одной стороны, он был связан с сушащим зерно в овине огнем, который пользовался у славян таким почетом, что стал даже объектом религиозного поклонения. С другой стороны, этот же Сварожич был поставлен автором «Слова св. Григория о том, како первое погани суще языци кланялись идоломъ и требы им клали; то и ныне творять» рядом с почитанием крылатых мертвецов-навьев и изготовления мостов из теста: «И огневы сварожицю молятся и навьмь мъвь творять и вь тесте мосты делають…» Баня готовилась для навьев — умерших предков, и это указывает уже на связь Сварога и его сына с загробным миром. В данный момент нас интересует значение мостов, упомянутых автором поучения все в том же ряду. В «Слове св. Григория» по Чудовскому списку изготовление этих мостов однозначно приравнивается к «делам сатанинским» и вновь упоминается вместе с поклонением огню: «А дроузии огневи и камению и рѣкамъ и источникомъ (молятся. — М.С.), не токмо же то въ поганьствѣ творяхоу, но и мнози нынѣ то творяять. Крстьяне ся нарицающе, а дѣла сотонина творять: мосты чинять по мертвых…» (Гальковский Н. М. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси, т. 2 // Записки императорского Московского археологического института, т. XVIII, М., 1913, с. 34). Эти же мосты упоминаются и в «Житии князя Константина Муромского». Как видно из фольклора, этими мостами (золотыми, калиновыми) ходили не только покойные предки, но и другие сверхъестественные персонажи: в сказках — богатыри и змеи (там мост связывал не небо и землю, а человеческий и потусторонний мир), в обрядовых песнях христианской эпохи — Бог, апостолы и Богоматерь. В одной западноукраинской колядке говорится:

Та не завидуйте, миліи братья, По двору ему калинови мосты; Мостами ходит сам Божій Господь…

Этот же мотив проникает и в заговоры: «Идеш ты золотым мостом, зустричав іи Сам Сус Хрысточ и спрашував іи: «Куды ж ты, Матир Боже, идеш?» (Ветухов А. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 205) или «Ишла Маць Прачистая по калиновом мосту, сярэбраной тросьциной поприралася. Сустрякая яе Сам Господзь Бог и с Пятром с Павлом. — Куды йдзеш, Маць Прачистая?» (там же, с. 213). О том, что одним из значений этого калинового моста было небо, говорит русская загадка о звездах на небе: «Бежали овцы по калиновому мосту» (Загадки, Л., 1968, с. 18).

Обычай этот дожил в некоторых областях до XIX века, где крестьяне на сороковой день после похорон пекли из теста мосты или лестницы, игравшие ту же самую функциональную роль, чтобы умерший по ним вошел в рай. В некоторых деревнях эти лестницы имели семь ступеней, что соотносилось с распространенным представлением о семи уровнях неба. Подобные лестницы могли служить даже средством гадания, как это было в начале XVIII века в Рязанской губернии. Там пронские крестьяне к празднику Вознесения Господня всегда заготавливали выпеченные из пшеничного теста лестницы из семи ступеней. После литургии все, мужчины и женщины, по очереди поднимались на колокольню и оттуда бросали свои лестницы на землю, отмечая, как они упадут: поперек к церкви или вдоль, целыми или с отбитой ступенью, или разобьются вовсе. «Народ, стоявший внизу, поднимал кинутую с колокольни лестницу, старушки или старички по целости ее ступеней разгадывали, куда и на какое небо при случае смертном должен будет попасть хозяин или хозяйка этой хлебной лестницы, и если все семь ступеней оставались целыми, тогда гадающие надеялись уже непременно быть в Раю. Разбившаяся же вдребезги лестница, прямо и во всей силе, означала грешного человека. На этого несчастливца целый мир начинал смотреть без уверенности!

Все друзья и родственники благоговейно испрашивали у счастливых по крупинке от уцелевших лестниц и, глотая свою крупинку, поминали тем за упокой души всех усопших праведных» (Макаров М. Н. Русские предания, кн. 1, М., 1838, с. 41). Понятно, что первоначально по подобным лестницам душа умершего взбиралась на небо, а затем, в эпоху двоеверия, она стала уже при жизни человека средством гадания о том, на какое небо он после своей смерти попадет, совмещая при этом функцию ритуальной пищи.

Заключительную стадию бытования этого мифологического представления мы видим в одной из былин, где триста русских богатырей «думали думу крепкую, крепкую думу заединую»:

«Кабы была на небе лестница, —
(Тихонравов Н. С., Миллер В. Ф. Русские былины старой и новой записи, М., 1894, с. 265).

Всю небесную силу присекли,

Самого бы Христа в полон взяли».

Как видим, уже во время сложения данного текста образ ведущей на небо лестницы утрачивает свое значение как существующей реальности, становясь просто несбыточным пожеланием. Отголоском этих же воззрений, когда их первоначальный смысл уже забылся, стала поговорка «Как ни мостись, а на небо (а к Богу) не влазешь». О том, что у древних славян образы столба и лестницы (которая, по сути дела, представляет из себя два столба, скрепленных ступеньками) были тесно связаны между собой, свидетельствуют данные лингвистики: в болгарском языке слово «стълб» означает «столб», а слово «стълба» — «лестницу», аналогично словенское stolb — «столб» и stolba — «ступень» (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка, т. 2, М., 1967, с. 765). Очевидно, что произведенное из одного корня название обоих предметов первоначально подчеркивало их связь как вещей, с помощью которых можно было достичь неба.

Рис. 6. Лестницы в небо на британских петроглифах // Голан А. Миф и символ. М., 1992

Мифологический образ лестницы, ведущей на небо, связанный с представлениями о загробном мире, чрезвычайно древен, и одни из первых его изображений мы видим на Британских островах, где одни петроглифы датируются III тыс. до н. э., а другие — началом II тыс. до н. э. (рис. 6). А. Голан так трактует интересующие нас изображения: «Рисунок в виде концентрических окружностей или в виде диска — это, как мы знаем, неолитический знак неба. Следовательно, концентрические окружности или диск с разрывом или отростками — тоже знаки неба. Представляется, что разрыв — это условное обозначение входа в небо, а придатки, обычно в виде двух линий, обозначают ведущие в небо проход, коридор, лестницу. (…) Думается, что из всего этого можно сделать следующий вывод: рассматриваемые рисунки обозначают небо с входом, через который что-то входит в небо или выходит из него. Этим «что-то» должно было быть то, что люди видели в небе или считали находящимся там» (Голан А. Миф и символ, М., 1993, с. 127). Сам исследователь полагал, что этим предметом было заходящее солнце, обозначенное на рисунках центральной точкой. Однако диск на древних изображениях мог изображать не только небо, но и загробный мир, так же, согласно одному из вариантов его восприятия, находящемуся на небе, и круглую гробницу — толос. В результате еще во времена каменного века понятия неба и загробного мира оказываются тесно связанными, и по лестнице туда могла отправляться и душа умершего. Анализируя происхождение символа лабиринта, А. Голан отмечает: «Таким образом, в эпоху неолита образовался семантический контакт представлений о потустороннем мире как о стране безвыходных путей, о небе и о ловушках. На этой почве происходило совмещение графических изображений неба (имевших вид концентрических кругов), ловушек (имевших вид меандров) и безвыходных путей (условно изображавшихся запутанными взаимопроникающими линиями)» (там же, с. 129). Возможно, один из наиболее ранних вариантов связи похоронного ритуала трупосожжения с символом новой растительной пищи дают нам результаты археологических раскопок второго Збручского (Крутиловского) святилища: «В центральной части помещения на сильно прожженных участках пола были насыпаны обожженные зерна ржи и проса и рядом положены два перекрещивающихся серпа. Третий серп лежал несколько в стороне. Здесь же на прокаленном участке пола находились частично обожженные кости человека — части черепа, ребра, кости ног — и рядом с ним серебряное проволочное височное кольцо, нож, шило, два кабаньих клыка и развал глиняного сосуда XII в. Вдоль западной стены помещения головой к нишеобразной печи лежали части скелета человека — череп и рука. Около черепа также было насыпано обгоревшее зерно, лежал развал горшка и клык кабана» (Тимощук Б. А., Русанова И. П. Второе Збручское (Крутиловское) святилище (по материалам раскопок 1985 г.) // Древности славян и Руси, М., 1988, с. 84). Хоть данное захоронение и датируется XII в., оно сохранило архаичные черты, известные нам и по более ранним памятникам, когда рядом с покойником клались просто зерна, а не выпеченные из них лестницы. Так, в Черной Могиле — грандиозном захоронении эпохи Святослава, содержащем в себе останки князя, молодого княжича и женщины — мы также видим присутствие десяти серпов и зерна. Стараниями христианской церкви обычай выпекать из теста мосты для достижения душой покойного неба в чистом виде был в большинстве мест вытеснен из народного обихода, однако победа новой веры была неполной: судя по всему, он трансформировался в ритуал выпечки блинов для поминовения умерших и в таком виде дожил до XXI столетия. В. К. Соколова отмечает: «Некоторые исследователи видели в блинах отголосок солярного культа — знак оживающего солнца. Но это мнение не имеет серьезных оснований. Блины по происхождению, действительно, ритуальная еда, но связаны они были непосредственно не с Масленицей и солнцем, а с культом предков, который входил как составной элемент и в масленичный обряд. У русских блины — обязательная еда на похоронах и при поминовении умерших родственников. (…) В некоторых деревнях первый блин клали на божницу — «родителям»…» (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начала XX века, М., 1979, с. 47–48). Весьма показательно было и народное объяснение той роли, которая играла эта изготовленная из муки ритуальная пища: «Выразительная фразеология относительно выпечки блинов была зафиксирована П. В. Шейном: в Витебской и других губерниях на Вознесенье нужно было непременно печь блины — «мосьциць Хрысту дорогу на небо». Здесь христианская догма о вознесении Христа на небо получает такое удивительное осмысление, будто надежным способом связи с иным миром является обычай печь блины» (Виноградова Л. Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян, М., 1982, с. 188). Как видим, в народном сознании даже христианский Бог не мог достигнуть неба без того, чтобы люди на земле не испекли для него блинов. Тем более это должно было относиться и к умершим людям. Само приведенное выражение о том, что блины мостят Христу дорогу на небо, однозначно показывает генетическую связь ритуала их выпечки с так яростно обличаемым в средние века церковниками обычаем выпечки для умерших родственников мостов из теста, заместителем которых и стали наши сегодняшние блины. Если же блины в положенный срок не испекались, то, соответственно, душа покойника не могла достичь неба и могла отомстить за это живым: «Так, в одном из таких рассказов, записанных в белорусском Полесье, сообщалось, что как-то на «дзевяціны» по умершему мужу хозяйка не смогла напечь блинов, так как не было муки; ночью дочь умершего видела сон, как он «ганялся з секіраю за маткай: зачем ты наліснічкау не непекла!» (там же, с. 187). Хоть в более поздние времена сокровенный смысл этого ритуала и забылся, тем не менее совокупность приведенных данных однозначно свидетельствует о самой тесной связи между трупосожжением, вареной, т. е. приготовленной на огне пищей, сушащим хлеб под овином огнем-Сварожичем и достижением душой умершего небесного рая. Мы видим, что этот до сих пор широко распространенный в русском народе поминальный обряд имеет глубокие языческие корни, однако из-за преследования церковью произошла замена мостов на блины и в подавляющем большинстве случаев полная утрата народной памятью его истинного предназначения. Если добавить к этому то, что богом неба и был Сварог, а у части восточнославянских племен сосуд с пеплом покойного ставился на столб, также тесно связанный с образом этого бога, то мы имеем все основания видеть в нем мифического основоположника этого нового похоронного ритуала.

Весьма интересно в этой связи сообщение Абу-Бекр Ахмеда ибн-Али, известного так же под именем ибн Вахшия, который в своей написанной около 930 г. «Книге о набатейском земледелии» между прочим отметил: «Я удивляюсь Славянам, которые, несмотря на крайнее свое невежество и удаление от всякой науки и мудрости, постановили о сожжении своих мертвецов, так что не оставляют ни царя, ни другого человека без сожжения после смерти» (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских, СПб., 1870, с. 259). Это сообщение ибн Вахшия, относящееся еще к эпохе языческой Руси, свидетельствует о том, что трупосожжение воспринималось славянским обществом как постановление, которое в своей основе явно имело религиозную основу.

Мусульманские источники дают нам информацию об идеологических представлениях славян в этой сфере в гораздо большей степени, чем отечественные летописи, акцентирующие свое внимание не на описании, а на искоренении дохристианских верований. Шафар аз-Замен Тахир ал-Марвази совершенно четко схватил религиозную суть кремации покойников у славян: «Разводят свиней и сжигают своих мертвых, ибо они поклоняются огню». (Новосельцев А. П., Пашуто В. Т., Черепнин Л. В., Шушарин В. П., Щапов Я. Н. Древнерусское государство и его международное значение, М., 1965, с. 391). Как мы помним из древнерусских поучений против язычества, наши далекие предки поклонялись Сварожичу — огню под овином; многочисленные источники говорят о поклонении огню домашнего очага, и в этот ряд органично вписывается и почитание огня костра, на котором сжигались умершие. Ибн Хаукали отмечает: «Рус есть народ, который сожигает своих мертвецов» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 103). Истахри добавляет к этому описанию следующую подробность: «Русы сжигают тела свои, когда умирают, а с богатыми их сожигаются девушки для блаженства душ своих» (там же, с. 103). Еще более подробно рассказывает об этом ритуале ибн Руст: «Когда умирает кто-либо из них, они сожигают труп его. Женщины их, когда случится у них покойник, царапают себе ножом руки и лица. На следующий день по сожжении покойника отправляются на место, где оно происходило, собирают пепел и кладут его в урну, которую ставят затем на холм. Через год по смерти покойника берут кувшинов двадцать меду, иногда несколько больше, иногда несколько меньше, и несут их на тот холм, где родственники покойного собираются, едят, пьют и затем расходятся. Если у покойника было три жены, то та из них, которая утверждает, что она особенно любила его, приносит к трупу его два столба и вбивает их стоймя в землю, потом кладет третий столб поперек, привязывает посреди этой перекладины веревку, становится на скамью и конец этой веревки завязывает вокруг своей шеи: тогда скамью вытаскивают из-под нее, и женщина остается повисшею, пока не задохнется и не умрет. После этого труп ее бросают в огонь, где он и сгорает. (…) При сожигании покойников предаются шумному веселью, выражая тем радость свою, что Бог оказал милость покойному (взяв его к себе)» (там же, с. 113). То же самое про славян пишет и Гардизи: «И если кто из них умрет, его сжигают… Они во время сожжения покойника играют музыку и говорят: «Мы радуемся, так как на него снисходит милость» (там же, с. 113). В этих описаниях трупосожжения отметим пока два момента: оно рассматривалось как милость к умершему языческого бога, взявшего его к себе, в связи с чем для оставшихся родственников похороны являлись скорее поводом для радости, нежели чем для скорби, и, вследствие этого, вместе с тем как продолжение земного брака, когда одна из жен покойника изъявляла желание тоже быть сожженной, чтобы соединиться в загробном мире со своим супругом.

Особую ценность имеют наблюдения Ахмеда ибн Фадлана, видевшего своими глазами в 922 г. на Волге сожжение знатного руса. Любознательный арабский путешественник подробно расспрашивал спутников покойного о значении этого диковинного для мусульман ритуала и благодаря этому отразил в своих записках религиозные представления восточных славян по этому вопросу первой трети X века. В первую очередь ибн Фадлан отмечает, что сожжение предназначалось исключительно для свободных, но никак не для рабов: «Когда один из них (русов. — М.Л.) заболевает, то они разбивают ему палатку вдали от них, бросают его туда и кладут с ним кое-что из хлеба и воды, но не приближаются к нему, не говорят с ним, даже не посещают его во время (болезни), особенно когда он бедный или невольник. Если он выздоравливает и встает, то возвращается к ним; если же умирает, то они его сжигают, а если он раб, то оставляют его в этом положении, пока не съедают его собаки и хищные птицы» (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей… с. 96). В начале этой главы уже приводились данные о том, что в сожжении отказывалось также преступникам и прелюбодеям, так что мы можем с уверенностью утверждать, что данный похоронный обряд рассматривался славянами как привилегия и предназначался лишь для свободных членов своего племени, не запятнавших себя тяжелыми преступлениями.

Пока покойник приготавливался для сожжения в ладье, его спутники выбрали из числа его наложниц ту, которая захотела умереть с ним. «Когда настало среднее время между полуднем и закатом, в пятницу, повели они девушку к чему-то, сделанному ими на подобие карниза у дверей, она поставила ноги на руки мужчин, поднялась на этот карниз, сказала что-то на своем языке и была спущена. Затем подняли ее вторично, она сделала то же самое, что и в первый раз, и ее спустили; подняли ее в третий раз, и она делала как в первые два раза. Потом подали ей курицу, она отрубила ей голову и бросила ее, курицу же взяли и бросили в судно (где уже лежал покойник. — М.С.). Я же спросил толмача об ее действии и он мне ответил: в первый раз она сказала: «Вот вижу отца моего и мать мою!», во второй раз: «Вот вижу всех умерших родственников сидящими!», в третий раз сказала она: «Вот вижу моего господина сидящим в раю (собственно: в саду), а рай прекрасен, зелен; с ним находятся взрослые мужчины и мальчики, он зовет меня, посему ведите меня к нему». Ее повели к судну…» (там же, с. 98–99). Как видим, рай представлялся славянам-язычникам в виде зеленого и прекрасного сада, что напоминает нам этимологическую связь между именем Сварога и Сваргой — раем Индры. Загробный мир особо не отличался от мира земного. Проанализировав описания «того света», присутствовавшие в сказках, Е. Н. Елеонская пришла к следующему выводу: ««Тот свет», о котором говорит сказка, не знаменует конца жизни, напротив, он — продолжение земного существования и рисуется жизненными чертами: в нем помещаются реки, горы, леса, избушки, дома, дворцы, целые государства» (Елеонская Е. Н. Представление «того света» в русской народной сказке // ЭО, 1913, № 3–4, с. 51). Идея столба как связующего небо и землю вертикального начала в данный период получает свое дальнейшее развитие в виде составленных из трех столбов ворот, откуда ей оставалось сделать один шаг до образа райских врат. Интересно отметить, что образ ворот один русский заговор на изгнание с острова зверей и гадов связывает со звездным небом, упоминая среди названий звезд или целых созвездий Сажара и Кучекроя, Замежуя, Отвори ворота (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 1, кн. 2, СПб., 1841, с. 33). В связи с рассматриваемой темой следует упомянуть и мнение М. М. Маковского: «Русское слово «рай» соотносится с er — «дверь», «отверстие»» (Маковский М. М. Сравнительный словарь мифологической символики в индоевропейских языках, М., 1996, с. 43). Поднявшись над этими воротами, живой человек мог увидеть находящихся на небе своих умерших родственников. С уничтожением язычества подобная возможность общения с предками при жизни у русского человека пропала, однако еще в начале XX века в Олонецкой губернии умирающему наказывали передать поклон членам рода:

Как прибудешь ты на умной, вековечной ты на светушке, Как увидешь свое род-племя любимое, Уж ты сделай с нима доброе здоровьице, Уж ты низко поклонно челобитьице.

Данное причитание показывает чрезвычайную живучесть языческих в основе своей представлений о неразрывной связи живых и мертвых членов рода.

В качестве пережитка описанного ибн Фадланом русского погребального обряда выступают общеславянские детские игры, известные у русских под названием «Ворота», а у чехов — «У золотых ворот» (точный перевод слова brana — башня с проездными воротами, в связи с чем отметим, что в древнерусском языке башня обозначалась словом «столп») или «Мост» (последнее названием заставляет нас вспомнить так обличаемые христианскими проповедниками мосты, которые родственники умерших готовили для них из теста). В Чехии в эту игру обычно играли двенадцать мальчиков, двое из которых сразу отделялись от остальных. Вместе они образовывали «ворота» и воспринимались в качестве ангела и черта. Остальные десять ребят являлись «войском» и должны были гуськом пройти через эти «ворота». Двое мальчиков предупреждали:

Золотые ворота открыты, Кто в них пойдет — потеряет голову, Иди, войско, иди!

После этого начинались переговоры с «воротами»:

Войско:
(Рыбаков Б. А. Язычество Древней Руси, М., 1988, с. 160)

— Просим вас пропустить нас в золотые ворота.

Стража:

— Что нам за это дадите?

Войско:

— Краюху хлеба с маслом и последнего (из состава войска).

Стража:

— Идите!

После того как все играющие проходят, «ворота» хватают руками последнего в цепочке и заставляют выбирать, к кому он пойдет — к ангелу или черту. Так продолжается еще девять раз, пока все играющие не разделятся на две части, которые затем начинают перетягивать канат. Ворота в этой игре символизируют собой проход в иной мир, который с принятием христианства четко разделился на рай и ад. Показательно, что вместе с последним (т. е. умершим) войско сулит стражам ворот и краюху хлеба, что вновь возвращает нас к отмеченной выше связи между похоронным обрядом и принесением в жертву ритуальной пищи из муки, в совокупности символизирующими собой переход общества от дикости к культуре. В описании ибн Фадлана этой подробности нет, но зато девушка там приносит в жертву курицу, что напоминает нам не только поучения против язычества, осуждающие принесение кур в жертву Сварожичу, но и представления умерших навьев в виде птиц. В аналогичной русской детской игре также происходит разделение мальчиков на две части между раем и адом:

Ходи в пекло, ходи в рай, Ходи в дедушкин сарай, Там и пиво, там и мед, Там и дедушка живет…

Данная подробность отсылает нас к уже отмечавшейся выше ролью Сварога как первопредка и его связи с умершими дедами. Во Владимирской губернии эта игра называлась «Ангел и Враг». Сначала выбирали двух ребят, соответственно ангела и черта. Ангел задавал вопрос другим детям, а Враг подсказывал ответ: «Ангел, показывая вверх, спрашивал: «Это что?» Ответ — «Небо». Ангел, показывая вниз: «Это что?» — «Земля». Указывается направо; ответ — «Рай». Налево — «Дедушкин (или кошкин) сарай». (…) Если спрошенный сохраняет серьезный вид, то отходит на сторону ангела, если же улыбнется, то поступает к врагу». Разделившись подобным образом на две части, дети приступали к перетягиванию каната (Сорокина Е. «Ангел и Враг» // ЭО, 1900, № 1, с. 155).

В отличии от описания ибн Руста, женщина, виденная ибн Фадланом, не повесилась на воротах, которые нужны были ей как окно в загробный мир, а была удушена на корабле подле своего господина. Арабский путешественник заканчивает описания впечатляющего древнерусского похоронного ритуала следующим образом: «После того подошли (остальные) люди с деревом (лучинами) и дровами, каждый из них имел зажженный кусок дерева, который он бросил в эти дрова, и огонь охватил дрова, затем судно, потом палатку с мужчиной (мертвецом), девушкой и всем в ней находящимся, потом подул сильный, грозный ветер, пламя огня усилилось и все более разжигалось неукротимое воспламенение его.

Подле меня стоял человек из Русов, и я слышал, как он разговаривал с толмачом, бывшим при нем. Я его спросил, о чем он вел с ним речь, и он ответил, что Рус сказал ему: «Вы, Арабы, глупый народ, ибо вы берете милейшего и почтеннейшего для вас из людей и бросаете его в землю, где его съедают пресмыкающиеся и черви; мы же сжигаем его в огне, в одно мгновение, и он в тот же час входит в рай». Затем засмеялся чрезмерным смехом и сказал: «По любви господина его (Бога) к нему послал он ветер, так что (огонь) охватит его в час». И подлинно, не прошло и часа, как судно, дрова, умерший мужчина и девушка совершенно превратились в пепел. Потом построили они на месте (стоянки) судна, когда его вытащили из реки, что-то подобное круглому холму, вставили в середину большое дерево халандж (бук или березу. — М.С.), написали на нем имя (умершего) человека и имя русского царя и удалились» (там же, с. 100–101). Как видим, русская знать уже в начале X века больше не довольствовалась таким простым обрядом кремации, который в землях вятичей, кривичей и части других восточнославянских племен продержался до XII века, и предпочитала быть погребенной не в скромной урне на столбе, а в кургане с любимой женщиной и частью нажитого богатства. Однако столб, столь тесно связанный со Сварогом, здесь все равно присутствует, хоть пепел и погребается в кургане, а в ритуал органично вплетается его дальнейшее логическое развитие в виде ворот, поверх которых можно было увидеть загробный мир. Однако не это главное. В этом бесценном для нас отрывке иноземным наблюдателем была зафиксирована главная цель обряда трупосожжения — с помощью огня как можно быстрее и надежнее отправить душу умершего в рай Сварога. Огонь, по всей видимости, охранял душу покойного от злых сил, способных навредить ей по пути в небесный сад. О том, что представляли из себя эти злые силы, нам сообщает былина о Михайло Потыке. Как показал академик Б. А. Рыбаков, эта былина была составлена в период борьбы между язычеством и христианством, выражая точку зрения последнего. Главный герой ее женится на Марье Лебеди Белой, которая главным условием своего замужества ставит захоронение безо всякого трупосожжения живого супруга рядом с мертвым. Богатырь согласился на такое изменение языческого обряда:

А приняли оны тут златы венцы. Как клали оны заповедь великую: Который-то у них да вперед умрет, Тому идти во матушку сыру землю на три году С тыим телом со мертвым.

Первой умерла Марья, и верный своему слову Михайло Потык велит своим товарищам богатырям закопать его в землю вместе с мертвой женой. Оставшись без традиционного трупосожжения, мертвое тело (а возможно, и душа) в земле подвергается серьезной опасности:

Как там была земля подземельная, Ходила там змея по подземелью. Приходит ко той колоде белодубовой; Как раз она, змея, тут да дернула, А обручи на колоде тут лопнули; Другой-то раз еще она и дернула, А ряд-то она тесу тут сдернула А со тыи колоды белодубовой.

Понятно, что сидевший рядом с мертвым телом богатырь победил подземное чудовище (о способе, которым он это сделал, речь еще пойдет впереди) и заставил принести змею живую воду, с помощью которой он оживил свою супругу. Сам образ пожирающей трупы подземной змеи в былине явным образом напоминает нам слова руса у ибн Фадлана о глупости захоронения близкого человека в земле, «где его съедают пресмыкающиеся и черви», также очевидно имевшие мифологический подтекст. В одном из преданий о победе Кузьмы-Демьяна над змеем особо подчеркивается, что это чудовище ело именно старых, т. е. уже находящихся на пороге смерти, людей: «Жили колись на світі Кузьма та Демьян. Були вони вже люди старі. А в той час да ходив по світу такий змій, що ів старих людей. От приходить черга до Кузьми-Демьяна. Хоч i старі були вони, але вмирать не хотілось i вони намірились боротись з зміем. Були вони ковалями i скували такі щіпці, що ними, коли прийшов до них змій, ухватили його за язык, запрягли в плуга i ну им орати, поки аж мило на ньому впало, після того підвели змія до річки i він із жажди так напивсь води, що аж лопнув. А як лопнув, то з кусків його тіла поробились маленькі гадюки, що й тепер живуть на світі, а Кузьма з Демьяном таким чином спасли рід людьский, тому то іх тепер i святкують» (Петров В. Кузьма-Демьян в украінськом фольклорі // Етнографічний вісник, кн. 9, 1930, с. 199–200).

Отзвуки архаичных представлений встречаются нам и в христианскую эпоху, в частности в Киево-Печерском патерике. Так, например, Иоанн Затворник следующим образом описывает те мучения, которым подвергал его дьявол. Для избавления от плотского вожделения, которое напускал на него искуситель, подвижник удалился в пещеру, вырыл там яму, доходившую ему до плеч, и собственноручно засыпал ее землей так, что свободными оставались только руки и голова. Однако плотские желания не утихали, а дьявол, со своей стороны, приложил все старания, чтобы изгнать Иоанна из пещеры. Затворник так описывает претерпленные им мучения: «Ноги мои, засыпанные землей, начали снизу гореть, так что жилы скорчились и кости затрещали, потом пламень достиг до утробы, и загорелись члены мои, я же забыл лютую ту боль и порадовался душою, что она очистит меня от такой скверны, и желал лучше весь сгореть в огне том, Господа ради, нежели выйти из ямы той. И вот увидал я змея, страшного и свирепого, который хотел всего меня пожрать, дыша пламенем и обжигая меня искрами. И так много дней мучил он меня, чтобы прогнать из пещеры. Когда же наступала ночь воскресения Христова, вдруг напал на меня лютый тот змей и пастью своей ухватил голову и руки мои, и опалились у меня волосы на голове и бороде, как ты можешь видеть и теперь. Я же уже в пасти змея того был и возопил из глубины сердца моего. (…) И когда я окончил молитву, вдруг блеснула молния, и лютый тот змей исчез от меня, и после того я не видел его и доныне» (Повести Древней Руси XI–XII века, Л., 1983, с. 515–516). Как видим, затворник, добровольно удалившийся от соблазнов мира сего и, по сути дела, похоронивший себя заживо, был вынужден претерпеть два языческих обряда погребения, сменявших друг друга в хронологической последовательности — сначала трупосожжение, а затем ощутил на себе весь ужас предшествующей эпохи, связанный с поглощением тела умершего подземным змеем. Хоть представление дьявола в образе змея и имеет древнюю библейскую традицию, начиная еще с мифа о соблазнившем Еву змее, это не исключает наложение на него и собственно языческих представлений. Специально занимавшаяся изучением образа беса в данном памятнике древнерусской литературы Т. Ф. Волкова приходит к следующим выводам: «Своеобразие беса в Киево-Печерском патерике определяется двумя моментами: его двойственной христианско-языческой природой и художественной многоликостью» (Волкова Т. Ф. Художественная структура и функции образа беса в Киево-Печерском патерике // ТОДРЛ, т. XXXIII, 1979, с. 229).

Поскольку посмертная судьба души явно зависела от способа погребения, то земной огонь-Сварожич должен был защитить славян после смерти и доставить их к его небесному отцу Сварогу. Память о древнем ритуале на Руси хранилась долго, и в одной купальской песне пелось:

Как на горушке, на горы На высокою, на крутой… Жарко дубье горело… А в том жару свекор мой…

Когда ритуал трупосожжения окончательно забылся, народное сознание все равно упорно продолжало отправлять умершего на небо, причем отнюдь не ортодоксальным христианским способом. Одна из песен рисует картину лежащего в чистом поле тела мертвого молодца:

Прилетали к доброму молодцу три ласточки: Уж как первая-то пташка родная матушка, А другая-то пташечка мила сестра, А как третья-то пташечка млада жена; Они взяли мертвое тело за белы руки, Понесли они то тело во высок терем.

У других славян мы наблюдаем символическую трансформацию: «Архаические элементы гуцульской, подольской, словацкой, моравской, валашской традиций показывают, как ритуал отправления к праотцам трансформируется в «сожжение діда», «дідуха», palenie deda и подобные им действа, где от языческого ритуала сохраняется лишь название, совершаются же они вокруг знака — снопа, пучка соломы и т. п.» (Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов, М., 1976, с. 166). Аналогичную картину мы видим и в Болгарии, где отголосками языческого трупосожжения являются некоторые современные обычаи, в том числе ритуал обожжения могил на 40-й день после смерти погребенного. Когда из-за преследования христианства древний обычай погребения прекратил свое существование, мысль народа стала изобретать новые способы спасения души умершего человека от многочисленных опасностей, угрожающих ей в ином мире. По свидетельству Яна Менецкого, еще в XVI веке в Западной Руси на похоронах мужчины с мечами в руках кричали «бегите, бегите, пекельни (т. е. демоны)». За неимением огня злых духов стали отпугивать металлическим оружием, что вновь вводит нас в круг представлений о небесном кузнеце Свароге, выковавшем людям первое оружие.

Интересное объяснение, судя по данным все тех же арабских авторов, сделавших свои наблюдения до 864 г., давали трупосожжению родственные нашим предкам болгарские славяне: «Люди Бурджан — огнепоклонники, и нет у них священной книги… И когда у жителей ал-Бурджан кто-либо умирал, они отправлялись к его слугам и его свите, которую он покинул, и собирали их вместе, оглашали им заповедь и сжигали их вместе с умершим и говорили при этом: «Мы сжигаем их на этом свете, чтобы они не были сожжены в загробной жизни» (Крюков В. Г. Сообщения анонимного автора «Ахбар аз-Заман» («Мухтасар ал-аджаиб») о народах Европы // Древнейшие государства на территории СССР. Материалы и исследования 1981 г., М., 1983, с. 206). Как видим, древние болгары также представляли себе загробный мир в виде пекла, где по каким-то причинам могли быть сожжены души умерших. При этом трупосожжение рассматривалась как некая религиозная норма, насчет которой существовала специальная заповедь, регулярно оглашавшаяся при каждом подобном случае. К сожалению, восточные авторы не зафиксировали, ни что именно гласила эта заповедь, ни то, кому она приписывалась.

После принятия христианства некоторые черты языческого бога перешли на ряд персонажей из низшей мифологии, типа Мороза или Чура, или на святого новой религии Кузьму-Демьяна. На последнего перешла достаточно значительная часть облика бога-кузнеца, однако часть связанных с этим ремеслом образов встречается и у Касьяна, другого христианского святого. Как и Косма и Дамиан, реальный Кассиан, бывший учеником Иоанна Златоуста, никакого отношения к кузнечному делу не имел, и все подобные черты в народных легендах мы можем отнести к восточнославянским представлениям. Поскольку посвященный ему день отмечался православной церковью 29 февраля, это автоматически соединило данного святого со всем комплексом представлений о високосном годе и его отрицательном воздействии на людей. Если Кузьма-Демьян в народном сознании выступает как носитель положительных свойств, то в народных преданиях о Касьяне иной раз та же самая идея выступает в негативном аспекте. Если первый святой в славянском фольклоре выступает явно как «сниженный» образ Сварога, то про второго святого мы с подобной определенностью этого сказать не можем. Тем не менее, связанные с Касьяном мотивы могут помочь нам более объемно и полно представить соответствующие языческие представления, хотя бы через их негативное отражение и последующее переосмысление в культе этого христианского святого. В первую очередь стоит отметить, что Касьян был тесно связан с загробным миром. На материале посвященных ему праздников это блестяще показал В. И. Чичеров: «В основе его (облика Касьяна. — М.С.) лежат все те же народные представления о нечистой и тайной силе, наносящей вред. Это подчеркивается указанным еще В. И. Далем закреплением за Касьяном трех дополнительных дней — трех четвергов: на Масленой, Святой и Семицкой неделях. Эти дни, при всем их различии, имеют одну общую деталь. Четверг на Масленой известен под названием «четверга» и «широкой Масленой». В этот день в большинстве мест начинали печь блины. «В старину, — сообщал И. Сахаров, — первый блин отдавался нищей братии на помин усопших. В степных селениях первый блин кладут на слуховое окошко для душ родительских. Старухи, кладя блин на это окно, приговаривают: «Честные наши родители! Вот для вашей душки блинок». О том же свидетельствовал И. Снегирев, сообщая: «По обычаю народному блинами поминают усопших; в Тамбовской и других губерниях первый блин, испеченный на сырой неделе, кладут на слуховое окошко для душ родительских». На поминанье покойников на сырой неделе указывают также другие работы, рассказывающие о русской Масленице.

Пасхальная неделя (так же как и Страстная) церковным ритуалом выключалась из поминовения усопших (вплоть до понедельника на Фоминой неделе). Но народный календарь идет вразрез с церковными службами. По народному поверью, четверг на пасху — Навский, или Навий, велик день (укр.) — Пасха мертвецов. «Бог три раза выпускает мертвецов с того света на землю: в первый раз в пасхальный четверг, во второй раз, когда цветет жито, и в третий — на Спас». Поверья о праздновании мертвецами Пасхи общеизвестны; здесь имеет значение указание на четверг Пасхальной недели.

Четверг на Семицкой (Русальной) неделе, называемый Семиком, связывается с Масленицей и характеризуется поминовением покойников, обрядами, проводимыми на кладбищах, видимо, исконными для этого дня в русском народном календаре.

Факт прикрепления трех разных дней к какому-либо одному образу может быть объяснен только наличием в них общих черт, видимо, отвечавших народным представлениям о смысле и значении того лица, которому дни посвящаются.

Указанные три четверга общей чертой имеют только связь с поминовением покойников и верой в их силу. Нельзя ли предположить, что тема покойников — мертвенности (и шире — смерти) связали эти дни с образом Касьяна, праздновавшегося в лишнем февральском дне в году? Легенды и поговорки о Касьяне дают основания для такого предположения» (Чичеров В. И. Из истории народных поверий и обрядов («Нечистая сила и Касьян») // ТОДРЛ, XIV, 1958, с. 533–534). Оставляя в стороне трактовку В. И. Чичерова о связи рассматриваемого персонажа с нечистой и вредоносной силой, неточность которой мы рассмотрим далее, связь всех посвященных этому святому праздников с поминовением умерших предков сомнений не вызывает. Эта связь проглядывает даже в посвященном Кузьме-Демьяну веселом девичьем празднике Кузьминок, о котором, в частности, бытовала такая поговорка: «Кузьминки — об осени поминки».

Весьма близкую параллель славянским представлениям мы находим в литовской традиции. Там основателем трупосожжения считался Совий, пересказ мифа о котором был зафиксирован западнорусским переписчиком во вставке 1261 г. к «Хронике» уже известного нам Иоанна Малалы. Поймав однажды вепря, Совий отдал девять селезенок животного своим сыновьям, чтобы они испекли их. Узнав, что дети, не дождавшись его, сами съели это лакомство, Совий в гневе решил сойти в ад, но смог проникнуть туда только через девятые ворота, которые указал ему один из сыновей. Сын впоследствии отправился на поиски отца и, найдя его тело, похоронил в земле. Однако на следующее утро Совий поведал сыну, что он изъеден червями и гадами. После этого сын положил его в дерево, но на следующее утро отец был вновь изъеден комарами и пчелами. Когда, наконец, сын сжег отцовское тело, Совий успокоился и поведал своему сыну, что «крепко спал, яко детище в колыбели». Поскольку в этом рассказе литовцы, ятваги, пруссы и другие балтские народы названы «совицею», можно предположить, что Совий в мифологии прибалтов играл роль легендарного первопредка, показавшего своим потомкам наиболее удобный путь на тот свет. В. Н. Топоров предполагает в этом мифе и солярную символику, трактуя девять врат ада как девять солнечных «домов» зодиака, символизирующих собой девять месяцев от весеннего равноденствия до рождения нового солнца. Нельзя не отметить разительный параллелизм литовских представлений о посмертной судьбе похороненного в земле человека с проанализированными выше древнерусскими верованиями на сей счет.

