Есть писатели, чьи имена гремят, хотя случается, что рядовые читатели знают их больше понаслышке, и есть другие, которые не всегда пользуются столь шумной известностью, не получают престижных литературных премий и не становятся героями прессы, но имеют одно неоспоримое преимущество — их много и охотно читают. Жильбер Сесброн (1913–1979) как раз и был одним из таких действительно читаемых в послевоенной Франции авторов и, пожалуй, единственным, чувствовавшим за собой нравственное право каждый свой роман заканчивать словами: «Прощайте же, дети сердца моего!» — словами, обращенными не мэтром-литератором к «благосклонному читателю», а просто человеком — к таким же, как и он сам, людям, которых он любит и которым хочет помочь.

Литература была для Сесброна средством помощи людям. Именно поэтому он так много писал: около двух десятков романов («Невинные дети Парижа», 1944; «Святые идут в ад», 1952; «Убивают Моцарта», 1966; «Дон Жуан осенью», 1975 и др.), несколько пьес («Уже полночь, доктор Швейцер», 1952; «Одинокий человек», 1961; «Бедный Филипп», 1970 и др.), сборники рассказов («Подслушано у ветра», 1950; «Все спит, а я бодрствую», 1959; «Седовласые дети», 1968; «Город, увенчанный терниями», 1974), трехтомный «Дневник без дат» (1963–1973) и более десятка эссе (1953–1978). Все эти произведения не прельщают ни философским глубокомыслием, ни литературной броскостью или формальным новаторством, ни даже увлекательностью интриги. Романы и рассказы Сесброна просты и бесхитростны, как просты и бесхитростны его персонажи, в которых едва ли не каждый «средний француз» без труда узнавал самого себя и свои проблемы — проблемы «массового человека» в «массовом обществе».

Литература прошлого столетия лишь отчасти была знакома с подобными проблемами. Гораздо больше ее привлекал «героический герой» — незаурядная личность, стремящаяся к утверждению своего «я» путем развертывания вовне богатых внутренних возможностей.

В литературе же XX века герой оказался заметно потеснен, а на передний план стал все больше выдвигаться «негероический», «массовидный» персонаж — современная разновидность «маленького человека». Так и у Сесброна. Его персонажи — это именно заурядные люди: чиновники, учителя, парикмахеры, оркестранты, отставные военные, пенсионеры — несложные в общем-то существа, не блещущие ни яркими талантами, ни даже особыми дарованиями. Всматриваясь в калейдоскоп их лиц, Сесброн вынужден констатировать, что по большей части они почти неотличимы друг от друга: внутренний мир, внешний облик и образ жизни этих людей различаются только в зависимости от среды, в которой они живут, и от места, где служат; иной раз Сесброн снабжает их одними только инициалами — Шарль В. («АГРЕГАМ»), Жан-Марк Д. («Электронный мозг») или просто Д. («Возвращение»).

Причина в том, что, как правило, в основе жизни этих людей не лежит их собственная инициатива; стремление к самореализации не является их настоятельной потребностью, идеалом действия и борьбы. Они живут в мире готовых социальных форм и до поры безропотно им подчиняются, подобно господину Бруарделю из рассказа «Президент Бруардель»: «Свои мечты, замыслы, вспышки гнева — все проявления его личности он ухитрялся втискивать в незыблемые рамки распорядка дня: подъем, приход в министерство, обед, обязательная сигара после еды, мытье рук и т. д.». «При таком образе жизни, — иронически замечает Сесброн, — только два события должны были нарушить привычное течение его дней: выход на пенсию и смерть».

Сесброна тревожит не только запрограммированность существования современного «маленького человека», но и — пожалуй, в большей степени — тот факт, что он готов свыкнуться с ней, не стремится изменить ни собственную судьбу, ни судьбу мира, страшась заглянуть вперед, как это происходит с учителем истории Форлоннером (рассказ «Дорога Форлоннера»), когда перед ним открывается фантастическая возможность приоткрыть завесу грядущего: «Еще один шаг, Форлоннер, еще шаг… Ты узнаешь будущее, узнаешь то, чего нет ни в одном учебнике истории… Только один шаг!» «Нет, — кричит учитель, — нет, это не входит в программу!»

