“Вьясадева сказал:

Я созерцаю многочисленные знамения, внушающие ужас, о бык из рода Бхараты. Я вижу солнце, луну и звезды, объединившие свое сверкание, в то время как свод небес стал белым, как корень лотоса, и не близятся ночь и вечер. В храмах оживают изваяния, богини и боги смеются, дрожат или извергают кровь из уст. Ужасно кричат птицы, боевые колесницы кшатриев сдвигаются с места сами собой, барабаны исторгают гром, не тронутые ударом. Облака полны молний, рев несется с небес, умножилось число насекомых и пожирателей падали. Животные плачут, и слезы их уязвляют землю.

В небе парит невиданная птица, с одним крылом, одним глазом и одной ногой; она испускает гневные крики, от которых кровью рвет тех, кому случается ее услышать. Подле нее множество ужасных комет, сверкающих точно молнии Индры.

Деревья в лесах не ко времени приносят цветы и плоды, подобно тому и у женщин происходят выкидыши; иные же разрешаются чудовищами. Детеныши животных рождаются с двумя головами, хвостами или лингамами, тремя глазами или пятью ногами. Коровы доятся кровью. Земля содрогается, и в небе демон Раху приблизился к Солнцу.

Пришли сильные ветры и нет пыли; но ливни приносят пыль вместо воды.

Ослепительный свет исходит от луков, и мечи сияют. Нет сомнения, о доблестнейший из царей, что оружие предвидит большое сражение и ликует, ожидая его. Подобным же образом блещут доспехи и знамена, о царь.

Большие реки отныне текут вспять, и вода в них обратилась в кровь.

Все это, несомненно, означает, что множество владык, отважных в сражении и наделенных большой силой, найдет свою гибель. Голая земля станет им ложем сна и выпьет их. Час их приспел”.

Посол неприкосновенен, кто бы он ни был: так гласит Закон-Дхарма, нерушимый вовеки. Одинокая колесница Сыча-Улуки, сына Шакуни-Сокола, лучшего игрока в кости в трех мирах, приближалась к лагерю под вой карнаев, ожидаемая слугами с “почетной водой” и угощением; но в шатре, венчанном стягом Обезьяны, ожидали только последнего предложения сдаться.

И, возможно, – оскорблений.

Отец-Сокол, не оправдывая имени, напоминает сытого хомячка; сын, вероятно, удался в мать, или же просто по молодости сухощав. Однако и лицом он не похож на Шакуни; в чертах можно разглядеть общее, но по лицу молодого Сыча слишком легко прочитать его мысли. Или сам Царь Справедливости стал проницательней за минувшие годы?

Он понимает мгновенно: да, оскорбления.

Улука опускает взгляд.

Стойкому-в-Битве почти жаль этого юношу.

— День битвы близок, – заученно произносит Сыч. – Теперь спадет с тебя, Юдхиштхира, личина добродетели, и откроются наконец людям властолюбие и кровожадность Пандавов.

Царь Справедливости вздрагивает. Кто бы ни произносил эту речь – сам ли Боец, или любой из советников, более сведущий в красноречии, – каждое слово бьет в цель, как стрела Арджуны.

— Ты, Юдхиштхира, подобен тому коту, о котором рассказывают, что он прикинулся благочестивым подвижником, чтобы легче было пожирать доверчивых мышей. Говоришь ты одно, а делаешь другое. Но пришла пора сражения, и тебе, нареченному Стойким-в-Битве, более не укрыться за каверзными речами. Будь же сам тверд духом и вдохни мужество в своих братьев: повара Бхимасену, конюха Накулу, пастуха Сахадеву и учителя танцев Арджуну. Братья твои часто хвастали своей силой и грозили смертью Махарадже Дурьодхане, пусть же они явят свою силу и доблесть не на словах, а на деле. Пусть Пандавы докажут, что они не царские слуги, а цари!

— Это все? – осведомляется конюх Накула.

— Кришне, прозванному Джанарданой, мой государь велел передать такие слова, – Улука говорит ровно, хотя недоброе предчувствие жирной змеей вползает в его нутро. – Чародейством Кауравов не удивить, им эта наука известна.

Сын Сокола набирает в грудь воздуха, ставшего вдруг горьким на вкус, и доканчивает:

— О цари, этот сын раба, не имеющий стыда, неизменно побуждает вас к совершению бесчестных поступков. Злоумный и изощренный в кознях, склонный к пороку советник пролагает путь гибели, – опомнитесь, достойные, ступая на этот путь!

Баламут вскидывает прекрасные глаза.

— Мы выслушали тебя и поняли смысл твоих слов, – это должен говорить Юдхиштхира, и посланец в изумлении смотрит на старшего из Пандавов.

Тот молчит, глядя в пол.

— Передай Дурьодхане, что наступит день, и за нас ответит наше оружие, – мягко, совсем не воинственно заканчивает Кришна.

Он почти улыбается.

— Сердце мое полно беспокойства, – скажет Улука ухмыляющемуся Дурьодхане. – Риши наперебой говорят об их ужасающей мощи, и сам Нарада возвестил, что в прошлом рождении они были божественными мудрецами Нарой и Нараяной, и он всегда видит их на самой высокой планете Вселенной, неразделимых вовеки...

— Многомудрый Нарада, – назидательно скажет Карна, – прицельным враньем слона в полете сбивает. А вы ветер гоняете ушами.

— Говорили мне, что Арджуна со своим возницей состоит в противоестественной связи, – заметит не впечатленный историей Боец. – Но что в настолько противоестественной!

— Да эти Бледнычи вечно как наступят во что-нибудь... – поддакнет Бешеный. – Хотя я, Боец, так думаю: Арджуна с возу – Драупади легче.

Дружный гогот разнесется над полем, напугав лошадей...

