Приведенный в Ипатьевской летописи пересказ хроники Иоанна Малалы приписывает Сварогу-Феосту введение в человеческом обществе единобрачия, «а того, кто преступал этот закон, ввергал в огненную печь. За все за это назвали его египтяне Сварогом и почитали как бога». Весьма сомнительно, что в славянской мифологии речь шла именно о введении единобрачия. Во-первых, все источники, как отечественные, так и зарубежные, отмечают многоженство у язычников-славян. Во-вторых, согласно все тому же летописному тексту, даже Дажьбог, ревностно защищавший закон своего отца, когда схватил прелюбодеев, то отнюдь не вверг их в огненную печь, а женщину «подверг пытке и послал водить ее по земле египетской на позор, а того прелюбодея обезглавил». Отсутствие у наших далеких предков единобрачия отнюдь не означало, что они не защищали святость семейных уз. Арабский автор Гардизи так описывает нравы восточных славян в этой сфере: «Прелюбодеяния между ними не бывает. Если какая-нибудь женщина полюбит какого-нибудь мужчину, она идет к нему; соединившись с ней, он, если она оказывается девицей, берет ее себе в жены; в противном случае он продает ее и говорит: «Если бы в тебе был прок, то ты сохранила бы себя». Если кто-нибудь совершит прелюбодеяние с замужней женщиной, то его убивают, не принимая от него никаких извинений» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 124–125). При этом следует подчеркнуть особо важную деталь, что прелюбодеи и прочие преступники казнились отнюдь не путем трупосожжения — как мы увидим далее, от погребального обряда зависела судьба умершего на том свете, в результате чего кремация предназначалась лишь для свободных людей, не совершавших подобных тяжких преступлений. Что же касается наказания нарушителям чистоты семейного очага, то его подробно описывает нам мусульманский путешественник ибн Фадлан: «А кто из них совершит прелюбодеяние, кто бы он ни был, то заколотят для него четыре сошника, привяжут к ним обе его руки и обе ноги и рассекут (его) топором от затылка до обоих его бедер. И таким же образом они поступают и с женщиной. Потом каждый кусок его и ее вешается на дерево…» (там же, с. 125). Как было более подробно показано автором в исследовании о «Голубиной книге», ритуальное расчленение преступников восходит своими корнями к мифе о Первобоге, в результате расчленения которого и была создана Вселенная. Целью подобного расчленения было укрепление вселенского закона, ослабленного действиями преступника, в данном случае прелюбодея. Как мы увидим дальше в этой главе, сожжение тела покойного обеспечивало его душе легкий доступ в рай; отталкиваясь от этой логики, мы можем заключить, что оставление кусков тела преступника на растерзание зверям и птицам обрекало его неприкаянную душу на страдание после смерти на земле или в аду-пекле.
Тем не менее следует отметить один пример в русском фольклоре, который мог навести автора Ипатьевской летописи на мысль связать Сварога с наказанием прелюбодею в виде сожжения. Речь идет о сказке «Иван Быкович». В ней главный герой терпит поражение от неназванного демонического старика, который отправляет героя добывать ему невесту. Когда Иван Быкович справляется с этим заданием и вместе с царевной возвращается к старику, тот придумывает для него такое неожиданное испытание: «Пришли к старику. Нажег он яму уголья горячих, положил через яму жердь. Приказывает Ивану Быковичу через жердь перейти. «Ты шел с невестой дорогой, может, блуд сотворил; пройди через яму, тогда я тебя виной прощу». — «Нет, дедушко, ты сам попереди пойди, меня поучи». Старик через яму побежал, Иван Быкович жердь повернул, старик в яму в уголье и пал. Сожгли старика» (Бой на калиновом мосту, Л., 1985, с. 214). Угроза сожжения в этой сказке прямо связана с темой супружеской неверности, однако в основе своей она имеет не обычай сожжения прелюбодеев, которого на Руси не было, а веру в очищающую силу огня, способного обличать любую неправду. Генетически родственный сюжет встречается нам в белорусской сказке «Искорка Парубок Девичий сын», где герой добывает царю невесту. «Пріижжаить к етуму царю, а етый царь окружив свой дом и пыкопав канавы и напалив огнем большим. Потом и говорить: а што Искорка Парубок, — жив ты зь естой девицыю, покуль довев сюды? — Не, каеть, ня жив. Ну, коли ня жив — положив сухую былинку — дык пярейдиш чириз былину, а коли жив, дык и ни пярейдиш! А девица узила, ды й дротину уткнула у былину, и ен ни заметив. Ен и пиряйшов. Искорка Парубок сказуить: а ты, царь, ездив на моей лошади? — Не, ня ездив. — Ну, коли ня ездив — пиряйди ты по етой былини. И пярейдишь, коли ня ездив. Ен узяв и пошов — надеитца, што ня ездив. Только уступив сиряди канавы, а девица ету дротину сморьг к сабе — былина пуполам, а ен у канаву и упав. А Искорка Парубок зь естой девицый и зьвинчались, и поехали у свое царство» (Романов Е. Р. Белорусский сборник, вып. 6, Витебск, 1901, с. 262). В белорусской сказке это испытание распространяется не только на соблюдение сексуальных, но и имущественных отношений, что является уже дальнейшим логическим развитием данного ритуала. Поскольку сюжет испытанием перехода через огненную яму встречается нам дважды и оба раза вместе с сюжетом перековывания змеи в кобылу, неразрывно связанного со Сварогом, как мы увидим в пятой главе, то можно констатировать, что и обряд определения невиновности путем перехода через огненный ров точно так же связан с богом-кузнецом.
Очень сходный сюжет нам встречается в одном из вариантов сказки о волке, съевшем козлят (№ 53 в сборнике А. Н. Афанасьева): «Как узнала коза о своей беде, села она на лавку, зачала горько плакать и припевать: «Ох вы, детушки мои, козлятушки! На что отпиралися-отворялися, злому волку доставалися? Он вас всех поел и меня, козу, со великим горем, со кручиной сделал». Услышал это волк, входит в избушку и говорит козе: «Ах ты, кума, кума! Что ты на меня грешишь? Неужли-таки я сделаю это! Пойдем в лес погуляем». — «Нет, кум, не до гулянья». — «Пойдем!» уговаривает волк.
Пошли они в лес, нашли яму, а в этой яме разбойники кашицу недавно варили, и оставалось в ней еще довольно-таки огня. Коза говорит волку: «Кум, давай попробуем, кто перепрыгнет через эту яму?» Стали прыгать. Волк прыгнул, да и ввалился в горячую яму; брюхо у него от огня лопнуло, и козлятки выбежали оттуда да прыг к матери» (Народные русские сказки А. Н. Афанасьева, т. 1, М., 1984, с. 64–65). Возможно, в действиях волка, уговаривавшего козу пойти с ним в лес, также присутствует эротический момент, однако не он здесь главный. Главное в этом сюжете — ложь волка, ставшая причиной его смерти при прыжке через огненную яму (кстати говоря, в данном контексте совершенно не мотивированном и понятном лишь в контексте предыдущей сказки). Последняя сказка, в свою очередь, позволяет нам понять истоки и время возникновения этого загадочного испытания. Огненная яма на поверку оказывается обыкновенным костром, на котором разбойники варили себе пищу. Она расположена не в деревне, не около дома козы, а в лесу, связанном с противостоящей культуре сферой дикости, что позволяет нам отнести время возникновения этого архаичного испытания к эпохе первобытного общества, живущего среди дикой природы и только что овладевшего огнем. Связь Сварога с огнем-Сварожичем и вареной пищей была рассмотрена в первой посвященной ему книге, а данная сказка указывает, что огонь для приготовления пищи начал использоваться в качестве средства божьего суда уже в тот период и данная традиция продолжается вплоть до средних веков, когда она была зафиксирована письменными источниками. Волк, съевший козлят сырыми (возможно, речь здесь первоначально шла о людоедстве) да при этом еще солгавший их матери, не в силах перепрыгнуть через средство изготовления новой культурной пищи в силу чисто физических причин — он отяжелел — и гибнет. Стоит отметить, что русские сказки знают еще один способ испытания, который главный персонаж не может преодолеть из-за тяжести, порожденной его неправильным поступком: речь идет о герое, который благополучно добывает у богатырши живую и мертвую воду или волшебные яблоки, но вступает с ней сонной в сексуальные отношения и во время бегства задевает струну, от звона которой героиня просыпается и бросается в погоню за похитителем. Уместно здесь вспомнить, что и в первом приведенном сюжете огненная яма используется для того, чтобы определить, вступал ли герой в интимные отношения с добытой им для старика царевной или нет. Однако в свое время еще В. Я. Пропп при анализе образа змея в сказочном фольклоре совершенно справедливо отметил, что инстинкт голода древнее сексуального, и поэтому мы вправе рассматривать как наиболее древний сюжет о сожравшем козлят волке. Таким образом, огненная яма и струна выступают в сказках взаимозаменяемыми предметами. Попутно отметим, что, возможно, именно в этом «отяжелении» совершившего недозволенный поступок персонажа, первоначально понимаемом чисто физически, лежат индоевропейские истоки тех идей, которые впоследствии на индийской почве развились в понятие кармы, а на иранской — в образ Страшного суда, заимствованную впоследствии христианством, представляемого в виде перехода через огненную реку. О правильности намеченной эволюции данной идеи говорит и то, что в последнем упомянутом отечественном сказочном сюжете уже присутствует образ иного мира: сад богатырши с чудесными яблоками сильно напоминает нам описание рая в виде сада у ибн Фадлана и, следовательно, путешествие туда героя является описанием путешествия человеческой души в иной мир. Хоть христианство частично уничтожило, а частично исказило древние представления, подспудно они продолжали существовать и при господстве новой религии, что отразилось уже в христианском выражении о «тяжком» грехе и «тяжести грехов». Мы видим, что восходящий к первобытной древности прыжок через огненную яму, связанный с представлениями о божьем суде, неразрывно связан со Сварогом, а в основе этого ритуала подспудно лежит конфликт культуры, символизируемой сваренной на огне пищей, с дикостью, доходящей в крайних своих проявлениях до людоедства и пожирания самых слабых и беззащитных членов человеческой стаи — маленьких детей. О том, что подобная практика когда-то была присуща и предкам индоевропейцев, красноречиво свидетельствует греческий миф о Кроносе, пожиравшем собственных детей. О том, какие ассоциации вызывало у индоевропейцев сырое мясо, достаточно ясно говорят данные лингвистики: «В качестве общего слова для «сырого мяса» в индоевропейском реконструируется форма k(h)reun-/k(h)run-, к которой восходят др.-инд. kravih «сырая плоть», «сырое мясо», kravyam «сырое мясо», krura «кровавый», «страшный», авест. xrura «кровавый», «страшный», xru «кусок кровавого сырого мяса», греч. χρεαζ «мясо», лат. cruor «густая кровь, текущая из раны», cruentus «кровавый», ср.-ирл. cru «кровь», др.-исл. hrar «сырой», «несвареный», др.-в.-нем. (h)ro «сырой» (нем. roh), лит. kraujas «кровь», ст.-слав. kruvi «кровь». (Гамкрелидзе Т. В., Иванов В. В. Индоевропейский язык и индоевропейцы, т. 2, Тбилиси, 1984, с. 698). Понятно, что подобные смысловые связи возникли не тогда, когда вся пища была сырой, а на следующей стадии развития человеческого общества, когда в обиход вошла вареная пища, а прежняя пища стала ассоциироваться с кровью и страхом.