Утратив внутреннее единство и уникальность лица, «запрограммированный индивид» оказывается раздробленным на множество социальных ролей, которые навязывает ему общество. Это стандартный и легко заменимый «винтик», функция огромного безликого целого — существо, до которого никому нет дела, одинокое в анонимной толпе, остающееся один на один со своей потерянной жизнью и никем не оплаканной смертью.

Сесброн, конечно, далеко не первый изобразил такого обесцененного индивида и не первый поставил вопрос о том, каково же может быть значение его жизни, — вопрос, на который современная литература дает очень разные ответы, то осыпая массовидность бессильными проклятиями, то в отчаянии примиряясь с ней, а то исподтишка злорадствуя по поводу ее пришествия.

Сесброн же зачастую относится к своим «умаленным» персонажам с улыбкой (юмор пронизывает такие рассказы, как «Господин Стефан уже не видит снов…», «Четверть первого», «Президент Бруардель», «Папаша» и др.), хотя в этой улыбке различима не столько насмешка, издевка или снисходительность, сколько требовательность. Требовательность эта проистекает из веры Сесброна в человека, причем из веры не в отдельных избранников, а в самого что ни на есть обычного индивида, ибо в обезличенности и конформизме, считает писатель, проявляется не исконная природа человека, а глубочайшее искажение этой природы. Гуманист Сесброн убежден в существовании нерасторжимого ядра всякой личности. Это ядро может быть как угодно деформировано, загнано глубоко внутрь, в подполье, но оно никогда не может быть уничтожено полностью. Сесброн всегда изображает не одномерного, а раздвоенного человека, у которого есть наружный, всем доступный «лик» и в то же время сокровенное, потаенное «лицо», иногда — потаенное от него же самого. «Лик», лишенный подлинности, «души», и «душа», которой отказано в выражении, — на этом контрасте построены едва ли не все рассказы Сесброна.

Для писателя при этом особенно важны два момента. Во-первых, несомненное оскудение современного «человека толпы» отнюдь не является фатальной неизбежностью, с которой невозможно бороться: вина за нивелированность индивидов лежит не только на внешних обстоятельствах, но и на самих этих индивидах, поддавшихся давлению и тем совершивших предательство по отношению к собственному «я». А это значит, во-вторых, что неумерщвленное «я» при первом удобном случае пытается пробиться наружу и заявить о себе.

Иногда такие попытки бывают очень робкими, а личностный запрос персонажа — глухим или смутным, как, например, у господина Мейяра («Блудный отец»), которого надвигающаяся старость вдруг заставляет ощутить никчемность добропорядочно прожитой жизни и испытать «жажду подлинных чувств», хотя утолить ее он так и не решается; или как у некоего Альбера, способного защитить свою свободу лишь путем бегства из собственного дома («Зеркало»). Но бывает, что Сесброн изображает и гораздо более острые ситуации. В Рассказе «Возвращение» облик незаметного министерского чиновника, с которым Д. сжился за долгие годы службы, в один прекрасный день становится для него настолько чужд и ненавистен, что самоубийство оказывается для героя единственным средством возвратиться к самому себе. Трагически заканчивается и рассказ «Смутьян», где герой предпочитает уйти из жизни, но не пожертвовать своими представлениями о человеческом достоинстве и долге.

Однако катастрофические и тем более пессимистические финалы не характерны для Сесброна. В том-то и заключается его вера в человека, что он убежден в его огромной внутренней сопротивляемости. Сесброн стоит на стороне тех, кто отвергает саму идею «поражения личности в XX веке». В человеке он видит существо, имеющее не только отвлеченное право, но и реальную возможность быть индивидуальностью, сохранить свою «самость» внутри жизненного круга, а не путем бегства из него. Упустит личность эту возможность или воспользуется ею, зависит лишь от нее самой.

И здесь Сесброн изображает весьма широкий круг ситуаций — от курьезных до почти патетических.