“Арджуна сказал:

Благодаря Твоим словам о высочайшей тайне духа, милостиво поведанным мне, рассеялось мое заблуждение. Как Ты сказал о Себе, Господь Кришна, так это и есть. И все же я хочу узреть Твой Вселенский образ”.

Что может потрясти человека, сражавшегося некогда одесную царя богов?

— Иди ко мне, – хрипло позвал Кришна, облизывая губы.

Позванный для беседы, ты и ожидал беседы. Наставления, укора, совета, чего угодно, но только не курений, возбуждающих чувственность, и обнаженного Баламута, возлежащего на леопардовых шкурах. Руки и ноги его сверкали драгоценными браслетами, на груди светилась белизной гирлянда свежих цветов, так что угасал надменный блеск алмазов в многочисленных ожерельях...

Ни дать ни взять – Вишну на листе лотоса.

Мысли растаяли и улетучились утренней дымкой, огненная пасть, подавившись Песнью, канула в нети, и слова почтения замерли на устах.

Обольстителен до ломоты в костях, до истомной боли во всем теле, до помрачения ума.

Ты опустился на колени рядом с ложем – ноздри дрогнули, ощутив хмельное благоухание цветов и благовоний. Баламут, блестя повлажневшими глазами, выгнулся луком Кандарпы и заложил руки за голову. Пухлые губы флейтиста сложились манящей улыбкой, слегка приоткрылись в ожидании...

— Давай я тебе лучше махамантру спою, Кудрявый... – сказал ты. – Как там? Харе Кришна...

— Дур-рак! – Баламут резко сел.

Подумал и поправился:

— Я дурак.

— Или ты смеешься надо мной... – Ты не успел договорить: Баламут повис у тебя на шее, как пантера, загнавшая оленя, распущенные волосы благоуханной волной плеснули в лицо. Кришна лизнул тебя в губы, легонько укусил за ухо и начал прокладывать на плече дорожку из поцелуев.

Ты бережно расцепил его руки и встал.

Флейтист смотрел на тебя снизу вверх. Гибкий большеглазый красавец с кожей цвета летних сумерек. Гирлянда упала с шеи на локти, и пальцы его нервно теребили прохладные лепестки, обрывали, растирали в благоуханную кашицу...

Прежде тебе хватало одного взгляда, чтобы потерять разум.

— Что? – одними губами спросил Кришна, и по лицу скользнула тень неудовольствия, мгновенно сменившись прежней чувственно-нежной улыбкой.

— Не ты ли говорил мне о пользе воздержания?

Баламут сморщил нос и засмеялся, клоня голову набок.

— О, воздержание есть великое благо, – согласился он, потянувшись к пряжке твоего пояса. – Следует воздерживаться от потакания страстям, мой дорогой, и во всем проявлять умеренность. Во всем, кроме любви ко Мне. Так?

— Ты не бываешь неправым, Мадхава, – сказал ты, тем не менее мягко отводя его руки

— Раз так, мой возлюбленный друг, почему бы тебе не порадовать Меня?

— Я полон сомнений, – был ответ, ласковый, но твердый. – Язык мой немеет и робость владеет мною. Я полагаю, что Ты искушаешь меня, Неизмеримый, желая проверить мою твердость в йоге...

— Нет, все-таки это ты дурак, – сделал вывод Кришна.

— Воистину ум беспокоен, неистов, силен и упрям, о победитель демонов. Я полагаю, управлять им труднее, чем ветром...

— Или я дурак? – продолжал докапываться до истины победитель. – С ума я, что ли, сошел? Чего я добиваюсь, из кожи вон лезу? Чтобы мной попользовались? Ты издеваешься надо мной, Арджуна?

— Разве посмел бы я? Я не решаюсь к тебе прикоснуться. Считая Тебя другом, я, из-за неразумения и любви, обращался к Тебе дерзновенно, не зная Твоего величия, но теперь, когда мне открылась истина, я более никогда не позволю себе дерзости. Если ради шутки я был непочтителен с Тобой во время игр, отдыха на ложе, сидения, трапезы, наедине, и даже в собрании, я молю, прости мне это, Неизмеримый...

Баламут обнял колени и ткнулся в них подбородком.

— Кто ближе ко Мне, чем ты? – негромко сказал он, не глядя в твою сторону. – Нет среди людей никого дороже для Меня, чем ты, и не будет на земле более дорогого, чем ты. У меня тысячи жен, у меня миллионы бхактов, но Арджуна у меня всегда был и будет один... Кому Я еще принадлежу так, как тебе?

— О, не говори так, лотосоглазый. Ведь это Ты Владыка всего, а я лишь твой преданный слуга. Прости мне неразумение, будь терпелив ко мне, как друг к другу, как отец к сыну, как возлюбленный к возлюбленной...

— Последнее охотно, – заметил Баламут, улыбнувшись. – Разве не говорил Я, что из всех Преданных того считаю величайшим, кто с верой поклоняется Мне и погружен в Меня своей сущностью? Твоя сущность, друг мой, признаюсь, очень мне по душе. Ну же, отринь ложные сомнения и побудь со мной непочтительным еще раз...

— Я не смею.

— “Воистину, ты мой великий Преданный! Я очень рад, что твоя любовь ко мне так велика. Но вот это твое настроение почтения и благоговения невыносимо”, – цитирует Баламут сам себя, глядя в потолок. – Поцелуй меня.

— Я не смею.

Кришна замолчал. Он молчал, пока эхо разговора не истаяло, впитавшись в грубую ткань шатра. Любимая дудка волшебством возникла в его руках, и умелые пальцы музыканта жили своей жизнью, ласкали певучее дерево, наигрывали неслышимые мелодии...

— А если я прикажу? – наконец грустно спросил флейтист.

— Прикажешь?

Кришна поднес флейту к губам.