Где же именно находился рай язычников-славян, куда после сожжения отправлялись души умерших? Представления о загробном мире каждого народа зачастую противоречивы и взаимоисключающи, и это, по всей видимости, необходимый элемент представлений людей этого мира о мире том. Однако у нас есть возможность более или менее определенно локализовать местонахождение связываемого со Сварогом небесного рая древних славян. В северорусских причитаниях мы видим следующие описания местонахождения умерших родственников:

…Улетела моя белая лебедушка На иное на безвестное живленьице!.. За горушки она за высокие, За облачки она за ходячии, К красну солнышку девица во беседушку, К светлу месяцу она в приберегушку!.. …Приубрался, свет — надежная головушка, К красну солнышку на приберегушку, К светлу месяцу на придрокушку!.. За горушки, мой светушко, толкучия, За облачки, мой свет, да заходячии, За часты звезды да подвосточныя!.. На иное безвестное живленьицо. Приукрылся наш надежный, родной дядюшка, Он за темные леса за дремучии, За высокия горы за толкучия, За синии моря да за глубокии, Вровень с облачками он да со ходячима, Но луны он, наш свет, да подвосточной!

Как видим, души людей после смерти оказываются рядом с солнцем, месяцем и звездами.

В свете тесной связи Сварога со звездами, отмеченной выше, особый интерес представляет для нас взаимозависимость представлений о смерти и звездах в другом причитании:

…Как звезда стерялась поднебесная, Улетела мая белая лебедушка, На иное безвестное живленьице!

Наконец, звезды оказываются последним пунктом нахождения души умершего, которого вдова в своем похоронном причитании сравнивает с красным солнцем:

Укатилось красное солнышко За горы оно да за высокие, За лесушке оно да за дремучие, За облачка оно да за ходячии, За часты звезды да подвосточные!

Исследователи фиксируют эту связь еще для эпохи Древней Руси, когда Млечный Путь воспринимался как «дорожка умерших, идущих на вечное житье», или дорога, «по которой праведники шествуют в рай» (Соболев А. Н. Загробный мир по древнерусским представлениям, Сергиев Посад, 1913, с. 108).

Аналогичные мотивы присутствуют и у южных славян. Так, в сербской песни «Смерть Ивана Сеньянина» говорится:

Раз приснилось матери Ивана, Что спустился мрак над градом Сеньем; Ясный месяц с неба пал на землю, На Рушицу, церковь городскую; Устремились звезды к небосклону, И Денница окрасилась кровью, И кукует горестно кукушка…

Далее идет объяснение смысла этого материнского виденья:

То, что месяц ясный пал на церковь, — Предвещает смертный час Ивана. К небосклону ушедшие звезды О вдовицах нам пророчат многих…

Песнь завершается картиной, напоминающей нам описание ибн Фадлана, когда павший на поле брани герой достигает райских селений и обретает там вечную жизнь:

…Так сказал он, с душою простился, Улетела легкая из тела… Пусть узрит он райские селенья!

Хоть подробная картина полета души в иной мир встречается нам только в северорусских причитаниях, сохранились красноречивые свидетельства того, что аналогичные воззрения были свойственны и другим славянским народам: «Луна, месяц и звезды — распространенные космические знаки на средневековых югославских надгробиях. При сравнительном анализе их раскрывается красноречивая картина устремления духа умерших в космос, пути его к небосводу, вдоль Млечного Пути, к Луне и звездам в «вечный мир» (Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов, М., 1976, с. 22). Космические знаки покрывают не только каменные югославские надгробья (рис. 7), но и встречаются нам на традиционных словацких деревянных крестах (рис. 8), показывая, что именно в сферу солнца, луны и звезд отправилась душа умершего. Н. Н. Велецкая отмечает, что во всех этих общеславянских представлениях особую роль играли звезды: «Души умерших праведников, замечательных личностей обретают вечную жизнь на звездах; их звезды не гаснут, а сияют вечно. (…) Свидетельства общеиндоевропейских корней мотива связей людских судеб со звездами находятся в древнеиндийском эпосе; примером может служить превращение в звезду отсеченной головы Праджапати» (там же, с. 23). Данные лингвистики подтверждают, что подобные представления зародились еще во времена индоевропейской общности: «Звезды считались вместилищем душ умерших: ср. хет. «звезда», но литов. veles «души умерших»; др.-англ. tungol «звезда», но русск. «дух», «душа». Своеобразной звездой считалась луна: ср. англ. moon «луна», др. сев. maenir «свод крыши» (> «небо»), но лат. manes «души умерших». (…)Понятие звезды (местопребывания душ) тесно связано с понятием смерти: ср. алб. hyll «звезда», но прусск. gallan «смерть»; хет. mul «звезда», но и.-е. mer-«смерть»; англ. star «звезда», но нем. ster-b-en «умирать»; хет. wallas «звезда», но тох. А wal «смерть» (Маковский М. М. Сравнительный словарь… с. 158–159). В этом отношении человек действительно, как об этом говорилось в приводившемся выше орфическом гимне, являлся Астерием-Звездным и после смерти возвращался на свою небесную родину, ассоциирующуюся со Сварогом. Рассмотренные данные говорят о том, что подобный взгляд на человека возник не в Древней Греции, а еще во времена индоевропейского единства.

Рис. 7. Югославские каменные надгробия // Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов. М., 1976

Рис. 8. Словацкий надгробный крест // Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов. М., 1976

Сходные представления о загробном пути души, правда, уже обусловленные ее земными деяниями, мы видим и в Древней Индии: «Так, при пятом подношении, воды обретают дар человеческой речи. Этот зародыш, покрытый внутренней оболочкой, пролежав внутри десять или девять месяцев или около того, затем рождается.

Рожденный, он живет, пока длится его жизнь. Отошедшего в предназначенный [ему мир], его несут отсюда к огню, из которого он и вышел, из которого он возник.

Те, которые знают это и которые в лесу чтут веру и подвижничество, идут в свет, из света — в день, из дня — в светлую половину месяца, из светлой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к северу, из этих месяцев — в год, из года — в солнце, из солнца — в луну, из луны — в молнию. Там [находится] пуруша нечеловеческой [природы]. Он ведет их к Брахману. Это — путь, ведущий к богам.

Те же, которые, (живя домохозяевами] в деревне, чтут жертвоприношения, благотворительность, подаяния, идут в дым, из дыма — в ночь, из ночи — в другую [темную] половину месяца, из другой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к югу, но они не достигают года.

Из этих месяцев [они идут] в мир предков, из мира предков — в пространство, из пространства — в луну. Это — царь Сома, он — пища богов, его вкушают боги.

Пробыв там, пока не иссякнут [плоды их добрых деяний], они снова возвращаются тем же путем, каким пришли, в пространство, из пространства — в ветер; став ветром, они становятся дымом; став дымом, становятся туманом; став туманом, становятся облаком; став облаком, они проливаются дождем. Затем они рождаются здесь как рис и ячмень, растения и деревья, сезам и бобы. Поистине, труден выход из этого [состояния], ибо [каждый из них] становится подобным лишь тому, кто поедает пищу, кто изливает семя.

Те, кто [отличается] здесь благим поведением, быстро достигнут благого лона — лона брахмана, или лона кшатрия, или лона вайшьи. Те же, кто [отличается] здесь дурным поведением, быстро достигнут дурного лона — лона собаки, или лона свиньи, или лона чандалы» (Упанишады, кн. 3, Чхандогья Упанишада, М., 1992, с. 100–101).

То, что благодаря сожжению душа умершего попадала прямиком в рай, очевидно, предполагало ее восприятие в качестве некоего огненного начала, которое огонь погребального костра освобождал из смертной оболочки тела. Сравнительное языкознание позволяет отнести возникновение данных взглядов еще к эпохе индоевропейской общности: др.-инд. dhava — «человек», «мужчина», но и.-е. dhau — «гореть»; лат. vir «человек», «мужчина», но и.-е. uer «гореть», «огонь»; тох. А atal «человек», но и.-е. ater «огонь»; др.-англ. haelep «человек» < и.-е. kel «гореть» + др.-англ. ad «огонь», «костер» (Маковский М. Сравнительный словарь… с. 387). Действительно, подобные представления имели место, о чем свидетельствует в нашем языке такое выражение, как «погасла жизнь», а возникновение или прекращение человеческих чувств, таких как любовь или ненависть, описывались в терминах возгорания или угасания. «Еще яснее, — пишет А. Н. Соболев, — связь понятий огня и жизни становится для нас в слове «воскресать», которое образовалось от старинного слова «кресъ» — огонь (кресало — огниво, кресати — высекать искры, «кресник» — июнь, то есть месяц огня) и буквально значит: возжечь пламя, а в переносном смысле: восстановить погасшую жизнь. Доказательство нашей мысли, что предок представлял себе душу в образе огня, мы можем усматривать из тех эпитетов, которые мы даем душевным движениям, — так, чувству мы даем эпитеты: горячее, пылкое, теплое; о любви, вражде и злобе выражаемся, что они возгорелись и погасли» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 54–55). В соответствии с мировоззрением славян с самого момента рождения душа человека соотносилась с огненным началом: «Связь новорожденного с домашним очагом зафиксирована в украинской поговорке: «У печурце родився». Этим поверьям некогда соответствовали обычаи, обусловленные семантикой родильной обрядности: только что появившегося на свет младенца полагалось подержать какое-то мгновением над огнем, или поднести его к устью печи, или обойти с ним на руках (обычно это делала кормилица) вокруг домашнего очага, после чего он посвящался в члены рода и получал право наследования отцовского имущества» (Криничная Н. А. Русская народная мифологическая проза. Истоки и полисемантизм образов, т. 1, СПб., 2001, с. 198). То же самое мы видим и в Кадниковском уезде: «При рождении, как только родят ребенка, подносят его к устью печи» (Неуступов А. Д. Следы почитания огня в Кадниковском уезде // ЭО, 1913, № 1–2, с. 246). На связь жизни с огнем в представлении восточных славян красноречиво указывает и украинская сказка «О куме Смерти». «Смерть, — говорит сказка, — жила пид землею, здоровецка хата уся була освичена свичками». Пришедший к ней в гости кум спрашивает ее о таком обилии свечей. Смерть объясняет ему: «Каждый человек, який тилько jе на свити, мае тут свою свичку; як вин тилько родыцьця — свичка запалюетця, як свичка гасне — вин умирае» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 54–55). Поскольку Смерть живет в этой сказке под землей, можно предположить, что она живет в темноте. С другой стороны, как показывает материал русских загадок, звезды ночного неба также представлялись народному сознанию горящими свечами. Как следует из легенды «Как мужик с Николой путешествовали и что они видели», записанной в Череповецком уезде Новгородской губернии, подобные же представления бытовали и у русского народа. По просьбе мужика Николай Чудотворец показал ему его будущее на том свете: «Долго они брели по незнакомой лесистой местности и подошли к такой большущей комнате, что и конца-краю не видать. В комнату вели двери, они были заперты. Но по слову святого Николая двери сами отворились. «Иди в горницу, — говорит святой Николай, — погуляй там, а я приду за тобой». Пошел Фалалей, и дверь за ним сама затворилась.

Огляделся мужик и видит, что к потолку лампадки навешаны. Их так было много, что, кажись, считай целый век, так и то не сосчитаешь. Одна лампадка только дымилась: масло все выгорело, другая уже погасла: масла не было; третья горела. Этих лампадок было не меньше, чем и потухших. Одни горели ярко, другие едва мерцали. Одни горели ровным светом, другие вспыхивали. И понял мужик, что лампадки эти жизни людей» (Библиотека русского фольклора. Народная проза, М., 1992, с. 360).

Блуждающие огоньки на кладбищах и в гораздо позднее время воспринимались как зримый образ души покойного.

С горящим огнем сравнивалась и вся совокупность носителей этого огненного начала, в связи с чем в русском языке далеко не случайно существует параллелизм «пламя» — «племя», ср. также и.-е. kel — «гореть» и др.-инд. kula — «род».

Неразрывная связь души новорожденного с пламенем и, в особенности, с огнем домашнего очага фиксируется в религиозных представлениях и других индоевропейских народов. Одним из эпитетов бога огня Агни был Джатаведас, буквально «знаток всех существ» или «знающий о (предшествующих) рождениях», и в этом качестве он почитался как бог успешного ритуала, обеспечивающего продолжение рода. В этом качестве ведийские арии в гимнах, посвященных Агни, молили его о следующем:

Да будет нам сын, продолжающий род, плоть от плоти! О Агни, да будет нам твое благословение!
Постарайся (дать) награду, о счастливый, заключающуюся В потомстве, О Агни, высокую (награду) во время обряда!
Пусть дарует он всенасыщающие награды, Агни, хотар, хозяин дома, (и) богатство из прекрасных сыновей!

Авторы гимнов то призывали Агни радоваться сложенной в его честь хвале «как рождению собственного ребенка» (РВ III, 15, 2), то называли его «богатым главой рода» (РВ і, 27, 12), а автор самого первого гимна «Ригведы» (РВ і, 1, 9) призывал:

Как отец — сыну, О Агни, будь доступен нам!

Агни-Вайшванара воспевался как обладающий двойной силой бык «с тысячным семенем» (РВ IV, 5, 3), которое, если судить по другому гимну (РВ III, 2, 10), присутствует во всех существах:

Быстро действуя, он движется по высотам и низинам. Он вложил зародыш в эти существа.

Ведийский свадебный гимн утверждает, что до мужа жена принадлежит трем сверхъестественным существам, последним из которых является бог огня, который и дает ей потомство:

Сома первым познал (ее), Гандхарва познал следующим. Третий твой муж — Агни, Четвертый твой — рожденный от человека. Сома отдал Гандхарве, Гандхарва отдал Агни. Богатство и сыновей дал Агни мне, а также эту.

Связь бога огня с рождением потомства отразилось и в достаточно позднем индуистском мифе о рождении бога войны Сканды. Согласно одному его варианту, он произошел от союза Агни и Свахи, принявшей облик шести жен риши, отождествляемых с созвездием Плеяд. По другому варианту мифа его отцом был Шива, семя которого упало в огонь. Агни не смог удержать семя великого бога и бросил его в реку Ганг, которая отнесла семя на гору Химават, где родившегося Сканду воспитали шесть Криттик — жен риши.

Судя по всему, один из наиболее архаичных вариантов мифа, объясняющий связь новорожденного с домашним очагом, был изложен Плутархом в рассказе о Ромуле: «Но некоторые рассказывают о его рождении совершенно невероятные вещи. У царя альбанского, Тархетия, кровожадного деспота, случилось во дворце чудо: из середины очага поднялся мужской член и оставался так несколько дней. В Этрурии есть оракул Тефии. Он дал Тархетию совет соединить его дочь с видением, предсказывая, что у ней родится славный сын, богато наделенный нравственными качествами, счастьем и телесною силой. Когда Тархетию сказали об ответе оракула, он приказал исполнить прорицание одной из своих дочерей; но она оскорбилась и послала вместо себя рабыню. (…) Когда у рабыни родилось двое близнецов, Тархетий отдал их какому-то Тератию с приказанием убить; но тот унес их и оставил на берегу реки» (Плутарх. Избранные жизнеописания, т. 1, М., 1987, с. 55). То, что в более позднюю эпоху описывалось как чудесное рождение будущего царя, в эпоху индоевропейской общности было обычным уделом всех членов племени, о чем красноречиво свидетельствуют как ведийские гимны, когда при помощи Агни на свет появляются не только вожди, но и рядовые арии, так и восточнославянские представления о родившихся у печурки детях простых крестьян.

Вышеперечисленные как собственно славянские, так и общеиндоевропейские представления о рождении детей то от звезд, то от пламени домашнего очага (а также миф о происхождении всех славян от бога солнца, подробно рассмотренный нами в книге «Дажьбог — прародитель славян») формально как будто противоречат друг другу. Однако то, что кажется нам взаимоисключающими представлениями о происхождении человеческой души, в древности могло быть взаимосвязанными частями единой системы. В своей целостности она встречается нам в среднеперсидском тексте «Денкарт», повествующем о происхождении Заратуштры: «Как откровение говорит об этом: когда Аухармазд создал материал для Заратуста, слава затем в присутствии Аухармахда перешла на материал для Заратуста, на этот зародыш, с этого зародыша она перешла на…; от бесконечного света она перешла на Солнце; от Солнца она перешла на Луну; от Луны она перешла на звезды; от звезд она перешла на огонь в доме Зоисха, а от этого огня она перешла на жену Фрахимвана-Зоисх, когда она родила ту девочку, которая стала матерью Заратуста» (Ван-дер-Варден Б. Пробуждающаяся наука. II. Рождение астрономии, М., 1991, с. 161). Этот фрагмент иранской традиции, взятый в контексте рассмотренных выше греческих, римских, славянских и индийских представлений о происхождении человеческой души от звезд и домашнего очага, а также рассмотренных представлений о ее возвращении на свою небесную прародину, дает нам основание предположить, что в период индоевропейской общности таинство происхождение жизни объяснялось нашими далекими предками так же или почти так, как это сделал автор «Денкарта». Обратную последовательность прохождения этих небесных светил мы видим в двух русских заговорах. Так, в заговоре на удачную ловлю описывается такой путь охотника: «Пойду из избы в двери, из дверей в сени, из сеней на крылечко, с крылечка по леснице в чистое поле, в твердые заводы, в восточную сторону, во темные леса, под ясную зорю, под красное солнце, под светлый месяц, под частые звезды! Ясной зорей оденусь, красным солнцем опояшусь, частыми звездами опотычусь…» (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 1, кн. 2, СПб., 1841, с. 34). Лечебный заговор отсылал колотья и болезни подальше от человека: «И заповедую вам, колотье и болести, таскаться по миру от востока до запада, от озера до болота, от горы до дола,… от звезды до месяца…» (там же, с. 32).

Генетически родственные воззрения были зафиксированы в Индии в рассмотренном выше мифе о рождении бога Сканды, причем в обоих вариантах этого мифа фигурируют Агни и созвездие Плеяд. Обращает на себя внимание та ключевая роль, которая отводится во всей этой захватывающей дух картине космического круговорота душ огню. Спускаясь на Землю из глубин космоса для вселения в тело будущей матери, душа человека должна пройти через огонь домашнего очага. Тело завершившего свой жизненный путь на этой Земле человека кладут на огонь погребального костра, и с его пламенем душа возвращается назад, на небо. Взятый в двух своих ипостасях, огонь оказывается теми воротами, пройдя через которые души людей то спускаются с небес на землю, то опять поднимаются к звездам.

В свете тесной связи Сварога со звездным небом весьма интересным представляется сделанный А. Н. Соболевым следующий вывод: «Отождествление души с огнем послужило основанием для древнего человека представлять ее и под образом звезды, потому что последняя, по его воззрению, считалась тоже огнем. Это сближение усматривается в тех метафорах, которые и до сих пор ей придаются простолюдином: «Звезды горят, звезда гаснет, звезда пылает». Остаток древнего представления души в образе звезды мы встречаем также в народных верованиях, по которым рождение человека сближается с появлением на небе особо принадлежащей ему звезды, а смерть его — с падением таковой…» (там же, с. 56).

При этом земной огонь воспринимался славянами-язычниками как сила, способная в какой-то степени влиять на этот огонь души. Так, автор древнерусского поучения против язычества «Слова св. Григория по Чудовскому списку» обличал своих современников в том, что те в день поминовения умерших предков в Великий четверг сметают мусор к воротам и жгут его для обогрева душ мертвых: «И сметье оу воротъ жгоуть в великои четвергъ, молвящ тако оу того огня дша приходяще огрѣваются» (Гальковский Н. М. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси, т. 2 // Записки императорского Московского археологического института, т. XVIII, М., 1913, с. 34). Обычай этот держался исключительно долго. Так, 26-й вопрос «Стоглава» 1551 г. гласит: «А в Великий четверток порану солому палят и кличут мертвых» (Стоглав, СПб., 1863, с. 141–142). Хоть это свидетельство XVI века и не упоминает такую важную черту, как зажжение костра у ворот, т. е. в пограничной зоне между земным и потусторонним миром, но зато оно фиксирует временную приуроченность этого обряда, связанную, по всей видимости, с восходом солнца. Родственные представления были зафиксированы и у западных славян: в воскресенье четвертой недели Великого поста, когда происходило поминовение предков, лужичане ходили с зажженными факелами, вспоминали покойников и на обратном пути пели: «Смерть мы погасили, новую жизнь зажгли!» Отголоски обряда трупосожжения мы находим даже в довольно поздней стихотворной загадке:

Певунчики поют, Ревунчики ревут, Текунчики текут, Бегунчики бегут, Сухо дерево везут, В сухом дереве Не пыхнет, не дыхнет, Не ворохнется.

В. В. Митрофанова связала ее с воспоминанием об обычае везти во время похорон покойника в санях, однако здесь мертвое тело однозначно отождествляется с «сухим деревом», что наводит на мысль о его сожжении. Показательно, что загадка называет три критерия, отличающие умершего от живого: в мертвеце уже ничего не «пыхнет» (в отличие от огня духа, вспыхивающего в живом человеке), не «дыхнет» (указание на отсутствие дыхания, чисто этимологически связанного с душой) и не «ворохнется» (показатель недвижимости мертвого тела). В зависимости от того, обладал или нет человек магической силой, данный образ души в восприятии окружающих мог варьироваться от небольшого огонька до огненного шара. Представление об этом настолько укоренилось в народном сознании, что было зафиксировано этнографами даже во второй половине XX века. В 1967 г. в с. Новое Юрьев-Польского района Владимирской области был записан следующий рассказ о том, как душа одной умершей колдуньи вылетела в виде огненного шара: «У нас одна женина была, она сейчас умерла. Она что-то знала… Когда она помирала, веник просила. Ей веник подашь — она тебе передаст (колдовство). Умирала тяжело, ей медсестра делала уколы. Открывали трубу, а сын шел из города, видел, как из трубы шар огня выскочил» (Носова Г. А. Язычество в православии, М., 1975, с. 144). В XIX в. подобные древние представления, окрашенные, правда, уже христианскими напластованиями, применялись ко всем колдунам и ведьмам: «Так, простой народ думает, что ведьмы и колдуны по смерти огненными шарами каждый год отправляются к реке Иордану омывать свои грехи, но их на пути всегда застигает дождь, и они никогда не достигают своей цели» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 70).

Археологические данные полностью подтверждают сообщения письменных источников о широчайшем распространении трупосожжения у славян и, в свою очередь, дают нам новые интересные данные. И. П. Русанова констатирует: «Во второй половине 1 тысячелетия н. э. на территории Северо-Западной Украины безраздельно господствовал обряд трупосожжения. Известны урновые погребения и сожжения под курганными насыпями. (…) Все погребения расположены на площади поселений между домами или в непосредственной близости от селищ и городищ. На городище Бабка погребение находилось в валу; в Корчаке обнаружены два погребения в разных частях поселения на площади между домами; в Тетеревке найдено два горшка с костями, стоящих рядом с жилищем; в Шумске остатки 20 погребений примыкали к святилищу и входили в состав целого культового комплекса. В этот комплекс Шумска входило и специальное место для сожжения умерших — мощное кострище, окруженное ровиком» (Русанова И. П. Славянские древности VI–VII веков, М., 1976, с. 42). О последнем религиозном центре небольшой округи следует сказать особо. Помимо святилища и могильников археологи обнаружили там один жилой дом, окруженный четырнадцатью наземными постройками-сараями. Дом и хозяйственные сооружения представляют из себя богатую усадьбу с большими хозяйственными запасами, где, по всей видимости, жил старейшина, выполнявший обязанности жреца, провожавшего умерших соплеменников в последний путь. Обычно захоронения располагались в непосредственной близости от поселка, однако из этого правила есть исключения: огромный некрополь у румынского села Сэрата-Монтеору, содержащий более 1500 славянских трупосожжений VI–VII вв., и остров Рюген, где еще в XIX в. немецкими археологами было открыто 1526 славянских могил. Подобные массовые захоронения были, по всей видимости, обусловлены исключительной святостью этих мест: относительно Рюгена, запечатлевшегося в русском фольклоре под именем «острова Буяна», это можно утверждать с полной определенностью, и это же весьма вероятно относительно некрополя на территории Румынии.

Сам погребальный костер мог существенно варьироваться в размерах, что зависело от статуса, который покойник занимал в обществе. У рядовых общинников археологи фиксируют кострище около 10 м в диаметре при толщине спрессованного слоя угля и золы в 30–40 см, а местного князя эпохи Святослава, останки которого были погребены в Черной Могиле под Черниговом, сожгли на костре площадью свыше 300 м, огонь от которого был виден на 30 км во все стороны. Однако зачастую одним погребальным костром дело не ограничивалось: «Процесс погребения мы должны представить себе так: складывали погребальный костер, на него «възложаху мьртвьца», и это непосредственное похоронное дело сопровождалось религиозно-декоративным сооружением — вокруг крады… прочерчивали геометрически точный круг, рыли по кругу глубокий, но узкий ровик и устраивали какую-то легкую ограду вроде плетня из прутьев (следов бревенчатого тына нет), к которой прикладывали значительное количество соломы (снопов?). Когда зажигали огонь, то пылающая ограда своим пламенем и дымом закрывала от участников церемонии процесс сгорания трупа внутри ограды» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М.,1988, с. 88). Это описание было сделано Б. А. Рыбаковым по материалам южнорусских курганов, а вот какие интересные наблюдения о захоронении на Севере Руси, органично сочетавшем центральный столб и частокол по кругу, были приведены А. А. Фроловым: «Столб в насыпи имеет несомненное ритуальное значение. (…) В данном случае этот образ заключал в себе идею единства мироздания: основание столба было заглублено в материк (корни, уходящие в нижний ярус Вселенной), а верх, который, как можно предполагать, возвышался над насыпью, «уходил в небо». И если допустить, что найденные кальцированные кости находились первоначально в какой-то связи со столбом (на нем, в нем), то остатки погребения или жертвы также связывались с «верхним миром».

Скорее всего ритуальный смысл имели вертикально стоявшие обугленные плашки и каменная вымостка в насыпи. Аналогии таким столбикам известны и в других районах Восточной Европы в славянских древностях того времени.

Немаловажной деталью обрядности является и кольцевая ограда во рву. Случаи сооружения бревенчатого частокола, закрепленного в канавке, окружающей курган, известны по всей территории расселения восточных славян. Любопытно, что в Боршево, Тризново и Западной оградки встречались в тех же курганах, где фиксировались центральные столбы. В Новгородской земле сооружение кольцевой оградки в насыпи известно, например, по кургану 4-й группы Липицы IV (Демянский р-н). В древнерусских курганах с трупоположением подобная деталь обряда отмечена на территории древлян, вятичей, полян, дреговичей, в Волго-Окском междуречье. Во многих случаях частокол сжигался уже во время погребения или сразу после него. Это особенность и славянских, и древнерусских курганов.

В нашем случае оградка скорее всего была намеренно сожжена вскоре после сооружения насыпи. Известно, что любое замкнутое пространство символизировало границу. И если насыпь представлялась как вход в иной мир, то кольцо пламени горящей оградки было символом «огненной реки», разграничивающей два мира. Представления о реке-границе многократно зафиксированы фольклористами и этнографами. Еще в XIX веке крестьяне воспринимали образ «огненной реки», лежащей на пути в страну мертвых, буквально, как объективную реальность. Этот же образ дают нам русские народные сказки, в которых герой, путешествующий в тридевятое царство, к бабе-яге или другим подобным персонажам, связанным с миром смерти, как правило пересекает реку или озеро, часто огненные. Образ «огненной реки» характерен и для древнерусских апокрифов, впитавших народные, то есть еще языческие, представления о мире. Обращает на себя внимание формальная противоречивость образа, совместившего противоположные стихии — огонь и воду. Вероятно, их единство, как и единство верха и низа, в представлении язычника и двоеверца, было присуще логике иного мира» (Фролов А. А. Сопка у дд. Брод — Лучки Валдайского р-на Новгородской области (результаты исследования и интерпретация) // Новгород и Новгородская земля. История и археология, вып. 8, Новгород, 1994, с. 45–46). Через эту реку можно было перейти по мосту или переплыть на лодке. Первый способ присущ в основном иранской мифологии в виде моста Чинвата, который души умерших должны были преодолеть на пути в рай, но был знаком и восточным славянам. Отголоски его были рассмотрены выше, в связи с мотивом моста, по которому ходят Бог, Богоматерь, умершие предки. Зачастую это был просто мост между этим и тем светом, без упоминания огненной реки. Последняя возникает в Волоколамском патерике, где говорится о видении огненной реки, загораживающей грешникам вход в рай: «Чрезъ рѣку огненную мостъ, а на немъ искусъ. Грѣшніи же на томъ искусѣ удержаны бываху от бѣсовъ, и во огненную рѣку пометаеми» (Рязановский Ф. А. Демонология в древнерусской литературе, М., 1916, с. 120). Бытовал этот образ не только в письменной, но и в устной традиции. По смоленским поверьям, связанным со смертью, «каждая баба, идя в баню, несет с собой лучину, которую она кладет через огненную реку при переходе ее в будущей жизни» (Еремина В. И. Ритуал и фольклор, Л., 1991, с. 151). Однако гораздо чаще в восточнославянской традиции через эту реку переправлялись не по мосту, а на лодке. Образ огненной реки, которую предстояло пересечь умершим, предполагал и образ перевозчика, которым на Руси после ее христианизации был объявлен архангел Михаил:

Протекала тут река огненная; Как по той-там реки, реки огненныя, Да тут ездит Михайло-архадьел-царь; Перевозит он души, души праведныя, Церез огненну реку ко пресветлому раю, Ко пресветлому раю да ко пресолнышнему, К самому Христу — царю небесному.

В этом стихе обращают на себя внимание два момента: перевозчик назван царем, как и Иисус Христос (ниже будет показана связь Сварога с верховной властью, олицетворением которой стал его сын Дажьбог), а сам рай, названный «пресолнышним», явно связан с дневным светилом. В Сербии мы вновь видим образ святых перевозчиков душ, но там их, во-первых, уже двое, во-вторых, ничего не говорится об их царском достоинстве, да и сам рай не связывается с солнцем. У южных славян к лежащему под райским деревом св. Николаю приходит Илья-пророк и говорит: «Вставай, Никола! Пойдем в лес, построим корабли и перевезем души с того света на этот» (там же, с. 576). В свое время А. Н. Соболев констатировал: «Преддверием рая и ада служит огненная река, которая отделяет жилище живых от умерших. Она со всех сторон обтекает землю, так что избежать ее нет возможности как праведным, так и грешным» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 252). Весьма ценным в этой связи следует признать наблюдение лингвиста О. Н. Трубачева об исконном значении славянского слова «рай»: «Напротив, одна исконнославянская этимология, встретившая критику Фасмера, кажется нам заслуживающей внимания: речь идет о родстве rajь и rojь, reka. Следует только уточнить отношения ближайшеродственных форм rojь и rajь; вокализм rajь обнаруживает продление, а оно указывает на производность, т. е. rajь (roj-) не «течение», а «связанный с течением», возможно, что-то в смысле «заречный», что лучше отражает существо представления» (Трубачев О. Н. Этногенез и культура древнейших славян, М., 2002, с. 190). Связанные с этим представлением пережитки сохранились на Русском Севере вплоть до XX века, несмотря на кардинальную смену похоронной обрядности под влиянием христианства: «В погребально-поминальных действиях сохранились и воспоминания о реке как путеводной нити, связывающей мир мертвых и живых. Этим объясняется обычай, по которому бросали в реку солому, использованную при обмывании, стружки, оставшиеся при изготовлении гроба. Первоначально и сам путь на «тот» свет мыслился как водный. Не случайно приснившаяся пустая лодка была приметой скорой смерти» (Семенов В. А. Обряды жизненного цикла в традиционной духовной культуре русских Нижней Печеры (в контексте мифо-поэтических представлений) // Устные и письменные традиции в духовной культуре Севера, Сыктывкар, 1989, с. 119). С понятием течения, однако, могла быть связана не только река, но и звездное небо: «Мнози видѣша течение звѣздное на небеси, и оттогахуся звѣзды отъ небеси на землю» (Словарь русского языка, вып. 5, М., 1978, с. 346). Следует отметить, что звезды еще с индоевропейских времен находились в самой непосредственной связи с душами умерших или еще не родившихся людей, в результате чего и само небо могло восприниматься как охватывающая землю гигантская река между человеческим и загробным мирами. Непосредственно с этим комплексом представлений была связана мифологема о некоторых славянских языческих правителях как перевозчиках, которая будет нами рассмотрена более подробно в шестой главе.

Поскольку обычай трупосожжения играл такую важную роль в духовной жизни славянского общества, то мы можем предположить его возникновение еще в праславянский период, и тогда он будет играть роль одного из важнейших критериев для решения вопроса о том, какую археологическую культуру нам следует относить к праславянам. В своем докладе «Погребальный обряд между Эльбой и Вислой в VI–X вв. как источник изучения религии западных славян», прочитанном на Первом международном симпозиуме по славянскому язычеству в 1981 г., польский археолог Е. Золль-Адамикова показала, что славянам с глубокой древности был свойственен обряд кремации умерших. На территории Европы данный ритуал возник достаточно давно: «Изменение погребального обряда — от трупоположения к кремации, наблюдается во многих областях Европы во второй половине II тыс. до н. э., особенно в период сложения культуры погребальных урн, свидетельствует в первую очередь о распространении новых представлений о загробной жизни, согласно которым огонь помогал душе человека освободиться от тела и взлететь в небо. Чтобы «помочь» полету души, в погребальный костер часто клали крылья птиц» (История Европы, т. 1, Древняя Европа, М., 1988, с. 122). В массовом масштабе этот новый ритуал возникает на территории лужицкой культуры, сформировавшейся на рубеже 1300 г. до н. э. на большей части Польши, Восточной Германии и северных областей Чехии и Словакии. Исследователи отмечают: «Обычай сожжения мертвых был известен задолго до распространения лужицкой культуры, но только с появлением этой культуры трупосожжение становится господствующим и широко распространяется по всей Европе» (Погребальный обряд племен Северной и Средней Европы в 1 тыс. до н. э. — 1 тыс. н. э., М., 1972, с. 12). Хотя напрямую лужицкую культуру и нельзя непосредственно соотнести с праславянами (по мнению археологов, ее оставили древнеевропейские племена, из которых впоследствии развились пракельты, праиталики, иллирийцы, прагерманцы и праславяне), тем не менее, по одной из наиболее распространенных гипотез, она сыграла важную роль в их становлении: «Следовательно, судя по данным археологии, славяне как самостоятельная этноязыковая единица начали формироваться в середине 1 тысячелетия до н. э. в результате взаимодействия и метисации носителей восточной части лужицкой культуры (в языковом отношении древнеевропейские племена) с расселившимися на их территории племенами поморской культуры…» (Седов В. В. Происхождение и ранняя история славян, М., 1979, с. 51). Таким образом, мы можем достаточно точно определить время возникновения обряда трупосожжения, который действительно имеет самое непосредственное отношение к становлению славян в качестве отдельного народа, и, соответственно, время возникновения данного связываемого со Сварогом и его сыном огнем-Сварожичем комплекса идеологических представлений.

Хотя в Европе обычай трупосожжения становится господствующим только со времен лужицкой культуры, мы можем предположить его более глубокие корни, уводящие нас в эпоху индоевропейской общности, распавшейся в III тыс. до н. э. В Индии сожженные на погребальном огне предки описывались находящимися на небе (РВ Х, 15,14):

Кто, сожженный Агни, кто несожженный Агни, Посреди неба радуются поминальной жертве…

Следующий гимн (РВ Х, 16) был специально посвящен Агни как погребальному костру, и в первом же четверостишье содержалась просьба к богу огня отправить умершего, воспринимаемого как приготовленная наподобие еды жертва, на небо:

Не сожги его, Агни, дотла, не спали! Не испепели его кожу и тело! Когда приготовишь (его), Джатаведас, То отправь его к отцам!

Представление о покойнике как запеченной жертве было присуще и древнерусской традиции, о чем свидетельствует надпись № 21 в храме Софии в Новгороде: «…(ки)те пиро(ге въ) печи, гридьба въ корабли… перепелъка пар(е в)ъ доуброве, пост(ави) кашоу, по(ст)ави прироге, тоу иди». А. А. Медынцева интерпретировала ее как песенку-считалку, однако с ней не согласилась Т. В. Рождественская, которая совершенно справедливо связала ее с комплексом похоронных представлений: «Однако ее метафорический смысл и местоположение в Мартирьевской паперти собора вблизи от гробницы архиепископа Мартирия позволяют связать этот текст с погребальным ритуалом. Представления о покойнике в замкнутом пространстве гроба как гребной дружине (гридьбе) в корабле или как о пироге в печи, о покинувшей тело душе как о перепелке, парящей в дубраве, упоминание о поминальной тризне с ритуальными кушаньями («постави кашу, постави пироге…») и о проводах на тот свет («ту иди») восходят, несомненно, к языческим истокам. Видимо, неслучайно оба этих текста были тщательно зачеркнуты современниками, а чуть ниже надписи на стене Мартирьевской паперти тогда же появилась надпись: «Оусохните ти роуки» (№ 204)» (Рождественская Т. В. Древнерусские надписи на стенах храмов, СПб., 1992, с. 21). Отметим только, что образ корабля мог появиться в этом тексте и в связи с разобранным выше представлением о переправе души после смерти через реку, да и в целом здесь упоминаются вещи, связанные с тремя стихиями (огонь, вода и воздух), играющими роль в загробных странствиях души. Печь, в которой соединились образы домашнего очага и столба (как отмечает И. И. Срезневский, одним из значений древнерусского слова «столб» как раз и было «печной столб», «печь»: «Ставъ въ своеи избѣ оу столба пещна») (Срезневский И. И. Словарь древнерусского языка, т. III, ч. 1, М., 1989, с. 580), была тесно связана с похоронным ритуалом. Еще в XIX веке крестьяне, возвратясь домой с похорон, обязательно прикладывали руку к очагу или печи, чтобы животворящей силой домашнего огня очиститься от соприкоснувшейся с ними скверны смерти. С другой стороны, печь, как и ворота, воспринималась как своеобразное окно между мирами, и в Белоруссии верили, что если в течение сорока дней после похорон по вечерам заглядывать в дом через «пичне окно», то можно увидеть умершего. В Олонецкой губ. на сороковой день после смерти ставили прибор для покойника, которого, как считалось, можно было увидеть, сев за печь, а в Словакии верили, что если в Сочельник посмотреть в печь, то можно увидеть умершего отца. Как видим, с принятием христианства в разных местах славянского мира печь стала выполнять ту же функцию, что и ворота русов-язычников, описанные ибн Фадланом.