Память о роли Сварога в определении посмертной судьбы души оказалась устойчивой и с насаждением христианства перешла по наследству на Кузьму-Демьяна. Хоть оба этих святых были никак не связаны в новой религии с процессом Страшного суда, один из заговоров прямо называет его в качестве судьи, причем ставя его на первое место по сравнению с наиболее почитаемыми христианскими апостолами Петром и Павлом: «А хто суд судіу? Святый Кузьма-Дземьян и Петр и Павел» (Ветухов А. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 211). Вместе с архангелом Михаилом, традиционно играющим важную роль в Страшном суде, христианский преемник языческого бога-кузнеца фигурирует в духовной песне о его начале, причем явно замещая собой самого Иисуса Христа как главу апостолов:
Убежденность в обличающей ложь святой силе огня у славян была столь велика, что известия о ней встречаются даже у иноземных писателей. Итальянский монах Петр Дамиани крещение Руси ошибочно приписывал немецкому епископу начала XI века Бруно, носившему монашеское имя Бонифаций. По его версии, это произошло следующим образом: «Когда же достопочтенный муж (Бонифаций) пришел к королю руссов и с твердою ревностию горячо начал проповедовать, то король, видя его одетым в рубище и ходящим босыми ногами, подумал, что святой муж занимается этим (проповедью) не ради веры, а скорее для того, чтобы собрать деньги. Посему обещал ему, что если он откажется от подобного вздора, то одарит его бедность богатством с величайшей щедростью. Тогда Бонифаций сейчас и без промедления возвращается в гостиницу, одевается подобающим образом в драгоценнейшие первосвященнические украшения и в таком виде снова является во дворец короля. Увидев его украшенным столь великолепными одеяниями, король сказал: теперь знаем, что тебя побуждает к вздорному учению не нужда бедности, а незнание истины; однако, если хочешь, чтобы было за истинное то, в чем уверяешь, то пусть будут воздвигнуты два высоких костра из бревен, отделенные один от другого самым узким промежутком, и когда от подложенного огня разгорятся таким образом, что огонь обоих сольется в одно, ты пройди через промежуток: если огонь причинит тебе сколько-нибудь вреда, то мы предадим тебя совершенному сожжению, если же ты выйдешь здрав, то мы без всякого колебания уверуем в твоего Бога» (Голубинский Е. Е. История русской церкви, т. 1, М., 1901, с. 217) Данный уговор понравился Бонифацию, который, очистив огонь святой водой и ладаном, невредимым прошел через него, после чего русы крестились. Этот выдуманный рассказ итальянского монаха был обусловлен стремлением приписать Риму заслугу крещения Руси в свете тотальной борьбы католичества и православия за души варваров. Из кругов православной церкви вышло так называемое Бандуриево сказание, в котором причудливо переплелись воспоминания о крещении славян и создании славянской азбуки. Согласно ему, византийские миссионеры, побуждая своих северных соседей к принятию новой веры, описывали им многочисленные христианские чудеса. Из достаточно большого их перечня славянам больше всего понравилось чудо о несгораемом Евангелии, и они пообещали проповедникам, что если они им его немедленно продемонстрируют, то они согласны креститься. Обратившись с молитвой к Богу, миссионеры кинули в разожженный огонь свою святую книгу, которая с честью выдержала это испытание. Оба этих источника достаточно ненадежны, но взятые вместе показывают, что как у западных, так и у восточных соседей славян бытовало представление об их особенной приверженности к испытанию огнем, что, вполне возможно, гораздо более точно отражает историческую действительность, нежели остальные описанные в них события.
Об испытании, правда, не огнем, а раскаленным железом говорит и Русская Правда Пространной редакции: «21. Искавише ли послуха (и) не налезуть, а исьтця начнеть головою клепати, то ти им правду железо. 22. Тако же и во всех тяжах, в татбе и в поклепе; оже не будеть лиця, то тогда дати ему железо из неволи до полугривны золота; аще ли мене, то на воду, али до двою гривен; аже мене, то роту ему ити по свое куны» — «21. Если (ответчик) станет искать свидетелей и не найдет (их), а истец будет обвинять (его) в убийстве, то пусть дело решится испытанием железом. 22. Так же и во всех делах, о воровстве и (в делах) по подозрению (в воровстве); если нет поличного, а иск не менее полугривны золотом, то подвергнуть насильно его (т. е. обвиняемого) испытанию железом; когда же (иск) менее, то, если до двух гривен, подвергать испытанию водой, а если еще меньше, то для получения своих денег истцу (достаточно) присягнуть» (Памятники русского права, вып. 1, М., 1952, с. 110, 123).
Как видим, раскаленное железо, неразрывно связанное с кузнечным делом, в эпоху Киевской Руси фигурирует в качестве самой главной формы божьего суда, применяемого при самых тяжелых обвинениях — убийстве и воровстве дорогостоящих вещей. Отметим, что упоминаемое в этой статье слово «клепать» оказывается одновременно связано и с кузнечным делом, и с судебным обвинением-поклепом. Два этих пересечения судебного дела с кузнечным заставляют нас вспомнить, что автор Ипатьевской летописи охарактеризовал Феоста-Сварога как создателя первых законов человеческого общества. Вместе с тем нельзя не отметить, что приоритет испытания раскаленным железом над присягой-ротой является более поздним явлением, которое было обусловлено снижением роли языческого вселенского закона в христианскую эпоху. Стоит отметить, что испытание расплавленным металлом, правда, уже в эсхатологической картине Страшного суда, присутствует и в зороастрийской религии: «Когда Гозихр, что на небе, с лунной вершины упадет на землю, земля испытает такую же боль, какую (испытывает) овца, на которую набрасывается волк. Затем огонь и божество Дрйаман расплавят металл, (что) в горах и холмах, и он останется на земле подобно реке. Затем они заставят всех людей войти в расплавленный металл и очиститься. Тому, кто праведен, тогда покажется так, словно он идет в теплом молоке, а тому, кто грешен, тогда покажется так, словно он на земле идет в расплавленном металле» (Бундахишн). Идея испытания огнем, «могущественным в воздаяниях», в конце времен — очень древняя и встречается нам уже в «Авесте»: «Затем твоему огню, о Ахура, могущественный судия, мы желаем быть для верующего человека ощутимо приятным, о Мазда, а для враждебного человека видимо болезненным, согласно мановению твоей руки» (Ван-дер-Варден Б. Пробуждающаяся наука II. Рождение астрономии, М., 1991, с. 100). На Руси сила древних представлений, идущих из глубин тысячелетий, была столь велика, что они встречаются даже у самых ярых противников язычества. Крестивший нашу страну Владимир, давая обширные права насильственно насаждавшейся на русской почве христианской церкви, закрепил их в своем уставе, сопроводив его следующим заклятием: «Аще кто преобидит наш устав, таковым непрощеным быти от закона божиа, и огнь на себе наследуют» (Памятники русского права, вып. 1, М., 1952, с. 242).
В качестве положительного примера влияния огня, по форме отдаленно напоминающего испытание Бонифация, следует упомянуть обычай, сохранявшийся на Руси до XIX века, согласно которому молодожены после венца проезжали через разложенные в воротах горящие снопы соломы. Ритуал этот должен был обеспечить молодой семье счастье и плодородие, для достижения чего в некоторых деревнях на другой день после брака молодая чета также специально прыгала через огонь.
Поскольку сожжение прелюбодеев в языческой Руси не практиковалось, то на основании многих данных можно предположить, что Сварог в действительности был связан с обычаем трупосожжения и считался его основателем. Погребальный обряд любого народа может дать ценный материал о его религиозных верованиях, поскольку неразрывно связан со всей системой представлений о сущности человека и его состоянии после смерти. В. С. Ольховский дает этому явлению следующее определение: «…Погребальный обряд есть совокупность символических и реальных действий, осуществляемых в соответствии с определенными нормами, несущими религиозно-идеологическую нагрузку, в процессе подготовки и совершения захоронения умершего» (Ольховский В. С. Погребально-поминальная обрядность в системе взаимосвязанных понятий // СА, 1986, № 1, с. 68). Выдающийся отечественный археолог А. В. Арциховский отмечает, что интересующий нас способ погребения имел общеславянский характер и являлся одной из их отличительных черт по сравнению с другими народами: «Курганы были в Средние века еще у скандинавов и тюрков, но все же на таком огромном пространстве распространение курганов мы видим только у славян, причем курганов однородных, сферических. Трупосожжение тоже известно у многих народов, но нигде оно не имеет такого подавляющего преобладания, как у славян VI–X вв., — западных и восточных одинаково» (Арциховский А. В. Культурное единство славян в Средние века // СЭ, 1946, № 1, с. 88). Несмотря на воздействие христианства, стремившегося искоренить все языческие ритуалы, этот имеющий глубокие корни погребальный обряд держался весьма долго, и еще в XII веке Нестор констатирует современное ему положение вещей: «А Радимичи и Вятичи, и Северо один обычаи имаху… И аще кто оумряше творяху трызну надъ нимъ, и по семъ твораху кладу велику, и възложать на кладу мртвѣца и съжигаху, и по семъ събравше кости вложаху въвъ ссудъ малъ и поставляху на столпѣ на путехъ, иже творять Вятичи и нынѣ. Си же обычаи творяху и Кривічи и прочии погании, не вѣдуще закона Бжиа, но творяху сами себѣ закон» (ПСРЛ, т. 2, Ипатьевская летопись, М., 2001, стб. 10) — «А радимичи, вятичи и северяне имели общий обычай… И если кто умирал, то устраивали по нем тризну, а затем делали большую колоду и возлагали на эту колоду мертвеца и сжигали, а после, собрав кости, вкладывали их в небольшой сосуд и ставили на столбах при дорогах, как делают вятичи и ныне. Этого же обычая держались и кривичи и прочие язычники, не имеющие закона Божьего, но сами себе устанавливающие закон». В этом обряде чрезвычайно показательно установление урны с прахом покойного на вершине столпа, что должно было символизировать его нахождение на небе. Со Сварогом этот ритуал связывает не только столб, но и использование горшка, с помощью которого на огне готовилась вареная пища. Само смысловое наполнение этого похоронного обряда как бы подчеркивало параллелизм перехода человеческого общества от сырой к вареной пище, с одной стороны, и перехода от трупоположения к сожжению останков покойника — с другой. Оба этих процесса, символизировавших переход от дикости к культуре, в сознании славян были связаны с богом неба. Даже когда обряд трупосожжения был полностью забыт, столб все равно продолжал ассоциироваться с похоронным ритуалом, как мы можем увидеть на примере заговора-отсушки: «На море на окияне, на острове на Буяне стоит столб; на том столбе стоит дубовая гробница; в ней лежит красная девица, тоска-чаровница…» (Майков Л. Великорусские заклинания, СПб., 1869, с. 24). Отмеченный параллелизм заметен и на примере его сына Сварожича. С одной стороны, он был связан с сушащим зерно в овине огнем, который пользовался у славян таким почетом, что стал даже объектом религиозного поклонения. С другой стороны, этот же Сварожич был поставлен автором «Слова св. Григория о том, како первое погани суще языци кланялись идоломъ и требы им клали; то и ныне творять» рядом с почитанием крылатых мертвецов-навьев и изготовления мостов из теста: «И огневы сварожицю молятся и навьмь мъвь творять и вь тесте мосты делають…» Баня готовилась для навьев — умерших предков, и это указывает уже на связь Сварога и его сына с загробным миром. В данный момент нас интересует значение мостов, упомянутых автором поучения все в том же ряду. В «Слове св. Григория» по Чудовскому списку изготовление этих мостов однозначно приравнивается к «делам сатанинским» и вновь упоминается вместе с поклонением огню: «А дроузии огневи и камению и рѣкамъ и источникомъ (молятся. — М.С.), не токмо же то въ поганьствѣ творяхоу, но и мнози нынѣ то творяять. Крстьяне ся нарицающе, а дѣла сотонина творять: мосты чинять по мертвых…» (Гальковский Н. М. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси, т. 2 // Записки императорского Московского археологического института, т. XVIII, М., 1913, с. 34). Эти же мосты упоминаются и в «Житии князя Константина Муромского». Как видно из фольклора, этими мостами (золотыми, калиновыми) ходили не только покойные предки, но и другие сверхъестественные персонажи: в сказках — богатыри и змеи (там мост связывал не небо и землю, а человеческий и потусторонний мир), в обрядовых песнях христианской эпохи — Бог, апостолы и Богоматерь. В одной западноукраинской колядке говорится:
Этот же мотив проникает и в заговоры: «Идеш ты золотым мостом, зустричав іи Сам Сус Хрысточ и спрашував іи: «Куды ж ты, Матир Боже, идеш?» (Ветухов А. Заговоры, заклинания, обереги, вып. I–II, Варшава, 1907, с. 205) или «Ишла Маць Прачистая по калиновом мосту, сярэбраной тросьциной поприралася. Сустрякая яе Сам Господзь Бог и с Пятром с Павлом. — Куды йдзеш, Маць Прачистая?» (там же, с. 213). О том, что одним из значений этого калинового моста было небо, говорит русская загадка о звездах на небе: «Бежали овцы по калиновому мосту» (Загадки, Л., 1968, с. 18).