Певучий бамбук отозвался стоном и воркованием. Песня трепетала и прерывалась, будто игрецу не хватало дыхания, плясали над флейтой тонкие, почти женские пальцы... тысяча миражей рождалась и умирала в одно мгновение, воздух становился видимым, переполняясь тайнами и откровениями, сердце с упоительной болью обрывалось в бездну и...

Обитель Моя не освещена ни солнцем, ни луной, ни звездами; попав туда, не возвращаются.

Арджуна, иди ко мне...

...закроешь глаза и будешь слушать, как дыхание любимого становится шелестом листвы и переливами утренних птах, журчанием родников и свистом ветра... Потом веки твои поднимутся, и взгляд прильнет поцелуем к пальцам, танцующим над черным деревом...

...не освещена...

Иди...

...не желаю ни богатства, ни семьи, ни женщин, ни власти, ни учености, ни восхвалений, ни наслаждения искусством – в тебе одном заключена моя жизнь... Ты волен сделать меня счастливым, прижав к груди, или покинуть, навеки лишив радости, – прекрасный насмешник, ты забавляешься мною, но кроме тебя нет и не будет иного, кто владел бы моей душой...

...не возвращаются...

...ко мне!

Джанардана, изогнувшись в змеиной талии, положил флейту на низенький столик и взглянул на тебя в упор, без улыбки – в черных глазах бился дикий, неистовый призыв.

Сердце в груди взорвалось огненным родником и рассыпалось искрами – ты упал на шкуры у его ног, целуя браслеты на щиколотках, стройные лодыжки, округлые колени... Кришна глубоко, со стоном, вздохнул, отдаваясь ласке, и пальцы его зарылись в белые волосы, в которых незаметна была ранняя седина, впились в плечи, одарив знакомой болью. Следы от его ногтей саднили на удивление долго – раньше ты подозревал, что у Кришны ядовит не только язык... Он сладострастно выгнулся под тобой, обнял ногами, драгоценные камни ожерелий царапнули грудь, и ты вжал его в скользкие меха, готовясь вывернуть наизнанку отношения господства и подчинения...

И надо же было Царю Справедливости именно сейчас, глухой ночью, ощутить настоятельную потребность в мудром совете.

Отомстить, что ль, решил, за тот приснопамятный случай, когда ему вздумалось разложить Черную Статуэтку аккурат рядом с твоим боевым луком? Нет, судя по выражению его лица, нарушать чужую идиллию он никоим образом не собирался.

Ты почти в панике подхватился с возлюбленного, с усилием выдравшись из медовых объятий, и уставился на брата с немой укоризной.

— А... – оторопело сказал Юдхиштхира и неожиданно возвестил: – Несомненно, только единождырожденный и нечестивец смогут отрицать глубокую символичность происходящего! Всякий же, имеющий разум, познает, что истинный смысл состоит в познании истины и... и... – Царь Справедливости запутался в словах, но все же докончил, покрываясь нервной испариной, – и истинной сущности божества...

Баламут закатил глаза, а на твоем лице против воли расползлась ухмылка.

— Превосходно, о дорогой Мой преданный, – зажурчал Баламут, садясь на ложе и отпихивая тебя, давящегося беззвучным смехом, – ты воистину одарен большим умом и способен проникнуть в сокровеннейшее. Что же привело тебя ко мне в такой поздний час?

— Печаль охватывает меня, о Джанардана, – с сомнением начал Юдхиштхира, косясь в твою сторону. “Нашел время!” – читалось в его глазах.

Ты пожал плечами и ответил таким же взглядом.

— Но не следует ли мне удалиться, ибо я вижу, что пришел не ко времени? – со свойственной ему мудростью уточнил Стойкий-в-Битве.

“Следует!” – хором ответили взгляды.

Хлопнул полог.

— О Партха! Готов ли ты предаться познанию Моей истинной сущности? – пропели за спиной.

— Я, пожалуй, тоже пойду, Джанардана. Если позволишь.

— Что?! – полушепотом сказала темнота.

Ты уже коснулся ковровой завесы, когда умоляющий голос настиг тебя, опутав цветочными плетеницами, сокрушив тенетами владыки морей: “Арджуна...” Прежде чем обернуться, ты все-таки приподнял полог и проводил взглядом удаляющегося брата. Юдхиштхира шел, слегка пошатываясь и встряхивая головой; как пыльной мочалой огреб.

Неподвижный, словно выточенный из цельного сапфира, Кришна был похож на собственное изваяние.

Ты ждал.

Приказа.

Преданный слуга смотрел на бога бесцветностью твоих глаз.

Кришна неловко поднялся и подошел к тебе. Закинул руки на плечи, приник – обнаженным телом к одежде – и растерянно заглянул в лицо.

“Земля – моя колесница, а воды влекут ее, подобно упряжным животным. Ветер служит мне возницей, а панцирем – святые писания. Хорошо оберегаемый ими в бою, я жду тебя!”

Страшна и безнадежна эта отвага, битва приближается к завершению. Могучий старец, Гангея Бхишма, приходившийся братьям дедом, уснул на ложе из стрел; его, наделенного даром самому избрать день своей смерти, Пандавы не могли победить в честном бою, и только мудрый совет Черного Баламута спас их от поражения. На десятый день битвы пал Грозный, первый из трех непобедимых бойцов Хастинапура. Серебряный расстрелял его, закрывшись Шикханди, как щитом, ибо Дед Кауравов не бился с женщинами, какие бы они ни были.

Вторым непобедимым был Дрона, брахман-воин, наставник в искусстве боя тех, кто сражался сейчас друг с другом. Дхармою воспрещалось поднимать руку на Гуру, – но не рожденный женщиной Дрона восьмидесяти пяти лет от роду рыскал в сражении подобно льву среди антилоп... В честном бою он был неодолим, и не миновать поражения отпрыскам Панду, если бы не мудрый совет Черного Баламута.

Третьим был Карна, единоутробный брат сыновей Кунти.