Также и «Илиада» фиксирует обряд трупосожжения у древних греков. Описание этого обряда начинается с того, что к Ахиллу является душа его убитого друга Патрокла, которая жалуется, что не может попасть в Аид без совершения этого погребального обряда:

Там Ахиллесу явилась душа несчастливца Патрокла, Призрак, величием с ним и очами прекрасными сходный; Та ж и одежда, и голос тот самый, сердцу знакомый. Стала душа над главой и такие слова говорила: «Спишь, Ахиллес! неужели меня ты забвению предал? Не был ко мне равнодушен к живому ты, к мертвому ль будешь? О! погреби ты меня, да войду я в обитель Аида! Души, тени умерших, меня от ворот его гонят И к теням приобщиться к себе за реку не пускают; Тщетно скитаюся я пред широковоротным Аидом. Дай мне, печальному, руку: вовеки уже пред живущих Я не приду из Аида, тобою огню приобщенный!»

Затем идет описание приготовления погребального костра:

С ними остались одни погребатели: лес наваливши, Быстро сложили костер, в ширину и длину стоступенный; Сверху костра положили мертвого, скорбные сердцем; Множество тучных овец и великих волов криворогих, Подле костра заколов, обрядили; и туком, от всех их Собранным, тело Патрокла покрыл Ахиллес благодушный С ног до главы; а кругом разбросал обнаженные туши; Там же расставил он с медом и с светлым елеем кувшины, Все их к одру прислонив; четырех он коней гордовыйных С страшною силой поверг на костер, глубоко стеная. Девять псов у царя, при столе его вскормленных, было; Двух и из них заколол и на сруб обезглавенных бросил; Бросил туда ж и двенадцать троянских юношей славных, Медью убив их: жестокие в сердце дела замышлял он. После, костер предоставивши огненной силе железной, Громко Пелид возопил, именуя любезного друга: «Радуйся, храбрый Патрокл, и в Аидовом радуйся доме! Все для тебя совершаю я, что совершить обрекался: Пленных двенадцать юношей, Трои сынов знаменитых, Всех с тобою огонь истребит; но Приамова сына, Гектора, нет! не огню на пожрание — псам я оставлю!» (…) Но костер между тем не горел под мертвым Патроклом. Сердцем иное тогда Пелейон быстроногий замыслил: Став от костра в отдалении, начал молиться он ветрам, Ветру Борею и Зефиру, жертвы для них обещая. Часто кубком златым возливал он вино и молил их К полю скорей принестися и, пламенем сруб воспаливши, Тело скорее сожечь. Златокрылая дева Ирида, Слыша молитвы его, устремилася вестницей к ветрам, Кои в то время, собравшись у Зефира шумного в доме, Весело все пировали. Ирида, принесшися быстро, Стала на каменном праге; и ветры, увидев богиню, Все торопливо вскочили, и каждый к себе ее кликал. (…) Воздвиглися ветры, С шумом ужасным несяся и тучи клубя пред собою. К понту примчались, неистово дуя, и пенные волны Встали под звонким дыханием; Трои холмистой достигли, Все на костер налегли, — и огонь загремел, пожиратель. Ветры всю ночь волновали высоко крутящееся пламя, Шумно дыша на костер; и всю ночь Ахиллес быстроногий, Черпая кубком двудонным вино из сосуда златого, Окрест костра возливал и лицо орошал им земное, Душу еще вызывая бедного друга Патрокла. Словно отец сокрушается, кости сжигающий сына, В гроб женихом нисходящего, к скорби родителей бедных,— Так сокрушался Пелид, сожигающий кости Патрокла, Окрест костра пресмыкаясь и сердцем глубоко стеная. В час, как утро земле возвестить Светоносец выходит, И над морем заря расстилается ризой златистой, Сруб под Патроклом истлел, и багряное пламя потухло. Ветры назад устремились, к вертепам своим полетели Морем Фракийским; и море шумело, высоко бушуя. Грустный Пелид наконец, от костра уклонясь недалеко, Лег изнуренный; и сладостный сон посетил Пелейона. Тою порой собиралися многие к сыну Атрея; Топот и шум приходящих нарушили сон его краткий; Сел Ахиллес, приподнявшись, и так говорил воеводам: «Царь Агамемнон, и вы, предводители воинств ахейских! Время костер угасить; вином оросите багряным Все пространство, где пламень пылал, и на пепле костерном Сына Менетия мы соберем драгоценные кости, Тщательно их отделив от других; распознать же удобно. Друг наш лежал на средине костра; но далеко другие С краю горели, набросаны кучей, и люди и кони. Кости в фиале златом, двойным покрывши их туком, В гроб положите, доколе я сам не сойду к Аидесу. Гроба над другом моим не хочу я великого видеть, Так, лишь пристойный курган; но широкий над ним и высокий Вы сотворите, ахеяне, вы, которые в Трое После меня при судах мореходных останетесь живы». Так говорил; и они покорились герою Пелиду. Сруб угасили, багряным вином поливая пространство Все, где пламень ходил; и обрушился пепел глубокий; Слезы лиющие, друга любезного белые кости В чашу златую собрали и туком двойным обложили; Чашу под кущу внеся, пеленою тонкой покрыли; Кругом означили место могилы и, бросив основы Около сруба, поспешно насыпали рыхлую землю. Свежий насыпав курган, разошлися они.

Как видим, и в данном случае большое значение имели ветра, которые приходилось умилостивлять специальными приношениями.

Поскольку ни ведийские арии, ни греки эпохи Троянской войны не имели тесных контактов с лужицкой культурой, нам остается предположить возникновение обычая трупосожжения уже в эпоху индоевропейской общности. Мало кто задумывается об этом, но даже современное русское название огня семантически указывает на этот обычай. Как указывает О. Н. Трубачев, слав. «огонь», лит. ugnis, лат. ignis, др.-инд. agni восходят к слову ngnis, в начале которого идет отрицание «не-», второй член представляет из себя индоевропейский корень, представленный в слав. gnitі, русск. «гнить». «После этого семантическая реконструкция этого названия огня будет как бы «не-гниющий», и нам остается здесь вспомнить о тех культурных предпосылках, которые вызвали такое обозначение огня: так мог называться, вероятнее всего, ритуальный огонь, пожирающий останки умершего, и вполне возможно, что первоначально так назывался только огонь погребального костра. Вывод культурно-исторический: и.-е. ignis явилось языковым неологизмом, отразившим нововведение кремации» (Трубачев О. Н. Этногенез и культура древнейших славян, М., 2002, с. 211).

Как видим, данный термин присущ не всем индоевропейским языкам, из чего можно заключить, что обычай трупосожжения возник уже в период начавшегося распада индоевропейской общности. С этим вполне совпадает мнение М. Янюнайте о том, что кремация появляется в IV тысячелетии до н. э. (Янюнайте М. Некоторые замечания об индоевропейской прародине // Baltistica XVII (1), 1981, с. 66). Поскольку, как было показано в предыдущей книге, посвященной Сварогу, кузнечное ремесло также возникает в период распада индоевропейской общности в IV–III тысячелетиях до н. э., мы вправе предположить, что оба этих новых явления в жизни наших далеких предков были связаны между собой, и притом не только хронологически.

 

Глава 5 Трупосожжение — огненная дорога в небо

Относительно причин, которые побудили европейцев перейти к новому ритуалу погребения, среди исследователей единства нет. Различные специалисты предполагали страх живых перед умершими, возникновение понятия бессмертного духа, возникновение и развитие металлургии, желание возвратить умершего обществу, чисто гигиеническую цель, представление об очищающей силе огня. При этом отмечается, что умерший и после своей смерти продолжал считаться членом коллектива, члены которого несли по отношению к нему морально-этическую обязанность совершить по нем определенный ритуал. Другие авторы подчеркивали, что трупосожжение идеально разрешало дилемму желания первобытных людей избавиться от покойника с привязанности к нему родных и близких. Следует отметить, что само возникновение погребального обряда как такового является одним из существенных признаков, отличающих человека от животных: «Первые обычаи (удаление трупа, экзогамия и т. п.), возможно, имели своей основой биологические инстинкты, а также безусловные и приобретенные в процессе жизнедеятельности рефлексы. Так как обычаи — явление социальное, свойственное только человеческому обществу, возникновение их следует относить, вероятно, к периоду трансформации человеческого стада в родовую общину, по археологической периодизации — к эпохе мустье. Именно этим временем датируются и наиболее ранние захоронения, свидетельствующие о существовании погребальных обычаев и простейшего обряда» (Ольховский В. С. Погребально-поминальная обрядность в системе взаимосвязанных понятий // СА, 1986, № 1, с. 69). Введение трупосожжения еще больше увеличило отличие человека от животных. Как бы ни трактовались изначальные побудительные мотивы кремации, можно предположить, что переход к новому ритуалу являлся частью более широкого духовного переворота, связанного с постепенным переходом от матриархата к патриархату. Если раньше тело покойника зарывали в землю, которая мыслилась как материнское начало, через определенное время порождающее человека вновь (начиная с захоронений неандердальцев мертвецу зачастую специально придавали позу зародыша), то теперь лоно Матери-Земли стало представляться опасным, поскольку там обитала пожирающая трупы змея, и душа покойника стала посредством погребального костра напрямую отправляться на небо, к божественному супругу Земли.

Но что же случилось в ту далекую эпоху, в результате чего материнское начало стало смертельно опасным для ее детей, а в ее недрах завелась страшная змея? Чтобы найти ответ на этот вопрос, нам следует пристальнее приглядеться к самой змее и постараться понять, что именно связывало это пресмыкающееся с Матерью-Землей. Все исследователи, занимающиеся образом этого животного, единодушно отмечают крайне противоречивый, амбивалентный его характер, который в мифологиях различных народов может быть одновременно и благодетельным, и смертельно опасным для человека. Если мы обратимся к наиболее изученной греческой мифологии, то увидим, что там змеи могут быть связаны как с мужскими, так и с женскими персонажами, однако в условиях первоначального господства матриархата со змеей в первую очередь соотносилось именно женское божество. Многочисленные отголоски этого мы видим даже в классической античной мифологии, отражавшей в первую очередь возобладавшие патриархальные идеи. Начать следует с Геи-Земли, которая в союзе с Тартаром родила ужасное змееобразное чудовище Тифона, которого лишь с трудом смог уничтожить Зевс. Гесиод так описывает внешний вид этого отпрыска Матери-Земли:

Силою были и жаждой деяний исполнены руки Мощного бога, не знал он усталости ног; над плечами Сотня голов поднималась ужасного змея-дракона. В воздухе темные жала мелькали. Глаза под бровями Пламенем ярким горели на главах змеиных огромных.

Рис. 9. Геката, римская статуя I–II вв. н. э. // Мифы народов мира, т. 1. М., 1991

Рис. 10. Богини со змеями из Кносса. Крит, первая половина II тыс. до н. э. // История искусства зарубежных стран, т. 1. М., 1962

О том, что змеиные черты были отнюдь не случайны у сына Геи, свидетельствует также и то, что она впоследствии родила дракона Ладона, деву-змею Эхидну и дракона Пифона, бывшего первоначально служителем ее оракула в Дельфах. Внучкой Геи была знаменитая Медуза Горгона, покрытая чешуей и со змеями вместо волос. Со змеями в волосах или в руке изображалась и ночная богиня Геката (рис. 9). Не менее устойчивую связь со змеями демонстрировали и богини уже олимпийского пантеона. В орфическом гимне (XXXII, 11) Афина Паллада просто называется змеей, в ее храме на Афинском акрополе содержалась священная змея, а Софокл характеризовал эту богиню как «живущая со змеей». Змей как оружие использует и супруга самого Зевса Гера, посылая их задушить новорожденного Геракла в колыбели. Подобная связь богинь со змеями не была одной лишь греческой спецификой, а фиксируется у очень многих народов. Критские статуэтки традиционно изображают богинь или жриц со змеями (рис. 10), а в более позднюю эпоху в Греции тесно были связаны со змеями и вакханки, служительницы бога Диониса. Еврипид так описывает охваченных «священным безумием» женщин:

И, легкий сон сгоняя с вежд, вскочили Вакханки на ноги — все чудо как скромны. Старухи, жены молодые и девицы… Сначала кудри распускают по плечам, А у кого небрида распустилась, Те подвязать спешат и пестрой лани Опять покров змеею подпоясать. И змеи им при этом лижут щеки.

Обратившись к другим народам, мы увидим, что змееногой была и верховная богиня скифского пантеона (рис. 11), почитавшаяся как прародительница этого народа. Со змеями изображается и индийская тантрическая богиня (рис. 12). О том, что подобные представления существовали и в славянском язычестве, говорит как этимологическое родство слов «змея» и «земля», показывающее, что это пресмыкающееся было связано с Матерью Сырой Землей, так и то, что в ряде вариантов былины о Михайле Потоке в могиле в змею превращается сама его жена Марья, бывшая «роду змеиного», которую герой рубит на части. В сказке «Орон-верный», разыскивая своих плененных братьев, Иван-царевич вступает в схватку с Бабой-ягой: «Яга-баба видит, что его хитростью не взять, схватила из кошеля две змеи; побежала на Ивана-царевича. Змеи шипят, огнем палят. Иван-царевич взял меч-кладенец, один раз махнул — змеям головы снял. Схватил Бабу-ягу, давай правду пытать. Тут она и покаялась. Он ей голову снес» (Бой на калиновом мосту, Л., 1985, с. 291). Эта сказка возвращает нас к эпохе ожесточенных схваток, приведших к свержению матриархата, и, помимо прочего, свидетельствует о том, что и славянские жрицы обладали ручными змеями наподобие древнегреческих вакханок.

Рис. 11. Скифская змееногая богиня, IV в. до н. э. // Мифы народов мира, т. 2. М., 1992

Рис. 12. Индийская тантрическая богиня // Энциклопедия тантры. Алхимия экстаза. М., 1997

В русских поговорках змея неоднократно ассоциируется с женским началом, особенно когда требуется подчеркнуть его отрицательные качества: «Сваха лукавая, змея семиглавая!»; «Лучше жить со змеею, чем со злою женою»; «Злая жена та же змея»; «Из дому жена, из лесу змея выживают». Змеей или змеей подколодной в обиходе называли скрытного и злобного человека. Отголосок былой близости женщины и змеи спустя многие тысячелетия проникает и в христианскую традицию. Одним из наиболее почитаемых в ней змееборцев был святой Георгий. Посвященная его подвигу легенда описывает традиционную ситуацию: поселившийся около города дракон-людоед требует себе на съедение каждый день юношу или девушку. В конце концов очередь доходит до дочери правителя этого города, которую спасает проезжающий мимо святой воин. Сюжет поединка Георгия со змеем был весьма распространен в Средневековье, став, в частности, даже гербом Москвы. Однако в ряде случаев средневековые памятники искусства показывают нам совершенно неожиданное развитие данного сюжета: дочь правителя города, как бы жертва в данной ситуации, ведет за собой на привязи дракона, кажущегося абсолютно ручным. Подобный вариант встречается нам как в западноевропейской традиции (картина середины XV в. П. Учелло), так и в русской средневековой иконописи (рис. 13). Для его объяснения христианская традиция фактически лишила своего героя права совершить традиционный подвиг змееборца, в ожесточенном бою победившего страшное чудовище. Согласно ей, обессиленный и укрощенный молитвой змей сам упал к ногам Георгия, после чего дочь правителя ведет его за собой в город на поводке «как послушного пса», как об этом сказано в «Золотой легенде» итальянского автора XIII в. Иакова Ворагинского. Потрясенные этим зрелищем язычники, жившие в том городе, после проповеди святого обращаются в новую веру, после чего Георгий сражает дракона мечом и возвращает дочь отцу. Как видно из приведенного выше материала, именно эта связь женщины со змеем является изначальной, и данная существенная черта матриархата проникает в христианскую легенду путем лишения ее собственно героического змееборческого начала.

Рис. 13. Святой Георгий. Новгородская икона XIV в.

Рис. 14. Сосуд срубной культуры, II тыс. до н. э. // Советская археология, 1958, № 2

Однако подобные представления, зафиксированные не только у индоевропейцев, но и у многих других народов земного шара, свидетельствуют о том, что змея в эпоху матриархата воспринималась не как враждебное, а как благодетельное человеку начало, чем и была обусловлена ее связь с верховной богиней земли. Это нашло свое отражение не только в различных поверьях и мифах, но и в памятниках искусства. Сосуд срубной культуры II тыс. до н. э., найденный в кургане у с. Веселое на Украине, был украшен узором из ромбов, в одном из которых было помещено изображение змеи с раскрытой пастью (рис. 14). При этом стоит вспомнить, что ромб был одним из наиболее распространенных символов земли, а точнее, вспаханного поля, и это вновь показывает связь земли и змеи в архаичном сознании. Змеи неоднократно встречаются и на других памятниках на территории бывшего СССР. Анализируя изображения женщин в трипольской раннеземледельческой культуре, для которой убедительно констатируется господство матриархальных представлений, Б. А. Рыбаков отмечает: «На раннетрипольских статуэтках такая же пара змей изображалась в области живота, где змеи выступали охранительницами чрева, вынашивающего плод.

Ответ получен: трипольские змеи — носительницы добра, хранители всего самого ценного» (Рыбаков Б. А. Язычество древних славян, М., 1981, с. 190). Однако от этого представления оставался всего лишь один шаг до возникновения мифа о браке женщины, первоначально великой богини, со змеей. И этот шаг был сделан. В греческой мифологии существовал миф о том, что Зевс, приняв вид змея, вступил в брак с Герой. В другом мифе глава богов, обернувшись драконом, овладевает своей дочерью Персефоной.

Исследователи обоснованно считают, что глава патриархального пантеона Зевс лишь узурпировал место старого мужа Матери-Земли, для чего и понадобилось вводить мотив его оборачивания драконом. У славян отголоском этих представлений можно считать сказку «Муж-уж», неоднократно записанную этнографами в Полесье. В ней рассказывается, что девушка пошла купаться, а когда вернулась, то увидела, что на ее одежде сидит уж. Змей соглашается отдать ей одежду только при условии, что она станет его женой. Она соглашается и выходит замуж за ужа, у них рождаются дети, но в конце концов братья девушки убивают ужа, после чего она с горя превращается в кукушку и криком «Ку-пин» зовет своего умершего мужа. В этом контексте стоит вспомнить утверждение русской поговорки «Жена да муж — змея да уж», подчеркивающее единство супругов, то, что они одной породы. В явном виде сюжет брака со змеем выступает и в былине о Волхе Всеславьевиче, в результате которого на свет появляется могущественный князь-оборотень:

По саду, саду по зеленому, Ходила-гуляла молода княжна Марфа Всеславьевна, Она с камени скочила на лютого на змея — Обвивается лютый змей Около чебота зелен сафьян, Около чулочика шелкова, Хоботом бьет по белу стегну. А в та поры княгиня понос понесла, А понос понесла и дитя родила.

Как видим, данный брак совершается добровольно, и инициатива при этом исходит от самой княгини. Следующим этапом развития этих представлений являются многочисленные мифы о похищении женщин змеем или драконом, от которого их в конечном итоге спасает герой-змееборец. Все эти мифы сложились уже в эпоху патриархата, а в более раннее время господства матриархальной идеологии змей являлся законным мужем девушки. При кардинальной смене духовных приоритетов прежний муж оказывается злодеем-похитителем, которого побеждает новый герой, отнимающий у него жену.

Помимо функций супруга Матери-Земли и хранителя ее чрева змей в мифологии многих народов обладал целым рядом других черт, в первую очередь мудростью и бессмертием.

Змеи обитали у воды, а эта стихия традиционно ассоциировалась с миром мертвых. Этих пресмыкающихся человек традиционно изображал волнистой линией, точно так же, как он изображал воду. В результате этого у целого ряда народов возникло представление, что умершие предки принимают форму змей. Это поверье было широко распространено на Африканском континенте, а у индоевропейских народов зафиксировано у литовцев, греков и римлян, которые изображали своих ларов одновременно и в человеческом, и в змеином облике (рис. 15).

Рис. 15. Римские лары, фреска из Помпей, I в. н. э. // Мифы народов мира, т. 2. М., 1992

К ним примыкает и осетинское поверье, согласно которому мясо змеи обновляет стареющие души умерших. Аналогичные верования встречаются и у части восточных славян: «Белорус не только представляет себе домового в образе змеи, но даже и по происхождению считает его едва ли не змеей» (Демидович П. Из области верований и сказаний белорусов // ЭО, 1896, № 1, с. 118). В пограничной с Белоруссией Смоленской губернии считалось, что в каждом доме есть домовая змея и без такой змеи дом существовать не может. В данном случае можно было бы согласиться с теми из советских исследователей, которые старались видеть во многих археологических и фольклорных белорусских данных следы балтского субстрата, однако родственные представления встречаются и у балканских славян. Анализируя их мифологические представления о змее, Н. Н. Велецкая отмечает: «Из сложных представлений о нем для нас важно выделить такие качества: связь с миром предков, с космическим «тем светом»; сверхъестественные способности, особенно такие, как становиться и человеком, и змеем, внешние атрибуты того и другого; мотив огненной природы; происхождение из состарившегося карпа или ужа, достигшего определенного возраста, сорока лет преимущественно, или же из другой змеи, реже — из других живых существ. В южнославянской традиции содержатся особенно архаичные черты, связывающие змея с миром предков и космосом: облик крылатых антропоморфных существ, извергающих огонь; превращение в огненную птицу с длинным хвостом, изрыгающую искры пламени и улетающую в высокогорные леса; золотые крылья; бессмертие; невидимость (видим лишь особенным праведникам); пребывание на «змеиной звезде» (показательно в этом смысле также и польское название «змея» — planetnik); пещеры и горы как характерное место обитания; рождение у умершей женщины; способность управлять небесными стихиями и водоемами на пользу людям, подобно предкам. Основная функция змея — мифического предка, согласно славяно-балканской фольклорной традиции, состоит в защите покровительствуемой им общины от стихийных бедствий, охране посевов и ниспослании на них благодетельной влаги, а также в поддержании здорового, крепкого, чистого духом потомства. Распространенный у разных славянских народов мотив особой благосклонности змея к красивым женщинам, явление им в образе красавца, возникающего из пламени в очаге, у южных славян приобрел наиболее яркое проявление в эпическом мотиве происхождения самых могущественных юнаков от змея — любовника земной женщины» (Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов, М., 1976, c. 35). Уже с моральной оценкой данные представления встречаются в верованиях русских старообрядцев, согласно которым после смерти нечестивых людей их души переселяются в «скотов, гадов и прочее», а из них переходят вновь в души новорожденных младенцев. В совокупности все эти данные позволяют говорить, что и у славян некогда были представления о змеях как воплощении душ умерших предков. Кроме того, змеи ежегодно сбрасывали кожу, в результате чего возникли поверья о бессмертии змея, регулярно переживающего обновление своего тела. Так, например, в африканском мифе из Руанды рассказывается о том, что бог время от времени беседовал с людьми. Однажды он велел человеку не спать очередной ночью, поскольку хотел сообщить ему добрую весть. Спрятавшийся в хижине змей подслушал бога. Человек долго крепился и, наконец, уснул, в результате чего он не услышал зов бога. Однако змей не спал и ответил. Бог принял его за человека и сказал ему свою волю: «Ты умрешь, но ты восстанешь из мертвых. Ты состаришься и получишь новую кожу, ты, твои дети, внуки и правнуки». Лишь утром бог узнал, что говорил не с человеком. Разгневавшись, он проклял перехитрившего его змея, однако изменить было ничего нельзя, в результате чего змей так и остался бессмертным, а человек вынужден умирать (Иорданский В. Б. Звери, боги, люди. Очерки африканской мифологии, М., 1991, с. 44). О связи змеи с бессмертием в отечественной традиции наглядно свидетельствует сама былина о Михайло Потыке, где именно «змея подземельная» приносит герою живую воду, с помощью которой он в большинстве вариантов этого текста и оживляет свою умершую супругу. Осознающий смертность своего физического тела человек не мог не отметить превосходство змей над собой в этом отношении. Кроме того, укус змеи был смертелен, в результате чего это существо оказывалось одновременно связанным и с жизнью, и со смертью: н. — перс. kirm «червь», «змея», лат. colubra «змея», но осет. coeryn «жить», др.-англ. libban «жить»; русск. «жить», но лит. gyvate «змея»; хет. kis(a) «быть», «жить», «существовать», но латыш. cuska «змея». Вместе с с тем латыш. tarps «червь», «змея» соотносится с нем. sterben «умирать», др.-инд. ahi «змея», но хет. ak — «умирать»; англ. snake «змея», но и.-е. nek — «умирать». В совокупности все это привело к тому, что змеи стали восприниматься как владеющие тайнами жизни и смерти могущественные существа, заручиться благосклонностью которых было весьма полезно как в этом, так особенно в загробном мире.

В белорусском фольклоре, правда, приуроченном не к Кузьме-Демьяну, а к циклу змееборческих легенд о св. Георгии, древняя эпоха характеризуется религиозным поклонением цмоку-змею:

Як издавна то да такіе люди были, што не веровали. Да поверовали проклятому цмоку, давали й оброку у день по человеку. Як отьев жа цмок да три городы, да три царствы…

Это описание оказывается достаточно стабильным и повторяется из одного духовного стиха в другой:

Колись люди няверны были, няверны были, ня верували Господу Богу, да поверували проклятому цмоку, И давали што день оброку по чаловеку.

О культе змей свидетельствуют и данные индоевропейского языкознания: др.-инд. ahi «змея», но гот. weihs «святой», греч. αγιοζ «святой»; греч. ιεροζ «святой», но др.-инд. hira «змея»; лат. colubra «змея», но лат. colere «почитать», «поклоняться» + др.-в.-нем. uoba «сакральное действие»; чеш. had «змея», русск. «гад» «змея», но хет. handas «святой»; ирл. aer «змея», но нем. ver-ahren «почитать»; др.-в.-нем. slango «змея», но латыш. lugt «молить(ся)». Лингвистика указывает даже на обожествление змеи: англ. snake «змея», но тох. В nakte «бог»; русск. гад «змея», чеш. had «змея», но англ. god «бог»; греч. σαυροζ «ящерица», «змея», но др.-инд. sura — «бог» (Маковский М. М. Сравнительный словарь мифологической символики в индоевропейских языках, М., 1996, с. 178).

Логическим развитием этих представлений стало отдание умершего под покровительство змея как обладателя бессмертия и обожествленного предка в загробном мире. В этом отношении явный интерес представляют захоронения уже знакомой нам срубной культуры, носители которой погребали своих соплеменников в эмбриональном положении в чреве Матери-Земли. Так, в кургане близ хут. Дурновского в бассейне р. Хопра найдено погребение этой культуры со скорченным костяком и сопровождавшими его тремя костяками змей: «Позвонки одной змеи были расположены легким зигзагом в ногах погребенного, за плиткой краски, позвонки другой лежали клубком на уровне груди и третьей — резкими зигзагами у спины, головой к куску краски». При раскопке кургов «Три брата» у Элисты в кургане № 9 найдены «скелеты двух больших змей», в другом кургане той же группы бронзовая булавка с изображением змей (рис. 16) (Формозов А. А. Материалы к изучению искусства эпохи бронзы юга СССР // СА, 1958, № 2, с. 141). Кроме того, в захоронение той же культуры был положен уже упоминавшийся выше сосуд у с. Веселого с изображением того же пресмыкающегося. Эти данные о несомненно охранительной роли змей в погребальном ритуале срубной культуры представляют очевидный интерес для нашего исследования не только потому, что эта археологическая культура располагалась на юге нашей страны, но еще и потому, что она принадлежала родственным славянам ираноязычным скифам (Артамонов М. И. Киммерийцы и скифы, Л., 1974). О том, что подобные представления о змее — защитнике умерших некогда существовали и у восточных славян, свидетельствует записанная в XIX в. быличка «Деньги в гробу», дополненная уже новыми религиозными напластованиями: «Сибирский богач Твердышов, говорят старожилы, зашил собственноручно в подушку все свои бумажки и просил своего приказчика положить эту подушку в гроб ему, под голову, После смерти Твердышова родственники умершего засадили приказчика в острог за скрытие денег. К приказчику во сне явился святитель Николай Чудотворец и посоветовал ему объявить родственникам Твердышова, что деньги покойным зашиты в мертвую подушку и лежат с ним в гробу. С разрешения губернатора, в присутствии начальства и кладбищенского священника, могила Твердышова была разрыта, открыта гробовая доска, но деньги взять было нельзя, потому что вокруг головы мертвеца обвилась страшная змея и бросалась на всех, кто только близко подходил. Говорят, что священник будто бы проклял Твердышова и он провалился в бездонную пропасть» (Сказки и предания Самарского края. Собр. и зап. Д. Н. Садовниковым, СПб., 1884, с. 363). В силу этого внезапное появление подземной земли в былине о Михайле Потыке получает не только мифологическое, но даже археологическое объяснение.

Рис. 16. Бронзовая булавка с изображением змеи из кургана «Три брата» // Советская археология, 1948, Х

После этого понять механизм трансформации змеи из положительного в отрицательное начало не составляет большого труда. Будучи неразрывно связан с матриархатом, культ змей был решительно отвергнут победившей патриархальной идеологией, хотя бы в силу того, что место супруга Матери-Земли отныне принадлежало антропоморфному богу-мужчине, а не пресмыкающемуся. Как это уже неоднократно бывало в нашей истории, то, что еще вчера считалось священным, было предано проклятию и поруганию. После насильственной христианизации в 988 г. прежние языческие боги были объявлены бесами, после Октябрьской революции православие было объявлено опиумом для народа, а после 1991 г. и коммунизм был заклеймен как преступная идеология. Однако мифологический персонаж от этого не исчез автоматически из народной памяти, а коренным образом поменял свое значение. Из покровителя, в том числе и в загробном мире, змей превратился во врага, от которого людей надо было спасать как на земле, так и под землей. Миф о победе бога или богов над змеем присутствует в мифологии практически всех индоевропейских народов. У славян победу над бывшим спутником Матери Сырой Земли одержал ее новый супруг Сварог (этот миф был подробно рассмотрен в первой книге, посвященной этому богу) и, в сниженном варианте, вооружившийся атрибутами бога-кузнеца богатырь Михайло Потык в былине. Однако уничтоженные прежние верования жестоко мстили за себя — вместо почтения бывший покровитель внушал страх. Язык точно отразил произошедшую метаморфозу в отношении общества к этому животному: слав. «уж» (др. — иран. azі, армян. iz), но «ужас»; лат. anguis — «змея», но лат. angustus, лит. ankstas, нем. angst, гот. agis — «страх»; англ. snake «змея», но хет. nahhan «страх».

Почему в общественном сознании той эпохи произошла достаточно резкая переориентация с Матери-Земли на Небо-Отца в качестве места пребывания человеческих душ после смерти? Понятно, что данное изменение происходило в рамках смены матриархата патриархатом и те общественно-экономические причины, которые привели к этому глобальному изменению жизни общества, оказывали свое влияние и на этот аспект религиозной идеологии. Однако наряду с ними мы можем предположить влияние общих закономерностей развития человеческой психики. Хотя психология целого народа и его коллективное бессознательное отнюдь не тождественны психологии и подсознательному отдельного человека, тем не менее определенное подобие между ними есть, и мы вправе взять результаты анализа процессов, протекающих в психике отдельного человека, для того, чтобы при наличии сходства между частным и общим хотя бы в первом приближении понять особенности развития психологии целого народа. По мнению ряда специалистов в области детской психологии, ребенок с малолетства ориентируется, как правило, на мать, и такое положение дел сохраняется достаточно длительный период. Однако в момент полового созревания фигура отца становится для подростка важнее матери. Аналогичную картину мы видим и на раннем этапе развития целых народов. Как показывает археология, в эпоху первобытности у них однозначно доминирует культ богини-Матери, который впоследствии сменяется культом мужского божества. Как и многие другие народы нашей планеты, индоевропейцы соотносили женское начало с Землей, а мужское божественное начало — с Небом. При столь явном параллелизме развития индивидуальной и общественной психики, позволяющей хотя бы в качестве рабочей гипотезы предположить, что оба процесса были обусловлены общими закономерностями, естественно встает вопрос, что же в жизни целого народа является аналогом полового созревания отдельного человека. Поскольку патриархальный переворот, выразившийся в данном случае во введении трупосожжения взамен трупоположения, произошел у индоевропейцев примерно в момент распада их общности, то подобным аналогом мы можем считать то общественное явление, что отдельные части этой языковой семьи созрели, как на материальном, так и на духовном уровне, к своему самостоятельному историческому бытию в качестве отдельных народов, выделившихся из изначальной общности. После разделения их потенция нашла себе выход в длительных походах, завоевании обширных стран, создании в них своей национальной государственности, подготовившей прочную основу для последующего расцвета культур отдельных индоевропейских народов, каждая из которых впоследствии пошла своим, самостоятельным путем.

Восстанавливаемая нами картина будет неполной, если мы не скажем несколько слов о тех условиях жизни общества, которые непосредственно предшествовали победе патриархата, неразрывно связанного у славян с образом Сварога. Как показывают многочисленные пережитки отдельных элементов матриархата у различных индоевропейских народов, на заключительной стадии произошло явное вырождение данного общественного устройства, в результате чего власть оказалась у охваченных безудержным стремлением мучить других людей престарелых женщин. Представление о реалиях той эпохи дают нам как свидетельства о безумствах древнегреческих вакханок, разрывающих на части не только животных, но и своих детей, как это случилось с фиванским царем Пенфеем, растерзанным на части жрицами Диониса во главе с его матерью Агавой, так и сообщение Страбона: «Передают, что у кимвров (киммерийцев) существует такой обычай: женщин, которые участвовали с ними в походах, сопровождали седовласые жрицы-прорицательницы, одетые в белые льняные одежды, прикрепленные (на плече) застежками, подпоясанные бронзовым поясом и босые. С обнаженными мечами эти жрицы бежали через лагерь навстречу пленникам, увенчивали их венками и затем подводили к медному жертвенному сосуду вместимостью около двадцати амфор; здесь находился помост, на который восходила жрица и, наклонившись над котлом, перерезала горло каждому поднятому туда пленнику. По сливаемой в сосуд крови одни жрицы совершали гадания, а другие, разрезав трупы, рассматривали внутренности жертвы и по ним предсказывали своему племени победу» (Страбон. География, М., 1964, с. 269). Поскольку одна амфора вмещала в себя чуть более 26 литров, можно предположить, хоть Страбон об этом не сообщает, что подобные человеческие жертвоприношения носили массовый характер, поскольку кровь одного-двух пленников явно не могла заполнить даже простой амфоры, не говоря уже про этот гигантский котел. О том, что подобная ситуация существовала и у наших предков, свидетельствуют как «старая женщина, называемая ангелом смерти» в описанном ибн Фадланом похоронном ритуале русов, которая зарезала вызвавшуюся сопровождать покойного в загробный мир девушку (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских, СПб., 1870, с. 99—100), так и фольклорный образ Бабы-яги в славянском фольклоре. Атмосферу той эпохи, когда порождающее материнское начало стало восприниматься как смертельно опасное и даже вампирическое явление, доносит до нас заговор от материнского гнева: «Загневилась моя родимая матушка, ломала мне кости, счипала мое тело, топтала меня в ногах, пила мою кровь» (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 1, кн. 2, СПб., 1841, с. 20). Даже эти факты показывают, что на стадии разложения матриархата господствующая прослойка женщин превратилась из подательниц жизни в носительниц смерти, поддерживавших свою власть в обществе изуверскими обрядами, своей связью со змеями да старательно культивируемым всеобщим страхом перед собой. Понятно, что героическое мужское начало восстало против этой клики злобных фурий и после напряженной борьбы свергло их иго как в общественной, так и в духовной жизни. Будучи реакцией на длительное господство женщин, патриархальный переворот отразился даже во вновь введенном погребальном обряде. Любознательный аль-Масуди отмечает в своем сочинении такие представления современных ему славян-язычников: «Когда умирает мужчина, то сожигается с ним жена его живою; если же умирает женщина, то муж не сожигается; а если умирает у них холостой, то его женят по смерти. Женщины их желают своего сожжения для того, чтобы войти с ними (мужьями) в рай» (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских, СПб., 1870, с. 129). Готовность женщины идти на костер вместе со своим умершим мужем была обусловлена стремлением попасть вместе с ним в рай, поскольку одна она, по всей видимости, попасть на небо не могла. Восторжествовавшее патриархальное начало сделало и небесный рай доступным лишь свободным мужчинам, открыв туда доступ женщинам лишь в сопровождении своих мужей. Однако помимо того, чтобы обеспечить душе умершего быстрый и безопасный путь в рай, трупосожжение преследовало еще одну цель. Умершие предки оказывались на небе вместе с богами и, в силу как самой святости этого места, так и в силу изначальной святости их души, происходящей от Сварога-Неба и Дажьбога-Солнца, также становились святыми. В этой связи большой интерес представляет заметка о славянах аль-Масуди, писавшего в 20–50 гг. X века, или анонимного автора, сочинение которого приписывалось этому прославленному писателю: «Большая часть их племени суть язычники, которые сожигают своих мертвецов и поклоняются им» (там же, с. 125). В переводе В. Г. Крюкова этот отрывок звучит следующим образом: «Что касается ас-Сакалиба, то они представляют собой несколько народов, и среди них есть христиане и те, кто исповедует религию огнепоклонников и поклоняется солнцу… и большая часть их племен — огнепоклонники, которые сжигают своих покойников на огне и поклоняются ему» (Крюков В. Г. Сообщения анонимного автора «Ахбар аз-Заман» («Мухтасар ал-аджаиб») о народах Европы // Древнейшие государства на территории СССР. Материалы и исследования 1981 г., М., 1983, с. 200–201). Однако, как покажут дальнейшие материалы, ближе к истине находится перевод А. Я. Гаркави, согласно которому славяне-язычники поклонялись своим сожженным предкам, а не огню, на котором они сжигались. Культ предков, способных как помочь, так и навредить живущим, был известен почти всем народам Земли, и уже в «Ригведе» (Х, 15, 6–7) арии обращались к своим умершим с такой просьбой:

Сев справа, подогнув колено, Воспойте эту жертву! Не навредите нам, о отцы, чем-нибудь, Если по природе человеческой мы совершили грех! Сидя в лоне красноватых (языков пламени), Дайте богатство почитающему (вас) смертному! Сыновьями, о отцы, подарите из этого Добра! Наделите здесь силой!