Обычай этот дожил в некоторых областях до XIX века, где крестьяне на сороковой день после похорон пекли из теста мосты или лестницы, игравшие ту же самую функциональную роль, чтобы умерший по ним вошел в рай. В некоторых деревнях эти лестницы имели семь ступеней, что соотносилось с распространенным представлением о семи уровнях неба. Подобные лестницы могли служить даже средством гадания, как это было в начале XVIII века в Рязанской губернии. Там пронские крестьяне к празднику Вознесения Господня всегда заготавливали выпеченные из пшеничного теста лестницы из семи ступеней. После литургии все, мужчины и женщины, по очереди поднимались на колокольню и оттуда бросали свои лестницы на землю, отмечая, как они упадут: поперек к церкви или вдоль, целыми или с отбитой ступенью, или разобьются вовсе. «Народ, стоявший внизу, поднимал кинутую с колокольни лестницу, старушки или старички по целости ее ступеней разгадывали, куда и на какое небо при случае смертном должен будет попасть хозяин или хозяйка этой хлебной лестницы, и если все семь ступеней оставались целыми, тогда гадающие надеялись уже непременно быть в Раю. Разбившаяся же вдребезги лестница, прямо и во всей силе, означала грешного человека. На этого несчастливца целый мир начинал смотреть без уверенности!
Все друзья и родственники благоговейно испрашивали у счастливых по крупинке от уцелевших лестниц и, глотая свою крупинку, поминали тем за упокой души всех усопших праведных» (Макаров М. Н. Русские предания, кн. 1, М., 1838, с. 41). Понятно, что первоначально по подобным лестницам душа умершего взбиралась на небо, а затем, в эпоху двоеверия, она стала уже при жизни человека средством гадания о том, на какое небо он после своей смерти попадет, совмещая при этом функцию ритуальной пищи.
Заключительную стадию бытования этого мифологического представления мы видим в одной из былин, где триста русских богатырей «думали думу крепкую, крепкую думу заединую»:
«Кабы была на небе лестница, —(Тихонравов Н. С., Миллер В. Ф. Русские былины старой и новой записи, М., 1894, с. 265).
Всю небесную силу присекли,
Самого бы Христа в полон взяли».
Как видим, уже во время сложения данного текста образ ведущей на небо лестницы утрачивает свое значение как существующей реальности, становясь просто несбыточным пожеланием. Отголоском этих же воззрений, когда их первоначальный смысл уже забылся, стала поговорка «Как ни мостись, а на небо (а к Богу) не влазешь». О том, что у древних славян образы столба и лестницы (которая, по сути дела, представляет из себя два столба, скрепленных ступеньками) были тесно связаны между собой, свидетельствуют данные лингвистики: в болгарском языке слово «стълб» означает «столб», а слово «стълба» — «лестницу», аналогично словенское stolb — «столб» и stolba — «ступень» (Фасмер М. Этимологический словарь русского языка, т. 2, М., 1967, с. 765). Очевидно, что произведенное из одного корня название обоих предметов первоначально подчеркивало их связь как вещей, с помощью которых можно было достичь неба.
Рис. 6. Лестницы в небо на британских петроглифах // Голан А. Миф и символ. М., 1992
Мифологический образ лестницы, ведущей на небо, связанный с представлениями о загробном мире, чрезвычайно древен, и одни из первых его изображений мы видим на Британских островах, где одни петроглифы датируются III тыс. до н. э., а другие — началом II тыс. до н. э. (рис. 6). А. Голан так трактует интересующие нас изображения: «Рисунок в виде концентрических окружностей или в виде диска — это, как мы знаем, неолитический знак неба. Следовательно, концентрические окружности или диск с разрывом или отростками — тоже знаки неба. Представляется, что разрыв — это условное обозначение входа в небо, а придатки, обычно в виде двух линий, обозначают ведущие в небо проход, коридор, лестницу. (…) Думается, что из всего этого можно сделать следующий вывод: рассматриваемые рисунки обозначают небо с входом, через который что-то входит в небо или выходит из него. Этим «что-то» должно было быть то, что люди видели в небе или считали находящимся там» (Голан А. Миф и символ, М., 1993, с. 127). Сам исследователь полагал, что этим предметом было заходящее солнце, обозначенное на рисунках центральной точкой. Однако диск на древних изображениях мог изображать не только небо, но и загробный мир, так же, согласно одному из вариантов его восприятия, находящемуся на небе, и круглую гробницу — толос. В результате еще во времена каменного века понятия неба и загробного мира оказываются тесно связанными, и по лестнице туда могла отправляться и душа умершего. Анализируя происхождение символа лабиринта, А. Голан отмечает: «Таким образом, в эпоху неолита образовался семантический контакт представлений о потустороннем мире как о стране безвыходных путей, о небе и о ловушках. На этой почве происходило совмещение графических изображений неба (имевших вид концентрических кругов), ловушек (имевших вид меандров) и безвыходных путей (условно изображавшихся запутанными взаимопроникающими линиями)» (там же, с. 129). Возможно, один из наиболее ранних вариантов связи похоронного ритуала трупосожжения с символом новой растительной пищи дают нам результаты археологических раскопок второго Збручского (Крутиловского) святилища: «В центральной части помещения на сильно прожженных участках пола были насыпаны обожженные зерна ржи и проса и рядом положены два перекрещивающихся серпа. Третий серп лежал несколько в стороне. Здесь же на прокаленном участке пола находились частично обожженные кости человека — части черепа, ребра, кости ног — и рядом с ним серебряное проволочное височное кольцо, нож, шило, два кабаньих клыка и развал глиняного сосуда XII в. Вдоль западной стены помещения головой к нишеобразной печи лежали части скелета человека — череп и рука. Около черепа также было насыпано обгоревшее зерно, лежал развал горшка и клык кабана» (Тимощук Б. А., Русанова И. П. Второе Збручское (Крутиловское) святилище (по материалам раскопок 1985 г.) // Древности славян и Руси, М., 1988, с. 84). Хоть данное захоронение и датируется XII в., оно сохранило архаичные черты, известные нам и по более ранним памятникам, когда рядом с покойником клались просто зерна, а не выпеченные из них лестницы. Так, в Черной Могиле — грандиозном захоронении эпохи Святослава, содержащем в себе останки князя, молодого княжича и женщины — мы также видим присутствие десяти серпов и зерна. Стараниями христианской церкви обычай выпекать из теста мосты для достижения душой покойного неба в чистом виде был в большинстве мест вытеснен из народного обихода, однако победа новой веры была неполной: судя по всему, он трансформировался в ритуал выпечки блинов для поминовения умерших и в таком виде дожил до XXI столетия. В. К. Соколова отмечает: «Некоторые исследователи видели в блинах отголосок солярного культа — знак оживающего солнца. Но это мнение не имеет серьезных оснований. Блины по происхождению, действительно, ритуальная еда, но связаны они были непосредственно не с Масленицей и солнцем, а с культом предков, который входил как составной элемент и в масленичный обряд. У русских блины — обязательная еда на похоронах и при поминовении умерших родственников. (…) В некоторых деревнях первый блин клали на божницу — «родителям»…» (Соколова В. К. Весенне-летние обряды русских, украинцев и белорусов XIX — начала XX века, М., 1979, с. 47–48). Весьма показательно было и народное объяснение той роли, которая играла эта изготовленная из муки ритуальная пища: «Выразительная фразеология относительно выпечки блинов была зафиксирована П. В. Шейном: в Витебской и других губерниях на Вознесенье нужно было непременно печь блины — «мосьциць Хрысту дорогу на небо». Здесь христианская догма о вознесении Христа на небо получает такое удивительное осмысление, будто надежным способом связи с иным миром является обычай печь блины» (Виноградова Л. Н. Зимняя календарная поэзия западных и восточных славян, М., 1982, с. 188). Как видим, в народном сознании даже христианский Бог не мог достигнуть неба без того, чтобы люди на земле не испекли для него блинов. Тем более это должно было относиться и к умершим людям. Само приведенное выражение о том, что блины мостят Христу дорогу на небо, однозначно показывает генетическую связь ритуала их выпечки с так яростно обличаемым в средние века церковниками обычаем выпечки для умерших родственников мостов из теста, заместителем которых и стали наши сегодняшние блины. Если же блины в положенный срок не испекались, то, соответственно, душа покойника не могла достичь неба и могла отомстить за это живым: «Так, в одном из таких рассказов, записанных в белорусском Полесье, сообщалось, что как-то на «дзевяціны» по умершему мужу хозяйка не смогла напечь блинов, так как не было муки; ночью дочь умершего видела сон, как он «ганялся з секіраю за маткай: зачем ты наліснічкау не непекла!» (там же, с. 187). Хоть в более поздние времена сокровенный смысл этого ритуала и забылся, тем не менее совокупность приведенных данных однозначно свидетельствует о самой тесной связи между трупосожжением, вареной, т. е. приготовленной на огне пищей, сушащим хлеб под овином огнем-Сварожичем и достижением душой умершего небесного рая. Мы видим, что этот до сих пор широко распространенный в русском народе поминальный обряд имеет глубокие языческие корни, однако из-за преследования церковью произошла замена мостов на блины и в подавляющем большинстве случаев полная утрата народной памятью его истинного предназначения. Если добавить к этому то, что богом неба и был Сварог, а у части восточнославянских племен сосуд с пеплом покойного ставился на столб, также тесно связанный с образом этого бога, то мы имеем все основания видеть в нем мифического основоположника этого нового похоронного ритуала.
Весьма интересно в этой связи сообщение Абу-Бекр Ахмеда ибн-Али, известного так же под именем ибн Вахшия, который в своей написанной около 930 г. «Книге о набатейском земледелии» между прочим отметил: «Я удивляюсь Славянам, которые, несмотря на крайнее свое невежество и удаление от всякой науки и мудрости, постановили о сожжении своих мертвецов, так что не оставляют ни царя, ни другого человека без сожжения после смерти» (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей о славянах и русских, СПб., 1870, с. 259). Это сообщение ибн Вахшия, относящееся еще к эпохе языческой Руси, свидетельствует о том, что трупосожжение воспринималось славянским обществом как постановление, которое в своей основе явно имело религиозную основу.
Мусульманские источники дают нам информацию об идеологических представлениях славян в этой сфере в гораздо большей степени, чем отечественные летописи, акцентирующие свое внимание не на описании, а на искоренении дохристианских верований. Шафар аз-Замен Тахир ал-Марвази совершенно четко схватил религиозную суть кремации покойников у славян: «Разводят свиней и сжигают своих мертвых, ибо они поклоняются огню». (Новосельцев А. П., Пашуто В. Т., Черепнин Л. В., Шушарин В. П., Щапов Я. Н. Древнерусское государство и его международное значение, М., 1965, с. 391). Как мы помним из древнерусских поучений против язычества, наши далекие предки поклонялись Сварожичу — огню под овином; многочисленные источники говорят о поклонении огню домашнего очага, и в этот ряд органично вписывается и почитание огня костра, на котором сжигались умершие. Ибн Хаукали отмечает: «Рус есть народ, который сожигает своих мертвецов» (Заходер Б. Н. Каспийский свод сведений о Восточной Европе, т. 2, М., 1967, с. 103). Истахри добавляет к этому описанию следующую подробность: «Русы сжигают тела свои, когда умирают, а с богатыми их сожигаются девушки для блаженства душ своих» (там же, с. 103). Еще более подробно рассказывает об этом ритуале ибн Руст: «Когда умирает кто-либо из них, они сожигают труп его. Женщины их, когда случится у них покойник, царапают себе ножом руки и лица. На следующий день по сожжении покойника отправляются на место, где оно происходило, собирают пепел и кладут его в урну, которую ставят затем на холм. Через год по смерти покойника берут кувшинов двадцать меду, иногда несколько больше, иногда несколько меньше, и несут их на тот холм, где родственники покойного собираются, едят, пьют и затем расходятся. Если у покойника было три жены, то та из них, которая утверждает, что она особенно любила его, приносит к трупу его два столба и вбивает их стоймя в землю, потом кладет третий столб поперек, привязывает посреди этой перекладины веревку, становится на скамью и конец этой веревки завязывает вокруг своей шеи: тогда скамью вытаскивают из-под нее, и женщина остается повисшею, пока не задохнется и не умрет. После этого труп ее бросают в огонь, где он и сгорает. (…) При сожигании покойников предаются шумному веселью, выражая тем радость свою, что Бог оказал милость покойному (взяв его к себе)» (там же, с. 113). То же самое про славян пишет и Гардизи: «И если кто из них умрет, его сжигают… Они во время сожжения покойника играют музыку и говорят: «Мы радуемся, так как на него снисходит милость» (там же, с. 113). В этих описаниях трупосожжения отметим пока два момента: оно рассматривалось как милость к умершему языческого бога, взявшего его к себе, в связи с чем для оставшихся родственников похороны являлись скорее поводом для радости, нежели чем для скорби, и, вследствие этого, вместе с тем как продолжение земного брака, когда одна из жен покойника изъявляла желание тоже быть сожженной, чтобы соединиться в загробном мире со своим супругом.