О нем, Карне-Ушастом, благожелатели Пандавов дважды позаботились еще до битвы. Индра, отец Серебряного, волнуясь за сына, обманом отнял у Карны доспех и серьги, делавшие того неуязвимым; и поводья колесницы Секача в руках держал предатель.

Трупы. Их никто не убирает. Их так много, что земля стала вязкой от вытекшей крови; большое искусство потребно возничему, чтобы не перевернулась колесница, чтобы направить ярящихся коней меж холмами из плоти, покинутой жизнью. Тела изрублены железом, истоптаны слонами и лошадьми, сожжены ужасным оружием Астро-Видьи; те, кто сближался в бою словно в радостном танце, поникли на землю рядом, как бы изнемогшие в пиршестве, и лица их подобны увядшим цветам. Многие из них могут поведать о бесчестности своих убийц; и между такими бойцов Кауравов больше.

Пламя спалило лес и угасло. Земля, как драгоценным убором, украшена сотнями отрубленных голов, блистающих диадемами и серьгами; царские зонты и стяги, знавшие славу, устлали поле, прекрасны золоченые доспехи мертвецов, и равнина, залитая кровью, подобна закатному облаку, рдеющему багрянцем. Боги с небес взирают и рукоплещут.

Воняет.

Колесница, запряженная белой четверкой, летит по полю, словно по пути шествий, мощеному мрамором; скалится и рычит обезьяна на стяге, многажды пронзенном стрелами, и блещет роскошный панцирь махаратхи, согласно обычаю кшатриев – новый, надетый ради достойного противника.

Кришна визжит, приплясывая на облучке, кнут гуляет по лошадиным спинам.

Битва приближается к завершению; наступил семнадцатый день; Карна, сын Солнца, устремляется навстречу грозе Арджуны. Непобедимые, оба они по красоте и блеску подобны двум солнцам, поднявшимся в час гибели мира, охвачены яростью, и каждый из них жаждет убить другого.

Рушится небо.

Аватар улыбается, обернувшись через плечо.

Он невыносимо прекрасен.

Криницы, которыми изобилует Курукшетра, вздулись от напоившей их крови, их берега – топь; сута, подсаженный врагами, направляет коней Карны к ручью, и левое колесо вязнет в трясине.

Ушастый, оставив лук, выпрыгивает из колесницы и пытается вытащить...

— Стреляй! – кричит Баламут; натянутые струны голоса звенят почти чувственной страстью.

— Стреляй же! – просит райский пастушок, обдавая влажным сиянием очей-омутов.

— Стреляй! – жадно взревывает огненная пасть, пожирающая миры.

Любимый мой искусен в убийствах!..

Секач, подняв голову, умоляюще кричит что-то, но ты не слышишь. В другое время ты не преминул бы посмеяться над ним – или ужаснуться, разочаровавшись в этом лучшем из врагов...

Но сейчас тебя нет.

Стрела с широким наконечником ложится на тетиву, оперение замирает возле уха; губы шевелятся, выплевывая мантру “Прошения Овна”, запретную в поединках смертных...

— Убийство человека во время битвы не признается за грех, но трижды греховно убить безоружного или связанного, молящего о пощаде или уклонившегося от сражения, того, кто бежит, кто взбирается на возвышенность... – Дрона говорит без малейшего пафоса. Таким голосом излагают правила поведения за столом. Во-первых, Брахман-из-Ларца всегда невозмутим, во-вторых, он не может представить себе, что кому-то придет в голову поступить иначе.— ...сидящего и лежачего, юродивого, евнуха и несовершеннолетнего, того, кто объявляется себя неприкосновенным животным коровой. Спящий неприкосновен, слова “я твой!” крепче любого щита, зритель защищен богами и честью воина, удар сзади запретен, а добивать раненого – вечный позор. Воитель отпускает с миром тех, чье оружие сломано, кто огорчен печалью, охвачен страхом или обратился в бегство... – и эхом отзывается голос Брихаса, божественного мудреца, Наставника Богов и гуру твоего отца Индры, – ...свята неприкосновенность возницы, певца и брахмана, а также женщины и слонихи, а также мальчиков и старцев; оставьте в покое тех, кто снимает обувь и держит во рту знак покорности – лист травы куша... Пленные же после боя должны быть обласканы, излечены врачевателями и отпущены с дарами!

Взгляд Дроны, неторопливо скользя по лицам учеников, задерживается на хлопковолосом подростке, гибком, как молодой леопард. Не потому, что ты нуждаешься в особом наставлении правил честного боя, – нет, ты лучший, любимый ученик, и смотреть на тебя Дроне радостно.

Но брахман-воин мертв. Убит подло, погублен обманом. И если Юдхиштхира, Царь Справедливости, впервые в жизни осквернил уста ложью ради победы, – отступать ли младшему брату?

Стрела беззвучно срывается с тетивы и уходит в пустоту; она летит бесконечно долго, так что ты успеваешь подумать... подумать...

И пустота приходит в тебя.

“Поле боя. Замерло, стынет в ознобе неподвижности: задрали хобот трубящие слоны, цепенеют лошади у перевернутых колесниц, толпятся люди, забыв о необходимости рвать глотку ближнему своему...”

“Тело Карны упало на землю, извергая кровь из ран, как гора красного камня, расколовшаяся от удара перуна Индры во время грозы и струящая по склонам дождевые потоки. И чудное зрелище предстало тогда перед взором всех, видевших гибель Карны: ослепительное сияние возникло из тела павшего витязя и, поднявшись к небу, слилось с сиянием солнца.

Страшные крики раздались из глубин земли, поднялся яростный и бурный ветер, заполыхали ярким пламенем стороны света, с грозным ревом взволновались океаны, задрожали горы, и пылающие метеоры дождем упали на землю. Потом все стихло, и непроницаемый мрак окутал Вселенную...”