Известны у индоевропейцев и случаи обожествления сожженного, причем уже в достаточно поздний период. Римский историк Геродиан так описывает похороны императора Септалия Севера, произошедшие в 211 г. н. э.: «Далее наследник покойного, тот, кто принял власть после него, брал пылающий факел и подносил его к деревянной постройке; тем временем другие люди поджигали ее со всех сторон. Поставленные друг на друга, заполненные хворостом и сухими травами, срубы вспыхивали, и столб огня взвивался на огромную высоту. Считалось, что с огнем и дымом поднимается к небу душа усопшего императора, и он становится божеством среди других богов» (Винничук Л. Люди, нравы и обычаи Древней Греции и Рима, М., 1988, с. 327). Хотя римские императоры обожествлялись при жизни, очевидно, что лишь с помощью огня их души могли подняться ввысь и присоединиться к другим небожителям. Не может не обращать на себя внимание сходство этой сцены и объяснения ее проведения с описанными ибн Фадланом семь веков спустя похоронами знатного руса на Волге, когда переводчик сказал любознательному мусульманскому путешественнику: «Вы, Арабы, глупый народ, ибо вы берете милейшего и почтеннейшего для вас из людей и бросаете его в землю, где его съедают пресмыкающиеся и черви; мы же сжигаем его в огне, в одно мгновение, и он в тот же час входит в рай». Об обожествлении предков у западных славян говорит Титмар Мерзебургский: «domesticos colunt deos» — «они чтут домашних богов», что понимается современными исследователями как свидетельство развитого родового культа. С культом предков исследователи связывают небольшие деревянные фигурки X–XI вв. (рис. 17), найденные при раскопках в Новгороде: «Деревянные домовые резко отличаются от детских кукол-лялек и вполне соответствуют образу «дедушки домового». Важным аргументом в пользу такой трактовки является то, что фигурки бородатых мужчин встречены только в нижних языческих пластах культурного слоя Новгорода и исчезают к середине XI в.

Рис. 17. Новгородские домовые, X–XI вв. // Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси. М., 1988

То, что эти поясные скульптуры не являются изображениями определенных богов славянского пантеона вроде Перуна или Велеса, явствует из полного отсутствия у них каких бы ни было атрибутов (турьего рога, молнии и т. п.). Это — бородатые старички, вполне подходящие под обобщенное понятие предков-дедов» (Рыбаков Б. А. Язычество Древней Руси, М., 1988, с. 499). У вятичей еще в XII веке местом сбора общеплеменного веча было городище Дедославль, в котором, как предполагает Б. А. Рыбаков, находился и религиозный центр этого племени. Хоть православная церковь и заставила людей отказаться от почитания изображений умерших предков, следы их обожествления встречаются у восточных славян вплоть до XIX века. Кладбища, где покоились их тела, в народе назывались священной землей или родительской, использовалось также название «боженивка». Приходя на Радуницу на могилы, белорусы поливали их медом и водкой, закусывали и звали умерших предков: «Святые радзицели, ходице к нам хлеба-соли кушаць!» (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начала XX веков, М., 1979, с. 122). В других местах, совершив дома ритуальное кормление душ умерших родителей, их провожали следующим характерным образом: «Так, по описанию П. В. Шейна, в Витебской губ. по окончании ужина на «дзяды» все вставали из-за стола, молились, а хозяин говорил: «Святые дзяды, ляцице цяпер до неба!» В других селах этой же губернии прощались с душами таким образом: «Святые дзяды! Вы сюды приляцели, пили и ели. Ляцице же цяпер до сябе! Скажице, чего еще вам треба? А лепій ляцице до неба! — Акыш, акыш!» (Виноградова Л. Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян, М., 1982, с. 219). Таким образом, мы видим последнее логическое звено установленного Сварогом нового ритуала трупосожжения: умершие предки не только поднимаются на небо в языках пламени и клубах дыма, благополучно избежав всех подстерегающих душу в загробном мире опасностей, но и становятся там святыми, продолжая помнить и помогать своим оставшимся на земле потомкам.

 

Глава 6 Связь Сварога с княжеской властью

Из текстов трех договоров языческой Руси с Византией и из других сообщений летописца мы знаем, что богом-покровителем князя и его дружины был громовержец Перун. Аналогичную ситуацию мы наблюдаем и у многих других индоевропейских народов, где именно бог грозы занимает верховное место в соответствующем пантеоне и становится небесным патроном земного властителя. Однако целый ряд данных указывают на определенную связь с верховной властью и Сварога, бога неба. Рассмотрим их подробнее. Во-первых, славянский перевод хроники Иоанна Малалы в Ипатьевской летописи однозначно указывает на него как на отца первого мифического царя человечества: «Сего ради прозваша и Сварогомъ и блажиша и егуптяне. И по сем царствова сынъ его, именемъ Солнце, его же наричють Даждьбог, семъ тысящь и 400 и семъдесятъ днии, яко быти лѣтома двемадесятьма ти по лунѣ видаху бо егуптяне, инии чисти ови по лунѣчтяху, а друзии деньми лѣт чтяху; двою бо на десять месяцю число потомъ оувѣдоша. От нележе начаша чѣловѣци дань давати царямъ. Солнце царь, сынъ Свароговъ, еже есть Дажьбогъ, бѣ бо мужъ силенъ…» (ПСРЛ, т.2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 278–279) — «За все за это назвали его египтяне Сварогом и почитали как бога. И потом царствовал сын его, именем Солнце, его же называют Дажьбог, 7470 дней, что составляло двенадцать с половиной лет. Не умели египтяне иначе считать: одни по луне считали, а другие днями годы считали; число 12 месяцев узнали потом, когда начали люди дань давать царям. Дажьбог был сильным мужем…» Как видим, именно с Дажьбогом и связанным с ним солнечным календарем летописец летописец связывает начало такого показательного атрибута государственности, как дань царям. О том, что непосредственная связь Сварога с верховной властью не является произвольным вымыслом летописца и зародилась весьма рано, красноречиво свидетельствуют данные этимологии. Так, Индра, верховный бог ведийской мифологии, носил эпитет Сварадж (svaraj)— «своевластный», «самодержец» (в более позднюю эпоху Ишвара — «господин» — становится одним из имен бога Шивы, а в ряде индуистских сект вся триада верховных богов рассматривалась как ипостаси этого Ишвары). Интересно отметить, что идея самовластности неба встречается нам в Древней Руси еще и в христианский период. Киевский летописец Моисей в своей кантате 1198 г. написал: «Небеса безсловесное естьство суще и сочювьствено и самовластно» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 470). Согласно «Вишну-пуране», Сварожич (Svarocisa) есть имя первого человека Ману во второй мировой эпохе (манвантаре). Весьма существенно, что от этого Ману, воплощающегося под разными именами в начале каждой эпохи, и происходят земные цари: «Пуруша есть владыка Вселенной, а владыка кальпы — Брахма, владыка мира, владыкой же манвантары является Ману. Этих Ману четырнадцать, и в начале каждой манвантары земные цари происходят от них» (Бируни. Избранные произведения, т. 2, Индия, Ташкент, 1963, с. 337). Поскольку в приведенном выше славянском мифе сыном Сварога является солнечный царь Дажьбог, мы можем предположить, что и связь его отца с высшей, самодержавной властью зародилась еще в эпоху индоевропейской общности. К этому же кругу представлений относится и рассмотренный в третьей главе миф о том, что именно Кузьма-Демьян ставит Вавилу на царство и, следовательно, имеет право по своему усмотрению распоряжаться царским престолом. Полагаю, нечего и говорить, что святые врачи-бессребреники никакого отношения в христианстве к верховной власти не имели и, следовательно, и эта их черта является еще одним отзвуком более ранних славянских языческих идей.

Как уже неоднократно отмечалось, Сварог в первую очередь воспринимался в облике бога-кузнеца. В этой связи несомненный интерес представляет тот факт, что имя основателя Киева и первого князя этого города, деятельность которого относится к VI в., напрямую связано с семантикой кузнечного дела. В древнерусском языке кузнечный молот назывался также и «кыем», и источник XI в., говоря про работу его обладателя, отмечает, что «хытрьць жестокое железо… кыемь и наковальньмь мячить» (Срезневский И. И. Словарь древнерусского языка, т. 2, М., 1989, стр. 292). С этим же понятием сближают имя полянского князя и специалисты-филологи: «По всей вероятности, Кый восходит к Kujь, производное от корня kov — «ковать» с основным значением «палица», «молот», «жезл»…» (Иванов В. В. Цветовая символика в географических названиях в свете данных типологии // Балто-славянские исследования. 1980, М., 1981, с.120). В большинстве славянских языков слав. kіь, ц.-слав. «кыи» имеет основное значение «палка», «дубина», однако у некоторых народов это слово превращается в обозначение основного орудия труда кузнеца: с.-х. ki «молот», н. — луж. ki «железный молот», др.-русск. «кыи» «молот» (Этимологический словарь славянских языков, вып. 13, М., 1987, с. 257). Данное наблюдение, относящееся к самому началу отечественной летописной истории, вновь указывает на связь между Сварогом и княжеской властью. Со славянским богом неба основателя будущей столицы Древней Руси связывают еще два обстоятельства. Во-первых, летопись фиксирует, что своей город на Днепре Кий основал «на горе, где ныне подъем Боричев», которая под 945 г. прямо именуется Нестором «Киевской горой». Однако в посвященной Сварогу первой книге уже показывалась связь гор с культом неба.

Во-вторых, в связи с Кием следует отметить еще одну очень интересную особенность, отмечаемую у некоторых славянских языческих правителей, — их связь с перевозкой через водную преграду. Рассказывая об основателе столицы Древней Руси, Нестор с негодованием опровергает распространенное среди его современников мнение, что он был перевозчиком: «Аще бо былъ перевозникъ Кыи, то не бы ходилъ къ Цсрюграда». Аналогичное предание о княгине Ольге автор «Повести временных лет» даже не стал включать в свою летопись, однако на ее родине во Пскове эта легенда бытовала до XX века. Согласно ей девушка, которую одни звали Ольгой, другие — Прекрасой, родилась в деревне Выбуты (Лыбуты). Была она родом из бедной крестьянской семьи, и, чтобы скопить себе на хорошее приданое, занималась она с юности перевозом через реку Великую проезжих путников и купцов с товарами. У родной деревни, где Ольга держала свой перевоз, река была особенно бурной. Бежала она там по многочисленным подводным камням, с шумом и пеной разбиваясь о них. Немалую ловкость и силу надо было иметь, чтобы плавать в тех местах. Но река не страшила Прекрасу-Ольгу, с детских лет отличавшуюся от своих подруг не только красотой, но мужеством и силой. Во время одного из таких переездов она и повстречала охотившегося в тех местах князя Игоря, сделавшего ее затем своей женой. Другой вариант этой легенды был записан Н. К. Богушевским: «Несколько ниже Выбут по р. Великой находится небольшой скалистый островок, поросший травою, носящий имя Шацкого. Остров этот разделяет реку на два протока. Один из них называется «Ольгиными Слудами» (т. е. подводными камнями), а другой «Ольгиными Воротами». В этом месте — по преданию, святая Ольга, бывшая еще крестьянкой, перевезла в челноке через реку великого князя Игоря» (Александров А. А. Во времена княгини Ольги, Псков, 2001, с. 67–68). Показательно, что с именем «праматери князей русских» это народное предание связывало не только перевоз через реку, что само по себе уже являлось символом переправы, в конечном итоге с «этого» света на «тот», но и образ ворот, еще более подчеркивающий этот момент пограничности и тесно связанный с восходящей к Сварогу символикой похоронной обрядности. В записанном П. И. Якушкиным псковском рассказе Ольга вообще выступает как губительница своих женихов: «Да и много она князей перевела: которого загубит, которого посадит в такое место… говорят тебе: горазд хитра была» (там же, с. 50).

Хитрость Ольги в этом контексте следует понимать не только в обычном житейском смысле, но и в смысле колдовства, связи с потусторонним миром. Данные легенды о юности Ольги, бытовавшие в устной традиции, были записаны в XIX в., в силу чего мы не можем однозначно доказать их возникновение именно в эпоху Древней Руси. Однако и «Повесть временных лет», древнейшая русская летопись, при рассказе о мести княгини древлянам за убитого ими мужа фиксирует не только знание, но и использование Ольгой мифологемы перевоза умерших на тот свет в ладье. Когда после казни Игоря послы восставшего племени прибыли в Киев свататься к его вдове, Ольга притворно согласилась выйти замуж за древлянского князя Мала, но подучила посланцев требовать от киевлян нести их на встречу с княгиней в ладье. На следующее утро лучшие древлянские мужи поступили именно так, как сказала им Ольга. Однако за ночь по приказу княгини перед ее теремом была вырыта глубокая яма, в которую и были сброшены сидевшие в ладье послы, закопанные вслед за тем заживо. Второе посольство Ольгой было сожжено в бане, а третьим этапом ее мести стало массовое убийство напившихся на поминальном пиру пяти тысяч древлян. В контексте исследуемого мифологического представления весьма показательно, что в первую очередь Ольга имитирует похороны в ладье, что свидетельствует о хорошем знании княгиней именно этого похоронного ритуала.

У западных славян переправа через воду связана с избранием князем сына Пяста, причем это представляется в виде счастливой случайности. Во время народных волнений в Крушвице кто-то предложил избрать новым правителем того, «кто первый переправится из-за озера (Гопла), кроме женщины». Предложение народу понравилось, и на следующий день все стали с нетерпением ждать. По рассказу Бельского, «Пяст имел пчельник за озером. Находясь в то время в пчельнике, он собрал кадку меду, которую положил на воз, и рано утром переезжал на пароме на другой берег, где стояло множество народа, ожидая, кого Бог даст им князем» (Бандтке Г. С. История государства польского, т. 1, СПб., 1830, с. 53). Любопытно также отметить, что и само имя польского князя семантически тождественно имени основателя Киева. Первым внимание на подобное совпадение обратил О. Н. Трубачев: «…Лексико-семантическая и ономастическая параллель древнерусского имени Кий и польского Piast, оба — «дубина», «колотушка», «пест»…» (Трубачев О. Н. Этногенез и культура древнейших славян, М., 2002, с. 148).

Все три подобные легенды по отдельности вполне могли бы быть случайными совпадениями, но взятые вместе указывают на существование у славян архаического образа князя-перевозчика. Понятно, что, когда эти предания записывались, их изначальный смысл был давно забыт и перевозка или переправа осуществлялась уже через обычную реку, однако, будучи рассмотрены вместе с представлениями об огненной реке, они позволяют высказать предположение о том, что первоначально князья обеспечивали благополучную переправу душ своих соплеменников в загробный мир, оберегая их от подстерегающих опасностей. В этой связи стоит вспомнить и мнение А. Котляревского, который первым связал др.-русск. «навь» — «мертвец» и древнегреческое «навис» — «корабль». Мысль эта вызвала в свое время критику, однако уже в наше время в ее поддержку высказался О. Н. Трубачев, дальше развивший эту аргументацию: «Думается, что и.-е. nau-s было первоначально обозначением не всякого корабля или лодки, оно было более высоким словом, чем и.-е. plouiom «судно» (греч. πλοτον, гл. обр. — «грузовое, транспортное, торговое судно»). Более высокая стилистическая функция nau-s «корабль» находит подтверждение в однокореннных обозначениях храма — греч. ναοζ и в связях с христианской церковной архитектурой и ее терминологией, ср. слова «неф» (< франц. nef (стар.) «корабль», nef d’eglise «церковный неф», лат. navis «корабль»), корабль применительно к части храма. Если храм — это в каком-то смысле «дом мертвых», то nau-s, возможно, прежде всего — корабль мертвых…» (Трубачев О. Н. Этногенез и культура древнейших славян, М., 2002, с. 191).

О наличии у славянских правителей как светской, так и духовной власти свидетельствуют данные языка: польск. ksiaze — «князь» и ksiadz — «священник», «ксендз», первоначально «жрец»; чеш. knez — и «князь», и «жрец»; луж. knez — «поп». В уже упоминавшейся Черной Могиле на Руси подобный двуединый характер власти прослеживается археологически: «Здесь мы видим и два турьих рога, обязательные атрибуты славянских божеств, два жертвенных ножа и, наконец, бронзового идола. Современники покойных дали нам понять, что под насыпью Черной Могилы лежат люди, облеченные правами не только военачальников, но и жрецов, люди, которым могут понадобиться на том свете и ножи для заклания жертв, и священные ритоны для провозглашения благоденствия соплеменникам» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 313–314). Стоит также вспомнить и таких древнерусских князей, как Вещий Олег и Волх Всеславьевич Полоцкий, явно обладавших в глазах современников сверхъестественным могуществом.

Поскольку быстрое и безопасное перемещение души умершего в рай в результате трупосожжения связывалось со Сварогом, то и восстанавливаемая для славянских князей функция перевозчика душ через огненную реку также перекликается с образом этого бога неба. Наглядной иллюстрацией этого или генетически родственного ему мифологического представления является изображение на псковском гребне IX–XI вв. (рис. 18). Слева на нем мы видим дерево, справа — ладью с рулем и парусом, в которой сидят два человека, а верх гребня венчают изображения двух существ, которые Н. Н. Чернягин интерпретирует как головы двух коней, а В. В. Седов — как головы птиц. Исходя из всей структуры данной композиции, можно предположить, что эти две головы, кому бы они ни принадлежали, символизируют собой верхний, небесный ярус мироздания. Птицы естественным образом олицетворяют собой воздушный простор, но даже если эти головы принадлежат коням, то стоит вспомнить как о солнечной символике этих животных, речь о которой пойдет в главе о домостроительстве, так и о народной традиции украшать крышу жилища двумя коньками, которые в контексте здания соотносятся с верхним уровнем. Что касается дерева, то можно предположить, что перед нами изображение не обычного, а мирового дерева, связывающего воедино все три яруса мироздания. Это мировое дерево находится в центральной, самой священной точке мира, недоступной для обычных людей, и в этом смысле является указанием на то, что вся изображенная на гребне картина относится не к земному, а к потустороннему миру. Ладья указывает на разделяющую два этих мира водную преграду. Если это так, то тогда она представляет не обычное судно, а корабль для перевозки душ мертвых. В пользу этого предположения свидетельствует то, что в ладье изображено два человека, один из которых сидит у руля, а второй, очевидно, является умершим, которого перевозят через реку. Подобная интерпретация изображения на гребне объясняет его единичность, поскольку подобного рода рисунки в Восточной Европе той эпохи неизвестны. Исходя из такого понимания композиции в целом, можно предположить, что и сам гребень принадлежал человеку, который так или иначе был связан с функцией перевозчика душ соплеменников на тот свет. Поскольку подобных лиц в славянском обществе было крайне мало, этим и объясняется уникальность данного рисунка, не имеющего себе аналогов. Не стоит забывать, что и сам гребень был найден на родине княгини Ольги — одного из двух персонажей древнерусской истории, которых народные предания называют перевозчиками.

Рис. 18. Псковский гребень, IX–XI вв. // Советская археология, 1948, X

В «сниженном» варианте этот мифологический сюжет встречается в русских преданиях о различных легендарных разбойниках, в первую очередь о Степане Разине. Наделявшие его различными сверхъестественными способностями легенды так описывают этот эпизод: «Стенька Разин и воитель был великий, а еретик — так, пожалуй, и больше, чем воитель! (…) Бывало, его засадят в острог. Хорошо. Приводят Стеньку в острог. «Здоров, братцы!» — крикнет он колодникам. «Здравствуй, батюшко наш Степан Тимофеевич!» А его уж все знали! «Что здесь засиделись? На волю пора выбираться…» — «Да как выберешься? — говорят колодники. — Сами собой не выберемся, разве твоими мудростями!» — «А моими мудростями, так, пожалуй, и моими!» Полежит там маленько, отдохнет, встанет. «Дай, — скажет, — уголь!» Возьмет этот уголь, напишет тем углем на стене лодку, насажает в ту лодку колодников, плеснет водой: река разольется от острога до самой Волги; Стенька с молодцами грянут песни — да на Волгу! Ну и поминай как звали!» (Библиотека русского фольклора. Народная проза, М., 1992, с. 121–122). Как видим, главным действующим лицом здесь оказывается не князь, а наделенный колдовскими способностями казачий атаман, и перевозит он в лодке не души умерших соплеменников на тот свет, а вызволяет из тюрьмы своих товарищей. Однако сюжетная схема, средство перемещения людей из одного состояния в другое с решающей ролью перевозчика осталась в полной неприкосновенности. Еще в более позднюю эпоху «кораблями» назывались на их языке общины скопцов. Каждым таким кораблем управлял «кормщик», власть которого в отношении подчиненных была безгранична. По своему предназначению община-«корабль» была призвана спасти души объединенных ею людей и в конечном итоге обеспечить им доступ в рай, на символическом уровне воспроизводя ту мифологему, которая в языческую эпоху воспринималась буквально. Сама секта скопцов возникла в XVIII в. и, как и всякое народное сектантство, в той или иной степени несла на себе отпечаток дохристианских верований. Мы, естественно, не можем утверждать существование прямой преемственности между структурой данной секты и племенной организацией славянских языческих племен с сакральной ролью князя-перевозчика, однако связанные со Степаном Разиным и скопцами факты свидетельствуют о том, что данная мифологема веками хранилась в народном сознании и всплыла на поверхность в символическом виде в изменившихся условиях спустя целых восемь столетий после христианизации.

У других индоевропейских народов с этим следует сравнить индийский образ бога огня Агни, который сам о себе говорит: «Меня боги определили перевозчиком жертв» (РВ Х, 52, 4), причем под жертвой мог пониматься и сожженный покойник. Представления о перевозке душ умерших через реку восходят еще к эпохе общности народов данной языковой семьи: «Пастбище мертвых», куда направляются души умерших, отделяется от «мира живых» водой, через которую нужно переправиться, чтобы попасть в потусторонний мир. Переправляет души мертвых в потусторонний мир «старый человек», «старик» (и.-е. k’er(onth), ср. греч. Хαρων, др.-исл. karl). (…) Древнее представление, по которому на тот свет отправляются на корабле, отражено в брахманической формуле: «Жертвоприношение богу Агни (Агнихотра) — это корабль, который ведет к небу» (Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. 2, Тбилиси, 1984, с. 825). Судя по всему, представление о переправе умершего через реку на корабле предшествовало введению обряда трупосожжения, которое, в ряде индийских текстов, характеризуется с использованием символики предшествующих мифологических представлений. В Индии же мы находим еще одну интересную параллель, перекликающуюся с рассмотренной выше русской сектой «скопцов», но на гораздо более высоком уровне. Речь идет о джайнизме — еще об одном крупном религиозном учении, стоящем, наряду с буддизмом, в оппозиции к индуизму. Великие учителя джайанизма, играющие в нем такую же роль, как Будда в буддизме, именуются тиртханкарами. Обычно этот джайанистский термин переводится на другие языки как «спаситель», однако буквально он означает «перевозчик», «нашедший переправу (через океан бытия)» (Норман Браун У. Индийская мифология // Мифология древнего мира, М., 1977, с. 326, прим. Я. В. Василькова). Как видим, традиция воспринимать религиозного главу в качестве «перевозчика» имеет весьма древнюю традицию.

Самым известным перевозчиком в мифологии был древнегреческий Харон, однако данная мифологема была широко распространена по всему Старому Свету и свойственна многим народам, не относящимся к индоевропейской языковой семье. Стоит отметить такую интересную деталь, что, согласно Вергилию, лодка Харона, как и ладья на псковском гребне, оснащена парусом:

Воды подземных рек стережет перевозчик ужасный — Мрачный и грязный Харон. (…) Гонит он лодку шестом и правит сам парусами, Мертвых на утлом челне через темный поток перевозит.

Однако этот бог переправляет через реку подземного мира не всех умерших, а лишь должным образом погребенных, как об этом говорит Сивилла: «Лодочник этот — Харон; перевозит он лишь погребенных» (там же, с. 227).

Таким образом, роль совершения должного похоронного ритуала с телом умершего чрезвычайно возрастала, поскольку от соблюдения или несоблюдения его напрямую зависела посмертная судьба души. На территории нашей страны в качестве примера существования подобного рода представлений можно привести Олений остров на Онежском озере. Хоть часть могил была разрушена до начала раскопок, археологам удалось обнаружить 174 захоронения, датируемых VI тыс. до н. э. и относящихся к эпохе мезолита. Заметных следов обитания людей каменного века на этом острове не выявлено, из чего можно заключить, что соплеменники специально перевозили своих умерших на этот «остров мертвых».

Еще одну связь между носителем верховной власти в человеческом обществе и богом неба, имевшим, как было показано выше, непосредственное отношение к обработке земли, мы имеем на примере ставшего основателем чешской княжеской династии пахаря Пржемысла. В былине о Вавиле ее главный герой точно так же пашет землю, а затем с помощью Кузьмы-Демьяна становится царем. Следующую связь между богом неба и княжеской властью мы можем увидеть на примере одного атрибута последней. Очевидно, именно со Сварогом как богом неба был связан такой атрибут верховной власти, как шапка, которая в русской традиции играла ту же самую роль, что корона в средневековой Европе. Семантика подобного образа прослеживается достаточно легко. Уже в эпоху индоевропейской общности, как показывают нам данные лингвистики, голова ассоциировалась с небом: др.-англ. heafod «голова», но др.-англ. heofon «небо», и.-е. ker/kel «голова», но лат. caelum «небо», и.-е. uer «верх», «голова», но греч. ουρανοζ «небо». Естественно, в первую очередь это относилось к богам, особенно к тем из них, чей облик перекликался с обликом Первобога, вмещавшего в себя всю Вселенную. Повествуя о сотворении мира путем расчленения Пуруши, «Ригведа» (Х, 90, 14), в частности, отмечает:

Из пупа возникло воздушное пространство, Из головы развилось небо, Из ног — земля, стороны света — из уха. Так они устроили миры.

Данная характеристика оказалась чрезвычайно устойчивой в индийской традиции и в «Упанишадах» бог Праджапати характеризуется таким образом: «Небо — его голова, пуп — воздушное пространство, земля — ноги, солнце — глаз…» (Упанишады, М., 1967, с. 144). В сказании о рождении Сканды Индра обращается к богу Брахме со следующей речью: «О великий! Ты вечен, и не гнетет тебя бремя рождений. Ясное небо — твое чело, а луна и солнце — твои очи, власа твои — ползучие змеи, страны света — твои уши, океан — пуп на твоем бессмертном теле, а сама земля — воистину твои ноги» (Темкин Э. Н., Эрман В. Г. Мифы древней Индии, М., 1982, с. 174). В Греции орфики подобным образом воспринимали и Зевса:

В образе зримы его голова и лик велелепный Неба, блестящего ярко, окрест же — власы золотые Звезд в мерцающем свете, дивной красы, воспарили.

Отсюда оставалось сделать всего один шаг до отождествления с небом и носимого на голове убора. Это было тем более легко, что и чисто визуально небо представлялось как покрывающая землю шапка, а ночью составлявшие зодиак звезды охватывали нашу планету, как околышек этой шапки. Как показывает «Ригведа» (і, 173, 6), шаг этот был сделан еще в глубокой древности. Бога-громовержца ведийский гимн описывает следующим образом:

Поскольку он так превосходит величиной (других) мужей, Два мира ему подходят как пояс. Землею Индра прикрыл себя как оградой Самосущий, он несет небо, словно корону.

Отметим, что Б. Л. Огибенин перевел интересующий нас термин не как «корона», а как «шапка волос» (Огибенин Б. Л. Структура мифологических текстов «Ригведы», М., 1968, с. 45).

Рис. 19. Збручский идол, IX в. // Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси. М., 1988

Рис. 20. Идол из Новгородской области // Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси. М., 1988

Рис. 21. Идол из Себежа // Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси. М., 1988

Рис. 22. Идол из кургана у с. Сарагожское // Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. М., 1982

Рис. 23. Деревянная фигура домового (?) из Новгорода // Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. М., 1982

Обращаясь к отечественной традиции, мы видим, как загадка однозначно связывает звездное небо с шапкой: «Синяя шапка вся в заплатках» (Загадки, Л., 1968, с. 18). Данный головной убор фигурирует как непременный атрибут большинства языческих божеств. Весьма показателен в этом отношении Збручский идол, изображающий одновременно три сферы вселенной — небо с населяющими его божествами, землю с людьми и подземный мир, составляющие в совокупности одно общее тело Первобога. Все четыре небесных божества увенчаны единой шапкой, которая в данном контексте однозначно символизирует собой самый верх небесного свода (рис. 19). Композиция Збручского идола показывает, что развитие ассоциативного мышления у восточных славян в этом вопросе шло по тому же пути, что и у индийских ариев, и шапка у тех и у других соотносилась с небом. Аналогичным образом в шапках изображены русские каменные идолы из Новгородской области (рис. 20) и Себежа (рис. 21). Известен также небольшой славянский бронзовый идол в шапке, найденный в кургане у с. Сарагожское в Весьегонском районе (рис. 22), и облаченная в шапку деревянная фигурка из Новгорода, изображающая, предположительно, домового (рис. 23). Однако необходимо отметить, что шапки встречаются не у всех найденных на территории Древней Руси идолов. Из известных на сегодняшний день изображений божеств с непокрытой головой скульпторами были созданы идолы из Зубова, Гробовцов, Слонима, Пскова и Акулина. Следовательно, мы можем предположить, что и в сфере религиозных представлений этот головной убор был знаком отличия богов, занимавших более высокий ранг. Зима, с которой ассоциировался Кузьма-Демьян и Мороз, описывалась так: «У зимы изо льда корона, из инея — перстенек, снегом низан поясок» (Народный месяцеслов. Сост. Г. Д. Рыженков, М., 1989, с. 10). Шапка очень рано стала фигурировать как непременный атрибут одежды русской знати. Побывавший в составе посольства у волжских булгар в 922 г. арабский путешественник Ахмед ибн Фадлан оставил нам чрезвычайно интересное описание похорон знатного руса, которое он видел своими глазами. Перед тем как сжечь покойника, соплеменники одели его тело в богатую парчовую одежду с золотыми пуговицами и «надели ему на голову соболью шапку из парчи» (Ковалевский А. П. Книга Ахмеда ибн Фадлана о его путешествии на Волгу в 921–922 гг., Харьков, 1956, с. 144). Стоит отметить, что Сварог, как мы увидим ниже, был неразрывно связан с ритуалом трупосожжения, в связи с чем появление шапки как части одежды знатного покойника вряд ли было случайным. Шапка или ее изображение использовались в погребальном ритуале древних европейцев задолго до того, как любознательный арабский путешественник сделал свои наблюдения: уже в VI–V вв. до н. э. в низовьях Вислы прах покойного вкладывался в специальные погребальные урны, изображавшие фигуру человека в шапке. Возвращаясь вновь к эпохе Древней Руси, отметим, что подобную шапку как, очевидно, дорогостоящий предмет экспорта в другие страны фиксируют и исландские саги: «Гуннар подарил конунгу (правителю Дании Харальду Синезубому, правившему с ок. 940 до ок. 985 г. — М.С.) хороший боевой корабль и много другого добра, а конунг подарил ему одежду со своего плеча, расшитые золотом рукавицы, повязку на лоб с золотой тесьмой и русскую шапку» (Исландские саги, М., 1956, с. 493). Как видим, шапка из далекой Руси достаточно высоко ценилась в Дании и вместе с одеждой с плеча конунга по стоимости примерно равнялась целому боевому кораблю викингов. То, что в ответном даре конунга шапка наряду с расшитыми золотом рукавицами и повязкой на лоб упоминается отдельно от всего остального, показывает, что даже в инокультурной среде княжеская шапка выделяется из состава прочей одежды. Понятно, что это было связано не с материальной ценностью этого головного убора (в тексте даже не говорится о том, что она была расшита золотом), а с его символическим, если не сказать религиозным, значением. Радзивиловская (Кенигсбергская) летопись постоянно изображает всех русских князей в шапках с околышем из меха, вероятно символизировавшим круг зодиакальных звезд, соотносимых со Сварогом. Данный убор явно подчеркивал их княжескую власть, поскольку окружающие их подданные стоят либо с непокрытыми головами, либо если это дружинники, то в шлемах. По этому поводу еще А. В. Арциховский отмечал: «В Кенигсбергской летописи шапка эта имеет исключительное значение. Ею увенчаны почти все князья… Никто, кроме князей, ее не носит» (Арциховский А. В. Древнерусские миниатюры как исторический источник, М., 1944, с. 28). Важнейшей княжеской регалией считает ее и В. В. Седов. При этом автор миниатюр увенчивал этой шапкой русских князей лишь тогда, когда они занимали какой-нибудь стол, а не просто в силу их принадлежности к правящему роду. Так, например, когда суздальские послы приглашают в Чернигове Ярополка Ростиславича в князья, сам молодой Ярополк в коротком плаще без шапки стоит рядом с креслом, на котором сидит Святослав Всеволодович в княжеской шапке. Однако шапка уже находится в руках у переднего посла и явно символизирует собой княжескую власть (рис. 24). Значимость этой регалии такова, что в летописных миниатюрах даже в бою голова князя постоянно увенчивается не шлемом, а шапкой, резко контрастирующей как с доспехами самих князей, так и с шлемами русских и вражеских воинов. Понятно, что в действительности князья, как и все воины, носили шлемы, однако автору рисунков необходимо было таким образом выделить князя из всех участвовавших в сражении лиц. С другой стороны, когда князь попадал в плен, миниатюра летописи изображает эту шапку лежащей на земле, наподобие поверженного знамени.

Рис. 24. Приглашение на княжение Ярополка Ростиславича. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись. СПб., 1902

Рис. 25. Пленение Мстислава Романовича. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись. СПб., 1902

Таковы сцены пленения Мстислава Романовича (рис. 25) и Игоря Святославовича, знаменитого героя «Слова о полку Игореве» (рис. 26). Последняя иллюстрация примечательна тем, что одна шапка находится на голове Игоря, а другая лежит на земле как безусловный символ поражения.

Рис. 26. Пленение Игоря Святославича. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись. СПб., 1902

Рис. 27. Ярослав Владимирович в храме. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись, СПб., 1902

Рис. 28. Благословения Ярослава Владимировича. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись, СПб., 1902

Рис. 29. Андрей Боголюбский перед Владимирской иконой. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись, СПб., 1902

Еще более примечательно то, что вопреки всем христианским правилам Радзивиловская летопись десятки раз изображает князей в шапках в церквях, где мужчинам обязательно полагалось стоять с непокрытой головой.

Ярослав Владимирович не снял шапки ни в православном храме (рис. 27), ни даже в сцене его благословения духовным лицом (рис. 28). Андрей Юрьевич изображается стоящим в шапке даже перед чудотворной Владимирской иконой (рис. 29). Нарушение общепринятых церковных правил в этих случаях было тем более значимо, что если не непосредственные авторы летописных миниатюр, то, во всяком случае, их заказчики сами были лицами духовного звания.