Особую ценность имеют наблюдения Ахмеда ибн Фадлана, видевшего своими глазами в 922 г. на Волге сожжение знатного руса. Любознательный арабский путешественник подробно расспрашивал спутников покойного о значении этого диковинного для мусульман ритуала и благодаря этому отразил в своих записках религиозные представления восточных славян по этому вопросу первой трети X века. В первую очередь ибн Фадлан отмечает, что сожжение предназначалось исключительно для свободных, но никак не для рабов: «Когда один из них (русов. — М.Л.) заболевает, то они разбивают ему палатку вдали от них, бросают его туда и кладут с ним кое-что из хлеба и воды, но не приближаются к нему, не говорят с ним, даже не посещают его во время (болезни), особенно когда он бедный или невольник. Если он выздоравливает и встает, то возвращается к ним; если же умирает, то они его сжигают, а если он раб, то оставляют его в этом положении, пока не съедают его собаки и хищные птицы» (Гаркави А. Я. Сказания мусульманских писателей… с. 96). В начале этой главы уже приводились данные о том, что в сожжении отказывалось также преступникам и прелюбодеям, так что мы можем с уверенностью утверждать, что данный похоронный обряд рассматривался славянами как привилегия и предназначался лишь для свободных членов своего племени, не запятнавших себя тяжелыми преступлениями.
Пока покойник приготавливался для сожжения в ладье, его спутники выбрали из числа его наложниц ту, которая захотела умереть с ним. «Когда настало среднее время между полуднем и закатом, в пятницу, повели они девушку к чему-то, сделанному ими на подобие карниза у дверей, она поставила ноги на руки мужчин, поднялась на этот карниз, сказала что-то на своем языке и была спущена. Затем подняли ее вторично, она сделала то же самое, что и в первый раз, и ее спустили; подняли ее в третий раз, и она делала как в первые два раза. Потом подали ей курицу, она отрубила ей голову и бросила ее, курицу же взяли и бросили в судно (где уже лежал покойник. — М.С.). Я же спросил толмача об ее действии и он мне ответил: в первый раз она сказала: «Вот вижу отца моего и мать мою!», во второй раз: «Вот вижу всех умерших родственников сидящими!», в третий раз сказала она: «Вот вижу моего господина сидящим в раю (собственно: в саду), а рай прекрасен, зелен; с ним находятся взрослые мужчины и мальчики, он зовет меня, посему ведите меня к нему». Ее повели к судну…» (там же, с. 98–99). Как видим, рай представлялся славянам-язычникам в виде зеленого и прекрасного сада, что напоминает нам этимологическую связь между именем Сварога и Сваргой — раем Индры. Загробный мир особо не отличался от мира земного. Проанализировав описания «того света», присутствовавшие в сказках, Е. Н. Елеонская пришла к следующему выводу: ««Тот свет», о котором говорит сказка, не знаменует конца жизни, напротив, он — продолжение земного существования и рисуется жизненными чертами: в нем помещаются реки, горы, леса, избушки, дома, дворцы, целые государства» (Елеонская Е. Н. Представление «того света» в русской народной сказке // ЭО, 1913, № 3–4, с. 51). Идея столба как связующего небо и землю вертикального начала в данный период получает свое дальнейшее развитие в виде составленных из трех столбов ворот, откуда ей оставалось сделать один шаг до образа райских врат. Интересно отметить, что образ ворот один русский заговор на изгнание с острова зверей и гадов связывает со звездным небом, упоминая среди названий звезд или целых созвездий Сажара и Кучекроя, Замежуя, Отвори ворота (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 1, кн. 2, СПб., 1841, с. 33). В связи с рассматриваемой темой следует упомянуть и мнение М. М. Маковского: «Русское слово «рай» соотносится с er — «дверь», «отверстие»» (Маковский М. М. Сравнительный словарь мифологической символики в индоевропейских языках, М., 1996, с. 43). Поднявшись над этими воротами, живой человек мог увидеть находящихся на небе своих умерших родственников. С уничтожением язычества подобная возможность общения с предками при жизни у русского человека пропала, однако еще в начале XX века в Олонецкой губернии умирающему наказывали передать поклон членам рода:
Данное причитание показывает чрезвычайную живучесть языческих в основе своей представлений о неразрывной связи живых и мертвых членов рода.
В качестве пережитка описанного ибн Фадланом русского погребального обряда выступают общеславянские детские игры, известные у русских под названием «Ворота», а у чехов — «У золотых ворот» (точный перевод слова brana — башня с проездными воротами, в связи с чем отметим, что в древнерусском языке башня обозначалась словом «столп») или «Мост» (последнее названием заставляет нас вспомнить так обличаемые христианскими проповедниками мосты, которые родственники умерших готовили для них из теста). В Чехии в эту игру обычно играли двенадцать мальчиков, двое из которых сразу отделялись от остальных. Вместе они образовывали «ворота» и воспринимались в качестве ангела и черта. Остальные десять ребят являлись «войском» и должны были гуськом пройти через эти «ворота». Двое мальчиков предупреждали:
После этого начинались переговоры с «воротами»:
Войско:(Рыбаков Б. А. Язычество Древней Руси, М., 1988, с. 160)
— Просим вас пропустить нас в золотые ворота.
Стража:
— Что нам за это дадите?
Войско:
— Краюху хлеба с маслом и последнего (из состава войска).
Стража:
— Идите!
После того как все играющие проходят, «ворота» хватают руками последнего в цепочке и заставляют выбирать, к кому он пойдет — к ангелу или черту. Так продолжается еще девять раз, пока все играющие не разделятся на две части, которые затем начинают перетягивать канат. Ворота в этой игре символизируют собой проход в иной мир, который с принятием христианства четко разделился на рай и ад. Показательно, что вместе с последним (т. е. умершим) войско сулит стражам ворот и краюху хлеба, что вновь возвращает нас к отмеченной выше связи между похоронным обрядом и принесением в жертву ритуальной пищи из муки, в совокупности символизирующими собой переход общества от дикости к культуре. В описании ибн Фадлана этой подробности нет, но зато девушка там приносит в жертву курицу, что напоминает нам не только поучения против язычества, осуждающие принесение кур в жертву Сварожичу, но и представления умерших навьев в виде птиц. В аналогичной русской детской игре также происходит разделение мальчиков на две части между раем и адом:
Данная подробность отсылает нас к уже отмечавшейся выше ролью Сварога как первопредка и его связи с умершими дедами. Во Владимирской губернии эта игра называлась «Ангел и Враг». Сначала выбирали двух ребят, соответственно ангела и черта. Ангел задавал вопрос другим детям, а Враг подсказывал ответ: «Ангел, показывая вверх, спрашивал: «Это что?» Ответ — «Небо». Ангел, показывая вниз: «Это что?» — «Земля». Указывается направо; ответ — «Рай». Налево — «Дедушкин (или кошкин) сарай». (…) Если спрошенный сохраняет серьезный вид, то отходит на сторону ангела, если же улыбнется, то поступает к врагу». Разделившись подобным образом на две части, дети приступали к перетягиванию каната (Сорокина Е. «Ангел и Враг» // ЭО, 1900, № 1, с. 155).
В отличии от описания ибн Руста, женщина, виденная ибн Фадланом, не повесилась на воротах, которые нужны были ей как окно в загробный мир, а была удушена на корабле подле своего господина. Арабский путешественник заканчивает описания впечатляющего древнерусского похоронного ритуала следующим образом: «После того подошли (остальные) люди с деревом (лучинами) и дровами, каждый из них имел зажженный кусок дерева, который он бросил в эти дрова, и огонь охватил дрова, затем судно, потом палатку с мужчиной (мертвецом), девушкой и всем в ней находящимся, потом подул сильный, грозный ветер, пламя огня усилилось и все более разжигалось неукротимое воспламенение его.
Подле меня стоял человек из Русов, и я слышал, как он разговаривал с толмачом, бывшим при нем. Я его спросил, о чем он вел с ним речь, и он ответил, что Рус сказал ему: «Вы, Арабы, глупый народ, ибо вы берете милейшего и почтеннейшего для вас из людей и бросаете его в землю, где его съедают пресмыкающиеся и черви; мы же сжигаем его в огне, в одно мгновение, и он в тот же час входит в рай». Затем засмеялся чрезмерным смехом и сказал: «По любви господина его (Бога) к нему послал он ветер, так что (огонь) охватит его в час». И подлинно, не прошло и часа, как судно, дрова, умерший мужчина и девушка совершенно превратились в пепел. Потом построили они на месте (стоянки) судна, когда его вытащили из реки, что-то подобное круглому холму, вставили в середину большое дерево халандж (бук или березу. — М.С.), написали на нем имя (умершего) человека и имя русского царя и удалились» (там же, с. 100–101). Как видим, русская знать уже в начале X века больше не довольствовалась таким простым обрядом кремации, который в землях вятичей, кривичей и части других восточнославянских племен продержался до XII века, и предпочитала быть погребенной не в скромной урне на столбе, а в кургане с любимой женщиной и частью нажитого богатства. Однако столб, столь тесно связанный со Сварогом, здесь все равно присутствует, хоть пепел и погребается в кургане, а в ритуал органично вплетается его дальнейшее логическое развитие в виде ворот, поверх которых можно было увидеть загробный мир. Однако не это главное. В этом бесценном для нас отрывке иноземным наблюдателем была зафиксирована главная цель обряда трупосожжения — с помощью огня как можно быстрее и надежнее отправить душу умершего в рай Сварога. Огонь, по всей видимости, охранял душу покойного от злых сил, способных навредить ей по пути в небесный сад. О том, что представляли из себя эти злые силы, нам сообщает былина о Михайло Потыке. Как показал академик Б. А. Рыбаков, эта былина была составлена в период борьбы между язычеством и христианством, выражая точку зрения последнего. Главный герой ее женится на Марье Лебеди Белой, которая главным условием своего замужества ставит захоронение безо всякого трупосожжения живого супруга рядом с мертвым. Богатырь согласился на такое изменение языческого обряда:
Первой умерла Марья, и верный своему слову Михайло Потык велит своим товарищам богатырям закопать его в землю вместе с мертвой женой. Оставшись без традиционного трупосожжения, мертвое тело (а возможно, и душа) в земле подвергается серьезной опасности:
Понятно, что сидевший рядом с мертвым телом богатырь победил подземное чудовище (о способе, которым он это сделал, речь еще пойдет впереди) и заставил принести змею живую воду, с помощью которой он оживил свою супругу. Сам образ пожирающей трупы подземной змеи в былине явным образом напоминает нам слова руса у ибн Фадлана о глупости захоронения близкого человека в земле, «где его съедают пресмыкающиеся и черви», также очевидно имевшие мифологический подтекст. В одном из преданий о победе Кузьмы-Демьяна над змеем особо подчеркивается, что это чудовище ело именно старых, т. е. уже находящихся на пороге смерти, людей: «Жили колись на світі Кузьма та Демьян. Були вони вже люди старі. А в той час да ходив по світу такий змій, що ів старих людей. От приходить черга до Кузьми-Демьяна. Хоч i старі були вони, але вмирать не хотілось i вони намірились боротись з зміем. Були вони ковалями i скували такі щіпці, що ними, коли прийшов до них змій, ухватили його за язык, запрягли в плуга i ну им орати, поки аж мило на ньому впало, після того підвели змія до річки i він із жажди так напивсь води, що аж лопнув. А як лопнув, то з кусків його тіла поробились маленькі гадюки, що й тепер живуть на світі, а Кузьма з Демьяном таким чином спасли рід людьский, тому то іх тепер i святкують» (Петров В. Кузьма-Демьян в украінськом фольклорі // Етнографічний вісник, кн. 9, 1930, с. 199–200).