Тебя захлестывает мутная волна ненависти: напоследок Ушастый украл твою смерть. Бесстыдно спер, как подобает низкорожденному псу. Это ты должен был умереть так – умереть героем, грозой врагов и светочем битв, уйти молнией в небо, и чтобы Вселенная, пораженная горем, застыла в безмолвии. Ты должен был умереть, а он – остаться жить.

Жить рабом.

Союзники разражаются воплями, – слух возвращается внезапно, сотрясая дрожью оледеневшее тело.

Ненависть исчезает, и не остается более ничего...

— Я клянусь, – скажешь ты, сойдя с колесницы посреди ликующего лагеря. – Я клянусь, что всякий, кто отныне назовет Обезьянознаменного Арджуну Аскетом Боя, “Тем, кто сражается честно”, – падет от моей руки.

Победитель уйдет в шатер, не почтив приветствующих даже кивком. Вскоре твое уединение нарушит Кришна, но умница Баламут не станет заводить беседы, ограничившись тремя словами...

Я люблю тебя... слышишь, Баламут? Я люблю тебя больше всех!

Нет, не слышит.

Спит.

Спящего лиха вообще будить неразумно; а уж если лихо изволит почивать на твоем плече...

Лежи тихо, Господин, а я полюбуюсь на тебя, пока ты спишь и ничего мне не лжешь.

Впрочем, теперь ты не считаешь нужным даже лгать, выворачивая наизнанку смысл действий и цену поступков: тебе достаточно отдать приказ. Достаточно произнести слово, и я повинуюсь, понимая... все понимая. Я верю обману, не испытывая даже желания прощать его – прощать ли воздух, которым дышишь?

Я люблю тебя. Эта любовь весом с гору Кайласу, которой Шива придавил руки нечестивцу Раване, она мучает меня, как острая боль, не давая притерпеться и не оборачиваясь сладостью даже в твоих объятиях... Я сожжен изнутри этой любовью, пожран ею, как плод бывает пожран червем: у меня не осталось других чувств. Устремляясь в битву, я не знаю ярости; видя спины бегущих врагов, забываю радоваться; не понимаю, что значит раскаяние в бесчестном убийстве и скорбь о павших друзьях...

Мне кажется, все это длится уже вечность; мы убиваем и убиваем, и Обезьянознаменный Арджуна – единственный, кто помнит начало. Временами я думаю, что схожу с ума. Прежде гордость была повязкой на моих глазах, я не верил, что кто-то может подчинить меня своей воле, – теперь душа моя оскоплена, и я не стыжусь назваться рабом.

Я все еще испытываю страх. Я боюсь, что не сумею умереть, и буду попирать землю смердящим трупом, лишенным человеческой сути.

Мой отец – не тот, давно ушедший в пламя, чье имя стало прозвищем нас пятерых, а настоящий, – однажды рассказал мне историю. Рассказал непонятно к чему, после того как я в первый и последний раз встал на поле боя рядом с Индрой Громовержцем.

Однажды на земле завелся излишне праведный царь. Боги не любят таких, и, как бывало не раз, Громовержец явился ему в облике брахмана. Получив слово выполнить любое желание, бог попросил себе твердость царской души.

Раджа отдал.

Брахман покинул дворец, уводя с собой Волю, ставшую видимой в образе могучего юноши. Не успел он скрыться из виду, как из ворот дворца вышел еще один юноша. Царь спросил его: “Позволь узнать, кто ты такой?” Юноша ответил: “Я – Слава. Поскольку Воля ушла от тебя, я не могу оставаться с тобой”. Через несколько мгновений царя точно так же оставила Доблесть, сказав: “Как я могу быть с тобой, если ушли Воля и Слава?” Затем раджа увидел прекрасную женщину, спешно покидающую дворец. “Я – богиня Царское Счастье, – сказала она ему. – Я не могу жить здесь без Воли, Славы и Доблести. Поэтому я ухожу в другое место”.

Последняя из уходящих медлила, отирая слезы с увядших щек. Царь поспешил к ней, желая узнать, чего лишается на этот раз, и услышал: “Я – богиня Закона. Мне нет места там, откуда ушли Воля, Слава и Доблесть. Даже Царское Счастье покинуло тебя”.

Раджа упал ей в ноги и сказал: “Мать, я могу жить без воли, славы, доблести и богатства, но без тебя жить не могу. Не покидай меня”.

Закон остался во дворце, и в тот же миг вернулись все остальные, сказав: “Мы не можем существовать без Дхармы. Позволь нам остаться с тобой”.

Царь сумел остановиться вовремя. А я – нет.

Впрочем, мне это никогда не удавалось, – вовремя останавливаться.

Отец, я никогда ничего у тебя не просил. Но сейчас не остается выхода: я не могу даже пасть в битве, ведь я – подумай, какая насмешка! – непобедим...

— Чего это ты такой кислый? – спросит утром незамутненный Волчебрюх. Бхима любит драться и дерется с утра до ночи – жизнью он вполне доволен, и более его ничто не волнует.

— Сон не шел, – холодно ответит Арджуна, возясь с упряжью.

— Это тебе Бхагаван всю ночь спать не давал? – осведомится брат, догладывая баранью ногу. – Я тоже так хочу.

И Страшный вытрет жирные руки о густую шерсть на ногах.

“— Иди куда хочешь! – подвел итог Брахма, и ритуальная формула прощания с почетным гостем вдруг прозвучала непривычно: задумчиво и чуточку грустно.

— Иди куда хочешь!

И Золотое Яйцо раскололось пополам”.

Ничего не случилось.

Ничего.

Не грянул гром, не вздыбилась земля, рассеченная надвое безумным велением, не взвыл ветер пустоты в небесных сферах.