Тем не менее сила общественного сознания той эпохи была так велика, что заставила монахов в этом случае пойти на явное отступление от изложенных еще в Библии норм поведения. Даже в их сознании значимость шапки как символа власти оказалась важнее безусловного требования, опирающегося на авторитет Павла, находиться в церкви с непокрытой головой, тем более перед чудотворной иконой или во время благословения. Все это заставляет нас вспомнить, что впервые данная шапка встречается на Збручском идоле и в силу этого сама ее символика оказывается неразрывно связана с языческими воззрениями о сущности верховной власти. И эта, восходящая к символике неба, сакральная сущность, олицетворяемая княжеской шапкой, оказывается гораздо сильнее общепринятых христианских правил поведения в глазах не просто основной части «двоеверно живущих» людей русского Средневековья, но и, что особенно показательно, монахов — авторов летописных сводов. Сила этой традиции была настолько велика, что и в более поздние времена правители Московской Руси венчались на царство не короной, как это делали западноевропейские суверены, а особой шапкой Мономаха, для которой была придумана своя легенда, возводящая ее появление в нашей стране все к тому же Владимиру Мономаху, вокняженье которого в Киеве и послужило поводом автору Ипатьевской летописи изложить миф о Свароге и Дажьбоге. Значение шапки как указывающего на положение человека в обществе предмета оставило свой след и в народной культуре, отразившись в поговорках типа «По Сеньке и шапка» или «Каков Пахом, такова и шапка на нем». Прилюдно снять с кого-то шапку, на сходке или на торгу, значило еще в XIX в. опозорить человека, публично объявить его мошенником и татем. Отсюда идет пословица-примета «На воре шапка горит»; как отмечал В. И. Даль, пугаясь этого зловещего крика, вор сам схватывал ее с головы, тем самым выдавая себя. И в более позднюю пору шапка как символ рода играла весьма важную роль в традиционной обрядности, в частности брачной. «Покрывание невесты шапкой жениха, по словам В. Охримовича, служило символом супружеского единства. Предположение В. Охримовича весьма вероятно. Здесь вспомним о старинном обычае класть шапку на брачную постель. В Черниговской губ. сваха надевала молодой шапку молодого, в которой она спала. Надевание невестой головного убора жениха являлось как бы символом перехода ее в род мужа» (Маслова Г. С. Народная одежда в восточнославянских традиционных обычаях и обрядах XIX — начала XX в., М., 1984, c. 62). Похожие обычаи имелись и в других местах. В Белоруссии еще в первой половине XIX в. во время свадьбы маршалок набрасывал на причитавшую невесту шубу и шапку молодого. Выступала шапка и в качестве оберега. Так, в некоторых местах жених на протяжении всей свадьбы должен был обязательно стоять с покрытой головой, даже в церкви. Он надевал меховую шапку, несмотря на летнюю пору, и ни на одну минуту ее не снимал. Делалось это, как писал один из авторов, из опасения порчи со стороны лихого человека. Как знак собственности использовали шапку и пчеловоды: «В Чистополе человек, которому посчастливилось найти борть, закапывает неподалеку от нее свой топор или шапку, сообщает об этом всей общине и ставит ей могарыч» (Зеленин Д. К. Восточнославянская этнография, М., 1991, с. 108).

Рис. 30. Святослав Игоревич беседует с матерью. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись. СПб., 1902

Рис. 31. Всеслав Полоцкий переезжает реку. Миниатюра Радзивиловской летописи // Радзивиловская летопись. СПб., 1902

Обычно летопись одинаково изображает шапки различных князей, однако у нескольких персонажей вид этого головного убора резко отличается от шапок других князей. В первый раз необычный убор, внешне похожий на чалму, встречается при изображении князя Святослава Игоревича (рис. 30), второй раз — когда летопись описывает переправу на лодке через реку князя Всеслава Полоцкого (рис. 31). Оба эти персонажа русской истории были тесно связаны с языческой традицией. Великий воитель киевский князь Святослав был ярым защитником религии предков, наотрез отказавшись, несмотря на уговоры своей матери, великой княгини Ольги, принять христианство. Полоцкий князь, по свидетельству летописи, был уже в христианские времена рожден от волхования и, по свидетельствам всех источников той эпохи, обладал сверхъестественными способностями, прославившись в былинах как чародей-оборотень Волх Всеславьевич. Больше в летописи эта «чалма» ни у кого не встречается, однако в Георгиевском соборе города Юрьева-Польского в подобном головном уборе изображены святые Борис и Глеб: «Фасадные рельефы Бориса и Глеба очень своеобразны. На князьях надеты не княжие шапки с меховой оторочкой, а тюрбаны, от которых вверх отходит похожий на корону пятигранный щиток или пучок пластинок (?). Можно было бы даже усомниться в том, действительно ли здесь изображены Борис и Глеб, настолько подобный головной убор для них необычен. Скорее такой убор понятен на Козьме и Дамиане, которые считались «аравитскими безмездниками» и иногда изображались в чалмах» (Вагнер Г. К. Скульптура Владимиро-Суздальской Руси, М., 1964, с. 40). Стоит отметить, что обе пары христианских святых изображены вместе на этом соборе (рис. 32, 33). Поскольку как Борис и Глеб, так и Кузьма и Демьян в христианскую эпоху замещали языческий образ Сварога, мы можем предположить, что эта особенная «чалма» также восходит к специфическим чертам бога неба. Похожий необычный головной убор мы видим и на псковской печати 1468/69 гг. на голове местночтимого в этом городе князя Довмонта (рис. 34). Мы пока не можем однозначно сказать, что именно он изображал — ветви мирового дерева или звезды ночного неба, однако общий смысл вкладываемой в нее идеи нам в общих чертах понятен. Судя по всему, он тождественен тому, который автор «Повести о новгородском белом клобуке» приписывал этому специфичному головному убору новгородских архиепископов: «И насколько этот венец достойней того (просто царского венца. — М.С.), потому что он одновременно есть и архангельской степени царский венец и духовной» (Памятники литературы древней Руси. Середина XVI века, М., 1985, с. 225). Таким образом, эта необычная чалма символизировала собой единство духовной и светской власти у ее обладателя, что полностью находится в русле древнейшей славянской и индоевропейской традиции, когда царь был одновременно не только политическим, но и религиозным главой своих подданных. Понятно, что такая всеохватывающая власть могла вести свое начало только от верховного божества, каким и был Сварог.

Рис. 32. Святые Глеб и Демьян на южном фасаде Георгиевского собора в Юрьеве-Польском, XIII в. // Вагнер Г. К. Скульптура Владимиро-Суздальской Руси. М., 1964

Рис. 33. Святые Борис и Козьма на западном фасаде Георгиевского собора в Юрьеве-Польском, XIII в. // Вагнер Г. К. Скульптура Владимиро-Суздальской Руси. М., 1964

Рис. 34. Псковская печать с изображением князя Довмонта, 1468/69 г. // Археологи рассказывают о древнем Пскове. Псков, 1991

Связь этот бога с понятием верховной власти подчеркивалась и с помощью календаря. День Кузьмы-Демьяна на Руси праздновался 1 ноября по старому стилю. Однако именно к началу этого месяца приурочивалось одно из двух важнейших государственных мероприятий Древней Руси языческой эпохи, описанное византийским императором Константином Багрянородным: «Зимний же и суровый образ жизни тех самых росов таков. Когда наступит ноябрь месяц, тотчас их архонты (верховные правители, великие князья нашей летописи. — М.С.) выходят со всеми росами из Киава (Киева. — М.С.) и отправляются в полюдия, что именуется «кружением», а именно — в Славинии вервианов (древлян. — М.С.), другувитов (дреговичей. — М.С.), кривичей, севериев (северян. — М.С.) и прочих славян, которые являются пактиотами (данниками. — М.С.) росов. Кормясь там в течение всей зимы, они снова, начиная с апреля, когда растает лед на реке Днепр, возвращаются в Киав. Потом так же, как было рассказано, взяв свои моноксилы (суда-однодревки. — М.С.), они оснащают (их) и отправляются в Романию (Византию. — М.С.)» (Константин Багрянородный. Об управлении империей, М., 1989, с. 51). Полюдье, во время которого киевский великий князь собирал с подвластных племен дань и вершил у них суд, в условиях только что созданного Древнерусского государства было важнейшей формой поддержания государственной власти. Процедура эта имела еще и важный ритуальный характер, который был рассмотрен в исследовании о Дажьбоге (Серяков М. Л. Дажьбог — прародитель славян, М., 2012). Совпадение начала регулярного ежегодного объезда подвластных племен с днем празднования «божьего коваля» Кузьмы-Демьяна, заменившего собой языческого бога-кузнеца Сварога, могло бы показаться случайным, если бы не индоевропейские параллели. Согласно иранскому календарю, шестой месяц, приходившийся на ноябрь, носил название Xsaϑrahya varyahya — «прочной, или лучшей, власти» и находился под покровительством духа металла Варьйа Хшатры (Лившиц В. А. Зороастрийский календарь // Бикерман Э. Хронология древнего мира, М., 1975, с. 321). В Индии связь между властью и обработкой металлов пропадает, но соотнесение ее с ноябрем вновь фиксируется в «Вишну-дхарме». Согласно этому сочинению, богом солнца в месяце карттике (последняя половина октября — первая половина ноября) является Дхатри, чье имя означает «оказывающий людям добро и управляющий ими» (Бируни. Избранные произведения, т. 2, Индия, Ташкент, 1963, с. 210). Как видим, в Индии, Иране и на Руси принцип верховной власти составители календарей устойчиво соотносили с месяцем ноябрям, а в последних двух странах связывали его еще и с кузнечным делом. С другой стороны, есть единичные случаи, когда самих Кузьму-Демьяна народ считал князьями: «Вони звалися безсребреники Кузьма-Демьян. Святкують іх тому, що з іх були російські князі: іх були 5 брати — Бурис i ігол, Роман, Кузма, Демьян»; «Кузьма-Демьян щитаються святими угодниками, були сини якогось князя, а князі у моду ішли тоді, бо були цареви помошники» (Петров В. Кузьма-Демьян в украінськом фольклорі // Етнографічний вісник, кн. 9, 1930, с. 238). В белорусском предании, где князь Радар заменил в роли змееборца Сварога, прямо говорится, что в князья его выбрали из кузнецов: «Жыу калісь у нашай зямлі князь, Радар, які сьпярша кавалем быу, а пасьля-ж яго выбралі у князі» (Векавечная мяжа // Крывіч, 1923, № 3, с. 3).

Весьма интересные аналогии дает нам и кельтский календарь.

Весь год делился кельтами на две части, соотносимые с днем и ночью, начало которых знаменовали два главных праздника — Самайн (1 ноября) и Бельтан (1 мая). Предшествующие этим двум дням ночи считались кельтами временем, когда различные магические силы наиболее активны, когда открывалась дверь между земным и потусторонним миром и происходила встреча людей как с душами умерших (в Уэльсе в эту ночь специально оставляли пищу для покойных родственников), так и с другими сверхъестественными персонажами. Как отмечает Н. С. Широкова, все значительные и эпические события в кельтских преданиях происходят как раз во время дня начала зимы: «Это случалось в ночь Самайна (с 31 октября на 1 ноября), так как эта ночь, находясь на стыке старого и нового года кельтов, выполняла посредническую функцию между человеческим миром и божественным космосом» (Широкова Н. С. Культура кельтов и нордическая традиция античности, СПб., 2000, с. 189). Весьма многое и здесь перекликается с тем, что славяне связывали со Сварогом: и «ночное» время года, и связь с умершими предками. Кельтский материал дает нам подсказку и причины отмеченной выше соотнесенности ноября с принципом верховной власти у трех других индоевропейских народов: высшая власть по определению имеет небесное, божественное происхождение и лишь благодаря этому может осуществлять свои функции, а наиболее тесный контакт с иным миром возможен именно в ночь на 1 ноября. Календарь друидов содержит в себе намек и для понимания еще одной особенности, связанной с Кузьмой-Демьяном. Как уже отмечалось, в некоторых случаях божий коваль Кузьма-Демьян заменялся первыми русскими святыми Борисом и Глебом, причем обе пары иной раз изображались и в одинаковых «чалмах». День Бориса и Глеба празднуется 2 мая, причем этот христианский праздник, как показал Б. А. Рыбаков на основе расшифровки календаря на сосуде IV века, заменил собой какой-то языческий праздник: «Начало календарного счета на нижнем поясе ромашковского кувшина — 2 мая — точно совпадает с русским церковным праздником Бориса и Глеба («Борис-день»). Обстоятельства установления этого памятного дня и некоторые детали борисоглебовской иконографии позволяют думать, что и в данном случае перед нами не простое совпадение чисел, а такая же замена языческого христианским.

День 2 мая не связан с днем смерти ни одного из братьев; он установлен в столетнюю годовщину их смерти… День перенесения мощей — 2 мая, ставший первым собственно русским церковным праздником, не мог быть случайным, так как вся церемония его установления была обдуманным актом нескольких соперничающих князей (Владимир Мономах, Олег и Давыд Святославичи). В дальнейшем с именами Бориса и Глеба соединилось много поговорок, связывающих этот день с разными аграрными приметами. (…)

В том, что праздник 2 мая (близкий к общеевропейскому празднику весны) есть праздник всходов, молодых ростков, убеждает еще одна деталь: на древних изображениях Бориса и Глеба XII–XIII вв. (на золотых колтах, на серебряных монистах) рядом с погрудным рисунком князя обязательно присутствует схематичный рисунок «крина», идеограмма молодого ростка.

Думаю, что Владимир Мономах, учреждая наперекор греческой церкви первый русский национальный праздник, сознательно отошел от всех реальных дат и выбрал один из тех дней, на которые приходился какой-то древний народный праздник, праздник только что пробившихся на свет ростков яровых посевов» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 186–187). Необходимо также вспомнить, что рассказ о канонизации Бориса и Глеба непосредственно граничит в Ипатьевской летописи с пересказом мифа о Феосте-Свароге (последний помещен в ней автором под 1114 г., а канонизация состоялась в 1115 г.). То, что в русском народном православном календаре дни Бориса и Глеба (2 мая) и Кузьмы-Демьяна (1 ноября) делят год почти на две равные половины, имеет прямую аналогию с рассмотренным выше кельтским календарем, где точно такую же роль играют праздники Самайн и Бельтан. Интересно отметить, что связанный с именем бога корень в более поздний период прилагался в более поздний период солеварами к определению значимого для них промежутка времени. Летние месяцы с момента начала до окончания годичных работ по выварке соли назывались ими варничным годом, варей или заваром. Стоит вспомнить и то, что у балканских славян 1 мая считалось самым магическим днем в году. Об индоевропейских корнях этого праздника говорит и тот факт, что у древних германцев языческий праздник начала весны тоже начинался в ночь на 1 мая, получившую после принятие христианства название Вальпургиевой и заклейменную новой религией как время «великого шабаша» ведьм. Связь этих двух дат мы видим и в русской легенде «О Ное праведном».

Сделав ковчег за два года, Ной говорит интересующейся, чем же он занимался все это время, жене: «Вот осталось полгода до первого мая; в мае месяце, в первом числе, будет потоп» (Афанасьев А. Н. Народные русские легенды, М., 1998, с. 20). Поскольку строительство ковчега было завершено за полгода до потопа, он должен был быть построен Ноем 1 ноября. Учитывая устойчивую связь обеих дат в кельтском и славянском календарях, а также то, что, судя по всему, существовал славянский аналог мифа о создании Вара, где люди пережили вселенский катаклизм, можно предположить, что сооружение данного убежища датировалось восточнославянской традицией также 1 ноября, днем Сварога. Когда же с принятием христианства произошло наложение библейского мифа о всемирном потопе на его славянский аналог, Ноев ковчег заменил в народных преданиях языческую Вару как убежище людей, однако временные связи были сохранены легендой. Другим способом обозначения связи этих двух делящих год на две части сакральных дат стала для народного сознания с принятием христианства связь обоих пар православных святых и временами случающаяся в фольклоре подмена первой пары второй. Неясной остается лишь то, почему праздник начала весны был перенесен на Руси с 1 на 2 мая. Чем бы ни был вызван этот перенос, но в народном сознании день Бориса и Глеба зачастую назывался «барыш-днем», а сам св. Борис считался барышником, причем во многих местах купцы праздновали этот день в надежде получить за это в течение всего года барыши. Можно предположить, что первоначально с этим днем связывался не торговый барыш, что является результатом позднего переосмысления после утраты исходного смысла, а магическое изобилие, наподобие того, какое имело место на кельтском празднике Бельтан.

 

Глава 7 Сварожич-радигост балтийских славян

В предыдущих главах мы постарались рассмотреть различные стороны культа Сварога у восточных славян. Однако подавляющее большинство данных, использованных для подобной реконструкции, датируется временем после 988 г., т. е. эпохой двоеверия, в результате чего любые попытки восстановить форму и сущность древнерусского язычества в той или иной степени будут нести на себе печать гипотетичности. В этом отношении для нас представляются исключительно ценными материалы о культе Сварожича у балтийских славян, относящиеся ко времени безраздельного господства у них языческой религии и не искаженные еще христианскими напластованиями. Эти данные из западнославянского ареала являются для нас как бы лакмусовой бумажкой, которая способна достаточно надежно показать, верна предложенная нами реконструкция язычества предков или нет. Естественно, мы не можем ожидать полного совпадения представлений об этих двух богах на разных концах славянского мира. Во-первых, как это видно уже из имени, Сварожич балтийских славян мыслился им сыном Сварога, культ которого был зафиксирован поучениями против язычества и в Древней Руси («и огневи молять же ся, зовуще его сварожичымь»). Хотя мифическая биография любого бога-сына будет неизбежно отличаться от биографии бога-отца, мы вправе ожидать, что в представлениях о Сварожиче неизбежно должны были отразиться те или иные существенные аспекты, связанные с самим Сварогом. Во-вторых, следует принимать в расчет естественное различие между язычеством западных и восточных славян. Действительно, то, что нам известно о язычестве балтийских славян, далеко не всегда совпадает с нашими данными о древнерусском язычестве: здесь неизбежно сказывается как неполнота источников, так и племенные и временные различия, существовавшие между этими двумя ветвями славянства. Верования балтийских славян известны нам в основном по источникам XI–XII вв., когда под резким натиском христианских поработителей их религия представляла собой другую ступень развития по сравнению с русским язычеством IX–X вв. Тем не менее, религия западной и восточной частей славянского мира развивалась из единого источника, в результате чего общего в них неизбежно оказывалось больше, чем различий. В-третьих, практически все сведения о язычестве балтийских славян нам известны лишь из сочинений немецкого католического духовенства, стремившегося не изучить, а уничтожить дьявольские, по его мнению, верования абсолютно чуждого ему как по крови, так и по языку народа, и, в силу этого, описывавшего лишь внешнюю сторону их культа, совершенно не интересуясь внутренней сутью верований этих западнославянских племен. Все эти обстоятельства накладывают серьезные ограничения на материал о Сварожиче балтийских славян, которые, однако, перевешиваются тем обстоятельством, что исходят непосредственно из языческой эпохи, а не эпохи двоеверия. В силу этого наличие у Сварожича-Радигоста балтийских славян черт, отмеченных нами в восточнославянской традиции, однозначно доказывает их наличие и у самого Сварога. Сделав эти необходимые предварительные замечания, приступим к рассмотрению сообщений немецких авторов.

Первыми по значимости являются данные, которые приводит в своем труде Титмар, епископ Мерзебургский (976–1018 гг.), приходившийся двоюродным братом германскому императору Оттону I: «В округе Ридирируна (племени редариев. — М.С.) лежит город, называемый Ридегост (Ретра у других авторов. — М.С.) трехугольной формы; он имеет трое ворот и со всех сторон окружен рощею, свято и тщательно охраняемою туземцами. Двое из этих ворот открыты каждому приходящему в город, но третьи, самые малые, обращенные на восток, ведут к озеру и представляют страшное зрелище. Около этих ворот стояло не что иное, как искусно устроенное из дерева капище, кровля которого лежала на рогах различных зверей, служивших для них подпорою. Внешняя сторона этого здания была украшена различными изображениями богов и богинь, которые, насколько можно было рассмотреть, с удивительным искусством были вырезаны из дерева; внутри же стояли, с своими именами на пьедестале, истуканы богов, сделанные рукою человека, страшные на вид, потому что они были в полном вооружении, со шлемами и в латах. Замечательнейший из них называется Зуаразици и преимущественно всеми язычниками почитается и уважается. Там же хранились их военные значки, которые выносятся оттуда только в случае необходимости, когда идут на войну, и несут их пешие воины; чтобы тщательно сберечь все это, туземцы поставляют для того особых жрецов, которые во время собирания народа для пронесения идолам жертв и умилостивления их гнева одни сидят, тогда как все прочие стоят. Тайно бормоча между собою, с яростью роются они в земле, чтобы посредством выкинутого жребия узнать исход сомнительного дела. Кончив это, они покрывают жребий зеленым дерном и под двумя накрест воткнутыми в землю копьями с краткою молитвою проводят коня, которого все считают священным; потом снова ищут тот знак, по которому они заключают о деле, и посредством этого как бы божественного животного находят предвещания для будущего. Когда при обоих испытаниях последует одинаковый знак, тогда решаются начать дело; если же нет, то смущенные туземцы отказываются от предприятия. Обманываемые различными заблуждениями, они с давних времен убеждены, что когда им угрожает внутренняя жестокая и продолжительная война, тогда из вышеупомянутого моря выходит большой кабан с белыми, блестящими клыками, из волн, и при страшном землетрясении забавляется пред глазами всех, рыская по болоту.

Сколько округов в этой области, столько там и храмов, и столько же почитается неверными отдельных божеств; но между ними вышеназванный город занимает первое место» (Стасюлевич М. История средних веков, т. II, СПб., 1886, с. 651–652). Зуаразици Титмара Мерзебургского представляет собой искаженную латинизированную форму передачи имени Сварожича, которую немецкие хронисты обычно писали как Zuarasici или Zuarasiz. О почитании Сварога и его сына западными славянами красноречиво говорят такие топонимы, как Swarzyszewo в Польше, кашубское Swarozyno, а в Поморском памятнике 1277 г. упоминается местность Swarawiz, которую А. С. Фаминцын отождествил с современным ему Schwarfs близ Ростока (Фаминцын А. С. Божества древних славян, СПб., 1995, с. 138). Стоит отметить, что подобная западнославянская форма написания первой буквы изучаемого нами божества (вспомним чешский zuor, svor) дважды встречается и в русских памятниках — в Хлебниковском и Погодинском списках Ипатьевской летописи имя Сварог было записано как Зварог.

О значительной роли сына Сварога в религиозных воззрениях западных славян наглядно свидетельствует письмо немецкого епископа Бруно (Бонифация) к императору Генриху II, написанное около 1008 г., в котором католический прелат энергично протестует против самой возможности религиозного синкретизма культов славянского языческого бога и особенно почитавшегося саксами св. Маврикия: «Какой договор Христа с Велиаром, какое соглашение света со тьмою? Каким образом сходятся вместе Сварожич или дьявол и вождь святых, ваш и наш покровитель Маврикий?» (Сырку П. Славяно-румынские отрывки // ЖМНП, 1887, май, с. 12). Если Маврикий в ту эпоху рассматривался как христианский покровитель саксов, то Сварожич естественным образом являлся божественным покровителем язычников-славян.

Если в описании хорошо информированного двоюродного брата императора Оттона I Сварожич являлся наиболее почитаемым богом города Ретры, то другие католические авторы утверждали, что главным богом этого города был Радигост (Radegast, Radigast, Redigost, Riedigost).

Поскольку сам Титмар Мерзебургский знает город Ретру под наименованием Ридегост, мы можем заключить, что речь во всех этих описаниях идет об одном и том же божестве, а Радигост было вторым именем сына Сварога. Наиболее известное описание Ретры оставил Адам Бременский (1040–1075 гг.):

«Их город, известный всему свету, Ретра, служит центром идолослужения, где демонами — знаменитейший между коими Редигаст — простроен огромный храм. Его изображение сделано из золота, а пьедестал из пурпура. Самый город имеет девять ворот, окружен глубоким озером, а через него перекинут деревянный мост, но по нему позволяется проходить только приносящим жертвы и желающим вопросить оракул; я полагаю, что самое положение этого города указывает на то, что действительно погибшие души идолопоклонников, Девятикратно Стикс обтекая, в себя заключает»
(Стасюлевич М. История Средних веков, т. II, СПб., 1886, с. 712).

Гельмольд (ок.1125 — после 1177 г.) в своей «Славянской хронике» повторяет сделанное Адамом Бременским описание Ретры и идола Редигаста из золота на пурпурном ложе и добавляет одну важную деталь, а именно то, что благодаря древности своего города жители Ретры претендовали на господство среди других окрестных славянских племен: «Ибо ратари и доленчане желали господствовать вследствие того, что у них имеется древнейший город и знаменитейший храм, в котором выставлен идол Редегаста, и они только себе приписывали единственное право на первенство потому, что все славянские народы часто их посещают ради (получения) ответов и ежегодных жертвоприношений» (Гельмольд. Славянская хроника, М., 1963, с. 73). Далее в своем сочинении этот писатель вновь цитирует сделанное Адамом Бременским описание ритуала жертвоприношения Редегасту: «Епископу Иоанну, старцу, схваченному с другими христианами в Магнополе, то есть в Микилинбурге, жизнь была сохранена для торжества (язычников). За свою приверженность Христу он был (сначала) избит палками, потом его водили на поругание по всем славянским городам, а когда невозможно было заставить его отречься от имени Христова, варвары отрубили ему руки и ноги, тело выбросили на дорогу, голову же отсекли и, воткнув на копье, принесли ее в жертву богу своему Редегосту в знак победы. Все это происходило в столице славян, Ретре, в четвертые иды ноября (10 ноября)» (там же, с. 76–77). Наконец, Ботон, достаточно поздний автор, дает следующее описание самого идола Сварожича-Радигоста: «Оботритский идол в Мекленбурге, называвшийся Радигостем, держал на груди щит, на щите была (изображена?) черная буйволья голова, в руке был у него молот, на голове птица» (Гильфердинг А. Собрание сочинений, т. 4. История балтийских славян, СПб., 1874, с. 182, прим. 697). Однако в пользу этого описания свидетельствует тот факт, что религиозный синкретизм, против которого так протестовал Бруно, все-таки частично состоялся и бычья голова и гриф (упомянутые птица и буйвол Радигоста) составили главную часть Мекленбург-Шверинского герба (Фаминцын А. С. Божества древних славян, СПб., 1995, с. 191, прим.1). Образ грифа или грифона играл определенную роль в славянском язычестве и потому будет нами рассмотрен отдельно в следующей главе. Причина того, что атрибуты славянского языческого бога сохранились в гербе сначала германского герцогства, а теперь одной из федеральных земель нынешней ФРГ (рис. 35), заключается в том, что Мекленбург был единственным германским государственным образованием на захваченных у западных славян землях, в котором и после его завоевания немцами у власти смогла сохраниться славянская династия, происходившая по прямой линии от последнего независимого князя ободритов Никлота. Понятно, что все его потомки были вынуждены принять религию своих поработителей, однако память об исконной вере их предков и их главном божестве не была ими полностью забыта, в результате чего с 1219 г. на мекленбургском гербе появляется бычья голова, а грифон с 1214 г. изображался на гербах померанских герцогов, в жилах которых до 1637 г. также текла славянская кровь.

Рис. 35. Герб Мекленбурга // http://geraldika.ru/symbols/2565

Хоть главный центр почитания Радигоста находился не в Мекленбурге, однако и там имелось его капище: «…Радигост, «бог земли бодрицкой», так же как бог лютичей, должен был иметь у бодричей особое племенное капище (по преданию, оно находилось именно в Мекленбурге)» (Гильфердинг А. Собрание сочинений, т. 4. История балтийских славян, СПб., 1874, с. 217). Как видим, подобно своему отцу Сварогу, Радигост так же был связан с княжеской властью. Помимо того, что герцоги Мекленбурга и Померании включили в свои гербы связанные с этим божеством атрибуты, на эту связь указывает еще и упоминание короны Радигоста, выставленной еще в XV в. в окне христианской церкви: «…Есть в окрестностях Гадебуша, который обтекает река Радагас, носящая имя божества, корона которого (из меди, от расплавленного его идола) поныне видна в окне храма» (Матерь Лада, М., 2003, с. 415). Если у восточных славян Сварог соотносился с шапкой как символом княжеской власти, то у западных славян мы видим упоминание короны Радигоста. Сходство между божественными отцом и сыном прослеживается даже в мелочах.

Однако одной связью с княжеской властью или кузнечным делом не исчерпывается образ этого бога. Само имя Радигоста наводило исследователей еще в XIX веке на мысль о том, что этот радеющий о госте бог должен был быть покровителем гостеприимства. Эту черту у славян единодушно отмечали различные наблюдатели. Гельмольд, обличая западных славян как ярых идолопоклонников и врагов немецкого господства, все-таки отмечал у них и некоторые положительные качества: «Хоть ненависть к христианству и жар заблуждений были у ран сильнее, чем у других славян, однако они обладали и многими природными добрыми качествами. Ибо им свойственно в полной мере гостеприимство, и родителям они оказывают должное почтение. (…) Ибо гостеприимство и попечение у родителях занимают у славян первое место среди добродетелей» (Гельмольд. Славянская хроника, М., 1963, с. 237–238). Практически то же самое пишет о русах и восточный писатель ибн Руст: «Гостям оказывают почет и обращаются хорошо с чужеземцами, которые ищут у них покровительства, да и со всеми, кто часто бывает у них, не позволяя никому из своих обижать или притеснять таких людей. В случае же, если кто из них обидит или притеснит чужеземца, помогают последнему и защищают его» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 93). Это сообщение тем более показательно, что тот же самый автор описывает совершенно иную картину в отношениях русов между собой: «Никто из них не испражняется наедине: трое из товарищей сопровождают его непременно и оберегают. Все постоянно носят при себе мечи, потому что мало доверяют они друг другу и потому что коварство между ними дело обыкновенное: если кому удастся приобрести хотя бы малое имущество, то уж родной брат или товарищ тотчас же начинает завидовать и домогаться, как бы убить его или ограбить» (там же, с. 99—100). Из этого описания складывается достаточно парадоксальная картина: при коварстве, постоянной войне всех против всех, грабежах и убийстве русов по отношению друг к другу, они одновременно исключительно гостеприимны и защищают от обид прибывших к ним чужеземцев. Очевидно, что такое вопиющее противоречие легче всего может быть объяснено при предположении, что гостеприимство у русов было религиозным долгом, а сама личность гостя как у западных, так и у восточных славян находилась под покровительством и защитой божества. И если в отношении восточных славян точно определить бога-покровителя гостей мы не можем, то у западных славян, как это следует из самой этимологии его имени, а точнее, эпитета, таким божеством был именно Радигост.

Поскольку как сын Сварога этот западнославянский бог был связан с огнем, то интересно сопоставить рассмотренную выше этимологию его второго имени с представлениями об огне как госте, зафиксированную в заклинании от пожара у восточных славян: «Витаю тебе (приветствую тебя), гостю! Замовляю тебе, гостю! Иорданскою водою заливаю тебе, гостю! Пришов Господь в мир, мир Его не признав, а святый огонь своим назвав. Господь на небо вознесся, за Господом и слуга (его) святый огонь понесся» (Харузина В. Н. К вопросу о почитании огня // ЭО, 1906, № 3–4, с. 153). Другое записанное на Волыни заклинание от пожара показывает, откуда пришел этот гость: «Ой ты, огню пожадный, из неба нам засланый! Не расходься ты, як дым, бо так приказав тоби Божий Сын!» (там же). В связи с этим можно отметить, что в одной скопческой песне гостем именуется и сам Кузьма-Демьян:

А Кузьма, сударь, Демьян С Христом в страдах ликовал, Кандалы всем расковал. У Христа в гостях гостил, С темниц верных отпустил.

Следует отметить, что слово «гость» в славянских языках обозначало не только обычного гостя как приходящего в дом знакомого или незнакомого человека, но и ведущего торговлю купца. В данном аспекте имя Радигоста может пониматься в качестве бога-покровителя торговли, и подобная трактовка находит свое подтверждение в письменном источнике. Древнечешская рукопись Mater verborum сообщает об интересующем нас божестве следующее: «Радигост, внук Кртов — Меркурий, названный от купцов (a mercibus)» (Матерь Лада, М., 2003, с. 385). Как видим, в данном отрывке Радигост не только отождествляется с античным богом торговли Меркурием, но и специально подчеркивается, что назван так он был от купцов. Подобное толкование подкрепляется и наблюдением над распространением названий мест у западных славян, образованных от имени данного божества: «Моравская гора Hostyn… приводит и к другому еще наблюдению: здесь некогда было капище бога Радигоста-Гостеприимного, замененное впоследствии часовней Девы. Не случайность поэтому, что имя Радигоста сохранилось именно в пограничной топографической номенклатуре, притом в местах, наиболее удобных для торговли: река и деревня Radegast в Мекленбурге, село Radegast на нижней Эльбе, по дороге в знаменитый некогда торговый центр Бардовик, деревня Radegast в Западной Пруссии и т. д.» (Егоров Д. Н. Колонизация Мекленбурга в XIII в. Славяно-германские отношения в Средние века, т. 1, М., 1915, с. 479). На основании этого можно предположить, что Радигост первоначально был у славян покровителем гостеприимства и богом торговли, однако в ходе многовековой непрекращающейся немецкой агрессии он приобрел воинственные черты, а в осуществление его культа вошли человеческие жертвоприношения особо ненавистных врагов. Из сообщения Титмара Мерзебургского известно, что храме Ретры хранились знамена языческих богов, в результате чего лютичи, выступая в поход, верили, что идут за своими богами и, в первую очередь, очевидно за Радигостом как самым почитаемым из них. Временами вокруг святилища Радигоста объединялись даже враждующие между собой славянские племена, однако объединения эти были кратковременны и не смогли положить конец немецкой агрессии.

Есть все основания считать культ Радигоста одним из древнейших у западных славян. Похожее имя Радагаст или Радагайс носил германский вождь, который под напором гуннов в 404 г. повел огромную армию из готов, вандалов, свевов, бургундов и алан с берегов Балтийского моря на Рим (Гиббон Э. Закат и падение Римской империи, т. 3, М., 1997, с. 384). Испуганные римские авторы писали о четырехстах тысячах варваров, что, разумеется, представляет собой преувеличение, однако огромный масштаб начавшегося переселения не вызывает сомнения и у современных исследователей. Согласны они и с тем, что причиной этого нашествия стало давление на германцев гуннов (Вольфрам Х. Готы, СПб., 2003, с. 362). Следует отметить, что в отличие от крестившейся части готов Радагаст был ярым язычником, не только не желавшим принимать новую религию, но и приносившим человеческие жертвы из числа пленных римлян. Античные авторы приписывали ему торжественную клятву превратить Рим в груду развалин и принести самых знатных римских сенаторов в жертву на алтарях богов. Это был не обычный военный предводитель, и, характеризуя его, Х. Вольфрам отмечает: «Радагайс, очевидно, был королем. Он действительно обладал харизматическим статусом, напоминавшим бургундского хендина, и был завораживающей личностью в прямом смысле этого слова» (там же, с. 242). Несмотря на его выдающиеся личные качества, задуманное им грандиозное предприятие не увенчалось успехом. Разгромив Иллирию, войско варваров вторглось в 405 г. в Северную Италию и осадило Фезулу около Флоренции. Пока союзное германское войско бесплодно осаждало крепость, римляне собрались с силами и с помощью гуннов, готов и аланов, не заинтересованных в победе Радагаста, в свою очередь обложили варварскую армию и взяли ее измором. Треть германцев погибли под стенами города, а сам Радагаст был казнен в Риме 23 августа 406 г. Может показаться, что имя готского или, как он именуется в других источниках, вандальского короля Радагаста или Радагайса лишь случайно созвучно имени славянского бога Радигоста, однако это, по всей видимости, не так. Во-первых, в свой великий поход Радагаст отправился именно из того региона, который впоследствии станет центром культа Радигоста, и это вряд ли можно считать случайным совпадением. Мысль о том, что славяне впоследствии обоготворили погибшего германского вождя, столь нелепа, что была решительно отвергнута еще в XVIII в. Э. Гиббоном (Гиббон Э. Закат и падение Римской империи, т. 3, М., 1997, с. 416, прим. 67). Во-вторых, более поздние немецкие источники считают вандальского короля Радагаста потомком короля вандалов и русов Алимера (Меркулов В. И. Откуда родом варяжские гости? М., 2005, с. 99). С учетом того, что в более позднюю эпоху как населенный славянами остров Рюген, так и отдельные земли западнославянского Поморья также именовались Русью, можно предположить, что среди них существовал культ Радигоста, в честь которого и был назван потомок русского короля Алимера. В-третьих, именно от этого вандальского короля Радагаста мекленбургские генеалогии выводили род ободритских и вендских правителей, к которому впоследствии принадлежали Рюрик, Синеус и Трувор. Как видим, немецкие источники прочно связывают вождя германцев Радагаста со славянской средой, что делает вполне возможным его наречение в честь славянского бога. Следует отметить, что это использование германцами славянского имени не является единственным случаем: согласно Аммиану Марцеллину, готский король, преемник Эрменриха, носил вполне славянское имя Витимир (Аммиан Марцеллин. Римская история, СПб., 2000, с. 495), другие готские правители носили имена Валамир, Теодемир и Видемир, в которых также видят славянские корни (Кузьмин А. Г. «Варяги» и «Русь» на Балтийском море // Вопросы истории, 1970, № 10, с. 37).

Через полтора века после описанных событий интересующее нас имя вновь упоминается, и опять в том же самом регионе. «В это время между племенем варнов и теми воинами, которые живут на острове, называемом Бриттия, произошла война и битва по следующей причине. Варны осели на севере от реки Истра и заняли земли, простирающиеся до северного Океана и до реки Рейна, отделяющих их от франков и других племен, которые здесь основались. (…) Немного раньше некий муж, по имени Гермегискл, правил варнами. Стараясь всячески укрепить свою царскую власть, он взял себе в законные жены сестру франкского короля Теодеберта, так как недавно у него умерла его прежняя жена, бывшая матерью одного только сына, которого она и оставила отцу. Имя ему было Радигис. Отец сосватал за него девушку из рода бриттиев, брат которой был тогда царем племени ангилов; в приданое дал за нее большую сумму денег. Этот Гермегискл, проезжая верхом по какой-то местности с знатнейшим из варнов, увидал на дереве птицу, громко каркавшую. Понял ли он, что говорила птица, или он почувствовал это как-либо иначе, как бы там ни было, он, сделав вид, что чудесным образом понял предсказание птицы, сказал присутствующим, что через сорок дней он умрет и что это ему предсказала птица. «И вот я, — сказал он, — заботясь уже вперед, чтобы мы могли жить совершенно спокойно в полной безопасности, заключил родство с франками, взяв оттуда теперешнюю мою жену, а сыну своему нашел невесту в стране бриттиев. Теперь же, так как я предполагаю, что очень скоро умру, не имея от этой жены потомства ни мужского, ни женского пола, да и сын мой еще не достиг брачного возраста и еще не женат, слушайте, я сообщу вам мое мнение, и если оно покажется вам небесполезным, как только наступит конец моей жизни, держитесь его и исполните в добрый час. Так вот, я думаю, что варнам будет более полезным близкий союз и родство с франками, чем с островитянами. Вступить в столкновение с вами бриттии могут только с большим промедлением и трудом, а варнов от франков отделяют только воды реки Рейна. (…) При таком положении дел пусть невеста-островитянка моего сына, вызванная для этого сюда, уедет от вас, взяв с собой все деньги, которые она получила от нас, унося их с собою в качестве платы за обиду, как этого требует общий для всех людей закон. А мой сын Радигис пусть в дальнейшем станет мужем своей мачехи, как это разрешает закон наших отцов». Так он сказал; на сороковой день после этого предсказания он захворал и в назначенный судьбою срок окончил дни своей жизни. Сын Гермегискла получил у варнов царскую власть, и согласно с мнением знатнейших лиц из числа этих варваров он выполнил совет покойного и, отказавшись от брака с невестой, женился на мачехе. Когда об этом узнала невеста Радигиса, то, не вынеся такого оскорбления, она возгорела желанием отомстить ему» (Прокопий из Кесарии. Война с готами, М., 1950, с. 438–439). Война была удачной для бриттиев, варны были разбиты, Радигис взят в плен и был вынужден жениться на своей первоначальной невесте. Согласно Прокопию Кесарийскому, все эти события происходили примерно в 551–553 годах.