Отзвуки архаичных представлений встречаются нам и в христианскую эпоху, в частности в Киево-Печерском патерике. Так, например, Иоанн Затворник следующим образом описывает те мучения, которым подвергал его дьявол. Для избавления от плотского вожделения, которое напускал на него искуситель, подвижник удалился в пещеру, вырыл там яму, доходившую ему до плеч, и собственноручно засыпал ее землей так, что свободными оставались только руки и голова. Однако плотские желания не утихали, а дьявол, со своей стороны, приложил все старания, чтобы изгнать Иоанна из пещеры. Затворник так описывает претерпленные им мучения: «Ноги мои, засыпанные землей, начали снизу гореть, так что жилы скорчились и кости затрещали, потом пламень достиг до утробы, и загорелись члены мои, я же забыл лютую ту боль и порадовался душою, что она очистит меня от такой скверны, и желал лучше весь сгореть в огне том, Господа ради, нежели выйти из ямы той. И вот увидал я змея, страшного и свирепого, который хотел всего меня пожрать, дыша пламенем и обжигая меня искрами. И так много дней мучил он меня, чтобы прогнать из пещеры. Когда же наступала ночь воскресения Христова, вдруг напал на меня лютый тот змей и пастью своей ухватил голову и руки мои, и опалились у меня волосы на голове и бороде, как ты можешь видеть и теперь. Я же уже в пасти змея того был и возопил из глубины сердца моего. (…) И когда я окончил молитву, вдруг блеснула молния, и лютый тот змей исчез от меня, и после того я не видел его и доныне» (Повести Древней Руси XI–XII века, Л., 1983, с. 515–516). Как видим, затворник, добровольно удалившийся от соблазнов мира сего и, по сути дела, похоронивший себя заживо, был вынужден претерпеть два языческих обряда погребения, сменявших друг друга в хронологической последовательности — сначала трупосожжение, а затем ощутил на себе весь ужас предшествующей эпохи, связанный с поглощением тела умершего подземным змеем. Хоть представление дьявола в образе змея и имеет древнюю библейскую традицию, начиная еще с мифа о соблазнившем Еву змее, это не исключает наложение на него и собственно языческих представлений. Специально занимавшаяся изучением образа беса в данном памятнике древнерусской литературы Т. Ф. Волкова приходит к следующим выводам: «Своеобразие беса в Киево-Печерском патерике определяется двумя моментами: его двойственной христианско-языческой природой и художественной многоликостью» (Волкова Т. Ф. Художественная структура и функции образа беса в Киево-Печерском патерике // ТОДРЛ, т. XXXIII, 1979, с. 229).
Поскольку посмертная судьба души явно зависела от способа погребения, то земной огонь-Сварожич должен был защитить славян после смерти и доставить их к его небесному отцу Сварогу. Память о древнем ритуале на Руси хранилась долго, и в одной купальской песне пелось:
Когда ритуал трупосожжения окончательно забылся, народное сознание все равно упорно продолжало отправлять умершего на небо, причем отнюдь не ортодоксальным христианским способом. Одна из песен рисует картину лежащего в чистом поле тела мертвого молодца:
У других славян мы наблюдаем символическую трансформацию: «Архаические элементы гуцульской, подольской, словацкой, моравской, валашской традиций показывают, как ритуал отправления к праотцам трансформируется в «сожжение діда», «дідуха», palenie deda и подобные им действа, где от языческого ритуала сохраняется лишь название, совершаются же они вокруг знака — снопа, пучка соломы и т. п.» (Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов, М., 1976, с. 166). Аналогичную картину мы видим и в Болгарии, где отголосками языческого трупосожжения являются некоторые современные обычаи, в том числе ритуал обожжения могил на 40-й день после смерти погребенного. Когда из-за преследования христианства древний обычай погребения прекратил свое существование, мысль народа стала изобретать новые способы спасения души умершего человека от многочисленных опасностей, угрожающих ей в ином мире. По свидетельству Яна Менецкого, еще в XVI веке в Западной Руси на похоронах мужчины с мечами в руках кричали «бегите, бегите, пекельни (т. е. демоны)». За неимением огня злых духов стали отпугивать металлическим оружием, что вновь вводит нас в круг представлений о небесном кузнеце Свароге, выковавшем людям первое оружие.
Интересное объяснение, судя по данным все тех же арабских авторов, сделавших свои наблюдения до 864 г., давали трупосожжению родственные нашим предкам болгарские славяне: «Люди Бурджан — огнепоклонники, и нет у них священной книги… И когда у жителей ал-Бурджан кто-либо умирал, они отправлялись к его слугам и его свите, которую он покинул, и собирали их вместе, оглашали им заповедь и сжигали их вместе с умершим и говорили при этом: «Мы сжигаем их на этом свете, чтобы они не были сожжены в загробной жизни» (Крюков В. Г. Сообщения анонимного автора «Ахбар аз-Заман» («Мухтасар ал-аджаиб») о народах Европы // Древнейшие государства на территории СССР. Материалы и исследования 1981 г., М., 1983, с. 206). Как видим, древние болгары также представляли себе загробный мир в виде пекла, где по каким-то причинам могли быть сожжены души умерших. При этом трупосожжение рассматривалась как некая религиозная норма, насчет которой существовала специальная заповедь, регулярно оглашавшаяся при каждом подобном случае. К сожалению, восточные авторы не зафиксировали, ни что именно гласила эта заповедь, ни то, кому она приписывалась.
После принятия христианства некоторые черты языческого бога перешли на ряд персонажей из низшей мифологии, типа Мороза или Чура, или на святого новой религии Кузьму-Демьяна. На последнего перешла достаточно значительная часть облика бога-кузнеца, однако часть связанных с этим ремеслом образов встречается и у Касьяна, другого христианского святого. Как и Косма и Дамиан, реальный Кассиан, бывший учеником Иоанна Златоуста, никакого отношения к кузнечному делу не имел, и все подобные черты в народных легендах мы можем отнести к восточнославянским представлениям. Поскольку посвященный ему день отмечался православной церковью 29 февраля, это автоматически соединило данного святого со всем комплексом представлений о високосном годе и его отрицательном воздействии на людей. Если Кузьма-Демьян в народном сознании выступает как носитель положительных свойств, то в народных преданиях о Касьяне иной раз та же самая идея выступает в негативном аспекте. Если первый святой в славянском фольклоре выступает явно как «сниженный» образ Сварога, то про второго святого мы с подобной определенностью этого сказать не можем. Тем не менее, связанные с Касьяном мотивы могут помочь нам более объемно и полно представить соответствующие языческие представления, хотя бы через их негативное отражение и последующее переосмысление в культе этого христианского святого. В первую очередь стоит отметить, что Касьян был тесно связан с загробным миром. На материале посвященных ему праздников это блестяще показал В. И. Чичеров: «В основе его (облика Касьяна. — М.С.) лежат все те же народные представления о нечистой и тайной силе, наносящей вред. Это подчеркивается указанным еще В. И. Далем закреплением за Касьяном трех дополнительных дней — трех четвергов: на Масленой, Святой и Семицкой неделях. Эти дни, при всем их различии, имеют одну общую деталь. Четверг на Масленой известен под названием «четверга» и «широкой Масленой». В этот день в большинстве мест начинали печь блины. «В старину, — сообщал И. Сахаров, — первый блин отдавался нищей братии на помин усопших. В степных селениях первый блин кладут на слуховое окошко для душ родительских. Старухи, кладя блин на это окно, приговаривают: «Честные наши родители! Вот для вашей душки блинок». О том же свидетельствовал И. Снегирев, сообщая: «По обычаю народному блинами поминают усопших; в Тамбовской и других губерниях первый блин, испеченный на сырой неделе, кладут на слуховое окошко для душ родительских». На поминанье покойников на сырой неделе указывают также другие работы, рассказывающие о русской Масленице.
Пасхальная неделя (так же как и Страстная) церковным ритуалом выключалась из поминовения усопших (вплоть до понедельника на Фоминой неделе). Но народный календарь идет вразрез с церковными службами. По народному поверью, четверг на пасху — Навский, или Навий, велик день (укр.) — Пасха мертвецов. «Бог три раза выпускает мертвецов с того света на землю: в первый раз в пасхальный четверг, во второй раз, когда цветет жито, и в третий — на Спас». Поверья о праздновании мертвецами Пасхи общеизвестны; здесь имеет значение указание на четверг Пасхальной недели.
Четверг на Семицкой (Русальной) неделе, называемый Семиком, связывается с Масленицей и характеризуется поминовением покойников, обрядами, проводимыми на кладбищах, видимо, исконными для этого дня в русском народном календаре.
Факт прикрепления трех разных дней к какому-либо одному образу может быть объяснен только наличием в них общих черт, видимо, отвечавших народным представлениям о смысле и значении того лица, которому дни посвящаются.
Указанные три четверга общей чертой имеют только связь с поминовением покойников и верой в их силу. Нельзя ли предположить, что тема покойников — мертвенности (и шире — смерти) связали эти дни с образом Касьяна, праздновавшегося в лишнем февральском дне в году? Легенды и поговорки о Касьяне дают основания для такого предположения» (Чичеров В. И. Из истории народных поверий и обрядов («Нечистая сила и Касьян») // ТОДРЛ, XIV, 1958, с. 533–534). Оставляя в стороне трактовку В. И. Чичерова о связи рассматриваемого персонажа с нечистой и вредоносной силой, неточность которой мы рассмотрим далее, связь всех посвященных этому святому праздников с поминовением умерших предков сомнений не вызывает. Эта связь проглядывает даже в посвященном Кузьме-Демьяну веселом девичьем празднике Кузьминок, о котором, в частности, бытовала такая поговорка: «Кузьминки — об осени поминки».
Весьма близкую параллель славянским представлениям мы находим в литовской традиции. Там основателем трупосожжения считался Совий, пересказ мифа о котором был зафиксирован западнорусским переписчиком во вставке 1261 г. к «Хронике» уже известного нам Иоанна Малалы. Поймав однажды вепря, Совий отдал девять селезенок животного своим сыновьям, чтобы они испекли их. Узнав, что дети, не дождавшись его, сами съели это лакомство, Совий в гневе решил сойти в ад, но смог проникнуть туда только через девятые ворота, которые указал ему один из сыновей. Сын впоследствии отправился на поиски отца и, найдя его тело, похоронил в земле. Однако на следующее утро Совий поведал сыну, что он изъеден червями и гадами. После этого сын положил его в дерево, но на следующее утро отец был вновь изъеден комарами и пчелами. Когда, наконец, сын сжег отцовское тело, Совий успокоился и поведал своему сыну, что «крепко спал, яко детище в колыбели». Поскольку в этом рассказе литовцы, ятваги, пруссы и другие балтские народы названы «совицею», можно предположить, что Совий в мифологии прибалтов играл роль легендарного первопредка, показавшего своим потомкам наиболее удобный путь на тот свет. В. Н. Топоров предполагает в этом мифе и солярную символику, трактуя девять врат ада как девять солнечных «домов» зодиака, символизирующих собой девять месяцев от весеннего равноденствия до рождения нового солнца. Нельзя не отметить разительный параллелизм литовских представлений о посмертной судьбе похороненного в земле человека с проанализированными выше древнерусскими верованиями на сей счет.
Где же именно находился рай язычников-славян, куда после сожжения отправлялись души умерших? Представления о загробном мире каждого народа зачастую противоречивы и взаимоисключающи, и это, по всей видимости, необходимый элемент представлений людей этого мира о мире том. Однако у нас есть возможность более или менее определенно локализовать местонахождение связываемого со Сварогом небесного рая древних славян. В северорусских причитаниях мы видим следующие описания местонахождения умерших родственников:
Как видим, души людей после смерти оказываются рядом с солнцем, месяцем и звездами.
В свете тесной связи Сварога со звездами, отмеченной выше, особый интерес представляет для нас взаимозависимость представлений о смерти и звездах в другом причитании:
Наконец, звезды оказываются последним пунктом нахождения души умершего, которого вдова в своем похоронном причитании сравнивает с красным солнцем:
Исследователи фиксируют эту связь еще для эпохи Древней Руси, когда Млечный Путь воспринимался как «дорожка умерших, идущих на вечное житье», или дорога, «по которой праведники шествуют в рай» (Соболев А. Н. Загробный мир по древнерусским представлениям, Сергиев Посад, 1913, с. 108).