Клочья тумана осели на влажную землю, расползаясь по ложбинам, и в прозрачной тишине отчаянно заверещала сойка-капинджала, чего-то насмерть перепугавшись. Впереди дотлевало огромное кострище; кое-где поднимались тонкие, едва видимые дымы.

Разгромленный Ашваттхаманом лагерь.

Кришна мысленно восхвалил собственную предусмотрительность: Пандавы ночевали вдали от скопища простых воинов, у реки. Сын Наставника Дроны отомстил за бесчестно убитых – отца, государя, соратников, друзей... Как это часто случается, удар мстителя вместе с преступниками поразил тысячи неповинных; и, как случается еще чаще, истинный виновник произошедшего остался мало невредим – незапятнан.

Флейтист, почти не задумываясь, составил в уме удовлетворивший его вариант событий: там суровый Жеребец убивал женщин и детей, повергался в прах могучим Бхимой, был многообразно унижен и отпущен с проклятием. Что сыновья Панду подтвердят все это, Кришна нимало не сомневался: следовало только повторить легенду пару раз для Волчебрюха, чтоб он ничего не забыл и не перепутал.

И все же: не так он представлял себе свою победу, совсем не так. Где она, та невероятная, вожделенная, сладостная власть? Где звездопады и дожди цветов, где толпы, возносящие хвалу, где сияющий престол? Не солгал ли Созидатель Брахма, воистину ли отдал невероятнейший дар из всех, что требовали у него?

Из вечно вторых – в вечно первые.

Из куклы-аватара – Верховной Личностью Господа.

Может, что и солгал.

Кришна обернулся. Позади полукругом стояли три колесницы, и братья-Пандавы таращились на него мертвыми глазами.

Арджуна очнулся первым. Сморгнул, встряхнулся, отгоняя мару: только что едва ли не все боги Трилоки предстояли им, распространяя сияние на главные и промежуточные части света, и вот уже нет их, один Баламут...

Баламут.

Один.

Кришна вспрыгнул в “гнездо” и коротко приказал державшему поводья Сатьяки: “Гони!”

После торжественного въезда в Хастинапур от имени Пандавов были разосланы гонцы. Объявлялось, что приношение Раджасуйа было сорвано из-за злодейских козней и нечестной игры, а стало быть, должно считаться состоявшимся. Обескровленные в Великой Битве княжества не возражали, и в Городе Слона началась подготовка ко второму обряду, закрепляющему власть Чакравартина, Приношению Коня – ашвамедхе.

Он просыпался ночами и не сразу вспоминал, где находится; долго лежал, прислушиваясь, как затаившийся зверь. Золотые инкрустации стен тускло бликовали. В зыбком мраке, обнимающем ложе, сотнями ходили призраки, чудища, евшие сердце и мозг.

...золотые деревья и золотая трава росли из золотого песка; он шел куда-то по опушке этого неживого леса, не оставляя следов, и перья золотых птиц медленно осыпались с ветвей – мертвые птицы сидели, роняя перья...

...собаки с четырьмя глазами приходили и смотрели.

...коридоры и залы брошенных дворцов сменялись сгнившими хижинами: во всем мире не было ни одного человека, вода замывала следы, камень изваяний крошился от муссонных дождей. Дорога вела от пустоты к пустоте, и не было у дороги ни конца, ни начала...

Баламут не ошибся. Ни разу. Ни в юности, задумывая свою великую игру, ни позже, осуществляя ее. Жар-Тапас, плод страдания и выполнения долга, подлежал обмену на дары: таков был Закон Двапара-Юги. Праведно живущий, изнуренный несчастьями или предающийся самоистязанию равно рассчитывали на награду прижизненную или посмертную.

Песнь Господа была средством обрести тапас, избегнув тягот его стяжания. Обещая блаженство, притягивая души, требуя безоговорочного повиновения и безоглядной любви, она дарила флейтисту чужой Жар; прозвучав над Курукшетрой, несмолкающий зов: “Люби Меня больше всех!” подарил ему – одному – Жар миллионов.

Баламут не ошибся.

Просто юга сменилась.

И плохо спалось ему в обществе дюжины жен. Они, счастливые милостью любимого бога, не могли понять, что в действительности нужны ему не для услад вечно юной плоти; девичьими телами пытался он заслониться от бродящих поодаль призраков. Но женщины – плохая защита, даже если они готовы отдать кровь по капле и душу по струнке...

В конце концов отчаявшийся Баламут затащил Арджуну в постель. Кришна из кожи лез вон, ублажая его, он бы согласился на что угодно, но Серебряный ничего не требовал. Без особого интереса он спросил: “Где твоя флейта?”, – и Баламут развел руками.

Видения, являвшиеся прежде обоим вместе с упоением страсти, больше не приходили; впрочем, и без них получилось неплохо. Лежа в забытьи на груди возлюбленного, Баламут улыбался – он не прогадал, и остаток ночи, усталый, спал сладко, как никогда: кошмары не проникли в кольцо рук величайшего из воителей и преданнейшего из бхактов...

Видения явились под утро. В мареве полуяви, когда случайно проснувшийся Баламут открыл глаза и, полный благодарности, бросил взгляд на того, с кем делил ложе.

Он лежал в объятиях трупа, кишащего червями.

Кришна с остановившимся дыханием вылетел из покоев. До самого выступления армии вслед за жертвенным конем он избегал встречаться с Арджуной и даже на пирах смотрел в сторону. Серебряный не выказывал ни малейшего удивления, принимая волю Бхагавана, как должное.

Это было невыносимо.

Из похода Серебряный вернулся измученный ранами, сутулящийся и страшно постаревший. Победоносный, вернувшийся с победой, он приветствовал братьев и обнял Кришну; руки Обезьянознаменного были холодными и слегка тряслись, словно у дряхлого старца.

