переводчик Л. Кравченко

На одном из зданий Французской академии в Париже, возле самого окна, среди зарослей дикого винограда, торчал из стены конец трубы такого диаметра, что его можно было обхватить большим и указательным пальцами. Никто не знал, что это за труба и для чего она могла быть нужна, да никто и не замечал ее. Но каждый год в ней устраивала гнездышко одна маленькая птичка; она как раз умещалась в трубе, совсем как пуля в стволе ружья, и чувствовала себя в ней так спокойно, так безмятежно, что целыми днями беспечно распевала во все горло. Старый служащий, работавший у этого окна, приоткрывал створку, чтобы слышать ее пение: это было первое, что он делал, входя утром в кабинет, и последнее слово «до свидания» он тоже шептал птичке вечером, перед тем как уйти.

Но однажды пришли рабочие чинить проходившую по этой стене водосточную трубу и… «Раз уж вы здесь, уберите-ка заодно этот никому не нужный кусок трубы!» На следующий день после ухода рабочих старый служащий ни на чем не мог сосредоточиться — он даже решил, что заболел. Лишь несколько дней спустя, выглянув в окно, понял он причину своего недомогания и дурного настроения…

«Ах ты черт! Черт!»

Он утер вспотевший лоб. «Черт! Черт!..» Сорок лет проработал он здесь, и сорок лет все шло хорошо, все оставалось неизменным: ежедневно, как только приходила почта, он разбирал одно и то же число писем, сортировал служебные записки, изучал досье… Сорок лет — и вот сегодня…

Он снял очки, шапочку, нарукавники и, ничего не говоря своим старым коллегам, так как боялся сорваться, спустился по лестнице и пересек двор, намереваясь обратиться с жалобой в главный секретариат. Но на полпути сообразил, что жалоба его может показаться просто чудачеством и все равно не вернет ему пения птички. Он возвратился на свое место, с трудом досидел до вечера и — впервые за сорок лет — ушел с работы на двадцать минут раньше: этого времени ему как раз хватило, чтобы по мосту Искусств выйти на набережную Мессижери и найти там лавку продавца певчих птиц. Прослушав всех птиц одну за другой, он остановил свой выбор на той, чье пение больше всего напоминало ему голос утраченного маленького друга, и унес ее в ивовой клетке, на ходу просовывая меж прутьев свой старый пожелтевший палец: «Тц… тц… тц…»

Если накануне он ушел раньше всех, то на следующий день он явился на работу первым, вывесил клетку с птичкой за окно, налил воды, насыпал проса, положил косточку каракатицы и стал ждать. Птичка осмотрелась на новом месте, обследовала свои тесные владения, подергала клювом виноградные листья, попробовала, как звучит здесь, в одиночестве, ее голос, — и затянула свою песенку. Старый служащий улыбнулся, подмигнул коллегам — и к нему опять вернулись хорошее настроение и усердие.

Вплоть до того дня, пока один Большой начальник, проходя по двору, не сделал замечания:

— Эта ивовая клетка портит вид, Французская академия — не будка привратника, а рабочий кабинет — не мансарда гризетки…

Большой начальник — возражения бесполезны! Клетку пришлось убрать.

Через некоторое время, не в силах более выносить скуку бесконечно длинных дней, старый служащий ушел на пенсию. К несчастью, он был единственным, кто понимал почерк одной из своих коллег, и после нескольких инцидентов той тоже пришлось уволиться.

Но за двадцать лет работы она научилась выговаривать слова так, что сидевший напротив нее служащий, будучи совсем глухим, понимал ее по движению губ. Потеряв единственную переводчицу и став совсем беспомощным, он, в свою очередь, тоже вынужден был уйти.

А между тем лишь он один по-настоящему разбирался в архивах, и результатом последовавшей за его уходом неразберихи явилось увольнение — причем не обошлось без взаимных оскорблений, каких еще не доводилось слышать этим старым сводам, — одного дельного, но вспыльчивого служащего. А поскольку он был корсиканцем, то за ним, из гордости, последовал и его брат.

Он счел для себя делом чести уйти немедленно, не передав никому своих обязанностей, заключавшихся в том, чтобы следить за состоянием помещений. Таким образом, здание, и без того довольно ветхое, на какое-то время осталось без присмотра. С началом октябрьских дождей (в это время старый служащий обычно наслаждался пением своего маленького друга) желоба на крыше засорились, потолки протекли, полы осели, а стены потрескались. На это не обращали внимания; так бывает и с человеком: когда в нем поселяется смертельный недуг, это тоже не сразу замечают.

Когда спохватились, исправить что-либо было уже невозможно. Установили высоченные леса, подперев ими стены, во многих местах менее надежные, чем сами леса, и снесли все, что грозило рухнуть.

Государственные архитекторы, в течение нескольких веков не обращавшие на это строение никакого внимания, теперь обнаружили в нем столько чердаков, закоулков и подсобных помещений — «потерянной площади», как они говорили, — что Министерство изящных искусств, жаловавшееся на тесноту, вызвалось оборудовать их для своих нужд. У французской академии было на этот счет свое мнение — и целые армии юристов и архивариусов принялись строчить докладные записки, отстаивая ее права; противная же сторона усиленно разрабатывала свои планы; соперники обменивались бесчисленными посланиями на разноцветных бланках. Между тем работы были приостановлены, и строительные леса постепенно приходили в негодность.

Дело было передано в Государственный совет, который должен вынести решение лишь через несколько лет. Иногда по ночам оседают перегородки и обрушивается обветшалая часть стены.

Иногда появляется во дворе старый человек, чье лицо кажется сторожу знакомым; он подолгу смотрит на полуразрушенное здание и качает головой.

А иногда над развалинами пролетает, распевая свою песенку, крохотная птаха.