Аналогичные мотивы присутствуют и у южных славян. Так, в сербской песни «Смерть Ивана Сеньянина» говорится:
Далее идет объяснение смысла этого материнского виденья:
Песнь завершается картиной, напоминающей нам описание ибн Фадлана, когда павший на поле брани герой достигает райских селений и обретает там вечную жизнь:
Хоть подробная картина полета души в иной мир встречается нам только в северорусских причитаниях, сохранились красноречивые свидетельства того, что аналогичные воззрения были свойственны и другим славянским народам: «Луна, месяц и звезды — распространенные космические знаки на средневековых югославских надгробиях. При сравнительном анализе их раскрывается красноречивая картина устремления духа умерших в космос, пути его к небосводу, вдоль Млечного Пути, к Луне и звездам в «вечный мир» (Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов, М., 1976, с. 22). Космические знаки покрывают не только каменные югославские надгробья (рис. 7), но и встречаются нам на традиционных словацких деревянных крестах (рис. 8), показывая, что именно в сферу солнца, луны и звезд отправилась душа умершего. Н. Н. Велецкая отмечает, что во всех этих общеславянских представлениях особую роль играли звезды: «Души умерших праведников, замечательных личностей обретают вечную жизнь на звездах; их звезды не гаснут, а сияют вечно. (…) Свидетельства общеиндоевропейских корней мотива связей людских судеб со звездами находятся в древнеиндийском эпосе; примером может служить превращение в звезду отсеченной головы Праджапати» (там же, с. 23). Данные лингвистики подтверждают, что подобные представления зародились еще во времена индоевропейской общности: «Звезды считались вместилищем душ умерших: ср. хет. «звезда», но литов. veles «души умерших»; др.-англ. tungol «звезда», но русск. «дух», «душа». Своеобразной звездой считалась луна: ср. англ. moon «луна», др. сев. maenir «свод крыши» (> «небо»), но лат. manes «души умерших». (…)Понятие звезды (местопребывания душ) тесно связано с понятием смерти: ср. алб. hyll «звезда», но прусск. gallan «смерть»; хет. mul «звезда», но и.-е. mer-«смерть»; англ. star «звезда», но нем. ster-b-en «умирать»; хет. wallas «звезда», но тох. А wal «смерть» (Маковский М. М. Сравнительный словарь… с. 158–159). В этом отношении человек действительно, как об этом говорилось в приводившемся выше орфическом гимне, являлся Астерием-Звездным и после смерти возвращался на свою небесную родину, ассоциирующуюся со Сварогом. Рассмотренные данные говорят о том, что подобный взгляд на человека возник не в Древней Греции, а еще во времена индоевропейского единства.
Рис. 7. Югославские каменные надгробия // Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов. М., 1976
Рис. 8. Словацкий надгробный крест // Велецкая Н. Н. Языческая символика славянских архаических ритуалов. М., 1976
Сходные представления о загробном пути души, правда, уже обусловленные ее земными деяниями, мы видим и в Древней Индии: «Так, при пятом подношении, воды обретают дар человеческой речи. Этот зародыш, покрытый внутренней оболочкой, пролежав внутри десять или девять месяцев или около того, затем рождается.
Рожденный, он живет, пока длится его жизнь. Отошедшего в предназначенный [ему мир], его несут отсюда к огню, из которого он и вышел, из которого он возник.
Те, которые знают это и которые в лесу чтут веру и подвижничество, идут в свет, из света — в день, из дня — в светлую половину месяца, из светлой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к северу, из этих месяцев — в год, из года — в солнце, из солнца — в луну, из луны — в молнию. Там [находится] пуруша нечеловеческой [природы]. Он ведет их к Брахману. Это — путь, ведущий к богам.
Те же, которые, (живя домохозяевами] в деревне, чтут жертвоприношения, благотворительность, подаяния, идут в дым, из дыма — в ночь, из ночи — в другую [темную] половину месяца, из другой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к югу, но они не достигают года.
Из этих месяцев [они идут] в мир предков, из мира предков — в пространство, из пространства — в луну. Это — царь Сома, он — пища богов, его вкушают боги.
Пробыв там, пока не иссякнут [плоды их добрых деяний], они снова возвращаются тем же путем, каким пришли, в пространство, из пространства — в ветер; став ветром, они становятся дымом; став дымом, становятся туманом; став туманом, становятся облаком; став облаком, они проливаются дождем. Затем они рождаются здесь как рис и ячмень, растения и деревья, сезам и бобы. Поистине, труден выход из этого [состояния], ибо [каждый из них] становится подобным лишь тому, кто поедает пищу, кто изливает семя.
Те, кто [отличается] здесь благим поведением, быстро достигнут благого лона — лона брахмана, или лона кшатрия, или лона вайшьи. Те же, кто [отличается] здесь дурным поведением, быстро достигнут дурного лона — лона собаки, или лона свиньи, или лона чандалы» (Упанишады, кн. 3, Чхандогья Упанишада, М., 1992, с. 100–101).
То, что благодаря сожжению душа умершего попадала прямиком в рай, очевидно, предполагало ее восприятие в качестве некоего огненного начала, которое огонь погребального костра освобождал из смертной оболочки тела. Сравнительное языкознание позволяет отнести возникновение данных взглядов еще к эпохе индоевропейской общности: др.-инд. dhava — «человек», «мужчина», но и.-е. dhau — «гореть»; лат. vir «человек», «мужчина», но и.-е. uer «гореть», «огонь»; тох. А atal «человек», но и.-е. ater «огонь»; др.-англ. haelep «человек» < и.-е. kel «гореть» + др.-англ. ad «огонь», «костер» (Маковский М. Сравнительный словарь… с. 387). Действительно, подобные представления имели место, о чем свидетельствует в нашем языке такое выражение, как «погасла жизнь», а возникновение или прекращение человеческих чувств, таких как любовь или ненависть, описывались в терминах возгорания или угасания. «Еще яснее, — пишет А. Н. Соболев, — связь понятий огня и жизни становится для нас в слове «воскресать», которое образовалось от старинного слова «кресъ» — огонь (кресало — огниво, кресати — высекать искры, «кресник» — июнь, то есть месяц огня) и буквально значит: возжечь пламя, а в переносном смысле: восстановить погасшую жизнь. Доказательство нашей мысли, что предок представлял себе душу в образе огня, мы можем усматривать из тех эпитетов, которые мы даем душевным движениям, — так, чувству мы даем эпитеты: горячее, пылкое, теплое; о любви, вражде и злобе выражаемся, что они возгорелись и погасли» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 54–55). В соответствии с мировоззрением славян с самого момента рождения душа человека соотносилась с огненным началом: «Связь новорожденного с домашним очагом зафиксирована в украинской поговорке: «У печурце родився». Этим поверьям некогда соответствовали обычаи, обусловленные семантикой родильной обрядности: только что появившегося на свет младенца полагалось подержать какое-то мгновением над огнем, или поднести его к устью печи, или обойти с ним на руках (обычно это делала кормилица) вокруг домашнего очага, после чего он посвящался в члены рода и получал право наследования отцовского имущества» (Криничная Н. А. Русская народная мифологическая проза. Истоки и полисемантизм образов, т. 1, СПб., 2001, с. 198). То же самое мы видим и в Кадниковском уезде: «При рождении, как только родят ребенка, подносят его к устью печи» (Неуступов А. Д. Следы почитания огня в Кадниковском уезде // ЭО, 1913, № 1–2, с. 246). На связь жизни с огнем в представлении восточных славян красноречиво указывает и украинская сказка «О куме Смерти». «Смерть, — говорит сказка, — жила пид землею, здоровецка хата уся була освичена свичками». Пришедший к ней в гости кум спрашивает ее о таком обилии свечей. Смерть объясняет ему: «Каждый человек, який тилько jе на свити, мае тут свою свичку; як вин тилько родыцьця — свичка запалюетця, як свичка гасне — вин умирае» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 54–55). Поскольку Смерть живет в этой сказке под землей, можно предположить, что она живет в темноте. С другой стороны, как показывает материал русских загадок, звезды ночного неба также представлялись народному сознанию горящими свечами. Как следует из легенды «Как мужик с Николой путешествовали и что они видели», записанной в Череповецком уезде Новгородской губернии, подобные же представления бытовали и у русского народа. По просьбе мужика Николай Чудотворец показал ему его будущее на том свете: «Долго они брели по незнакомой лесистой местности и подошли к такой большущей комнате, что и конца-краю не видать. В комнату вели двери, они были заперты. Но по слову святого Николая двери сами отворились. «Иди в горницу, — говорит святой Николай, — погуляй там, а я приду за тобой». Пошел Фалалей, и дверь за ним сама затворилась.
Огляделся мужик и видит, что к потолку лампадки навешаны. Их так было много, что, кажись, считай целый век, так и то не сосчитаешь. Одна лампадка только дымилась: масло все выгорело, другая уже погасла: масла не было; третья горела. Этих лампадок было не меньше, чем и потухших. Одни горели ярко, другие едва мерцали. Одни горели ровным светом, другие вспыхивали. И понял мужик, что лампадки эти жизни людей» (Библиотека русского фольклора. Народная проза, М., 1992, с. 360).
Блуждающие огоньки на кладбищах и в гораздо позднее время воспринимались как зримый образ души покойного.
С горящим огнем сравнивалась и вся совокупность носителей этого огненного начала, в связи с чем в русском языке далеко не случайно существует параллелизм «пламя» — «племя», ср. также и.-е. kel — «гореть» и др.-инд. kula — «род».
Неразрывная связь души новорожденного с пламенем и, в особенности, с огнем домашнего очага фиксируется в религиозных представлениях и других индоевропейских народов. Одним из эпитетов бога огня Агни был Джатаведас, буквально «знаток всех существ» или «знающий о (предшествующих) рождениях», и в этом качестве он почитался как бог успешного ритуала, обеспечивающего продолжение рода. В этом качестве ведийские арии в гимнах, посвященных Агни, молили его о следующем:
Авторы гимнов то призывали Агни радоваться сложенной в его честь хвале «как рождению собственного ребенка» (РВ III, 15, 2), то называли его «богатым главой рода» (РВ і, 27, 12), а автор самого первого гимна «Ригведы» (РВ і, 1, 9) призывал:
Агни-Вайшванара воспевался как обладающий двойной силой бык «с тысячным семенем» (РВ IV, 5, 3), которое, если судить по другому гимну (РВ III, 2, 10), присутствует во всех существах:
Ведийский свадебный гимн утверждает, что до мужа жена принадлежит трем сверхъестественным существам, последним из которых является бог огня, который и дает ей потомство:
Связь бога огня с рождением потомства отразилось и в достаточно позднем индуистском мифе о рождении бога войны Сканды. Согласно одному его варианту, он произошел от союза Агни и Свахи, принявшей облик шести жен риши, отождествляемых с созвездием Плеяд. По другому варианту мифа его отцом был Шива, семя которого упало в огонь. Агни не смог удержать семя великого бога и бросил его в реку Ганг, которая отнесла семя на гору Химават, где родившегося Сканду воспитали шесть Криттик — жен риши.
Судя по всему, один из наиболее архаичных вариантов мифа, объясняющий связь новорожденного с домашним очагом, был изложен Плутархом в рассказе о Ромуле: «Но некоторые рассказывают о его рождении совершенно невероятные вещи. У царя альбанского, Тархетия, кровожадного деспота, случилось во дворце чудо: из середины очага поднялся мужской член и оставался так несколько дней. В Этрурии есть оракул Тефии. Он дал Тархетию совет соединить его дочь с видением, предсказывая, что у ней родится славный сын, богато наделенный нравственными качествами, счастьем и телесною силой. Когда Тархетию сказали об ответе оракула, он приказал исполнить прорицание одной из своих дочерей; но она оскорбилась и послала вместо себя рабыню. (…) Когда у рабыни родилось двое близнецов, Тархетий отдал их какому-то Тератию с приказанием убить; но тот унес их и оставил на берегу реки» (Плутарх. Избранные жизнеописания, т. 1, М., 1987, с. 55). То, что в более позднюю эпоху описывалось как чудесное рождение будущего царя, в эпоху индоевропейской общности было обычным уделом всех членов племени, о чем красноречиво свидетельствуют как ведийские гимны, когда при помощи Агни на свет появляются не только вожди, но и рядовые арии, так и восточнославянские представления о родившихся у печурки детях простых крестьян.