Обычно этих варнов считают германским племенем, что, по меньшей степени, достаточно спорно, поскольку чуть позднее на берегах Балтики известно славянское племя с таким же названием. Уже к началу XX века стало очевидно, что по такому важному археологическому признаку, как керамика, сходство остальной Германии с занятыми славянами бывшими восточногерманскими землями, на которых жили варны, полностью прекращается после 500 г. (Егоров Д. Н. Колонизация Мекленбурга в XIII в. Славяно-германские отношения в Средние века, т. 1, М., 1915, с. 236–237, прим. 42). Этот же вывод подтверждает и современная археология: «Сокращение числа находок германского происхождения можно объяснить тем, что в V–VII вв. н. э. славяне начали расселяться между Эльбой и Одером» (Гимбутас М. Славяне, М., 2003, с. 158). Кроме того, как верно отметил А. Г. Кузьмин, обычай, чтобы сын умершего правителя женился на своей мачехе, «как это разрешает закон наших отцов», германцам свойственен не был. Интересно отметить, что подобный обычай автор «Повести временных лет» отмечает у половцев, причем, практически слово в слово с Прокопием Кесарийским, особо подчеркивает, что это был именно закон их отцов: «Якоже се и нынѣ при насъ половци законъ дѣржать отець своих… и поимають мачехи своя и ятрови, и ины обычая отець своихъ» (ПСРЛ, т. 2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 11–12). Следует отметить, что в составе половцев находились остатки прежних ираноязычных кочевников евразийских степей. Так, мусульманский писатель Димешки упоминает в составе половцев племя ар-арс (Артамонов М. И. История хазар, СПб., 2001, с. 554), в котором исследователи видят аорсов или каких-либо других индоевропейцев. Кроме того, и само название половцев в русском языке произошло от полового (соломенного) цвета их волос, что указывает на определенную примесь индоевропейской крови у этих азиатских кочевников. Окончательно убеждает нас в существовании такого обычая у ираноязычных народов сообщение Геродота о существовании такого же обычая у скифов. Рассказывая о событиях, связанных со Скилом, «отец истории» отмечает: «У Ариапифа, царя скифов, кроме других детей был еще сын Скил. Он родился от матери-истриянки, а вовсе не от скифской женщины. Мать научила его говорить и писать по-эллински. Впоследствии через некоторое время Ариапифа коварно умертвил Спаргапиф, царь агафирсов, и престол по наследству перешел к Скилу вместе с одной из жен покойного отца по имени Опия. Это была скифская женщина, от Ариапифа у нее был сын Орик» (Геродот. История, М., 1993, с. 206). Таким образом, мы имеем как минимум два случая достаточно раннего использования имени Радигост на побережье Балтики, так или иначе связанных со славянами.

Географические названия и личные имена показывают, что связанный с этим именем топоним встречается и у других славянских народов: «Радогоша рч., один из притоков Осьмы, пр. пр. Волхова. Упомянута в погосте Коломенском на Волхове Обон. пят. 1564 г.: «Да у Вяжиско деревни угодья за Радогошею рекою Сухая нива». К личн. Радогость, встреченному и в новг. бер. гр. № 571 XII в. В древности являлось очень популярным именем среди всех групп славян. Помимо новгородского ареала, самостоятельные фиксации антропонима имеются в др.-чеш. (Radоhost, Radhost), а также в альпослав., сербо-хорв., словен., болг. языках… Среди географических названий от этого имени в древненовгородских землях, в частности, перечислим еще: Радогоще дер. и оз. в пог. Егорьевском в Колгушах Обон. пят., =? Радогоща дер. и оз. Боровщинской вол. Тихв. у., сегодня — Радогощь (Радогоща) сел. Радогощинск. Бокс. в истоках Явосьмы, лев. пр. Паши; Радгостицы — дер. на оз. Черное Городенск. Бат., указанная ранее писцовой книгой Вод. пят. 1500 г. в Дмитриевском Городенском пог. (по более поздней документации прослеживаются иные варианты этого ойконима: Рагостицы 1582 г., Рагостье 1709 г., Радговцы 1791 г., Радгосцы сер. XIX в., Радгостица нач. XX в.). Отметим еще геогр. Радугошь ур. в истоках р. Луги близ дер. Дубровка Вольногорск. Бат. Не отождествляется ли это последнее с пустошью Радогощ, известной по источнику 1791 г. на территории Никольского Будковского пог., которая, в свою очередь, идентифицируется с дер. Корпово-Радголье 1500 г.

Указанную новгородскую топонимию дополняет очень многочисленная (более трех десятков) йотово-посессивная топонимия на базе прасл. личн. *Radogostъ, сосредоточенная на восточнославянской (Белоруссия, Северная Украина, Орловская, Брянская, Калужская, Тульская обл.) и западнославянской территории, чаще в бывшей области проживания полабских славян. Изложим сначала имеющиеся у нас восточнославянские материалы, почерпнутые в основном из публикаций: геогр. Радогощ дер. на р. Нерусса Севского у. Орловской губ., Радогощ (Радогощи) дер. на р. Пина в окрестностях гор. Кобрин Гродненской губ., Радогощ Большая и Радогощ Малая — близлежащие пункты на притоке р. Вилии вблизи гор. Ровно и Острог Волынской губ., Радогоща (вар. Редогощ) сел. под гор. Кромы Орловской губ., Радогоща дер. на р. Невда неподалеку от гор. Новогрудок Минской губ. + дер. в окрестностях гор. Овруч на Волыни, Радогощь дер. в Карачевском у. Орловской губ. на р. Радогощь басс. верховий Оки, Спас-Радогожская пункт Дмитровского у. Орловской губ., Радогощская Буда (польск. вар. Radohoszczyńska Buda) дер. неподалеку от Овруча Волынской губ., Радугощи (Радугощь) дер. на р. Малая Колодня Одоевского у. Тульской губ., Радогоще р., пр. Брени в Галиции, Радогощ, или Радогост, Радощ — бывшее, еще в XVII в., название города Погар в Стародубском у. Черниговской губ. (сегодня — Брянская обл.), Радогоще р. в окрестностях Пинска (Белоруссия), Радогоч или Рагодач (< Радогоща) р. неподалеку от Калуги, Радогоща р., лев. пр. Ясельды в округе гор. Гродно, Радогощь пр. пр. Свапы, пр. пр. Сейма, лев. пр. Десны, лев. пр. Днепра и наконец, вероятно, блр. Радохоч, название леса в районе гор. Береза между Брестом и Барановичами. В западнославянской языковой области, по данным, присутствуют такие интересующие нас топонимы, как Radihošt’ и Radhošt’ в Чехии, Radogoszcz четырежды в Польше, слав. Radogošč и др. (= нем. Radegast, Rodegast, Radias и др.) на территории Северной и Восточной Германии (из полаб., др.-луж., всего восемь названий), словен. Radigoštь, откуда нем. Tradigist, а также словен. или чеш. *Radogostjь (> нем. Raabs) на территории Австрии, наконец геогр. Radogoš в Албании» (Васильев В. Л. Архаическая топонимия Новгородской земли (Древнеславянские деантропонимные образования), Великий Новгород, 2005, с. 134–135). Кроме того, известны подобные топонимы и на Украине: Радогоща на Житомирщине и Радогоща на Черниговщине, Мала Радогоща и Велика Радогоща в Хмельницкой области (Зубов Н. И. Научные фантомы славянского Олимпа // Живая старина, М., 1995, № 3(7), с. 46–48). Хотя образованные от имени этого божества названия встречаются во многих местах, можно заметить, что наибольшая их концентрация присутствует в западнославянских и северорусских-белорусских областях, в то время как в более южных регионах они встречаются реже. Что касается западнославянского региона, то весьма примечательно, что связанная с Радигостом топонимика встречается как у лютичей, так и у бодричей (Первольф И. Германизация балтийских славян, СПб., 1876, с. 28).

Рассмотрим теперь, в какой мере данные о Сварожиче-Радигосте западнославянского язычества перекликаются с тем, что нам известно о Свароге и его сыне преимущественно из восточнославянских источников. Во-первых, немедленно обращает на себя внимание описание внешнего вида Сварожича, изображение которого в Ретре было «сделано из золота, а пьедестал из пурпура». Как металл золото практически у всех народов ассоциировалось с солнцем, а пурпурный пьедестал («ложе из пурпура» у Гельмольда) недвусмысленно намекает на стихию огня. Все это заставляет нас вспомнить, что одним сыном Сварога на Руси считался Дажьбог-Солнце, а другому его сыну, Сварожичу, молились как огню под овином. Интересно отметить, что аналогичное сочетание золота и пурпура присутствовало и в могиле Кира, основателя Персидской державы. Вот как описывает Арриан то, в каком виде обнаружил это сооружение Александр Македонский: «Огорчило его преступное отношение к могиле Кира, сына Камбиза. Он нашел могилу Кира разрытой и ограбленной, как рассказывает Аристобул. Находилась эта могила в Пасаргадах, в царском парке; вокруг росли разные деревья, протекала река, на лугу росла густая трава. Подземная часть могилы была сложена в форме четырехугольника из четырехфутовых камней; над ней было выстроено каменное крытое помещение. Внутрь вела дверца, настолько узкая, что и худой человек мог в нее едва-едва протиснуться. В помещении стояли золотой гроб, в котором был похоронен Кир, а кроме гроба ложе. Ножки его были выкованы из золота, покрыто оно было вавилонским ковром, а застлано шкурами, выдубленными в пурпурный цвет. (…) Посередине ложа стоял гроб с телом Кира. Внутри ограды, у крыльца, ведшего к могиле, выстроено было маленькое помещение для магов, охранявших могилу Кира. Со времен Камбиза, сына Кира, эта должность стража переходила от отца к сыну. Они получали ежедневно от царя овцу и положенное количество муки и вина и каждый месяц лошадь для жертвоприношения Киру. На могиле была надпись персидскими буквами: «Я, Кир, сын Камбиза, основатель Персидского царства и владыка Азии. О человек! не завидуй мне, что у меня этот памятник» (Арриан. Поход Александра, М., 1993, с. 218). Как видим, именно золото и пурпур украшали гробницу основателя персидской царской династии. При этом это была не просто могила, а одновременно и своего рода святилище, при котором находились жрецы, совершавшие ежемесячные жертвоприношения. Как видим, сочетание золота и пурпура и в другом месте индоевропейского мира ассоциировалось не просто с верховной властью, а с родоначальником правящей династии.

Что касается буйволиной головы на щите идола Радигоста поздних описаний, то она перекликается с сообщаемым Титмаром Мерзебургским поверьем о выходящем из моря кабане, который большинством исследователей считается одним из атрибутов Сварожича. Суть этой легенды будет рассмотрена ниже в этой главе, а пока остановимся на остальных приписываемых этому богу атрибутах. Относительно птицы на голове Радигоста можно осторожно предположить, что она является изображением Рарога, а молот в его руках однозначно указывает на отголосок культа бога-кузнеца, сыном которого он и являлся. Указание Адама Бременского о том, что храм в Ретре, первенство в котором бесспорно принадлежало Сварожичу, был построен демонами, т. е. языческими богами, знаменитейшим между которыми он называет именно Радигоста, полностью подтверждает высказанное нами выше предположение о тесной связи древнерусского Сварога со строительством как отдельных домов, так и вселенского убежища Вары, являвшегося прообразом города. Стоит отметить, что предание о строительстве богами своих храмов было весьма устойчиво и сохранилось в том регионе до начала XIX века: «Так, потомки балтийских славян в Мекленбурге и Померании, рассказывая до сих пор предания о храмах своих предков, говорят, что храмы эти были сложены из огромных камней, что сами нечистые духи сносили эти камни для людей, их обожавших» (Срезневский И. И. Исследование об языческом богослужении древних славян, СПб., 1848, с. 45). Поскольку со слов Гельмольда известно, что Ретра считалась древнейшим городом балтийских славян, можно предположить, что сын Сварога имел отношение не только к возведению знаменитейшего храма, но и к строительству самого этого города. Само место как города, так и расположенного рядом с ним храма, слава которого впоследствии послужили ратарям предлогом для претензий на политическое господство над соседними племенами, явно было сакрально значимым, и это корреспондируется с разобранной выше семантикой столба, символизирующего собой центр мира, на котором помещается бог-кузнец в русских заговорах. С другой стороны, деревянный мост через озеро, пройти по которому мог лишь желающий принести жертву богу или вопросить оракул, напоминает нам Калинов мост через огненную реку русских сказок, обозначающий собой границу человеческого и потустороннего миров. Показательно, что само окружающее город озеро вызвало в сознании Адама Бременского образ Стикса — реки, которую на пути в Аид должны были пересечь тени умерших в греческой мифологии. Хоть немецкий хронист и использовал этот мотив лишь для обличения идолопоклонства, тем не менее, он, сам того не подозревая, очень точно употребил этот сюжет из наследия античности. Как показала Л. Н. Виноградова на материале как западно-, так и восточнославянской традиции, в основе всех гаданий лежала уверенность, что узнать будущее человек может лишь через посредство потусторонних сил, путем контакта с умершими предками или нечистой силой (которая в христианскую эпоху заменила собой древних богов), а вода была именно той стихией, благодаря которой и можно было связаться с миром умерших. Так, чешские церковные формуляры запрещали «вызывать души умерших для предсказания будущего», а в «Поучении» XII в. Бурхарда из Вормации упоминалось, что «на могилах и местах сожжения трупов люди приносили жертвы в надежде получить известие о своей предстоящей судьбе» (Виноградова Л. Н. Девичьи гадания о замужестве в цикле славянской календарной обрядности (западно-восточнославянские параллели) // Славянский и балканский фольклор, М., 1981, с. 20).

Гадание у воды неоднократно встречается нам как в русских былинах, так и в восточнославянских этнографических материалах XIX–XX вв. Следует, правда, отметить, что связь бога неба с гаданием не фиксируется ни одним русским источником эпохи языческой Руси, ни последующей эпохи двоеверия (как мы увидим впоследствии, у восточных славян оно было связано преимущественно с культом Перуна), однако связь Сварога со звездами, определяющими человеческую судьбу, его роль в посмертной судьбе души, равно как и представления о кующем судьбу кузнеце в былине о женитьбе Святогора открывали потенциальную возможность связи с ним практики гаданий. Если восточные славяне не стали реализовывать эту возможность, то их западные собратья воплотили ее в жизнь, связав практику гадания с культом сына Сварога. В эту цепочку вписывается и бывшее весьма популярным гадание-заговор у южных славян с ворошением огня в очаге. В Югославии первый гость в Новом году должен был, войдя в дом, подойти к очагу, где тлел «бадняк» (особое дубовое полено), ударить по нему, чтобы извлечь как можно больше искр, и приговаривать при этом: «Сколько этих искр, хозяин, чтобы столько у вас было овец и денег, боровов, ульев, баранов и волов». В Болгарии на Игнаж-день (20 декабря) первый гость осуществлял у очага те же магические манипуляции со сходным пожеланием: «Сколько искр — столько цыпляток, барашков, ярочек, телушек, жеребят и детей!»

Оракул Сварожича-Радигоста приобрел такое значение, что, по словам Гельмольда, «все славянские народы часто их (племена, на территории которых он был расположен. — М.С.) посещают ради (получения) ответов и ежегодных жертвоприношений». Что касается описанных Титмаром двух способов гадания жрецов в Ретре по общественным делам, то каждый из них, пусть и весьма отдаленно, соотносится с тем кругом представлений, которые у восточных славян были связаны со Сварогом: гадание путем копания в земле перекликается с древнейшей мифологемой о ней как о супруге бога неба, а гадание с помощью коня — его солнечной символикой и описанной выше ролью жертвенного животного при строительстве нового дома. Гораздо более ярко связь божественного отца и сына проявляется в описанной Гельмольдом церемонии жертвоприношения епископа Иоанна. Немецкий хронист особо подчеркнул, что финальная ее часть произошла 10 ноября в Ретре и была посвящена Радигосту. Сама календарная привязанность казни католического прелата подтверждает языческие корни празднования дня Кузьмы-Демьяна на Руси именно первого числа этого месяца, что подкрепляется и индоевропейской традицией связи ноября с понятием верховной власти. Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что тело жертвы было не сожжено, а разрублено на части. Как мы видели, согласно языческим представлениям славян, сам способ погребения умершего напрямую определял посмертную судьбу его души. Если путем сожжения свободного человека его душа напрямую возносилась в рай, то совершенно другая судьба ожидала преступников, посягнувших на святость супружеских уз либо на чужую собственность. Ибн Фадлан так описывает обычаи восточных славян в языческую эпоху: «А кто из них совершит прелюбодеяние, кто бы он ни был, то заколотят для него четыре сошника, привяжут к ним обе его руки и обе ноги и рассекут (его) топором от затылка до обоих его бедер. И таким же образом они поступают и с женщиной. Потом каждый кусок его и ее вешается на дерево… И они убивают вора так же, как убивают прелюбодея» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 125). Подобно тому, как куски тела казненного становились пищей для птиц и животных на земле, так, очевидно, и душа преступника обрекалась на поедание чудовищным змеем в загробном мире. Эти воззрения и обусловленную ими практику мы видим у восточных славян, и, как видим, она была свойственна и славянам западным, которые отнюдь не собирались допускать в свой языческий рай духовного руководителя своих самых заклятых врагов. Наконец, то обстоятельство, что в жертву Радигосту балтийских славян была посвящена именно голова, подтверждает связь этой части тела со Сварогом, как богом неба.

Нам теперь осталось рассмотреть описанное Титмаром Мерзебургским представление о выходящем из моря кабане, само появление которого предвещало балтийским славянам «внутреннюю жестокую и продолжительную войну». Немногие сохранившиеся фрагменты западнославянской мифологии не дают нам ответ об истоках этого неожиданного верования. Единственный раз отзвук этого сюжета встречается в польских преданиях, где Лех, сын победителя дракона и основателя Кракова Крака, после смерти отца ради власти убил на охоте своего родного брата и стал уверять людей, что тот был растерзан вепрем. Когда обман раскрылся, люди лишили его власти, которая перешла к его сестре Ванде. То, что сюжет с вепрем появляется у детей отца-змееборца, представляется нам «сниженным» вариантом того, что мы знаем о славянских языческих богах: в то время как Сварог, победитель змея или матери змеев, является архетипом Крака, предание о кабане связано с культом его сына Сварожича. Гораздо большее количество данных для прояснения интересующего нас известия Титмара дает нам восточнославянская традиция. Сразу обращает на себя то обстоятельство, что кабан как предвестник бедствий выходит из моря. Это представляет собой зеркальное отражение рассмотренного в посвященной Сварогу первой книге восточнославянского сюжета о змееборчестве, согласно которому бог-кузнец именно в море загоняет олицетворяющего зло змея, где тот опивается от жажды и лопается. В последнем случае в море загоняется пожирающее людей чудовище, а в первом — именно из этой стихии выходит на землю сверхъестественный предвестник грядущих распрей. Однако это не единственная связь восточно- и западнославянских мифологических сюжетов. В карельском фольклоре нам встречаются два предания, непосредственно связывающие выходящее из моря животное с нападением врагов: «В Ругозере говорят: «Золотой бык идет, рога золотые!» — все идут шведа встречать». Этот же мотив обыгрывается и во втором тексте, где говорится уже не о «золотом», а об обычном на первый взгляд быке: «Видят они, как с противоположного берега бык спустился плыть по воде. Другие говорили, что это не хороший бык, еще неизвестно, что плохого натворит. (…) Когда бык подплыл к берегу, из него вышли шведские войска с ножами и мечами и начали всех убивать» (Криничная Н. А. Персонажи преданий: становление и эволюция образа, Л, 1988, с. 109). Подобное совпадение этих сюжетов с рассматриваемым сообщением немецкого хрониста, за исключением того, что в них речь идет не о внутренней войне, а о нападении извне, нас не должно удивлять: Карелия входила в зону новгородской колонизации, а сами новгородцы были тесно связаны с западными славянами. Русские былины точно так же знают вещих животных, в данном случае туров, предвещающих беду. Чаще всего этот сюжет встречается в былине о Василии Игнатьевиче, в зачине которой рассказывается, как бегущие мимо Киева туры видят ходящую по городской стене плачущую девушку, что, согласно толкованию этого видения вещей турицей, их матерью, означает «невзгодушку великую» — нашествие Батыя на столицу Руси. Кочевники действительно появляются под Киевом, однако терпят поражение от Василия Игнатьевича. Еще В. Ф. Миллер обратил внимание на явное противоречие зачина, описывающего знамение, которое не могло не исполниться, с основной частью былины и совершенно справедливо объяснил его поздним чисто механическим соединением двух первоначально самостоятельных произведений. В различных вариантах этой былины туры прибегают к Киеву из различных мест — от Арахова, из Шахова-Ляхова, просто из чиста поля «с-под кустичка ракитова» или «с под того ли креста да Леванидова», — однако имеется достаточно большое количество текстов, однозначно указывающих на «заморское» происхождение этих вещих животных:

Как из-за моря, да моря из-за синего Выходили-то туры да златорогие. А навстречу им турица златорогая: «Здравствуйте, туры да златорогие!» — «А ты здравствуй, да турица, наша матушка!» — «Уж вы куда, туры, пошли Да чего видели?»

В одной архангельской былине, записанной А. Д. Григорьевым, местом обитания вещих туров назван остров Буян:

А й ишше шли туры подле сине море, Да и поплыли туры за сине море, Ишше выплыли туры да на Буян остроф Да идут по Буяну да славну острову.

В этой связи следует отметить, что Буян был не только сакральным центром мира восточнославянского язычества, но и то, что исторической основой представлений о нем был остров Рюген-Руян — священный остров западных славян, охарактеризованный тем же Гельмольдом как «гнездо идолопоклонства». На этом острове находился храм Святовита, главного и «самого убедительного в ответах» западнославянского бога. Хоть привязка вещих туров к острову Буяну могла попасть в былины случайно, однако связь их с морем, неоднократно встречающаяся в различных вариантах текста о Василии Игнатьевиче, позволяет говорить о генетическом родстве этого образа восточнославянского фольклора с описанным Титмаром образом выходящего из моря кабана западных славян. Тур, или первобытный бык, вполне мог заменять в фольклорных текстах кабана или дикую свинью, поскольку оба животных олицетворяли собой такие качества, как сила и свирепость. Если у западных славян кабан выходит из моря, то в восточнославянском фольклоре туры переплывают море или выходят из-за него, и в обоих случаях их появление предвещает большое бедствие. Если на Западе кабан был связан с культом Сварожича-Радигоста, то в восточнославянском фольклоре туры постоянно наделяются таким эпитетом, как златорогость, восходящим к обычаю золотить рога приносимых в жертву богам животным. Единственным существенным отличием в двух рассмотренных традициях было то, что у западных славян появление кабана предвещало внутреннюю междоусобицу, тогда как в былине о Василии Игнатьевиче вещая златорогая турица предвещает Киеву внешнюю угрозу — нашествие татар. Однако русский эпос знает пример связи заморского животного (в данном случае не тура, а именно кабана) с внутренним кровопролитием. В былине о князе Борисе Романовиче купец Васько Торокашко подговаривает киевского великого князя Владимира завладеть женой Бориса, а от мужа избавиться тем, что дать ему невыполнимую задачу:

«Ты возьми его отправь да на Буян остров; На Буяни-то на острови выходит все страшон ведь зверь, А страшон-от зверь выходит все ваканишшо».

Владимир послушался подлого совета и отправляет подвластного ему князя на верную, как ему казалось, смерть:

«Ай ты съездий, Борисушко, от миня на Буян остров, Излови-тко-се в шолков невод сташного ты зверишша все ваканишша, Роспори ты у его да груди серыя, Вынь-ко у его да ретиво серьцо, Положи-ко ты на блюдо на серебряно, Привези ты ко мне, князю, на посмотреньице».

Рис. 36. Охота на вепря. Фреска Софийского собора в Киеве // Советская археология, 1967, № 1

Однако князь Борис, вопреки надеждам заговорщиков, убивает кабана на острове и возвращается на Русь. На обратной дороге в Киев Васька Торокашко устраивает засаду и убивает Бориса Романовича, после чего князь Владимир сватается к его вдове. Та притворно соглашается, но просит отпустить ее в поле похоронить мужа и подле тела любимого кончает жизнь самоубийством, бросившись на два ножа. То, что и в этом случае кабан оказывается связанным со священным островом западных славян, свидетельствует о том, что и связь туров с островом Буян все-таки не была случайной и истоки этих былинных образов следует искать в описанном Титмаром Мерзебургском веровании. Требование князя Владимира не просто убить кабана, но привезти его сердце на серебряном блюде говорит о нем как о ритуальной языческой жертве, точно так же, как и золотые рога туров. О том, что охота на кабана отнюдь не случайно попала во Владимирский цикл былин и была весьма распространена в Древней Руси, свидетельствуют ряд ее изображений (рис. 36), сделанных в столице: «Охота на вепря в древности пользовалась большой популярностью на Киевщине. Не случайно среди фресок охотничьего жанра в южной башне Софийского собора в Киеве также имеется подобный сюжет, изображающий охоту на кабана. Там нарисованы: вепрь, охотник, пронзающий зверя копьем, и собака» (Высоцкий С. А. Граффити Золотых ворот в Киеве // СА, 1967, № 1, с. 279–280). Если эта сцена была сделана по заказу великокняжеской семьи, то к творчеству простых киевлян следует отнести граффити XI в., тоже изображающее охоту на ощетинившегося вепря (рис. 37). Правда, у неизвестного мастера гончая собака получилась непропорционально большого размера, а фигура охотника с копьем в правой руке сохранилась лишь фрагментарно, однако изображение самого зверя ясно видно в центре рисунка. В данной былине все кровопролитие происходит из-за покушения правителя на чужую жену, в связи с чем следует вспомнить о том, что у славян именно Сварог являлся покровителем свадьбы. Попытка нарушения семейных уз неизбежно вела к внутренним раздорам и кровопролитию, что и предвещал у западных славян выходивший из моря кабан, связанный с культом его сына Сварожича-Радигоста.

Рис. 37. Охота на вепря. Граффити Золотых ворот в Киеве, XI в. // Высоцкий С. А. Киевские граффити XI–XVII вв. К., 1985

Рис. 38. Кельтский бог с кабаном на груди // Мифы народов мира, т. 1. М., 1991

Рассмотрим теперь данные мифологии других индоевропейских народов, в которых фигурирует это животное. Кабан или вепрь играл большую роль в верованиях кельтов. У них, как и у западных славян, он был явно связан с культом какого-то бога, о чем наглядно свидетельствует найденная во Франции статуя божества с кабаном на груди (рис. 38). Бронзовые статуэтки кабана в большом количестве находятся на территориях, занимаемых кельтами. Изображение этого животного украшало их боевые штандарты, золотые монеты и лезвия мечей. Типично кельтским обычаем, возникшим еще в гальштатскую эпоху, было помещать в могилу часть туши вепря, оставшуюся от погребального пира. В связи с этим стоит вспомнить и приводившийся выше литовский миф о Совии, где именно с дележа туши вепря начинается рассказ о спуске этого персонажа в ад, завершившийся введением ритуала трупосожжения у этих племен.

Судя по многочисленным свидетельствам ирландских саг, именно свиное мясо было ритуальной пищей на празднике Самайн, где происходила встреча человеческого и потустороннего миров. Оно было символом вечного изобилия, к которому могли приобщиться люди во время сакральных праздников, и, что весьма показательно, было связано с уже неоднократно упоминавшимся богом Дагдой. Принадлежавший ему сид (волшебный холм) славился тремя чудесами: тремя деревьями, вечно приносящими плоды, одним поросенком, всегда живым, и другим, вареным, но куски которого не уменьшаются, сколько бы человек его ни ели. Вместе с тем вепрь являлся причиной ожесточенных междоусобных войн в ирландской традиции. В повести о свинье Мак-Дото прямо говорится о роли этого предназначенного для пира ритуального животного: «Для гостей была заколота свинья Мак-Дото, которая семь лет вскармливалась молоком шестидесяти коров. Видно, ядом вскормили ее, ибо великое побоище между мужами Ирландии произошло из-за нее» (Ирландские саги, М., 1929, с. 97). Вепрь фигурирует в кельтской традиции и в связи с мотивом супружеской неверности. Так, например, Диармайд был возлюбленным Грайнне, жены Финна. В последний день года он отправляется с ее мужем на охоту на Дикого Вепря, убивает его, но сам получает смертельную рану, уколовшись об одну из отравленных щетинок этого вепря. Диармайда может спасти только вода из исцеляющих рук Финна, который нехотя идет за водой, но, вспоминая о неверности супруги, медлит до тех пор, пока ее любовник не умирает.

В своем исследовании братья Рис сопоставили эту ирландскую сагу с древнегреческим мифом о любви Адониса и Афродиты. Как и Диармайд, Адонис во время охоты был смертельно ранен диким кабаном и погиб. По одной из версий мифа, кабан этот был послан Артемидой, по второй версии — Аполлоном, и, наконец, по третьей версии он был послан Аресом, ревнивым супругом Афродиты.

Помимо сюжета о супружеской неверности и смерти возлюбленных во время охоты от одного и того же животного, оба мифа роднит между собой и одинаковое положение мужей: если Арес был богом войны, то Финн был предводителем профессиональных воинов. Древнегреческая мифология знает еще один сюжет, где вепрь находится в прямой связи с ожесточенной междоусобной войной.

Речь идет о знаменитой Калидонской охоте (рис. 39). Богиня Артемида, оскорбленная пренебрежением Ойнея, царя города Калидона, наслала на его владения огромного свирепого вепря, опустошавшего поля и убивавшего людей. Ойней призвал принять участие в охоте на зверя храбрейших героев Эллады, число которых в различных версиях колеблется от двадцати до пятидесяти, пообещав в награду тому, кто убьет вепря, его шкуру. Возглавил охотников сын Ойнея Мелеагр, причем среди откликнувшихся на призыв царя Калидона героев была и одна женщина — Аталанта, в которую Мелеагр сразу же влюбился. Когда собаки выгнали вепря из лесу, он немедленно бросился на охотников, некоторые из которых пали жертвой его клыков, но, в конечном итоге, был ими убит. Однако вручение трофея незамедлительно привело к новому, еще более обильному кровопролитию.

По одной из версий мифа, Мелеагр отдал шкуру Аталанте, у которой ее отняли сыновья Тестия, униженные тем, что трофей достался женщине. В гневе Мелеагр перебил обидчиков своей возлюбленной, которые приходились братьями его матери. Узнав о случившемся, мать Мелеагра сожгла головню, от которой зависела жизнь ее сына, и тот внезапно скончался. По другой версии мифа, распря за охотничий трофей не ограничилась внутрисемейным конфликтом, но привела к ожесточенной войне между куретами и калидонцами. И в этом случае Мелеагр убивает своего дядю, из-за чего мать проклинает его (историю с головней эта версия не знает), после чего герой отказывается сражаться. Благодаря этому куреты приступают уже к самым стенам Калидона, и только жена Мелеагра с трудом убеждает супруга спасти родной город. Герой возвращается на поле боя, убивает остальных братьев своей матери, но и сам погибает в сражении.

Рис. 39. Калидонская охота. Фрагмент росписи Клития кратера Эрготима, ок. 570 г. до н. э. // Мифы народов мира, т. 1. М., 1991

Если мы обратимся к индийской мифологии, то увидим, что там вепрь в ряде случаев играет вообще космогоническую роль. Индуистский миф повествует о том, как вепрь достал землю со дна изначальных вод: «Сперва была лишь вода, в которую была погружена земля. Тогда встал Брахма, существующий сам по себе, вечный Вишну превратился в вепря, поднял землю клыками и создал мир» (Боги, брахманы, люди, М., 1969, с. 173–174). В другом варианте этого мифа в вепря оборачивается не Брахма, а Праджапати. В несколько ином виде этот же миф прилагается к Вишну. Согласно ему, демон Хираньякша своим покаянием добился того, что его не мог убить ни человек, ни зверь. Став неуязвимым, он начал притеснять богов и людей, а землю стащил на дно мирового океана (по другой версии, земля сама погрузилась под воду, не вынеся бремени живых существ). Боги обратились за помощью к Вишну, который принял облик огромного вепря, единственного животного, которого забыл упомянуть Хираньякша, спустился под воду и вынес землю на своих клыках, а заносчивого демона, пытавшегося помешать ему, убил после тысячелетней битвы. Однако, поднимая из океана землю, вепрь пробил в ней копытом отверстие и заронил туда свое семя. Поскольку он сделал это в неурочный час, от союза вепря и земли зародился ужасный плод — Ад (Нарака), который, по индуистским представлениям, находится глубоко под землей и где после своей смерти мучаются грешники. Как видим, и в индуистской мифологии образ вепря связан с мировыми водами, битвой и приводящим к негативному результату половым сношением. Хотя общий контекст индуистского мифа абсолютно иной, однако заложенный в него круг идей достаточно точно совпадает с аналогичными идеями в славянской традиции. Вишну и вепрь, на этот раз в качестве антагонистических начал, фигурируют в более раннем ведийском мифе. Согласно ему, демон-вепрь Эмуша украл у богов зерно для жертвоприношения и уже собрался варить на нем кашу, однако громовержец Индра сразил вора, а Вишну забрал зерно из царства асуров и вернул его богам. Связь вепря с вареной пищей, пусть и негативная, становится еще более интересной, если мы примем во внимание то, что на санскрите это животное называлось вараха (varaha), т. е. в нем фигурирует тот же самый корень, который был положен в основу имени славянского Сварога, с которым наши предки связывали и появление вареной пищи, использование которой стало одной из основ человеческой культуры. Тем не менее, в древнейший период это животное ассоциировалось, скорее всего, с негативным началом, поскольку в «Ригведе» сохранилось воспоминание о мифе о том, как Трита, положительный персонаж, «убил кабана стрелой с железным наконечником» (РВ Х, 99, 6).

Сопоставленные индоевропейские предания, связанные с образом кабана, позволяют нам хотя бы в общих чертах понять эволюцию представлений, которые в конечном итоге привели к рассматриваемому славянскому поверью о том, что появление из моря этого животного предвещает внутренние раздоры. В первую очередь вепрь олицетворял необузданную физическую мощь (с ним нередко сравнивали воинов, а в гомеровском эпосе и древнеанглийском «Беовульфе» упоминаются шлемы с кабаньими клыками) и половую силу. Данные языкознания подтверждают подобную ассоциацию. Название кабана встречается во многих индоевропейских языках: лат. aper «вепрь», умбр. abrunu «дикого кабана», др.-англ. eofor «вепрь», др.-в.-нем. ebur (нем. Eber) «вепрь», «кабан», латыш. vepris «кабан», др.-русск. «вепрь». По поводу лежащего в их основе корня лингвисты отмечают: «Основу с первоначальным значением «вепрь», «кабан» можно увязать с основой со значением «бросать», «извергать» (семя): др.-инд. vapati «извергать семя», vapra — «насыпь» (земляная)» (Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. 2, Тбилиси, 1984, с. 515). Охота на него была достаточно опасным предприятием и зачастую даже приравнивалась к военным подвигам. С другой стороны, туша убитого кабана давала охотникам обилие мяса и в этом качестве символизировала изобилие вообще, что нашло свое отражение в кельтской и скандинавской традициях. Однако это изобилие весьма часто привлекало к себе жадные взоры соседей и потому служило причиной для усобиц. Очевидно, греческий миф о Калидонской охоте является исторически первой стадией, в которой распря между родственниками начинается из-за вепря как охотничьей добычи. Индийский миф о вепре Эмуши отражает вторую стадию, где распря уже происходит не из-за мяса самого зверя, а из-за вареной пищи, а сам вепрь оказывается олицетворением похитителя. На третьей, заключительной стадии образ вепря связывается уже не с похищением пищи, а с соблазнением чужих жен, неизбежно также ведущим к ожесточенным усобицам, что нашло свое отражение в русской, кельтской и греческих традициях. Не стоит забывать и того обстоятельства, что кабан или вепрь — это дикая свинья, и уже в силу этого на него могла быть перенесена по крайней мере часть тех представлений, которые были связаны с Матерью змеев, принявшей, во время погони за героем облик гигантской свиньи. Стоит вспомнить, что и сами змеи олицетворяли собой ничем не ограниченное пищевое и сексуальное насилие, что полностью совпадает и с рассмотренной символикой кабана в индоевропейской традиции. Интересно также сопоставить эту мифологему и с описанием верований эстиев, сделанным древнеримским историком Тацитом: «Эстии поклоняются праматери богов и как отличительный знак своего культа носят на себе изображение вепрей; они им заменяют оружие и оберегают чтящих богиню даже в гуще врагов» (Тацит К. Анналы. Малые произведения, Л., 1969, с. 372). Как полагают исследователи, под эстиями Тацит подразумевал не предков современных эстонцев, а живущих южнее их в Прибалтике индоевропейцев, язык которых он отличал от германского и сближал с кельтским. Если это так, то как минимум у части индоевропейцев вепрь связывался с культом богини, и в подобном контексте кабана как предвестника бедствий можно воспринимать как отзвук противоборства матриархата и патриархата. Если принять во внимание, что на восточнославянской почве гигантскую свинью побеждает бог-кузнец Сварог, становится окончательно понятным, почему у западных славян выходящий из моря кабан оказался связанным с культом его сына Сварожича. То, что в западнославянской традиции вид этого кабана служил предвестником грядущих бедствий, находится в явной связи с тем обстоятельством, что еще в эпоху Древней Руси встреча со свиньей служила плохим предзнаменованием. Так, под 1068 г. автор «Повести временных лет» сокрушался по поводу языческих предрассудков своих современников: «Се бо не погански ли живемъ, аще оусрѣсти вѣрующе, аще бо кто усрящетъ черноризца, то възвращается, ни единець ли свинью. То не поганьскы ли се есть?» (ПСРЛ, т. 1, Лаврентьевская летопись, М., 2001, с. 170). Как видим, монаха-летописца особенно удручал тот факт, что встреча с христианским священнослужителем расценивалась людьми как такое же неблагоприятное предзнаменование, как и встреча со свиньей. С подобным восприятием кабана славянами как символа отрицательного начала интересно сопоставить отношение к нему германских племен: «В древнеисландском архаичное название «вепря» iofurr используется только в значении «князь» (а также «бог»), чем символизируется особая роль этого животного в германской традиции. Более того, «вепрь» считался тотемным животным германцев, возводивших себя к божественной паре братьев Ibor и Agio, первый из которых увязывается с названием «вепря»» (Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. 2, Тбилиси, 1984, с. 516). Как видим, различное мирочувствование у двух родственных народов привело к диаметрально противоположному отношению к вепрю. Если у славян он считался предвестником несчастий, то древние германцы позводили к нему свое происхождение, всячески подчеркивая и культивируя у себя присущие ему черты.