В рассказе «Фамилия» с героем происходит подлинная метаморфоза. Прочно устроенный в жизни глава семейства Бертжевалей в один прекрасный день случайно обнаруживает во французской «глубинке» крохотный городок Бертжеваль, а рядом с ним нечто вроде старинного «замка», купив который, он начинает едва ли не всерьез воображать себя потомком знаменитой фамилии. «Это тщеславие», — говорит жена, озабоченная лишь тем, как вырастить детей и устроить себе и супругу спокойную старость. «Дети поймут меня лучше, чем ты, — с горечью заметил муж. — Не тщеславие, а гордость… это честь нашей семьи». Бертжеваль трогателен в своем наивном самообмане, но он убедителен в своем нравственном самоутверждении, ибо добивается того, о чем втайне мечтал всю жизнь, — обрести «лицо», от которого он уже не отступается и которое наполняет смыслом всю его дальнейшую жизнь.

Ключом к пониманию Сесброна во многом служит его «антиутопический» рассказ «Электронный мозг», где действие происходит в XXI веке и где специально сконструированная ЭВМ, располагающая исчерпывающими данными о юном герое (о состоянии его здоровья, об умственных способностях, вкусах, привычках), безошибочно указывает профессию, которую ему надлежит выбрать («адвокат»), девушку, на которой следует жениться ровно через два года («ровесница, худощавая блондинка» — выбор невесты машина берет на себя), точный адрес квартиры, которую он должен снять, и т. п. Машина действует «из лучших побуждений», она навязывает Жану-Марку оптимальный вариант его судьбы, но тем самым не оставляет ему никакой свободы. И тогда герой взрывается: «Меня зовут Жан-Марк… Это мое собственное имя, и я свободный человек… Я стану краснодеревщиком… и поселюсь в доме у реки с женщиной, на которой я женюсь в этом году. Она брюнетка… старше меня и вовсе не худощавая. Ее зовут Свобода. Понятно вам? Свобода!.. И мы оба — единственные и неповторимые. Понятно? МЫ ОБА — ЕДИНСТВЕННЫЕ И НЕПОВТОРИМЫЕ…»

Но что же неповторимого в таких вот Жанах-Марках, которых, как сообщает непогрешимый компьютер, во Франции насчитывается не больше не меньше как 953 504 человека? Что неповторимого в персонажах Сесброна?

Неповторимость для него — не в уникальности личности, а во внутреннем единстве ее жизненных установок, не в степени оригинальности «я», а в степени его самотождественности, которая не позволяет вытеснить себя никакому другому индивиду, потому что ни один человек не может быть замещен в акте своего решения; никто не может сделать за него его нравственного выбора и переложить на свои плечи ответственность за этот выбор. А отсюда, по Сесброну, следует, что если далеко не всякому дано пережить яркую захват тающую судьбу, если не всякая личность обладает богатством, глубиной и разнообразием, то зато всякая в основе своей нравственно значительна. Взятые извне, со стороны своей «функциональной полезности», люди и вправду могут быть восприняты как стандартные винтики, но взятые изнутри, со стороны своей нравственной сущности, все они без исключения — «единственные» и «неповторимые», так что к любому из них применимы слова Гейне: «Разве жизнь отдельного человека не столь же ценна, как и жизнь целого поколения? Ведь каждый отдельный человек — это целый мир, рождающийся и умирающий вместе с ним, под каждым надгробным камнем — история целого мира». Сесброн подписался бы под этими словами, только он не стал бы настаивать на отдельности — отделенности — людей друг от друга, поскольку нравственный выбор личности, с его точки зрения, предполагает ее неизбежную ответственность не только перед самой собой, но и перед всеми теми, кто вовлечен в круг этого выбора. Сержант Тевенен, который, вернувшись домой, «снял шинель и мешок, а заодно снял с себя и ответственность» за любовь, которую предал, поплатился за это безысходным одиночеством («Немецкая овчарка») ибо личность, по Сесброну, утверждает себя не «центростремительно», а «центробежно» только тому, кто способен хоть в чем-то пожертвовать своим эгоистическим покоем ради другого, дано рассчитывать на ответное чувство. Верность своему «я» не разъединяет, но, напротив, объединяет людей и позволяет надеяться на торжество понимания и справедливости, человеческой солидарности и общезначимых этических ценностей — таково кредо Сесброна.

Уверенный в неистребимом достоинстве «маленького человека», Сесброн стремился и в него самого вселить такую уверенность, устанавливая неподдельный гуманистический контакт с «детьми своего сердца».