Вышеперечисленные как собственно славянские, так и общеиндоевропейские представления о рождении детей то от звезд, то от пламени домашнего очага (а также миф о происхождении всех славян от бога солнца, подробно рассмотренный нами в книге «Дажьбог — прародитель славян») формально как будто противоречат друг другу. Однако то, что кажется нам взаимоисключающими представлениями о происхождении человеческой души, в древности могло быть взаимосвязанными частями единой системы. В своей целостности она встречается нам в среднеперсидском тексте «Денкарт», повествующем о происхождении Заратуштры: «Как откровение говорит об этом: когда Аухармазд создал материал для Заратуста, слава затем в присутствии Аухармахда перешла на материал для Заратуста, на этот зародыш, с этого зародыша она перешла на…; от бесконечного света она перешла на Солнце; от Солнца она перешла на Луну; от Луны она перешла на звезды; от звезд она перешла на огонь в доме Зоисха, а от этого огня она перешла на жену Фрахимвана-Зоисх, когда она родила ту девочку, которая стала матерью Заратуста» (Ван-дер-Варден Б. Пробуждающаяся наука. II. Рождение астрономии, М., 1991, с. 161). Этот фрагмент иранской традиции, взятый в контексте рассмотренных выше греческих, римских, славянских и индийских представлений о происхождении человеческой души от звезд и домашнего очага, а также рассмотренных представлений о ее возвращении на свою небесную прародину, дает нам основание предположить, что в период индоевропейской общности таинство происхождение жизни объяснялось нашими далекими предками так же или почти так, как это сделал автор «Денкарта». Обратную последовательность прохождения этих небесных светил мы видим в двух русских заговорах. Так, в заговоре на удачную ловлю описывается такой путь охотника: «Пойду из избы в двери, из дверей в сени, из сеней на крылечко, с крылечка по леснице в чистое поле, в твердые заводы, в восточную сторону, во темные леса, под ясную зорю, под красное солнце, под светлый месяц, под частые звезды! Ясной зорей оденусь, красным солнцем опояшусь, частыми звездами опотычусь…» (Сахаров И. П. Сказания русского народа, т. 1, кн. 2, СПб., 1841, с. 34). Лечебный заговор отсылал колотья и болезни подальше от человека: «И заповедую вам, колотье и болести, таскаться по миру от востока до запада, от озера до болота, от горы до дола,… от звезды до месяца…» (там же, с. 32).
Генетически родственные воззрения были зафиксированы в Индии в рассмотренном выше мифе о рождении бога Сканды, причем в обоих вариантах этого мифа фигурируют Агни и созвездие Плеяд. Обращает на себя внимание та ключевая роль, которая отводится во всей этой захватывающей дух картине космического круговорота душ огню. Спускаясь на Землю из глубин космоса для вселения в тело будущей матери, душа человека должна пройти через огонь домашнего очага. Тело завершившего свой жизненный путь на этой Земле человека кладут на огонь погребального костра, и с его пламенем душа возвращается назад, на небо. Взятый в двух своих ипостасях, огонь оказывается теми воротами, пройдя через которые души людей то спускаются с небес на землю, то опять поднимаются к звездам.
В свете тесной связи Сварога со звездным небом весьма интересным представляется сделанный А. Н. Соболевым следующий вывод: «Отождествление души с огнем послужило основанием для древнего человека представлять ее и под образом звезды, потому что последняя, по его воззрению, считалась тоже огнем. Это сближение усматривается в тех метафорах, которые и до сих пор ей придаются простолюдином: «Звезды горят, звезда гаснет, звезда пылает». Остаток древнего представления души в образе звезды мы встречаем также в народных верованиях, по которым рождение человека сближается с появлением на небе особо принадлежащей ему звезды, а смерть его — с падением таковой…» (там же, с. 56).
При этом земной огонь воспринимался славянами-язычниками как сила, способная в какой-то степени влиять на этот огонь души. Так, автор древнерусского поучения против язычества «Слова св. Григория по Чудовскому списку» обличал своих современников в том, что те в день поминовения умерших предков в Великий четверг сметают мусор к воротам и жгут его для обогрева душ мертвых: «И сметье оу воротъ жгоуть в великои четвергъ, молвящ тако оу того огня дша приходяще огрѣваются» (Гальковский Н. М. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси, т. 2 // Записки императорского Московского археологического института, т. XVIII, М., 1913, с. 34). Обычай этот держался исключительно долго. Так, 26-й вопрос «Стоглава» 1551 г. гласит: «А в Великий четверток порану солому палят и кличут мертвых» (Стоглав, СПб., 1863, с. 141–142). Хоть это свидетельство XVI века и не упоминает такую важную черту, как зажжение костра у ворот, т. е. в пограничной зоне между земным и потусторонним миром, но зато оно фиксирует временную приуроченность этого обряда, связанную, по всей видимости, с восходом солнца. Родственные представления были зафиксированы и у западных славян: в воскресенье четвертой недели Великого поста, когда происходило поминовение предков, лужичане ходили с зажженными факелами, вспоминали покойников и на обратном пути пели: «Смерть мы погасили, новую жизнь зажгли!» Отголоски обряда трупосожжения мы находим даже в довольно поздней стихотворной загадке:
В. В. Митрофанова связала ее с воспоминанием об обычае везти во время похорон покойника в санях, однако здесь мертвое тело однозначно отождествляется с «сухим деревом», что наводит на мысль о его сожжении. Показательно, что загадка называет три критерия, отличающие умершего от живого: в мертвеце уже ничего не «пыхнет» (в отличие от огня духа, вспыхивающего в живом человеке), не «дыхнет» (указание на отсутствие дыхания, чисто этимологически связанного с душой) и не «ворохнется» (показатель недвижимости мертвого тела). В зависимости от того, обладал или нет человек магической силой, данный образ души в восприятии окружающих мог варьироваться от небольшого огонька до огненного шара. Представление об этом настолько укоренилось в народном сознании, что было зафиксировано этнографами даже во второй половине XX века. В 1967 г. в с. Новое Юрьев-Польского района Владимирской области был записан следующий рассказ о том, как душа одной умершей колдуньи вылетела в виде огненного шара: «У нас одна женина была, она сейчас умерла. Она что-то знала… Когда она помирала, веник просила. Ей веник подашь — она тебе передаст (колдовство). Умирала тяжело, ей медсестра делала уколы. Открывали трубу, а сын шел из города, видел, как из трубы шар огня выскочил» (Носова Г. А. Язычество в православии, М., 1975, с. 144). В XIX в. подобные древние представления, окрашенные, правда, уже христианскими напластованиями, применялись ко всем колдунам и ведьмам: «Так, простой народ думает, что ведьмы и колдуны по смерти огненными шарами каждый год отправляются к реке Иордану омывать свои грехи, но их на пути всегда застигает дождь, и они никогда не достигают своей цели» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 70).
Археологические данные полностью подтверждают сообщения письменных источников о широчайшем распространении трупосожжения у славян и, в свою очередь, дают нам новые интересные данные. И. П. Русанова констатирует: «Во второй половине 1 тысячелетия н. э. на территории Северо-Западной Украины безраздельно господствовал обряд трупосожжения. Известны урновые погребения и сожжения под курганными насыпями. (…) Все погребения расположены на площади поселений между домами или в непосредственной близости от селищ и городищ. На городище Бабка погребение находилось в валу; в Корчаке обнаружены два погребения в разных частях поселения на площади между домами; в Тетеревке найдено два горшка с костями, стоящих рядом с жилищем; в Шумске остатки 20 погребений примыкали к святилищу и входили в состав целого культового комплекса. В этот комплекс Шумска входило и специальное место для сожжения умерших — мощное кострище, окруженное ровиком» (Русанова И. П. Славянские древности VI–VII веков, М., 1976, с. 42). О последнем религиозном центре небольшой округи следует сказать особо. Помимо святилища и могильников археологи обнаружили там один жилой дом, окруженный четырнадцатью наземными постройками-сараями. Дом и хозяйственные сооружения представляют из себя богатую усадьбу с большими хозяйственными запасами, где, по всей видимости, жил старейшина, выполнявший обязанности жреца, провожавшего умерших соплеменников в последний путь. Обычно захоронения располагались в непосредственной близости от поселка, однако из этого правила есть исключения: огромный некрополь у румынского села Сэрата-Монтеору, содержащий более 1500 славянских трупосожжений VI–VII вв., и остров Рюген, где еще в XIX в. немецкими археологами было открыто 1526 славянских могил. Подобные массовые захоронения были, по всей видимости, обусловлены исключительной святостью этих мест: относительно Рюгена, запечатлевшегося в русском фольклоре под именем «острова Буяна», это можно утверждать с полной определенностью, и это же весьма вероятно относительно некрополя на территории Румынии.
Сам погребальный костер мог существенно варьироваться в размерах, что зависело от статуса, который покойник занимал в обществе. У рядовых общинников археологи фиксируют кострище около 10 м в диаметре при толщине спрессованного слоя угля и золы в 30–40 см, а местного князя эпохи Святослава, останки которого были погребены в Черной Могиле под Черниговом, сожгли на костре площадью свыше 300 м, огонь от которого был виден на 30 км во все стороны. Однако зачастую одним погребальным костром дело не ограничивалось: «Процесс погребения мы должны представить себе так: складывали погребальный костер, на него «възложаху мьртвьца», и это непосредственное похоронное дело сопровождалось религиозно-декоративным сооружением — вокруг крады… прочерчивали геометрически точный круг, рыли по кругу глубокий, но узкий ровик и устраивали какую-то легкую ограду вроде плетня из прутьев (следов бревенчатого тына нет), к которой прикладывали значительное количество соломы (снопов?). Когда зажигали огонь, то пылающая ограда своим пламенем и дымом закрывала от участников церемонии процесс сгорания трупа внутри ограды» (Рыбаков Б. А. Язычество древней Руси, М.,1988, с. 88). Это описание было сделано Б. А. Рыбаковым по материалам южнорусских курганов, а вот какие интересные наблюдения о захоронении на Севере Руси, органично сочетавшем центральный столб и частокол по кругу, были приведены А. А. Фроловым: «Столб в насыпи имеет несомненное ритуальное значение. (…) В данном случае этот образ заключал в себе идею единства мироздания: основание столба было заглублено в материк (корни, уходящие в нижний ярус Вселенной), а верх, который, как можно предполагать, возвышался над насыпью, «уходил в небо». И если допустить, что найденные кальцированные кости находились первоначально в какой-то связи со столбом (на нем, в нем), то остатки погребения или жертвы также связывались с «верхним миром».
Скорее всего ритуальный смысл имели вертикально стоявшие обугленные плашки и каменная вымостка в насыпи. Аналогии таким столбикам известны и в других районах Восточной Европы в славянских древностях того времени.
Немаловажной деталью обрядности является и кольцевая ограда во рву. Случаи сооружения бревенчатого частокола, закрепленного в канавке, окружающей курган, известны по всей территории расселения восточных славян. Любопытно, что в Боршево, Тризново и Западной оградки встречались в тех же курганах, где фиксировались центральные столбы. В Новгородской земле сооружение кольцевой оградки в насыпи известно, например, по кургану 4-й группы Липицы IV (Демянский р-н). В древнерусских курганах с трупоположением подобная деталь обряда отмечена на территории древлян, вятичей, полян, дреговичей, в Волго-Окском междуречье. Во многих случаях частокол сжигался уже во время погребения или сразу после него. Это особенность и славянских, и древнерусских курганов.