Рассмотренные в этой главе сведения о культе Сварожича-Радигоста у балтийских славян не только показывают их тесную связь с теми данными, которые в восточнославянской традиции были нами отнесены к образу бога-кузнеца, но также позволили подтвердить и конкретизировать некоторые из них. Такое совпадение мифологических представлений об отце и сыне в разных частях славянского мира свидетельствует о том, что они развивались из одного источника и, хотя внешние их проявления вполне могут отличаться друг от друга, их генетическая связь может быть прослежена практически в каждом конкретно взятом случае.

 

Глава 8 Образ грифона в славянском язычестве

В предыдущей главе мы уже рассмотрели связанный с семантикой Сварожича-Радигоста герб мекленбургских герцогов. Однако если бычья голова на нем соотносится с образом кабана, предание о котором в связи с образом западнославянского Сварожича сообщает нам Титмар Мерзебургский, то о причинах замены птицы на грифона следует поговорить особо. Следует сразу отметить, что появление его в мекленбургском гербе не следует объяснять немецкой геральдической модой. Специально рассматривавший геральдику в качестве вспомогательного исторического источника Д. Н. Егоров отмечает, что на территории Германии гриф (искусствоведы обычно предпочитают называть это мифическое животное грифоном) встречается исключительно в гербах, ведущих свое происхождение от славян рыцарских родов. Более того, сами немецкие позднесредневековые источники констатируют связь грифона именно со славянским язычеством: «Есть, наконец, ценное указание, связывающее «грифа» именно со славянским паганизмом, идущее, к тому же, от одного из крупнейших гербоведов XV века: рыцарь Грюнемберг в 1486 г. рассказывает, что у «вендов» на далматинском побережье, именно в Заре, было божество-гриф, изображение которого рассеялось, как только прикоснулся победный символ креста» (Егоров Д. Н. Колонизация Мекленбурга в XIII в. Славяно-германские отношения в Средние века, т. 1, М., 1915, с. 444).

Следует отметить, что сочетания бычьей головы и грифона местная традиция относила к незапамятным временам, к самому началу возникновения династии западнославянских князей. Так, Николай Марешалк Турий в своих написанных еще в XV в. «Анналах герулов и вандалов» (с последними писатели Средневековья и Нового времени достаточно часто отождествляли славян) сообщает: «Антюрий поместил на носу корабля, на котором плыл, голову Буцефала, а на мачте — водрузил грифа» (Матерь Лада, М., 2003, с. 415). Антюрий считался легендарным предком ободритских князей, а Николай Марешалк Турий считал его соратником Александра Македонского. Знаменитый конь прославленного греческого полководца звался Буцефалом (буквально «Бычьеголовым»), и с его помощью Турий объясняет возникновение сочетания бычьей головы и грифона в мекленбургском гербе. Понятно, что составителя «Анналов» отделяло от той эпохи более полутора тысяч лет и никаких славянских князей в войске Александра Македонского не было, в результате чего его можно было бы заподозрить в чистом вымысле. Однако имеющиеся геральдические материалы показывают, что грифон присутствует на гербах как отдельных западнославянских князей, так и западнославянских городов задолго до XV в. Быка и грифона мы уже видим на щите мекленбургского герцога Альбрехта II (1318–1379 гг.), грифонов мы видим на гербах Померании, Волегаста, Штеттина и Ростока в 1400 г., бык присутствует на щите Прибыслава II. В свете приводимой Турием символики особый интерес представляет для нас герб города Голенова (рис. 40, 41), на котором изображен корабль, мачта которого заменена деревом, на вершине которого сидит грифон. Первая печать с этим весьма любопытным городским гербом датируется 1268 г. (Bobowski B. Motywy gospodarcze na pieczeciach sredniowiecznych i wczesnonowozytnych Goleniowa // Najnowsze badania nad numizmatyka i sfragistyka Pomorza Zachodniego, Szczecin, 2004, s. 186, tab. 21–22), т. е. задолго до того, как Николай Марешалк Турий опубликовал свои «Анналы». Следовательно, этот автор лишь произвольно приурочил время действия родоначальника мекленбургской династии к одному из самых знаменитых персонажей античной истории, а при описании символики, помещенной им на корабль, следовал местной западнославянской традиции. Сам город Голенов, находящийся недалеко от Щецина, впервые упоминается в письменных источниках в 1220 г., в 1268 г. ему жалуется магдебургское право, и сразу же он начинает использовать герб с рассмотренной символикой. Использование грифона в качестве элемента герба среди правящих родов в западнославянском мире также не ограничивается одной лишь мекленбургской династией. Известен польский дворянский герб Гриф (польск. Gryf), впервые упоминаемый в 1369 году и используемый 328 родами. Родоначальником фамилий этого герба считается Якса, сына короля Лешка III, жившего в X веке (Гриф (Герб) // ).

Рис. 40. Печать города Голенова, конец XIII в. // Bobowski B. Motywy gospodarcze na pieczeciach sredniowiecznych i wczesnonowozytnych Goleniowa // Najnowsze badania nad numizmatyka i sfragistyka Pomorza Zachodniego, Szczecin, 2004

Рис. 41. Герб города Голенова, XVI в. // Bobowski B. Motywy gospodarcze na pieczeciach sredniowiecznych i wczesnonowozytnych Goleniowa // Najnowsze badania nad numizmatyka i sfragistyka Pomorza Zachodniego, Szczecin, 2004

Отнесение родоначальника западнославянских князей к эпохе Александра Македонского может быть объяснено двояко. С одной стороны, возможно влияние со стороны одной книжной легенды о происхождении германского племени саксов, которая относит их приход в Германию к этому же времени: «Предки наши, которые пришли в эту страну и изгнали тюрингов, были в войске Александра, с их помощью он покорил всю Азию. Когда же Александр преставился, они не посмели оставаться в той земле из-за ненависти к ним, и поплыли они на трехстах ладьях, и пропали они все, кроме пятидесяти четырех. Из них восемнадцать пришли к пруссам и сели там, двенадцать сели на Руйе (Рюгене); двадцать четыре пришли в землю сию. Так как их было не столь много, чтобы они могли обрабатывать землю, и так как они перебили и выгнали тюрингов-господ, то мужиков они не тронули и оставили им поля на том праве, какое и поныне у литов, оттого и пошли литы» (Средневековье в его памятниках, М., 1913, с. 290). С другой стороны, именно в XV в. появляется легенда о «даре» Александра Македонского славянам. Суть легенды примерно та же: за доблесть и верность Александр на вечные времена пожаловал все земли от Италии и до крайних пределов Севера. Самый первый из известных на сегодняшний день текст грамоты о «даре» Александра датируется 1443 г. В качестве свидетелей этого состоявшегося дара в самом первом Брненском списке указан якобы самим Александром «наш знаменитый Аналектус, наш локотер, и другие 11 князей, которые, если мы умрем без потомства, будут наследовать нам и повелевать всем миром». Однако в хронологически втором Венском списке этого «дара», датируемом 1516 г., имя этого свидетельства звучит уже как Антилотус (Мыльников А. С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Этногенетические легенды, догадки, протогипотезы XVI — начала XVIII века, СПб, 2000, с. 49–52). Имя Антюрия мекленбургской династической легенды имеет общий корень с именем Антилотуса Венского списка, причем этот корень перекликается с названием антов, одного из славянских племен Раннего Средневековья. Интересно и то, что оба персонажа самым непосредственным образом связаны с Александром Македонским. На сегодняшний день с учетом изученности обеих памятников трудно однозначно сказать, являются ли эти факты случайными совпадениями, имело ли место влияние одного памятника на другой или же, что не исключено, составители обоих черпали свои сведения из какого-то общего источника. Сам мифологический образ грифона образовался в результате совмещения черт орла и льва. Если последний повсеместно считался царем зверей, то представление об орле как о царе птиц было также широко распространено. Таким образом, грифон естественно символизировал собой власть одновременно и на земле и в воздухе и в этом качестве соотносился с представлениями о верховной власти. Его отличительными чертами считались такие качества, как сила, ярость и беспощадность. Некоторые исследователи предполагали, что его образ возник у хеттов в результате сложения племенных тотемов. Отмечается, что первоначально связанный с солярным культом грифон считался божеством или воплощением божества, а затем уже перешел в разряд служителей божества. В древневосточных государствах грифон стал восприниматься в качестве охранителя обожествленного царя, превращаясь за счет этого в «верховный» государственный символ. Подобная роль на Востоке у этого мифического животного сохранялась весьма долго: «В парфянскую эпоху в сирийских областях грифон тесно связывался с солнечными богами. Фигуры грифонов отмечены в украшениях одеяний парфянских царей Орода I и Фраата IV (I в. до н. э.). Грифон изображался на обороте монет Фраата IV» (Пугаченкова Г. А. Грифон в античном и средневековом искусстве Средней Азии // СА, 1959, № 2, c. 76). Как отмечают специалисты, у скифов и других кочевников образ этого мифического животного приближается по своему значению к восточному (Вагнер Г. К. Грифон во владимиро-суздальской фасадной архитектуре // СА, 1962, № 3, с. 82). В пользу этого говорят и стилистические особенности изображения грифона на золотых ножнах меча из Мельгуновского клада (Литой курган), представляющего собой один из наиболее ранних скифских курганов Северного Причерноморья. Особенности иконографии сближают орлиноголовых грифонов Литого кургана с грифонами на хеттских печатях и с бронзовым урартийским грифоном из Топрах-Кале (Погребова Н. И. Грифон в искусстве Северного Причерноморья в эпоху архаики // Краткие сообщения Института истории материальной культуры. Вып. 22. 1948, с. 62). Поскольку образ грифона отсутствует в предскифском горизонте древностей степей Евразии конца 2 — начала 1 тыс. до н. э., то, судя по всему, имело место заимствование скифами этого мифологического образа во время их переднеазиатских походов VII в. до н. э. или первых контактов с греко-ионийским миром (Канторович А. Р. Истоки и вариации образов грифона и грифоноподобных существ в раннескифском зверином стиле VII–VI вв. до н. э. // Археологический альманах, 2010, № 21, c. 195–197). На связь грифона с царской властью у скифов указывает оставленное Геродотом описание дворца уже упоминавшегося выше скифского царя Скила: «Был у царя в городе борисфенитов большой роскошный дворец, обнесенный стеною… Кругом стояли беломраморные сфинксы и грифоны» (Геродот. История, М., 1993, с. 207). Следует отметить, что это первое известное нам описание скифского царского дворца. Интересна в этом отношении и скифская золотая диадема из Келермеса VII в. до н. э. (рис. 42). Она украшена спереди головой грифона, а с обруча свисают две цепочки с бараньими головками на концах. Бараны в иранской традиции зачастую служили обозначением фарна — мистической сущности, присущей правителям. В этом плане сочетание грифона с бараньими головами свидетельствует и о его связи с царской властью. Кроме того, на Востоке грифон с глубокой древности считался символом Солнца. Так, Филострат, опираясь, по всей видимости, на сочинение древнегреческого автора Ктесия, утверждал, что в Индии эти животные считаются посвященными Солнцу (Helios); четверку грифов они запрягают в колесницу, на которую ставят изваяния, изображающие бога Солнце. Очевидно, что к этой же традиции восходят и слова Гелиодора об «упряжке грифов с поводьями из золотых цепей» (Пьянков И. В. Бактрийский гриф в античной литературе // История и культура народов Средней Азии (древность и Средние века), М., 1976, с. 20–21). Хотя в античной традиции образ грифона особой популярностью не пользовался, однако впоследствии он присутствовал в искусстве Византии, Болгарии, Грузии и ряда других стран. В Западной Европе одним из наиболее ранних примеров использования грифона в геральдике является его изображение на щите Ричарда де Риверса, графа Экзетерского, в 1167 г. (Крупкина Д. Клюв, когти, крылья. Грифоны в истории и сказках // ).

Рис. 42. Скифская золотая диадема из Келермеса, VII в. до н. э. // Артамонов М. И. Сокровища скифских курганов в собрании Государственного Эрмитажа, Прага — Л., 1966

В древнегреческой литературе их образ встречается уже в трагедии Эсхила «Прометей Прикованный», в которой главный герой наставляет Ио: «Берегись остроклювых, безгласных псов Зевса, грифов и одноглазой конной рати аримаспов, которые живут у златоносного Плутонова потока» (Древняя Русь в свете зарубежных источников. Хрестоматия, т. 1, М., 2009, с. 28). Уже из этой ранней их характеристики вытекает связь грифонов с Зевсом, верховным божеством древнегреческой религии. Эти же животные запряжены в колесницу Немезиды — древнегреческой богини справедливости и возмездия (Тахо-Годи А. А. Немесида // Мифы народов мира, т. 2, М., 1991, с. 209). Кроме того, в греческой традиции грифоны, как и живущие рядом с ними гипербореи, были связаны с Фебом-Аполлоном. Иногда Аполлон даже изображался на этом животном (рис. 43). Столетия спустя, в контексте совершенно иной религии грифон из-за своей двусоставной природы в позднем западноевропейском Средневековье являлся аллегорией двух естеств самого Иисуса Христа либо же единства духовной и светской власти папы римского (Аверинцев С. С. Христианская мифология // Мифы народов мира, т. 2, М., 1991, с. 602). Несмотря на смену религий, связь этого мифического животного с верховной властью в том или ином ее проявлении оставалась неизменной. В средневековой Европе прослеживается и древняя традиция связи этого мифологического существа со справедливостью и порядком. Так, например, в 1271 году в Болонье было образовано «Общество Грифона», вооруженные члены которого охраняли общественный порядок в городе, а эмблема грифона была помещена на их знамени (htp://magicjournal.ru/grifon/). Вместе с тем в католической Европе присутствует и негативная трактовка этого образа. Так, на печати одного польского князя середины XIII в. изображен химерический, с устрашающими чертами и сближенный с драконом грифоно-змей, которого поражает мечом рыцарь, а в немецком «Травнике» XV в. грифон выступает как враг человека (Вагнер Г. К. Грифон во владимиро-суздальской фасадной архитектуре // СА, 1962, № 3, с. 85). В свете подобных тенденций сохранение мекленбургской династией грифона в своем гербе выступает тем более примечательно.

Рис. 43. Аполлон на грифоне, древнегреческий килик, 380 г. до н. э. //

Рис. 44. Изображение грифоноподобного существа на печати из Суз, IV тыс. до н. э. // Канторович А. Р. Истоки и вариации образов грифона и грифоноподобных существ в раннескифском зверином стиле VII–VI вв. до н. э. // Археологический альманах, 2010, № 21

Специалисты до сих пор не пришли к единому мнению, где именно впервые у человечества возник образ грифона. В качестве места зарождения данного представления ими называются самые разнообразные места от Сирии до Алтая. Самым древним из известных на сегодняшний день изображением грифоноподобного существа, или протогрифона, является печать из города Сузы, датируемая IV тыс. до н. э. (рис. 44) (Канторович А. Р. Истоки и вариации образов грифона и грифоноподобных существ в раннескифском зверином стиле VII–VI вв. до н. э. // Археологический альманах, 2010, № 21, с. 195). Известен был этот образ искусству Древнего Египта, Ассирии и минойского Крита. Однако круг представлений, связанных с данным мифическим животным в древнейших восточных цивилизациях, реконструируется сейчас лишь в самых общих чертах. В этом плане несомненный интерес для нас представляют сведения о грифонах в античной традиции, в которой мы впервые находим развернутое описание связанных с ними мифов. «Отец истории» передает нам полумифические следующие сведения, восходящие, судя по всему, к Аристею из Проконнеса (VII в. до н. э.): «На севере Европы, по-видимому, есть очень много золота. Как его там добывают, я также не могу определенно сказать. Согласно сказанию, его похищают у грифов одноглазые люди — аримаспы» (Геродот. История, М., 1993, с. 173). Следует отметить, что сам Геродот уже относился к существованию этих одноглазых людей достаточно скептически. В другом месте своего труда он более подробно сообщает сведения об этой далекой окраине ойкумены: «Впрочем, Аристей, сын Каистробия из Проконнеса, в своей эпической поэме сообщает, как он, одержимый Фебом, прибыл к исседонам. По его рассказам, за исседонами обитают аримаспы — одноглазые люди; за аримаспами — стерегущие золото грифы, а еще выше за ними — гипербореи на границе с морем. Все эти народы, кроме гипербореев, постоянно воюют с соседями (причем первыми начали войну аримаспы)» (там же, с. 190). В третьем месте «отец истории» особо подчеркивает, что все эти сведения о северных народах доходят к грекам благодаря скифскому посредничеству, чем и объясняется скифское название аримаспов, поскольку «арима» у скифов значит единица, а «спу» — глаз. Следует отметить, что в фольклоре многих, в том числе и индоевропейских народов одноглазость служит признаком иного мира. Следовательно, и воюющие с аримаспами грифоны относились к иному, потустороннему миру. На основании исследования Н. Н. Погребовой искусства Северного Причерноморья в эпоху греческой колонизации Г. К. Вагнер констатировал: «Апотропеическое значение грифона состояло и в том, что он считается охранителем душ в загробном мире, а также проводником их в рай» (Вагнер Г. К. Грифон во владимиро-суздальской фасадной архитектуре // СА, 1962, № 3, с. 89). В пользу подобного восприятия этих мифических животных в скифской культуре говорит и тот факт, что, по мнению археолога Б. Н. Мозолевского, навершия с изображениями грифонов из кургана Толстая Могила увенчивали хоругви или знамена, под которыми двигалась погребальная процессия. Другую, более «рационалистическую» версию известий о грифонах, дает в своем сочинении «Индика» Ктесий (конец V — начало IV в. до н. э.): «Я узнаю, что гриф, это индийское животное — четвероногое, наподобие льва, когти имеет чрезвычайно сильные и притом также похожие на [когти] льва. Повествуют, что спина [его] покрыта перьями и цвет этих перьев — черный, а спереди, говорят, красный. Крылья же у него — ни того и ни другого [цвета], но белые. Шея, рассказывает Ктесий, у него украшена темно-синими перьями, клюв орлиный, голова такая, какую мастера рисуют или ваяют, глаза его, говорит, огненные. Гнезда вьет в горах. Взрослого [грифа] поймать невозможно, [поэтому] ловят птенцов. Бактрийцы, соседние с индийцами, рассказывают, что [грифы] в тех местах являются сторожами золота. Говорят, что они выкапывают его и сооружают из него гнезда, а осыпающееся [при этом] подбирают индийцы. Индийцы же, напротив, отрицают, что [грифы] являются сторожами этого золота, так как грифы не нуждаются в золоте (и мне, по крайней мере, кажется, что это правильно утверждают), но [индийцы] сами отправляются на сбор золота. [Грифы] же, обеспокоенные за своих птенцов, нападают на приближающихся. Они также вступают в борьбу и с другими живыми существами и легко одолевают их, кроме льва и слона, с которыми не могут бороться. Местные жители, опасаясь силы этих животных, отправляются собирать золото не днем, а ночью, так как тогда надеются лучше спрятаться. Область, где обитают грифы и находятся золотые рудники, — пустыннейшая. Поэтому желающие добыть металл, о котором идет речь, отправляются туда, снаряженные [всем необходимым], по тысяче и по две, приносят заступы и мешки и копают, дождавшись безлунной ночи. И если утаятся от грифов, то достигают двойной выгоды: и сами остаются живыми, и уносят домой ношу [золота]. Те, кто научился очищать золото, выплавляя его каким-то своим способом, приобретают себе путем этих опасностей огромные богатства. Если же окажутся схваченными — гибнут. Возвращаются оттуда, как я узнаю, через три или четыре года» (Пьянков И. В. Бактрийский гриф в античной литературе // История и культура народов Средней Азии (древность и Средние века), М., 1976, с. 19–20). Не вдаваясь в весьма запутанный вопрос о локализации аримаспов на реальной географической карте Евразии, отметим главный момент — несмотря на знакомство с этим мифическим образом еще с минойской эпохи, грифоны устойчиво связывались древними греками с индоиранским миром. Действительно, образ грифона был достаточно широко распространен сначала в скифском, а затем и в сарматском искусстве и, соответственно, в религиозных представлениях. Интересно отметить, что аналогичным образом поступали и древние иудеи, приписывавшие эмблему грифона маздеистскому Ирану на том основании, что в основу его религии был положен принцип дуализма (htp://magicjournal.ru/grifon/).

Рис. 45. Космогонический сюжет на хорезмийских флягах из Кой-Крылган-калы, IV–III веков до н. э // Рапопорт Ю. А. Космогонический сюжет на хорезмийских сосудах // Средняя Азия в древности и Средневековье. М., 1977

Был он хорошо известен и другим иранским народам. Согласно иранскому «Бундахишну», первым из птиц был сотворен грифон, имеющий три природы, являющийся в силу этого главой-рату для пернатых. Необходимо подчеркнуть, что в иранской традиции это мифическое животное могло иметь и важную космогоническую функцию. При раскопках хорезмского храма-мавзолея Кой-Крылган-калы были найдены две фляги IV–III веков до н. э. с одним и тем же изображением (рис. 45). Вверху всей композиции был помещен грифон, а под ним — фантастическая птица, состоящая из трех элементов: головы серого гуся, спина которого переходит в мужскую голову с усами и бородой, а грудь — в женскую голову. Ю. А. Рапопорт, посвятивший анализу этого изображения специальное исследование, на обширном материале показал момент сотворения мира. Согласно его мнению, на анализируемом изображении огонь-грифон собирается расчленить гусеобразное Первобожество, в результате чего и возникнет упорядоченный космос в виде трех миров. Исследователь отмечает: «Итак, имеются основания видеть в грифоне (птица Сайна?) воплощение хварна (мистическое олицетворение благополучия и верховной власти. — М.С.) и предположить, что огненное начало, которое он олицетворял, могло рассматриваться как орудие творения» (Рапопорт Ю. А. Космогонический сюжет на хорезмийских сосудах // Средняя Азия в древности и Средневековье, М., 1977, с. 66).

По всей видимости, этот мифический образ и был заимствован нашими далекими предками именно из индоиранского мира. Б. А. Рыбаков отмечал: «Итак, грифоны, идущие из глубины веков, древние «собаки Зевса» и стражи сокровищ, стали известны славянам еще в 1 тысячелетии до н. э., за полторы тысячи лет до турьего рога из Черной Могилы. В X в. образ этого мифического существа возрождается для изображения исполнителя высшей воли; иногда он раздваивается для того, чтобы показать всестороннюю эманацию его силы. После крещения Руси он продолжает существовать в прикладном искусстве горожан XI–XIV вв. Княгини и боярыни средневековой Руси носили короны с грифонами, колты с грифонами и семарглами, а простые горожанки привешивали в какие-то праздники привески с грифонами и двуглавыми птицами.

Грифоны широко применялись и в церковном искусстве. В киевской Софии, кафедральном соборе всей Руси, огромные фресковые изображения грифонов есть в обеих башнях западного фасада. В южной башне два больших медальона с орлиноголовыми грифонами размещены по сторонам медальона с крестом» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 630).

Славянская средневековая традиция вслед за переданной через византийское посредничество античной традицией восприняла описание внешнего вида грифонов и их локализацию в Индии: «Грифъ звѣрь j наговичь jменуется (…) плоть имать звѣрскую j птичію глава птичія (…) Во jндійской земли есть птица гривъ зовут велми страшна (…) четыре у ней ноги, ногти кривы, спина черна, а сверху аки вишневъ, а спреди по инымъ странамъ аки бѣлъ. Глава (…) аки у орла, очи (…) аки огнь (…) а злата они выгребаютъ во jндійских землях» (Белова О. В. Славянский бестиарий, М., 2000, c. 93). Сохраняется у них и функция охраны золота: «i подле того острова лежит златая гора, того оубо злата никтоже может взятии ради драконовъ и грифаловъ, тѣ бо того злата стрегутъ» (там же). В другом случае др.-гр. γρυφ переводилось на славянские языки как «грипсосъ», которая воспринималась как огромная мифическая птица, собирающая крыльями солнечную зарю: «Грипсосъ ест птица велиіа оть вьсѣхь птиць летешихъ. таже ест въ Индіи земли въ рѣцѣ индисце. i егда синеть слнце въ гльбину водьную и покажеть се зара сльначну. Такождѣ станеть и другы грипсосъ протіву ему и събирають зару слначну и глють: пріды, светодавче, даждь миру светъ, якоже дадѣ и бжсатьво». Это представление проникает и в народную традицию, в результате чего на Украине было зафиксировано представление о грифе, заслоняющем крыльями солнце и летающем без отдыха сорок дней. В славянской традиции грипсос также символизировал собой архангела Михаила и Богородицу: «Якоже стоить грипсос. тако и архаггле михаилъ. и ста бца за миръ христіянскы» (там же, с. 92). С обоими христианскими персонажами грипсос соотносится именно в их охранительной функции, причем в народной традиции, как неоднократно отмечалось исследователями, архангел Михаил обладал достаточно ярко выраженными солярными чертами, являясь в определенной степени «наследником» языческих солярных божеств.

По целому ряду черт, заимствованных из скифо-сарматского мира, образ грифона сближается с западнославянским богом Радигостом. Во-первых, эта связь грифона с верховной властью, восходящая, если верить Николаю Марешалку Турию, к самому началу династии ободритских князей. Во-вторых, как грифон, так и Радигост связаны с золотом. Выше уже приводилось свидетельство средневековых писателей о том, что идол этого западнославянского бога был сделан из золота. С другой стороны, уже Эсхил помещает грифонов у «золотоносного потока Плутона». Римский писатель I в. до н. э. Помпоний Мела особо отмечал любовь к золоту у этих мифических животных: «Там ближайшие к Рифейским горам местности — а ведь (эти горы) тянутся и сюда — в такой степени непроходимы из-за постоянно падающих снегов, что попавшие сюда ничего перед собой не видят. Затем следует область хотя и с плодородной почвой, но необитаемая, потому что грифы, эти свирепые и упрямые дикие животные, очень любят золото, доставаемое из глубины земли, и очень усердно его охраняют; они враждебно относятся к тем, кто (до него) дотронется» (Древняя Русь в свете зарубежных источников. Хрестоматия, т. 1, М., 2009, с. 230). Грифон был также изображен на монетах Пантикапея — древнегреческой колонии в Северном Причерноморье. По мнению В. М. Брабича, это символизирующее собой солнечный свет животное играло, с одной стороны, охранительную роль на монетах этого города, а с другой — было непосредственно связано с торговлей, поскольку на золотых монетах Пантикапея грифон изображался с хлебным колосом, а на медных — вместе с осетром (Брабич В. М. Об охранительном назначении грифонов на монетах Пантикапея IV в. до н. э. // Краткие сообщения Института археологии, 1959, вып. 9, с. 92). Если это так, то грифоны были связаны не просто с золотом, но и с торговлей, богом-покровителем которой и являлся Радигост. В-третьих, налицо связь обоих и со стихией огня. Поскольку заменивший вепря на гербе мекленбургских герцогов бык соотносился с водой и низом, то из этого следует, что герб этой западнославянской династии моделировал устройство мира по вертикали. Как следует из описания Турия, грифон располагался на верху мачты или, что является, безусловно, более древним вариантом, на верху мирового древа на гербе города Голенова и в этом качестве противопоставлялся низу, который символизировал собой бык. Кроме того, оба этих животных образовывали еще одну пару оппозиций в виде огня и воды.

Весьма интересно отметить, что аналогичное вертикальное членение мира с использованием весьма похожих символов мы видим и в Новгороде. Выше уже упоминались гусли из этого города XII в. (см. рис. 5). На них мы видим изображения трех животных: льва, птицы и дракона. Если принять во внимание то, что дракон даже еще в большей степени, нежели вепрь или бык, символизировал собой низ и водную стихию, а грифон был образован из объединения образов орла и льва, мы имеем здесь достаточно близкую аналогию гербу мекленбургских герцогов. Связь обоих изображений будет еще более закономерной, если учесть связь гуслей с языческим культом, а мекленбургского герба с культом Радигоста. Однако отечественное искусство хорошо знало и образ самого грифона, который был достаточно широко распространен в средневековой Руси. В нашей стране грифон, с одной стороны, был связан с новой религией, чем объясняется его присутствие в церковном искусстве, как, например, его изображение на вратах Суздальского собора (рис. 46). С другой стороны, грифоны «являются существами, неразрывно связанными с идеями сильной княжеской власти» (Вагнер Г. К. Грифон во владимиро-суздальской фасадной архитектуре // СА, 1962, № 3, с. 84, 88). Конкретизируя последнее утверждение, Г. К. Вагнер приводит тому многочисленные примеры: «Однако несомненно, что изображения грифонов особенно тесно связаны с княжеской средой. На одном из грифонов турьего рога из Чернигова имеется знак, являющийся, возможно, княжеской тамгой. В росписях Киево-Софийского собора грифоны помещены на лестничных фресках и, следовательно, адресованы непосредственно княжеской среде. В середине XII в. то же самое наблюдалось в древнем Галиче, где грифоновые циклы (на керамических плитках) развертывались в интерьерах княжеского дворца или княжеского храма Спаса. Адорирующие грифоны на шлеме князя Ярослава Всеволодовича, помимо того, что они имели апотропеическое значение, служили символом власти или знатности происхождения, как это было на коронах сасанидских царей, на шлеме Александра Македонского и т. д. Такое же значение изображения грифонов имели на великокняжеских одеждах (Владимир, Старая Рязань)» (там же, с. 87). При этом, как отмечает этот же исследователь, некоторые грифоны Дмитриевского собора по своему внешнему виду близки к галичским и чешским произведениям (там же, с. 90). Последнее наблюдение говорит о том, что иконография этого мифического существа складывалась на Руси не только под византийским или болгарским влиянием, но также и при участии западнославянского влияния.

Рис. 46. Изображение грифона на вратах Суздальского собора, 1230-е гг. // Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси. М., 1988

Рис. 47. Изображение грифона и кентавра на деревянной резной колонне из Новгорода, XI в. // Арциховский А. В. Археологическое изучение Новгорода // МИА, № 55, 1956, с. 34

Как и в иранской традиции, мы видим связь этих животных с огненной стихией: «На древнерусских хоросах фигурки грифонов по-прежнему связывались с огнем, а через это — с апотропеическими функциями» (там же, с. 87). Не следует думать, что на Руси данное мифическое существо было связано исключительно с княжеской или церковной средой. Археологические находки показывают, что данный образ достаточно глубоко проник и в народную культуру. Так, в Новгороде была найдена деревянная резная колонна с изображением грифона и кентавра, датируемая XI в. (рис. 47) (Арциховский А. В. Археологическое изучение Новгорода // МИА, № 55, 1956, с. 34). При раскопках в том же городе между Холопьей и Косьмодемьянской улицами в слое второй половины XI в. было найдено каменное грузило от рыболовной сети с изображением лучника на одной стороне и грифона на другой. Более того: впоследствии грифон стал одной из эмблем Новгородской республики. Н. Г. Порфиридов по этому поводу отмечает: «Печати с изображениями грифона. Известно несколько экземпляров: при указанной уже Договорной грамоте с Борисом Александровичем (по описанию прежних исследователей, «мифическое животное с лошадиною головою и львиным хвостом»); при Новгородской грамоте в Колывань, первой половины XV в., находящейся в Ревельском архиве; два экземпляра, найденные при раскопках 1939 г. в южной части новгородского Кремля; экземпляр, найденный при раскопках 1940 г. в Кремле же, на месте церкви Бориса и Глеба. Изображения грифонов имеют несущественные отличия. Надпись на всех экземплярах: «печать великаго новагорода». Складывается представление, что именно этот вид государственной новгородской печати XV в. имел наибольшее распространение…» (Порфиридов Н. Г. Древний Новгород. Очерки из истории русской культуры XI–XV вв. М.-Л., 1947, c. 44). Интересно, что на найденной в 1983 г. новгородской печати грифон изображен со звездой (рис. 48). Хотя данное мифическое животное довольно поздно стало одной из эмблем Новгорода, однако это обстоятельство представляет несомненный интерес как в свете тесных западнославянско-новгородских связей, так и в свете отмеченной источниками принадлежности грифона к образам славянского язычества.

Рис. 48. Грифон на новгородской печати // Янин В. Л., Гайдуков П. Г. Актовые печати Древней Руси X–XII вв. Т. III

Поскольку, как было сказано выше, образ грифона был довольно широко распространен в различных культурах Евразии, далеко не во всех случаях мы можем определенно сказать, откуда именно он пришел на Русь — в результате контактов с ираноязычными кочевниками, благодаря византийскому или западнославянскому влиянию. Однако образ грифона на вершине мирового древа имеет гораздо менее широкое распространение и в силу этого представляет для нас больший интерес. Так, в Греции известно изображение двух грифонов у священного дерева на вазе коринфского стиля VII в. до н. э. (Канторович А. Р. Истоки и вариации образов грифона и грифоноподобных существ в раннескифском зверином стиле VII–VI вв. до н. э. // Археологический альманах, 2010, № 21, c. 200–201), в ахеменидском искусстве Ирана грифоны сидят с поднятыми лапами у куста хаомы, причем вверху реет крылатый диск Ахурамазды (Пугаченкова Г. А. Грифон в античном и средневековом искусстве Средней Азии // СА, 1959, № 2, c. 72), однако во всех этих случаях грифоны сидят у дерева, а не на его вершине. Для западнославянской языческой традиции он зафиксирован как переданной Турием мекленбургской генеалогической легендой, так и гербом города Голенова. Один из наиболее ранних примеров подобной композиции в Восточной Европе мы видим в скифской традиции. В ней мы имеем целый ряд наверший, увенчанных головой или целой фигуркой грифона (рис. 49–51). Хоть изображение дерева впервые встречается нам лишь на грушевидном навершии из Толстой Могилы, датируемой первой половиной IV в. до н. э., однако и самые первые известные на сегодняшний день скифские навершия с грифонами из Келермесского кургана конца VII до н. э. символизировали собой, судя по всему, именно образ грифона на дереве. Дело в том, что скифские навершия увенчивали собой ритуальные столбы, а последние, по мнению известного исследователя мифологии этого народа Д. С. Раевского, являлись материальным воплощением мирового дерева, обозначающего собой центр мироздания, или же четырех деревьев, соотнесенных со сторонами света. Хотя сам образ грифона скифами был заимствован извне, однако использование его в качестве навершия было несвойственно как греческой культуре той эпохи, так и культурам Ирана, Закавкавказья и Малой Азии (Канторович А. Р. Истоки и вариации образов грифона и грифоноподобных существ в раннескифском зверином стиле VII–VI вв. до н. э. // Археологический альманах, 2010, № 21, c. 201–202). Очевидно, в этом случае имело применение заимствованного извне образа грифона к собственно скифским мифологическим представлениям. Специально исследовавший вопрос происхождения образа грифона в раннескифском искусстве А. Р. Канторович отмечает: «В частности, в отношении протом орлиноголового грифона на ритуальных бронзовых навершиях (в данном случае под термин «протома» подразумевается изображение головы и шеи, переходящей в переднюю часть туловища — бубенец навершия) можно говорить о наличии определенных элементов скифской стилистики…» (там же, c. 201). Еще более определенно по этому поводу говорит Н. И. Погребова: «Навершия в скифских погребениях, наряду с конским уздечным набором, относятся к наиболее не-греческой части погребального инвентаря, связанной с негреческим погребальным ритуалом» (Погребова Н. И. Грифон в искусстве Северного Причерноморья в эпоху архаики // Краткие сообщения Института истории материальной культуры, вып. 22, 1948, с. 65).