Баламут поднял голову и встретил серый взгляд полководца, усталый и безразличный. Даже когда он собственноручно убивал ту безумную, несообразную ни с чем страсть, что горела в его былой синеве, – она не желала умирать, становиться Преданностью, она таилась под углями, как прибитый дождем костер, и несмело теплилась, готовая в любой миг вновь опалить неукротимым пламенем...

Сейчас эти глаза были пусты.

Любят – живые.

Баламут едва дотерпел до завершения обрядов и на следующий же день умчался в Двараку, не желая видеть некогда дорогое лицо.

Теперь он был уверен, что любил Арджуну.

Жертвенный конь, выйдя из врат Города Слона гладким крепконогим жеребцом, за время странствий превратился в заморенного одра. Времени прошло не столь много; жрецы-надзиратели ломали головы – отравлен? Испорчен тайными недоброжелателями? Однако, коль скоро конь пришел живым, все остальное не имело значения; конюхи подкормили и вычистили вороного, и в должный день он был торжественно заклан на центральной площади. Благочестивые брахманы, коих множество привлекло в столицу обещание обильных даров, стояли кругом, изощряясь в умении определять волю богов по внутренностям жертвы.

Затем рядом с жертвенником, с которого все еще капала кровь, исполненные добродетелей и непрестанно восхваляемые Пандавы по очереди совершили ритуальное соитие с общей женой. Несмотря на исключительную святость обряда, Драупади удалилась в свои покои немедля по выполнении супружеского долга.

Конину же сожгли.

Кали-Юга.

Воистину же, внемлите, цари земли станут косны духом и жестоки, будут постоянно пребывать во лжи и злодеяниях, предавать смерти женщин, детей и коров; они захватят имущество подданных. Жизнь станет короткой, а желания – ненасытными. Благосостояние и благочестие, уменьшаясь день ото дня, дойдут до полного своего исчезновения; так мир окажется развращенным всецело... Царить будет нищета, пользоваться уважением – богатство, только лживые достигнут успеха в суде, и процветет всяческий блуд и распутство, отчего смешаются варны и не станет уже ничего, почитаемого как священное...

Много и страшно говорили пророчества о наступающей Темной эре; но, прокатившись над склоненными в ужасе головами, черно-огненный шквал показался гнилым ветерком. То, что ужасало прежде, стало повседневным и серым, и уже смеялись умные люди над былым вдохновением прорицателей и залежалыми вестями о конце света...

Туго пришлось разве лесным мудрецам-подвижникам. Брахманы помоложе, пробуя повторить воспетые в сказаниях подвиги прежних риши, – те проводили недели, стоя на цыпочках с поднятыми вверх руками, съедали раз в месяц упавший с дерева лист и медитировали в жаркие дни меж пяти костров, – получали в награду не казну тапаса и не внимание небесных апсар, а болезни и телесную немощь. Говорили, что где-то не то в лесах, не то на горах живут еще настоящие аскеты, что въяве беседуют с почтительными богами и творят чудеса. Но умные люди с негромкой настойчивостью замечали, что все это сказки для простецов, а дело брахмана – совершать обряды за плату и блюсти изобильные паломниками храмы.

Чуть позже худо стало с паломниками и платой: даже старейшие и благочестивейшие из жрецов не могли добиться ответа от Первого и Третьего миров, и моления уходили непонятно куда и непонятно кому, – а, стало быть, непонятно зачем. Практичные вайшьи перестали платить, и тут уж умным людям стало вовсе не до сказок. Разве досужие бродяги чесали язык историями о том, что далеко за хребтами Гималая есть место, где высится дверь от земли до неба, ведущая в прежний, утраченный мир Закона-Дхармы, обитель богов, демонов и мудрецов.

Еще болтали, что однажды из этой двери вышел Шива, пощупал косяк, поискал глазами притолоку и брюзгливо заявил, что Сиддхартха, конечно, великий человек, но не настолько же. После чего ушел обратно.

Может, так, а может, и нет. Не переться же, в самом деле, умным людям через Гималай за этой самой дверью?

А, достойнейшие?

Вот то-то.

До хастинапурского двора эта история дошла с караванщиками, ходившими к предгорьям за золотым кладом Куберы, Стяжателя Богатств. Найденный клад сделал окружающий мир значительно лучше, по крайней мере, в глазах караванщиков. Тем более что рядом с сокровищницей Миродержца не обрелось не только грозного хозяина в боевом паланкине, но и самого распоследнего заморыша-якши. Щедроты караванщиков притягивали, словно мед, тех самых досужих бродяг, и сказания лились великой рекой Гангой.

Из третьих уст их выслушал Чакравартин Юдхиштхира. Когда сказитель замолк, Царь Справедливости сомкнул веки, откинувшись на спинку кресла, и слуги замерли, прекратив даже дышать, – полагали, что владыка задумался и сейчас явит придворным образчик возвышенной мудрости. Но Стойкий-в-Битве оставался неподвижным, явно не собираясь не только говорить, но и возвращаться к созерцанию утратившего благочестие мира. Придворные с пониманием переглянулись и тихо вышли, оставив Чакравартина наедине с его мыслями.

Весть пришла, когда братья любовались свежевытесанным барельефом, изображавшим их подвиги. Увидев его, близнецы расхохотались – впервые с начала Битвы – и хохотали до слез и икоты, Юдхиштхира промолчал, являя своим видом воплощенное смирение, Бхима почесал в затылке, а Арджуна высказался в том смысле, что главное в мужчине, безусловно, усы, а все остальное приложится.

Лучник как раз беседовал на эту тему с ваятелем, чьи усы составляли второе мужское достоинство последнего, когда на площадь вылетели храпящие кони гонца...

“Гандхари сказала:

О ты, красноречивый, могучий, обладающий множеством последователей! Ты мог утвердить мир, но предпочел наблюдать, как дети Панду и Дхритараштры истребляют друг друга. Ты был безразличен к их гибели.