В нашем случае оградка скорее всего была намеренно сожжена вскоре после сооружения насыпи. Известно, что любое замкнутое пространство символизировало границу. И если насыпь представлялась как вход в иной мир, то кольцо пламени горящей оградки было символом «огненной реки», разграничивающей два мира. Представления о реке-границе многократно зафиксированы фольклористами и этнографами. Еще в XIX веке крестьяне воспринимали образ «огненной реки», лежащей на пути в страну мертвых, буквально, как объективную реальность. Этот же образ дают нам русские народные сказки, в которых герой, путешествующий в тридевятое царство, к бабе-яге или другим подобным персонажам, связанным с миром смерти, как правило пересекает реку или озеро, часто огненные. Образ «огненной реки» характерен и для древнерусских апокрифов, впитавших народные, то есть еще языческие, представления о мире. Обращает на себя внимание формальная противоречивость образа, совместившего противоположные стихии — огонь и воду. Вероятно, их единство, как и единство верха и низа, в представлении язычника и двоеверца, было присуще логике иного мира» (Фролов А. А. Сопка у дд. Брод — Лучки Валдайского р-на Новгородской области (результаты исследования и интерпретация) // Новгород и Новгородская земля. История и археология, вып. 8, Новгород, 1994, с. 45–46). Через эту реку можно было перейти по мосту или переплыть на лодке. Первый способ присущ в основном иранской мифологии в виде моста Чинвата, который души умерших должны были преодолеть на пути в рай, но был знаком и восточным славянам. Отголоски его были рассмотрены выше, в связи с мотивом моста, по которому ходят Бог, Богоматерь, умершие предки. Зачастую это был просто мост между этим и тем светом, без упоминания огненной реки. Последняя возникает в Волоколамском патерике, где говорится о видении огненной реки, загораживающей грешникам вход в рай: «Чрезъ рѣку огненную мостъ, а на немъ искусъ. Грѣшніи же на томъ искусѣ удержаны бываху от бѣсовъ, и во огненную рѣку пометаеми» (Рязановский Ф. А. Демонология в древнерусской литературе, М., 1916, с. 120). Бытовал этот образ не только в письменной, но и в устной традиции. По смоленским поверьям, связанным со смертью, «каждая баба, идя в баню, несет с собой лучину, которую она кладет через огненную реку при переходе ее в будущей жизни» (Еремина В. И. Ритуал и фольклор, Л., 1991, с. 151). Однако гораздо чаще в восточнославянской традиции через эту реку переправлялись не по мосту, а на лодке. Образ огненной реки, которую предстояло пересечь умершим, предполагал и образ перевозчика, которым на Руси после ее христианизации был объявлен архангел Михаил:
В этом стихе обращают на себя внимание два момента: перевозчик назван царем, как и Иисус Христос (ниже будет показана связь Сварога с верховной властью, олицетворением которой стал его сын Дажьбог), а сам рай, названный «пресолнышним», явно связан с дневным светилом. В Сербии мы вновь видим образ святых перевозчиков душ, но там их, во-первых, уже двое, во-вторых, ничего не говорится об их царском достоинстве, да и сам рай не связывается с солнцем. У южных славян к лежащему под райским деревом св. Николаю приходит Илья-пророк и говорит: «Вставай, Никола! Пойдем в лес, построим корабли и перевезем души с того света на этот» (там же, с. 576). В свое время А. Н. Соболев констатировал: «Преддверием рая и ада служит огненная река, которая отделяет жилище живых от умерших. Она со всех сторон обтекает землю, так что избежать ее нет возможности как праведным, так и грешным» (Соболев А. Н. Мифология славян. Загробный мир по древнерусским представлениям, СПб., 2000, с. 252). Весьма ценным в этой связи следует признать наблюдение лингвиста О. Н. Трубачева об исконном значении славянского слова «рай»: «Напротив, одна исконнославянская этимология, встретившая критику Фасмера, кажется нам заслуживающей внимания: речь идет о родстве rajь и rojь, reka. Следует только уточнить отношения ближайшеродственных форм rojь и rajь; вокализм rajь обнаруживает продление, а оно указывает на производность, т. е. rajь (roj-) не «течение», а «связанный с течением», возможно, что-то в смысле «заречный», что лучше отражает существо представления» (Трубачев О. Н. Этногенез и культура древнейших славян, М., 2002, с. 190). Связанные с этим представлением пережитки сохранились на Русском Севере вплоть до XX века, несмотря на кардинальную смену похоронной обрядности под влиянием христианства: «В погребально-поминальных действиях сохранились и воспоминания о реке как путеводной нити, связывающей мир мертвых и живых. Этим объясняется обычай, по которому бросали в реку солому, использованную при обмывании, стружки, оставшиеся при изготовлении гроба. Первоначально и сам путь на «тот» свет мыслился как водный. Не случайно приснившаяся пустая лодка была приметой скорой смерти» (Семенов В. А. Обряды жизненного цикла в традиционной духовной культуре русских Нижней Печеры (в контексте мифо-поэтических представлений) // Устные и письменные традиции в духовной культуре Севера, Сыктывкар, 1989, с. 119). С понятием течения, однако, могла быть связана не только река, но и звездное небо: «Мнози видѣша течение звѣздное на небеси, и оттогахуся звѣзды отъ небеси на землю» (Словарь русского языка, вып. 5, М., 1978, с. 346). Следует отметить, что звезды еще с индоевропейских времен находились в самой непосредственной связи с душами умерших или еще не родившихся людей, в результате чего и само небо могло восприниматься как охватывающая землю гигантская река между человеческим и загробным мирами. Непосредственно с этим комплексом представлений была связана мифологема о некоторых славянских языческих правителях как перевозчиках, которая будет нами рассмотрена более подробно в шестой главе.
Поскольку обычай трупосожжения играл такую важную роль в духовной жизни славянского общества, то мы можем предположить его возникновение еще в праславянский период, и тогда он будет играть роль одного из важнейших критериев для решения вопроса о том, какую археологическую культуру нам следует относить к праславянам. В своем докладе «Погребальный обряд между Эльбой и Вислой в VI–X вв. как источник изучения религии западных славян», прочитанном на Первом международном симпозиуме по славянскому язычеству в 1981 г., польский археолог Е. Золль-Адамикова показала, что славянам с глубокой древности был свойственен обряд кремации умерших. На территории Европы данный ритуал возник достаточно давно: «Изменение погребального обряда — от трупоположения к кремации, наблюдается во многих областях Европы во второй половине II тыс. до н. э., особенно в период сложения культуры погребальных урн, свидетельствует в первую очередь о распространении новых представлений о загробной жизни, согласно которым огонь помогал душе человека освободиться от тела и взлететь в небо. Чтобы «помочь» полету души, в погребальный костер часто клали крылья птиц» (История Европы, т. 1, Древняя Европа, М., 1988, с. 122). В массовом масштабе этот новый ритуал возникает на территории лужицкой культуры, сформировавшейся на рубеже 1300 г. до н. э. на большей части Польши, Восточной Германии и северных областей Чехии и Словакии. Исследователи отмечают: «Обычай сожжения мертвых был известен задолго до распространения лужицкой культуры, но только с появлением этой культуры трупосожжение становится господствующим и широко распространяется по всей Европе» (Погребальный обряд племен Северной и Средней Европы в 1 тыс. до н. э. — 1 тыс. н. э., М., 1972, с. 12). Хотя напрямую лужицкую культуру и нельзя непосредственно соотнести с праславянами (по мнению археологов, ее оставили древнеевропейские племена, из которых впоследствии развились пракельты, праиталики, иллирийцы, прагерманцы и праславяне), тем не менее, по одной из наиболее распространенных гипотез, она сыграла важную роль в их становлении: «Следовательно, судя по данным археологии, славяне как самостоятельная этноязыковая единица начали формироваться в середине 1 тысячелетия до н. э. в результате взаимодействия и метисации носителей восточной части лужицкой культуры (в языковом отношении древнеевропейские племена) с расселившимися на их территории племенами поморской культуры…» (Седов В. В. Происхождение и ранняя история славян, М., 1979, с. 51). Таким образом, мы можем достаточно точно определить время возникновения обряда трупосожжения, который действительно имеет самое непосредственное отношение к становлению славян в качестве отдельного народа, и, соответственно, время возникновения данного связываемого со Сварогом и его сыном огнем-Сварожичем комплекса идеологических представлений.
Хотя в Европе обычай трупосожжения становится господствующим только со времен лужицкой культуры, мы можем предположить его более глубокие корни, уводящие нас в эпоху индоевропейской общности, распавшейся в III тыс. до н. э. В Индии сожженные на погребальном огне предки описывались находящимися на небе (РВ Х, 15,14):
Следующий гимн (РВ Х, 16) был специально посвящен Агни как погребальному костру, и в первом же четверостишье содержалась просьба к богу огня отправить умершего, воспринимаемого как приготовленная наподобие еды жертва, на небо:
Представление о покойнике как запеченной жертве было присуще и древнерусской традиции, о чем свидетельствует надпись № 21 в храме Софии в Новгороде: «…(ки)те пиро(ге въ) печи, гридьба въ корабли… перепелъка пар(е в)ъ доуброве, пост(ави) кашоу, по(ст)ави прироге, тоу иди». А. А. Медынцева интерпретировала ее как песенку-считалку, однако с ней не согласилась Т. В. Рождественская, которая совершенно справедливо связала ее с комплексом похоронных представлений: «Однако ее метафорический смысл и местоположение в Мартирьевской паперти собора вблизи от гробницы архиепископа Мартирия позволяют связать этот текст с погребальным ритуалом. Представления о покойнике в замкнутом пространстве гроба как гребной дружине (гридьбе) в корабле или как о пироге в печи, о покинувшей тело душе как о перепелке, парящей в дубраве, упоминание о поминальной тризне с ритуальными кушаньями («постави кашу, постави пироге…») и о проводах на тот свет («ту иди») восходят, несомненно, к языческим истокам. Видимо, неслучайно оба этих текста были тщательно зачеркнуты современниками, а чуть ниже надписи на стене Мартирьевской паперти тогда же появилась надпись: «Оусохните ти роуки» (№ 204)» (Рождественская Т. В. Древнерусские надписи на стенах храмов, СПб., 1992, с. 21). Отметим только, что образ корабля мог появиться в этом тексте и в связи с разобранным выше представлением о переправе души после смерти через реку, да и в целом здесь упоминаются вещи, связанные с тремя стихиями (огонь, вода и воздух), играющими роль в загробных странствиях души. Печь, в которой соединились образы домашнего очага и столба (как отмечает И. И. Срезневский, одним из значений древнерусского слова «столб» как раз и было «печной столб», «печь»: «Ставъ въ своеи избѣ оу столба пещна») (Срезневский И. И. Словарь древнерусского языка, т. III, ч. 1, М., 1989, с. 580), была тесно связана с похоронным ритуалом. Еще в XIX веке крестьяне, возвратясь домой с похорон, обязательно прикладывали руку к очагу или печи, чтобы животворящей силой домашнего огня очиститься от соприкоснувшейся с ними скверны смерти. С другой стороны, печь, как и ворота, воспринималась как своеобразное окно между мирами, и в Белоруссии верили, что если в течение сорока дней после похорон по вечерам заглядывать в дом через «пичне окно», то можно увидеть умершего. В Олонецкой губ. на сороковой день после смерти ставили прибор для покойника, которого, как считалось, можно было увидеть, сев за печь, а в Словакии верили, что если в Сочельник посмотреть в печь, то можно увидеть умершего отца. Как видим, с принятием христианства в разных местах славянского мира печь стала выполнять ту же функцию, что и ворота русов-язычников, описанные ибн Фадланом.
Также и «Илиада» фиксирует обряд трупосожжения у древних греков. Описание этого обряда начинается с того, что к Ахиллу является душа его убитого друга Патрокла, которая жалуется, что не может попасть в Аид без совершения этого погребального обряда:
Затем идет описание приготовления погребального костра:
Как видим, и в данном случае большое значение имели ветра, которые приходилось умилостивлять специальными приношениями.
Поскольку ни ведийские арии, ни греки эпохи Троянской войны не имели тесных контактов с лужицкой культурой, нам остается предположить возникновение обычая трупосожжения уже в эпоху индоевропейской общности. Мало кто задумывается об этом, но даже современное русское название огня семантически указывает на этот обычай. Как указывает О. Н. Трубачев, слав. «огонь», лит. ugnis, лат. ignis, др.-инд. agni восходят к слову ngnis, в начале которого идет отрицание «не-», второй член представляет из себя индоевропейский корень, представленный в слав. gnitі, русск. «гнить». «После этого семантическая реконструкция этого названия огня будет как бы «не-гниющий», и нам остается здесь вспомнить о тех культурных предпосылках, которые вызвали такое обозначение огня: так мог называться, вероятнее всего, ритуальный огонь, пожирающий останки умершего, и вполне возможно, что первоначально так назывался только огонь погребального костра. Вывод культурно-исторический: и.-е. ignis явилось языковым неологизмом, отразившим нововведение кремации» (Трубачев О. Н. Этногенез и культура древнейших славян, М., 2002, с. 211).
Как видим, данный термин присущ не всем индоевропейским языкам, из чего можно заключить, что обычай трупосожжения возник уже в период начавшегося распада индоевропейской общности. С этим вполне совпадает мнение М. Янюнайте о том, что кремация появляется в IV тысячелетии до н. э. (Янюнайте М. Некоторые замечания об индоевропейской прародине // Baltistica XVII (1), 1981, с. 66). Поскольку, как было показано в предыдущей книге, посвященной Сварогу, кузнечное ремесло также возникает в период распада индоевропейской общности в IV–III тысячелетиях до н. э., мы вправе предположить, что оба этих новых явления в жизни наших далеких предков были связаны между собой, и притом не только хронологически.