Рис. 49. Скифское грушевидное навершие с головой грифона из Келермесского кургана, конец VII в. до н. э. // Канторович А. Р. Истоки и вариации образов грифона и грифоноподобных существ в раннескифском зверином стиле VII–VI вв. до н. э. // Археологический альманах, 2010, № 21

Рис. 50. Скифское навершие с грифоном на грушевидном дереве из кургана Толстая Могила, 1-я пол. IV в. до н. э. // Мозолевский Б. Н. Курган Толстая Могила близ г. Орджоникидзе на Украине // СА, 1972, № 3

Рис. 51. Скифское навершие с грифоном из Александропольского кургана, 1-я пол. III в. до н. э. // Переводчикова Е. В. Типология и эволюция скифских наверший // СА, 1980, № 2

Однако похожие примеры использования грифона вместе с мировым древом мы имеем и в средневековой Руси. Вышивка с подобными изображениями достаточно рано встречается нам на Севере Руси: «В Новгороде имеется ценнейший подобного рода памятник, непонятый старыми описателями и исследователями: на древней (XII в.) фелони Антония Римлянина находится кайма («подольник», по терминологии старых описей); это — узкая лента, шириною около 7 см, расшитая по фону синего шелка золотыми и цветными изображениями; непонятные обрывки этих изображений — головы, лапы, клювы, хвосты — при сопоставлении друг к другу отдельных участков ленты складываются в цельные изображения геральдических пар барсов, заключенных в круглые обрамления, и грифонов в овальных обрамлениях. Пропорции тех и других изображений относятся друг к другу как 1:2 (20×20 см размеры кругов и 20×40 см размеры овалов). Стилизованные животные расположены попарно, по сторонам дерева жизни, совсем как на ряде известных византийских тканей. При желании, среди последних можно найти почти полные аналогии нашему памятнику. Исполнена вышивка, несомненно, не в Византии, а у нас, на месте, о чем говорят и ее стиль, и технический прием — популярнейший в древнерусском шитье «клопец». Мы имеем дело с ручным подражанием роскошным импортным тканям, которое было назначено, вероятно, для тех же целей, для каких употреблялись и они, — для светских одежд. Кусок вышитой материи, заключающий несколько повторений рапорта, разрезан по длине на три узкие ленты и употреблен для обшивки фелони. Это очень редкий памятник древнерусского светского шитья, имитирующего импортный текстиль». (Порфиридов Н. Г. Древний Новгород. Очерки из истории русской культуры XI–XV вв. М.-Л., 1947, с. 75–76). Весьма показательно, что эти уникальные изображения принадлежали Антонию Римлянину, связь преданий о котором с западнославянской языческой традицией была рассмотрена автором этих строк в исследовании о «Голубиной книге». Похожие изображения были найдены и поблизости от другого северорусского центра, связанного с преданием о призвании варягов. Недалеко от Белоозера были обнаружены остатки воротников, вышитых золотыми нитями. Воротники были украшены арочками, в которых, как полагают исследователи, были помещены крылатые грифоны и изображения древа жизни. Как отмечает М. В. Фехнер, воротники были вышиты местными мастерицами, причем рисунок является оригинальным, поскольку такие грифоны ранее на вышивках не встречались (Фехнер М. В. Изделия золотного шитья из курганов бассейна р. Ояти // Курганы летописной веси X — начала XIII века. Петрозаводск, 1985, с. 204–207). Данные факты показывают, что представления о связи грифона с мировым древом были достаточно распространены на Севере средневековой Руси.

В заключении следует остановиться на еще одном интересном аспекте данной темы. Речь идет о Диве. В «Слове о полку Игореве» это таинственное существо упоминается дважды. Первый раз при описании начала похода князя Игоря: «Тогда вступи Игорь князь въ златъ стремень и поѣха по чистому полю. Солнце ему тъмою путь заступаше; нощь стонущи ему грозою птичь убуди; свистъ звѣринъ въста збися дивъ — кличетъ връху древа, велитъ послушати земли незнаемѣ, Влъзѣ, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и Корсуню, и тебѣ, Тьмутораканьскый блъванъ!» (Повести Древней Руси. Л., 1983, с. 380). Второй раз он фигурирует уже при описании поражения русского войска: «На рѣцѣ на Каялѣ тьма свѣтъ покрыла — по Руской земли прострошася половци, акы пардуже гнѣздо. Уже снесеся хула на хвалу, уже тресну нужда на волю, уже връжеса дивь на землю. Се бо готскыя красныя дѣвы въспѣша на брезѣ синему морю, звоня рускымъ златомъ, поютъ время Бусово, лелѣють месть Шароканю» (там же, с. 386). Понятно, что на основании этих двух фраз весьма трудно определить, что же на самом деле представлял собой этот таинственный персонаж «Слова…». За прошедшие века было высказано немало соображений по этому поводу, которые в основном можно разделить на три большие категории. Согласно первой из них, Див представлял из себя реальную птицу либо половецкого дозорного. Однако роль Дива в поэме явно символична, его действия соответствуют началу похода и поражению русского войска. Два других направления рассматривают Дива как мифологическое существо, но диаметрально расходятся в его оценке: одни ученые считают, что он покровительствует половцам, другие — русским. Сторонники первого подхода полагали, что свист Дива предупреждает половцев об опасности, однако во втором фрагменте его поведение с этой точки зрения выглядит странно: после победы степняков он не летит вместе с ними на Русь, а падает на землю.

Приверженцы последнего подхода видели в Диве божество, благожелательное к русским. Что касается его свиста в начале похода, то еще С. В. Шервинский предположил, что клич этого таинственного существа означал угрозу половцам, близкую по смыслу «иду на вы». Падение же на землю Дива символизировало опасность для Русской земли и в этом смысле точно так же означало поражение Игоря, как и отмеченное ранее «Словом…» падение его стягов: «Третьяго дни къ полуднию падоша стязи Игоревы». В свете нашей темы следует отметить, что целый ряд крупных ученых, таких как И. И. Срезневский, В. П. Адрианова-Перетц, Г. К. Вагнер и Б. А. Рыбаков, в разное время высказывали мнение, что загадочный Див и был грифоном. Основания для этого предположения имелись достаточно весомые. Во-первых, еще И. И. Срезневский отметил, что в «Житии св. Власия» слово грифон (gryphus) переведено на русский язык как Див: «Въ дивъ превратити» (Срезневский И. И. Материалы к словарю древнерусского языка, т. 1, СПб, 1893, с. 664). В своем знаменитом словаре древнерусского языка этот выдающийся ученый переводит Дива «Слова о полку Игореве» именно как грифона. Проанализировав слова с корнем «див» в праславянском языке, Б. А. Рыбаков пришел к выводу, что все эти понятия вполне приложимы к мифическому образу грифона (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М., 1988, с. 631). Этот же ученый соотнес выражение «Слова..» «збися Див, кличет верху древа» со скифскими штандартами, на которых грифон как бы бьет, трепещет крыльями над древом жизни, указав в качестве примера на штандарт из Толстой Могилы (там же, с. 632–633). Свое виденье этого образа он выразил следующей формулой: Див над деревом — символ угрозы враждебным степнякам; Див поверженный — подтверждение поражения русских. Хоть в украинской поговорке: «Щоб на тебе див прийшов!» (Гринченко Б. Д. Словарь украинского языка. Киев, 1958, т. і, с. 381). Б. А. Рыбаков увидел отрицательное восприятие Дива под влиянием христианства, однако это может быть и отражением древнего восприятия Дива как исполнителя высшей воли и блюстителя справедливости, карающего ее нарушителя.

В пользу отождествления Дива из «Слова о полку Игореве» можно привести еще два соображения. Во-первых, во втором случае упоминания его в этом памятнике падение Дива на землю однозначно связано с поражением русских, о котором идет речь в первом предложении данного фрагмента поэмы. Однако с этим же поражением связана и радость готских красных дев, которые «въспѣша на брезѣ синему морю, звоня рускымъ златомъ». Упоминание золота в одном контексте с Дивом, при том, что оба события были обусловлены поражением Игоря, соотносится с тем, что в античной традиции именно грифоны выступали в качестве хранителей золота. То, что в поэме оба события указаны одно после другого, говорит, скорее всего, в пользу того, что падение Дива с дерева как-то связано с утратой русскими своего золота. Если это так, то связь с золотом как грифона, так и Дива свидетельствует в пользу тождества обоих мифологических персонажей.

Во-вторых, само имя Див родственно обозначению целого класса богов в индоевропейской мифологии: «В общеиндоевропейской мифологической системе главный объект обозначался основой deiuo, «дневное сияющее небо», понимаемое как верховное божество (а затем и как обозначение бога вообще и класса богов): ср. др.-инд. deva, дэва — «бог», dyaus, «небо» (Дьяус как божество), авест. daeva, «дэв», «демон», гр. Ζευζ, род. падеж Διοζ, «Зевс, бог ясного неба», лат. deus, «бог», dies «день», др.-исл. tivar, «боги», лит. dievas (Диевас — бог)» (Иванов В. В., Топоров В. Н. Индоевропейская мифология // Мифы народов мира, т. 1, М., 1991, с. 528). Поскольку имя Див родственно этому общеиндоевропейскому термину, а сам он в «Слове о полку Игореве» соотносится с верхом, это обстоятельство является еще одним аргументом в пользу того, что это мифическое существо покровительствовало русским, а не половцам. На это обстоятельство также неоднократно обращали внимание ученые. Как известно, в Древний Индии девами (deva «бог», собственно «небесный» от div — «сиять») (Топоров В. Н. Дева // Мифы народов мира, т. 1, М., 1991, с. 359) назывались боги, а в Иране после реформы Заратуштры точно такие же дэвы стали восприниматься как злые духи. Однако у северных ираноязычных кочевников религиозные представления их предков остались прежними, и вполне возможно, они и дальше продолжали называть дэвами своих богов. В этой связи несомненный интерес для рассматриваемой темы представляет вывод, сделанный Г. А. Пугаченковой при анализе семантики рельефов на каменных наличниках дверей 100-колонной ападаны в столице Персидской империи Персеполе. Часть из них изображают борьбу бородатого мужа со вставшим на дыбы зверем. В одном случае это бык, в другом — лев, еще в двух других это грифоны. Учитывая борьбу персидских царей с племенными культами дэвов, Г. А. Пугаченкова отмечает, «что рельефы 100-й колонной ападаны Ксеркса… являют символическое изображение царя в образе героя, в его борьбе за единую центральную религию Ахурамазды против дэвов — носителей древних племенных верований. Царь выступает как носитель воли «Ахурамазды», чудовища же, которые он приканчивает ударом меча, — это воплощение наиболее популярных дэвов…» (Пугаченкова Г. А. Грифон в античном и средневековом искусстве Средней Азии // СА, 1959, № 2, с. 71). Действительно, уже из «Авесты» мы знаем, что иранский бог Веретрагна принимал обличия быка, коня, верблюда, вепря, птицы, барана, козла и прекрасного воина. Точно такие же зооморфные воплощения могли иметь и другие божества иранской религии. И тот факт, что на рассмотренных рельефах Персеполя дважды изображен грифон, показывает, что какие-то иранские божества могли восприниматься и в обличии этого фантастического животного. Как уже отмечалось выше, североиранских кочевников, непосредственно контактировавших со славянами, реформа Заратуштры и религиозная политика персидских царей не затронула, и они вполне могли продолжать почитать одного из своих богов в образе грифона. О культе грифона у скифов говорят также рассмотренные выше навершия, и данный культ, по всей видимости, заимствовали у своих южных соседей наши далеки предки. Интересно также отметить, что в Литве деревянные скульптуры, изображавшие христианских святых, называли «девули» (др.-лит. diesw, др.-прусск. deiwas) — словом, явно родственным рассмотренному выше индоевропейскому корню, причем этим же словом обозначали и изображение языческого бога Перкунаса, что свидетельствует о языческих корнях данного термина (Янин В. Л. Свинцовая крышка с тайнописью из Новгорода // КСИИМК, 1954, вып. 54, с. 47). Данный пример показывает, что слово, обозначающее бога, могло переноситься и на его изображение. Возможность восприятия древних иранских племенных богов, равно как и их изображений в образе грифона, обычно не учитывалась исследователями «Слова о полку Игореве», а вместе с тем она является одним из немаловажных факторов, способных прояснить истинную природу Дива.

Если высказанные соображения соответствуют действительности и Див «Слова о полку Игореве» действительно был грифоном, это свидетельствует о том, что образ грифона на дереве был свойственен и княжеско-дружинной среде в Древней Руси. И эта достаточно редкая черта, восходящая еще к скифским религиозным представлениям, в очередной раз сближает восточно- и западнославянские религиозные традиции. Тот факт, что в первом случае этот образ всплывает в связи с походом князя Игоря на врагов, а во втором случае предание относит его к родоначальнику ободритских князей, вновь показывает достаточно тесные связи, существовавшие в религиозных представлениях, касающихся носителей княжеской власти как на Руси, так и у западных славян.

 

Заключение

Как мы можем убедиться из собранного материала, наиболее древним было восприятие славянами Сварога как бога неба. Огромное, бескрайнее небо было одним из первых величественных природных явлений, которые предстали взору человека с самого момента его возникновения как отдельного биологического вида. Идущий из глубин Вселенной свет бесчисленных звезд, окружающих нашу Землю, отразился в душах людей каменного века, зачаровал их своей неземной красотой и навсегда остался в человеческом сердце. Даже не поняв, а скорее почувствовав свою незримую связь с окружающим их небосводом, древние люди восприняли его как свою небесную прародину, из которой они пришли на эту Землю и куда они вернутся после смерти. Следы явного интереса человека к небу, в том числе и звездному, и, судя по всему, его почитание появляются уже в эпоху палеолита. Генетически родственные Сварогу Уран и Варуна, бывшие богами неба в греческой и индийской мифологии, относятся к первому, самому раннему поколению богов, что позволяет говорить о соответствующей тенденции в индоевропейской традиции. В нее полностью вписывается и то, что в отечественной мифологии бог неба мыслился отцом Дажьбога-Солнца. Поскольку из того, что Сварог был богом неба, вытекают многие другие его черты, то этот образ данного божества следует признать исходным и с точки зрения внутренней логики развития всей системы связанных с ним представлений в славянском язычестве. К эпохе каменного века следует отнести возникновение у индоевропейцев мифа о браке Неба и Земли, который фиксируется этнографией у самых разных народов, в том числе и еще не освоивших земледелие. Понятно, что в условиях господства матриархата наибольшим почетом должна была пользоваться Мать Сыра Земля, а не ее небесный супруг (например, в греческой классической мифологии Гея-Земля порождает Небо-Урана и играет по отношению к нему более значимую роль), однако нас здесь интересует сам факт наличия этой божественной пары в данную эпоху, а не то, кому из божеств общественное сознание придавало большее значение.

Примерно тогда же у наших далеких предков должно было возникнуть представление о боге солнца как сыне Сварога, наиболее естественным образом описывающее в терминах родства отношения одного небесного объекта к небу в целом. Как показывают данные палеоастрономии, человек еще в каменном веке начал объединять отдельные звезды в созвездия, группировать их в знаки зодиака, неизбежным следствием чего должно было стать восприятие Сварога как бога упорядоченного звездного неба, противостоящего неорганизованному хаосу. Можно предположить, что к той же эпохе восходит представление и о том, что при своем вращении небеса издают некий звук, в результате чего бог неба оказался напрямую связанным с музыкой и самой человеческой речью, что нашло свое отражение в ведийском представлении о музыке вселенского закона, индийском небожителе Брахманаспати, бывшем одновременно и богом-кузнецом, и «господином молитвы», пифагорейском учении о гармонии небесных сфер, былине о Свароге как покровителе Вавилы-скомороха, греко-индийском мифе о боге-кузнеце как нарицателе имен, и славяно-германских сказках о кующем языки и голоса кузнеце. Членораздельная осмысленная речь, ставшая, как показатель высокоразвитого мышления, одним из наиболее существенных признаков, отличающих человека от животного, в этом контексте представлений оказывается напрямую связана с богом неба.

Возникновение собственно славянской, а точнее говоря, праславянской специфики Сварога по сравнению с другими индоевропейскими божествами неба началась с того, что упавший с небес огонь начал восприниматься нашими далекими предками как его второй сын Сварожич. С освоением огня первобытный человек обрел еще одно чрезвычайно важное свойство, окончательно выделившее его из животного мира, а Сварог за счет установления мифологическим сознанием этого отношения родства окончательно обрел характер бога человеческой культуры. Сварог, как видно уже из данных языка, изначально оказался связан не только с огнем, но и с вареной пищей, которая, в противоположность пище сырой, стала одним из наиболее значимых показателей перехода человеческого общества от дикости к культуре. После того, как эта связь закрепилась, многие другие культурные достижения стали относиться нашими далекими предками к деятельности именно этого бога уже в силу существующей традиции. Вслед за введением в обиход человечества варенной на огне пищи возникает исторически самое первое пищевое табу на сырое мясо. Средством проверки его соблюдения, как об этом свидетельствуют русские сказки, служила огненная яма, которую испытуемый должен был перепрыгнуть. Данная древнейшая форма божественного суда была генетически связана с огнем и вареной пищей, которые в своей совокупности однозначно указывают на то, что именно бог неба осуществлял свое правосудие над подозреваемым в нарушении его установлений. Многочисленные исследования первобытного общества показывают, что вторым после пищевого табу было табу сексуальное. Если первый запрет был призван предотвратить повторное скатывание человека на уровень зверя, поедающего сырое мясо и в своей крайней стадии доходящего до каннибализма, то второй запрет вводился для предотвращения распада самого общества из-за ничем не ограниченного полового общения и звериной борьбы самцов друг с другом за обладание самками. Следуя логике мифологического сознания, сексуальное табу было бы наиболее естественно ввести от имени бога неба, чей брак с богиней земли являлся архетипом и образцом для подражания. Ведийский миф о Сварбхану, покаравшем бога солнца за инцест с собственной дочерью, видная роль бога-кузнеца в свадебной обрядности последующей эпохи, утверждение славянского переводчика «Хроники» Иоанна Малалы о введении Сварогом единобрачия и установлении наказания за его нарушение в виде сожжения в огненной печи и, наконец, сам способ испытания подозреваемого в недозволенных половых отношениях в виде перехода через ту же огненную яму в русских сказках (что говорит о том, что при определении виновности в нарушении второго табу была использована уже готовая форма божьего суда) в своей совокупности убедительно свидетельствуют, что и второй запрет на самой заре становления человеческого общества связывался нашими далекими предками с образом Сварога. Сама идея о том, что отяжеленный сырой пищей или запрещенным половым сношением человек не сможет преодолеть огненную яму и неизбежно в нее упадет, стала той изначальной основой, из которой в более позднюю эпоху развились религиозные воззрения о посмертной судьбе человеческой души, от учения о карме в Древней Индии до мифа о переходе по мосту через огненную реку в иранской традиции, заимствованного впоследствии христианством. Эта же идея посмертного испытания неизменно сохраняется у славянского бога неба с приобретением им все новых черт, будь то образ бога-горшечника, бога-пахаря или бога-кузнеца. Поскольку оба этих табу имели своей целью установление стабильности внутри первобытного общества, то Сварог неизбежно должен был восприниматься нашими далекими предками как бог-покровитель внутриобщинного мира и согласия, которое могло принимать внешние формы коллективного пира-братчины, соблюдения установленных границ или заключаемого мужчиной и женщиной союза.

К концу неолита, как показывают данные археологии и лингвистики, относится возникновение у индоевропейцев земледелия и начало строительства собственно домов. Эти два важнейших события материальной культуры, знаменовавшие собой переход к оседлому образу жизни, мифологическим сознанием были связаны с рядом богов, среди которых бог неба занимал далеко не последнее место. Сам процесс пахоты воспринимался как повторение первого брака Неба и Земли, а плуг — как оплодотворяющее мужское начало. Полученный в результате возделывания земли хлеб в глазах праславян был не только пищевым продуктом, но и могущественным магическим началом, с одной стороны тесно связанным как с умершими предками, так и с рождающимися детьми, т. е. процессом возрождения человеческих душ, а с другой стороны, наделенный силой отгонять злых духов. Как описанное восточными авторами X в. обращенное к небу моление славян-язычников об урожае хлеба, так и фиксируемая этнографами вплоть до XIX–XX вв. ассоциация хлеба со звездами указывает на тесную связь этого нового элемента человеческой культуры со Сварогом. Защищавший человека от негативного воздействия внешнего мира дом являлся в архаическом сознании воспроизводством на человеческом уровне космического порядка и в силу этого также соотносился с богом неба. Хотя сохранившиеся в восточнославянской традиции мифы о строительстве первого дома просто констатируют, что человека научил возводить его бог, мы, с учетом в том числе и индоевропейских данных о божественных кузнецах-домостроителях, можем предположить, что этим безымянным богом был именно Сварог. Как видно из данных археологии и этнографии, при закладке дома использовали хлеб и проводили пир-братчину. Славянская и иранская традиции донесли до нас представления об укреплении-Варе, в котором человечество спаслось от угрожавших ему космических сил зла. Само название уже на чисто лингвистическом уровне указывает на связь этого сооружения со Сварогом. Таким образом, не только дом, но и обнесенная стеной совокупность строений оказывается связанной с богом неба. Поскольку Сварог был богом перехода из одного состояния в другое (от дикости к культуре, от одного возраста к другому, от жизни к смерти и наоборот), то ближе всего ему оказалась символика дверей или ворот, как об этом свидетельствуют различные данные. С другой стороны, со Сварогом оказывается связанным и мотив пересечения границы, переправы через огненную реку, перехода из одного социально-половозрастного статуса в другой и т. п. Одним из средств, посредством которого происходило снятие границы как внутри членов одного коллектива, так и между миром людей с одной стороны и миром богов и умерших предков с другой был пир. Имеющиеся данные однозначно говорят о связи Сварога с медом как главным ритуальным напитком этого пира, служащим достижению вселенской гармонии и согласия. Мифологические и лингвистические данные показывают, что образ пира пиров с медом как его главным атрибутом также возникает еще в эпоху индоевропейского единства.

Образ бога-кузнеца вместе с представляемым им ремеслом начал возникать в период начавшегося распада индоевропейской общности, в результате чего единая мифологическая фигура этого божества у них не успела полностью сложиться. Интересующий нас образ поэтому развился и окончательно оформился на почве уже разделившихся индоевропейских народов, в результате чего он не может быть сведен к одному прообразу, однако у всех этих божеств сохранилось немало общих черт, восходящих к начальной эпохе складывания облика бога-кузнеца. Как мы можем убедиться, у Сварога сохраняются и даже усиливаются многие черты, присущие ему еще до начала века металлов. Он сохраняет свою связь с небом, переселением душ, с огнем, порядком, земледелием, домостроительством и становится покровителем брака. Выкованные кузнецом орудия позволяли многократно повысить производительность труда, этим была создана экономическая основа для выделения индивидуальной семьи, половые отношения между образовывавшими ее мужем и женой воспроизводили первый брак Неба и Земли, а жили они в построенном по совету бога-кузнеца доме. Сама логика как развития материальных условий жизни, так и мифологического сознания подводила наших предков к тому, чтобы воспринимать бога-кузнеца Сварога как покровителя брака, сковывавшего навеки судьбы отдельных людей. Обладающий тайными знаниями, кузнец воспринимался архаическим сознанием как Творец, способный трансформировать по своему желанию отдельные элементы Вселенной из одной формы в другую, причем его власть распространялась не только на металл, но и на живую материю. На материалах русской традиции мы видим, как бог-кузнец перековывает стариков в молодых, а демоническую свинью — в подвластную человеку лошадь. Как орудия труда кузнеца, так и создаваемые им предметы обладали могущественной силой, способной сокрушить или отпугнуть представителей злого начала, угрожающих людям и животным. Связь Сварога с порядком получила свое развитие в том, что в своей ипостаси бога-кузнеца он оказался соотнесен с понятием зарождающейся верховной власти, что имело и экономические обоснования. Представление о том, что Сварог был отцом солнца, восходило, как было сказано выше, еще к каменному веку, однако в новых общественно-экономических условиях, с восприятием Дажьбога как первого царя, оно получило новое звучание. Стоит вспомнить и то, что этимологически родственный имени славянского бога неба термин в Индии означал «самодержца». Первые славянские князья, память о которых до нас донесли древнейшие отечественные письменные источники, имеют черты кузнеца или пахаря, что свидетельствует о связи княжеской власти с мифологическим архетипом, объединяющим в себе обе эти функции. Помимо этого, у ряда славянских правителей присутствуют черты перевозчика, восходящие к мифологеме переправы человеческих душ через реку в загробный мир, что опять-таки было связано со Сварогом. Ноябрь еще с индоевропейских времен был связан с понятиями металла и власти и далеко не случайно киевские князья именно в этом месяце начинали свое полюдье, наиболее зримо и явно выражавшее их верховную власть по отношению к подданным. Шапка, это уменьшенное подобие неба, стала одним из главных символов княжеской власти, а в других слоях общества она служила наглядным показателем занимаемого человеком социального статуса. Хотя в период Раннего Средневековья богом-покровителем княжеской власти был уже громовержец Перун, однако это нисколько не отрицает отмеченных выше связей Сварога с носителем княжеской власти, а свидетельствует о весьма раннем возникновении этих связей.

Кузнечное дело наряду с земледелием и развитием торговли стало одной из экономических причин перехода общества от матриархата к патриархату. Этот переход от одних господствовавших религиозных и общественных представлений к другим сопровождался чрезвычайно серьезным духовным кризисом, произошедшим еще в рамках индоевропейского единства. Коренная ломка общественного сознания, когда распались старые связи и разрушительные силы хаоса, воплощенные в крайнем зоологическом индивидуализме, грозили вырваться наружу, оказалась серьезным испытанием для наших далеких предков. То, что веками казалось стабильным и благожелательным к человеку, в одночасье оказалось ему враждебным. Отвергнутые старые представления не исчезли сами по себе, а, оторвавшись от привычной системы ценностей, они превратились в смертельно опасные неуправляемые силы. Привычное лоно Матери-Земли, куда умерший человек тысячелетиями возвращался для нового рождения, внезапно перестало быть безопасным, поставив под вопрос само бессмертие человеческой души. Мифический змей, неразрывно прежде связанный с культом Матери Сырой Земли и охранявший человека в загробном мире как тесно связанное с бессмертием существо, из олицетворения благожелательных душ умерших предков внезапно стал смертельным врагом людей, страшным чудовищем, стремившимся уничтожить человеческий род как на Земле, так и поглотить людские тела и души в загробном мире. Казалось, от этого вселяющего ужас Зла не было спасения, оно представлялось непобедимым, и людям только и оставалось, что покорно идти на съедение к чудовищу. Однако звезда надежды сияла даже в самой глубокой тьме, и на помощь нашим далеким предкам пришел могущественный бог-кузнец. Укротив и обуздав чудовище, он запряг его в плуг и пропахал на нем великую борозду, осмысливавшуюся то как русло рек, то как границу, то как оборонительное укрепление от нападений кочевых орд. Загнав Змея в море, где тот опился и издох, Сварог освободил от него землю людей. Избавив их от смертельной угрозы в этом мире, бог-кузнец освободил людей и от страха за посмертную судьбу их душ и тел в потустороннем мире, где после гибели в море оказался чудовищный змей. Вместо прежнего положения умершего в позе эмбриона в лоно Матери-Земли, свойственного эпохе матриархата, Сварог ввел новый ритуал трупосожжения, в результате чего человеческая душа вместе с дымом и огнем поднималась сразу на небо, попадая уже не к Матери, а к Отцу. Судя по всему, после этого патриархального переворота в способе погребения у индоевропейцев окончательно складывается представление о круговороте душ во Вселенной, согласно которому из источника божественного света на небе будущая душа идет сначала на солнце, затем на месяц, оттуда на звезды и вслед за тем через огонь домашнего очага входит в тело женщины. Завершившего свой земной цикл человека клали на погребальный костер, с помощью которого его освободившаяся душа возвращалась в свою небесную обитель. Сама последовательность небесных светил символизировала собой процесс постепенного убывания божественного света по мере нисхождения души человека в материальный мир. В свете новой концепции о человеческой душе пришедший с неба земной огонь становился одновременно воротами входа и выхода: через огонь семейного очага спустившаяся с неба частичка света входила в чрево матери, рождаясь там для земной жизни, а по ее окончании тело человека клали на погребальный костер, благодаря огню которого человеческая душа возвращалась на свою небесную прародину. Овладев еще в первобытную эпоху огнем-Сварожичем, родным братом Солнца, человек вместе с этим совершил настоящую духовную революцию, пересмотрев свои прежние представления о себе самом и осознав, что подобный же огонь находится и в его душе. Процессы изучения внешнего мира и познания мира внутреннего с древнейших времен шли у людей более или менее параллельно. Представив себе впервые этот вселенский кругооборот душ между Небом и Землей, человек разумный превратился в человека космического, осознав себя единым целым со всей Вселенной. Разорвав тем самым притяжение Матери-Земли, человек устремился своим духом ввысь. Быть может, именно в этом забытом теперь осознании и кроется причина безудержного стремления человека в космос, получившего внешнее выражение сначала в изобретении воздушных шаров и самолетов, а затем и в судьбоносном полете Юрия Гагарина, знаменовавшем собой начало космической эры и физическое преодоление человечеством рамок своей планеты. С момента этого переворота в сознании и до разрыва оков земного притяжения и выхода из своей колыбели в космос пройдут еще многие тысячелетия, однако этот судьбоносный шаг человечества был бы в принципе невозможен без той духовной революции, которую совершили в глубокой древности индоевропейцы еще в период своей общности. Если сравнивать их воззрения с ныне господствующей религиозной идеологией, то нельзя не отметить, что уже за многие тысячелетия до насильственной христианизации наши предки преодолели страх смерти и обрели веру в бессмертие своей души, приходящей на Землю из небесной высоты и после смерти туда возвращающейся.

Значительный интерес представляет бог балтийских славян Радигост-Сварожич, второй сын общеславянского бога-кузнеца, на которого перешли многие черты его отца. Из скупых строк немецких свидетельств мы видим связь Радигоста с огнем, богатством, строительством, молотом как атрибутом кузнечного дела, княжеской властью и ноябрем. Сохранившиеся немногочисленные материалы позволяют его рассматривать также как бога торговли и покровителя гостеприимства. Применительно к «варварским» правителям Центральной Европы письменные источники фиксируют это имя начиная уже с V в. н. э., что указывает на достаточно раннее зарождение образа этого бога. Ряд отмеченных древними источниками черт указывают на славяно-иранские параллели применительно как к цветовой символике данного божества, так и семейным традициям носившего его имя князя варнов. Связанная с символикой Радигоста легенда о происхождении династии ободритских князей указывает на входящий в его семантическое поле образ грифона, о котором сохранилось прямое указание, что он был объектом почитания у славян-язычников. Как и у скифов, грифон у славян оказался связан с носителями верховной власти, золотом, имел охранительные функции и, вероятно, был связан как с торговлей, так и с переходом души в иной мир. Последнее обстоятельство интересно сопоставить со связью Сварожича с «мостами», которые изготавливались из теста и помогали душе умершего благополучно перейти в загробный мир. Как уже отмечалось выше, с переходом души в иной мир самым непосредственным образом был связан и Сварог.

Сам образ грифона также был распространен в Древней Руси и проник как в эмблематику княжеской власти, так и в достаточно широкую народную среду, став впоследствии одной из эмблем Новгородской республики. Символизирующий собой силу и мощь, связанный с золотом, потусторонним миром и верховной властью грифон был известен многим культурам Евразии. Однако образ сидящего на мировом древе грифона был распространен в Старом Свете в гораздо меньшей степени. Следы этого специфичного представления мы видим у западных славян на примере их геральдики. Обращение к отечественной традиции показывает, что, скорее всего, загадочный Див «Слова о полку Игореве» также был грифоном, сидящим на дереве. Анализ возникновения образа сидящего на мировом древе грифона указывает на его зарождение в скифском мире, что говорит о том, что наши далекие предки заимствовали его именно от этих ираноязычных кочевников.

Таким образом, во многих случаях мы видим совпадение между Сварогом и западнославянским Радигостом-Сварожичем, что подтверждает предпринятую реконструкцию образа этого бога, считавшегося у славян творцом человеческой культуры. Значимость этого бога для наших далеких предков была столь велика, что, несмотря на все старания христианства, память о нем, пусть даже и под «двоеверным» псевдонимом Кузьмы-Демьяна, была бережно сохранена ими на протяжении почти целого тысячелетия.

 

Словарь основных мифологических персонажей, встречающихся в данной книге

АГНИ (инд.) — бог огня.

АНХРА-МАНЬЮ (иран.) — дух зла, главный противник Ахура-Мазды.

АПОЛЛОН (греч.) — сын Зевса, брат Артемиды, бог гармонии и обладатель чудесной лиры.

АРЕЙ (греч.) — бог войны, любовник Афродиты.

АРТЕМИДА (греч.) — богиня охоты, дочь Зевса, сестра Аполлона.

АФРОДИТА (греч.) — богиня любви и красоты, жена Гефеста, которому она изменила с Ареем.

АХРИМАН (иран.) — см. Анхра-Манью.

АХУРА-МАЗДА (иран.) — верховный, а после религиозной реформы Заратуштры единственный бог иранской религии.

БРАХМАНАСПАТИ (инд.) — бог-кузнец, господин молитвы.

БРИГИТА (ирл.) — одна или три дочери Дагды, тесно связанные с кузнечным ремеслом и поэзией.

ВАР (сканд.) — богиня брака.

ВАРА (иран.) — мифическая крепость, созданная первым человеком Йимой по велению Ахура-Мазды для спасения людей и животных.

ВАРУНА (инд.) — бог неба, первоначально один из двух верховных богов-хранителей вселенского закона, в эпоху РВ был оттеснен на второй план Индрой.

ВЕЛУНД (сканд.) — герой-кузнец, князь альвов, заточенный пленившим его конунгом на острове, но улетевший оттуда на крыльях.

ВИШВАКАРМАН (инд.) — бог-кузнец, создатель Вселенной, давший имена богам.

ВРИТРА (инд.) — дракон, убитый Индрой.

ГЕРА (греч.) — дочь Крона, жена Зевса.

ГЕФЕСТ (греч.) — сын Зевса и Геры, бог-кузнец в классической греческой мифологии, космическое начало в орфической мифологии.

ГЕЯ (греч.) — богиня Земли, родила Урана, ставшего ей мужем.

ДАГДА (ирл.) — бог потустороннего мира с некоторыми чертами бога-кузнеца, хозяин котла изобилия, отец Бригиты.

ДАЖЬБОГ (русск., слав.) — бог Солнца, сын Сварога, ставший первым царем на Земле и прародителем славян.

ЗАРАТУШТРА (иран.) — пророк, реформировавший иранскую религию и установивший в ней единобожие Ахура-Мазды.

ЗЕВС (греч.) — сын Крона, муж Геры, глава третьего, олимпийского поколения богов.

ИНДРА (инд.) — в эпоху РВ верховный бог, громовержец, убивший дракона Вритру.

ЙИМА (иран.) — первый человек, прародитель человечества, построивший Вару.

КАВЕ (иран.) — кузнец, поднявший восстание против дракона Зохака.

КРОН (греч.) — сын свергнутого им Урана, отец Зевса, глава второго поколения богов.

КСАНФ (греч.) — бог одноименной реки, во время Троянской войны сразился с Гефестом.

КУРДАЛАГОН (осет.) — бог-кузнец, выковавший нартам первый плуг и закалявший в своем горне героев.

МАЗДА (иран.) — см. Ахура-Мазда.

МАНУ (инд.) — первый человек, сын бога солнца Вивасвата, первый царь.

МНЕМОСИНА (греч.) — богиня памяти, дочь Урана и Геи.

МУЗЫ (греч.) — дочери Зевса и Мнемосины (по другой версии, старшие Музы были дочерьми Урана и Геи, а младшие — Зевса), богини поэзии, музыки и искусств.

ОРМУЗД (иран.) — см. Ахура-Мазда.

ПЕРУН (русск., слав.) — громовержец, бог войны, занимавший верховное положение в древнерусском языческом пантеоне.

СВАРБХАНУ (инд.) — асура, вызвавший солнечное затмение, или, по другой версии, другое имя Агни, покаравшего Сурью за инцест с собственной дочерью.

СВАРОГ (русск., слав.) — бог неба в славянской мифологии, отец Дажьбога, Сварожича, Сварожича-Радигоста, бог-кузнец и бог-пахарь.

СВАРОЖИЧ (русск.) — бог земного огня, сын Сварога.

СВАРОЖИЧ — РАДИГОСТ (зап. слав.) — главный бог в Ретре, древнейшем городе балтийских славян, был связан с огнем, войной и гаданиями.

СОВИЙ (лит.) — первопредок литовцев, изобретатель обряда трупосожжения у этих племен.

СОМА (инд.) — бог луны и священного напитка сомы.

СУРЬЯ (инд.) — бог солнца.

СУЦЕЛЛ (кельт.) — бог-кузнец, связанный так же с похоронным ритуалом.

ТАХМА — УРУПИ (иран.) — см. Тахмурес.

ТАХМУРЕС (иран.) — сын Хушенга, победивший и оседлавший Анхра-Манью.

ТОР (сканд.) — обладатель молота Мьелльнир, противник великанов, сражался с мировым змеем, добыл котел для варки пива.

УРАН (греч.) — бог неба, глава первого поколения богов, сын и муж Геи.

ФЕМИДА (греч.) — богиня правосудия, дочь Урана и Геи.

ХОРС (русск.) — древнерусское солнечное божество, заимствованное, по всей видимости, нашими предками от их южных ираноязычных соседей.

ХУШЕНГ (иран.) — второй царь Ирана, открывший огонь, изобретатель кузнечного дела и земледелия.

ЯНУС (рим.) — двуликий бог-создатель Вселенной, изобретатель земледелия, тесно связан с символикой ворот.

 

Список сокращений

ВВ — Византийский Временник,

ВДИ — Вестник древней истории,

ВИ — Вопросы истории,

ВЯ — Вопросы языкознания,

ЖМНП — Журнал Министерства народного просвещения,

КСИИМК — Краткие сообщения Института истории материальной культуры,

МИА — Материалы и исследования по археологии СССР,

ПВЛ — Повесть временных лет,

ПСРЛ — Полное собрание русских летописей,

РВ — Ригведа,

РГО — Русское географическое общество,

СА — Советская археология,

СЭ — Советская этнография,

ТОДРЛ — Труды Отдела древнерусской литературы,

ЧОИДР — Чтения в обществе истории и древностей Российских,

ЭО — Этнографическое обозрение.

Содержание