Десятилетия неуклонно исполняя свой долг, жертвуя, соблюдая предписанное, я снискала дар тапаса. Когда я услышала о гибели моих сыновей на бранном поле, дар тот умножился мукой. Обладающая этим богатством аскетов, воистину, Кришна, я проклинаю тебя! Поскольку ты был безразличен к резне между родственниками, то сам станешь причиной гибели своего рода! Узрев гибель своих сыновей, друзей и соплеменников, ты найдешь позорную смерть в пустынных землях, лишенный сочувствия...”

— И дух его вознесся к небесам, наполнив Вселенную своим сиянием, – прошептали изможденные губы, повторяя славословие вслед за наемным панегиристом. Певцу уплатили полновесной монетой, что в эпоху всеобщей лживости и обмана было редкой удачей, и он старался как мог...

Всем уплатили.

За все.

Первый воевода Хастинапура стоял над гробом из священного дерева Дару, сражаясь с искушением поднять крышку. Чего он боялся? – не того, что увидит тело обезображенным старостью или тлением, чего-то иного...

Огонь пробежал по дровам, переложенным корнем травы ушира и сухими лианами, попробовал на вкус стволы гималайского кедра, взвился алым лотосом. Золотые язычки прошлись в танце, свиваясь подобно змеям в брачную пору; налились силой, вгрызлись в добычу, чтобы рвануться ввысь смерчами, дышащими нестерпимым жаром, от которого плавился воздух и медленно текли очертания предметов... Огонь алчно поглотил обильные дары и превратился в ослепительную колесницу, готовую вознести мертвого бога в заждавшиеся небеса.

Агни Семипламенный, Миродержец Юго-Запада, очищающий все, к чему бы он ни прикоснулся.

Нет.

Просто огонь.

За спиной прошелестели одежды, тускло звякнули украшения, заглушая звук невесомых шагов. Старик обернулся, чтобы приветствовать златокожую старуху, подошедшую к костру. В чертах той было нечто, неуловимо напоминавшее мать старика, царицу Кунти, несчастнейшую из женщин.

Они любили его больше всех – двое, что стояли у его костра.

Арджуна бросил в пламя последний взгляд и пошел к воротам.

Солнце садилось.

“Блеска и благочестия лишается тот, кто совершает ашвамедху – жертвоприношение коня. Тогда хотар и брахман задают друг другу священные загадки; ими они возвращают ему блеск и благочестие.

Справа от жертвенника стоит брахман; поистине, он воплощение Брихаспати и наделяет благочестием приносящего жертву. Потому правая половина тела богаче благочестием, чем левая. Слева от жертвенника стоит хотар; он воплощение Агни, а Агни – это блеск; и он наделяет блеском приносящего жертву. Потому левая половина тела богаче блеском, чем правая...

Стоя по обе стороны жертвенника, задают загадки хотар и брахман. Жертвенник же, поистине, воплощение приносящего жертву; и к приносящему жертву возвращаются блеск и благочестие”.

“Что было первой мыслью?” – спрашивает хотар. “Небо, дождь – вот, поистине, первая мысль”, – отвечает брахман. И приносящий жертву овладевает небом и дождем.

...поистине, первая. Я помню небо и дождь; грозовое пламя, которому я некогда был сродни, рушилось в принимающее лоно земли. Я чувствовал себя богом: я вкушал напиток бессмертия, обманув родичей-асуров, и неправедная мощь искрилась в жилах, опьяняя подобно твоей улыбке во тьме... О, как я любил тебя! Я не могу даже вспомнить этого чувства, ибо у меня больше нет чувств...

“Что было темным?” – спрашивает брахман. “Ночь, поистине, темная”. И приносящий жертву овладевает ночью.

Тогда расширялись небеса и удлинялись рассветы; люди сияли красотой, а ночи и утренние зори были сладки, как мед. Ветер нес запахи трав и цветов, в поднебесье звенели песни гандхарвов, апсары кружились в веселом танце... летописцы любят красивые сравнения, но я клянусь: в ту ночь весь мир был захвачен любовной пляской, и воздух лился блаженством запредельных небес...

“Кто каждый раз рождается снова?” – спрашивает хотар. “Луна, поистине, каждый раз рождается снова”. И приносящий жертву овладевает долгой жизнью.

...зачем она?

Когда-то я знал, чем сладка и драгоценна жизнь, но уже не помню этого... не помню. Я разучился радоваться и ненавидеть, у меня нет желаний, душа моя безразлична к горю и ликованию; нет жизни, нет смерти, нет различия между ними...

“Кто странствует в одиночестве?” – спрашивает брахман. “Это солнце, поистине, странствует в одиночестве”, – отвечает хотар. И приносящий жертву овладевает солнцем.

Всякий одинок в этом мерцающем мире; как течение реки соединяет на время две щепки, подобно тому соединяются и жизни людей... короткие, как искры, они вспыхивают и гаснут, – чем же дано овладеть человеку, возникающему и исчезающему в одно мгновение?

“Что есть великий посев?” – спрашивает хотар. “Этот мир – вот, поистине, великий посев”. И приносящий жертву утверждается в этом мире.

...как можно утвердиться в иллюзии? И зачем? Поистине, к чему сеять, если ведомо, что соберешь только сор? Другой гимн я помню, другая песнь гремит во мне, заглушая все...

“Какое есть лекарство от холода?” – спрашивает брахман. “Огонь – вот, поистине, лекарство от холода”...

...поистине, лекарство. Пламени погребального костра ожидаю: оно излечит холод, поселившийся во мне, заполнит неописуемую пустоту, пожравшую того, кем я был, кем я родился, пустоту, пришедшую туда, где раньше жила душа, отданная мною в дар тому, кого я более не могу любить... Погребальный костер светит, как светит звезда, как светит надежда...

“Я спрашиваю тебя, что есть высшее небо Слова?”