Шаг за край

Сескис Тина

Тина Сескис

Шаг за край

 

 

© Мисюченко В., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Моей матери

 

Часть первая

 

1

Июль 2010

Продвигаясь по платформе, проталкиваюсь сквозь жару, как через толпу людей. Сажусь в поезд, хотя все еще не понимаю, а надо ли. Скованно сижу среди пассажиров, перемещаясь вместе с вагоном и другими людьми из моей старой жизни в новую. В поезде прохладно, вдруг возникает странное ощущение незаполненности — несмотря на народ и душный день за окном, пустота эта немного меня успокаивает. Тут никто ничего не знает обо мне, наконец–то я безымянна, просто еще одна молодая женщина с дорожной сумкой. Чувствую себя плывущей в потоке, словно на самом деле я не здесь, но я здесь: вот оно, твердое сиденье подо мною, за окном проносятся повернутые задом к дороге дома. Я это сделала.

Забавно, насколько легко получается, когда действительно до такого доходит, до отрешения от своей жизни и начала новой. Всего–то и нужно: достаточно денег, чтобы было на что жить первое время, да смелость не думать о тех, кого так спешно оставила. Сегодня утром я старалась никуда не заглядывать, пыталась просто уйти, но в самый последний момент оказалась возле его комнаты и стояла, разглядывая его спящего: как же похож он на новорожденного, еще не пробудившегося навстречу первому дню своей жизни. Не позволила себе рискнуть и хоть одним глазком глянуть туда, где спал Чарли, знала, что он проснется, остановит меня, а потому тихонько повернула дверную ручку и оставила их обоих.

Моя соседка силится совладать со стаканом кофе навынос. На ней темный костюм, вид деловой, немного похож на тот, что был у меня — уже в прошлом. Женщина старается снять пластиковую крышку, но та сидит плотно, и она возится с ней, пока крышка не срывается и нас обеих не обдает горячим кофе. Соседка неловко извиняется, но я лишь киваю головой, прося ее не беспокоиться, и упираюсь взглядом в колени. Понимаю, что следовало бы убрать, промокнув, темные пятна с моего серого кожаного пиджака, иначе он будет испорчен, и как–то странно, что я ничего не делаю. Впрочем, кофейное извержение все же меня огорчило, и горячие слезинки мешаются с каплями кофе. Я молюсь, чтобы никто этого не заметил, и не поднимаю головы.

В этот миг сожалею, что не остановилась купить газету: казалось, что в день, когда я бегу из дому, незачем заходить в какой–то газетный киоск и вставать в одну очередь с нормальными людьми. Теперь сижу здесь и горюю без газеты, горюю, что не держу в руках эту кипу плотно пригнанных слов, в которые можно погрузиться, на которых можно сосредоточиться, выбросив дурные мысли из головы. Нервничаю оттого, что нечего почитать, нечего делать, кроме как смотреть в окно да желать, чтобы люди на тебя не глазели. Отрешенно слежу — Манчестер остается позади — и понимаю: возможно, никогда больше не увижу его, город, что когда–то любила. Поезд торопливо проезжает выжженные солнцем поля, какую–то далекую неведомую деревню, и, хотя едем мы быстро, теперь, когда путешествие представляется бесконечным, все тело напрягается от желания встать и бежать — вот только куда? Я и без того в бегах.

Вдруг делается холодно, радушная поначалу прохлада кондиционеров обращается в пронизывающую до костей стужу, и я плотнее запахиваю пиджак. Бьет дрожь, я опускаю взгляд и закрываю не сдерживающие слез глаза. Я хорошо умею плакать молча, но пиджак по–прежнему выдает меня: слезинки мягко падают и щедро растекаются по пиджачной коже. «Отчего я вырядилась, насколько это смешно? Я же не просто с места на место переезжаю, я бегу прочь, оставляя мою жизнь со всеми ее нуждами». Звучащие в голове слова сливаются с ритмичным постукиванием колес. Держу глаза закрытыми, пока паника не улетучивается призрачной пылью, но и тогда я сижу все так же. Схожу с поезда в Кру. Добираюсь до газетного киоска перед главным вестибюлем и накупаю газет, журналов и какую–то книжонку: я больше не должна попадаться в силки скуки. На некоторое время уединяюсь в дамской комнате, где долго изучаю в зеркале свое бледное лицо и испорченный пиджак, распускаю волосы, прикрывая ими пятна. Выдавливаю из себя улыбку — она изломанная и, может, фальшивая, но я пытаюсь настроить себя на то, что самое худшее позади, во всяком случае на сегодня. У меня жар, лихорадит даже, брызгаю водой себе в лицо, добавляя пятен на пиджак, теперь уже его не отчистить. Снимаю его, сую в сумку. Бросаю рассеянный взгляд на себя и вижу в зеркале незнакомку. Замечаю, что мне вполне к лицу распущенные волосы, от этого я выгляжу моложе, извивы, оставшиеся от завивки мелким бесом, придают вид мерзостный, даже богемный. Держа руки под сушкой, чувствую горячий металл на пальце и понимаю, что все еще ношу кольцо, свидетельствующее о моем замужестве. Я никогда не снимала его с того самого дня, когда Бен надел его мне там, на террасе с видом на море. Стягиваю кольцо и замираю, не зная, что с ним делать: это кольцо Эмили, оно больше не мое. Меня теперь зовут Кэтрин. Кольцо изысканное, три бриллиантика сверкают с платиновой оправы и вызывают во мне грусть. «Он меня больше не любит». Так что оставляю кольцо там, возле мыла, в общественном туалете рядом с платформой № 2, и пересаживаюсь на поезд, следующий в Юстон.

 

2

Более чем за тридцать лет до этого в один ничем не примечательный день Фрэнсис Браун лежала в Честерской больнице на специальном кресле с разведенными ногами, а врачи колдовали над ней. Она пережила потрясение. Сами по себе роды были быстрыми, похожими на те, что у животных, что не было обычным делом у первородок, судя даже по той малости познаний, какие у нее были. Говоря правду, она и не знала, чего ожидать, в те времена просвещать особо не старались, но к одному Фрэнсис и вправду совершенно не была готова. К тому, что уже после того, как появится головка и осклизлое красное существо шлепнется на постель под нею, доктора вдруг заявят, что ей надо рожать еще одного ребенка.

Фрэнсис поняла — что–то не так, когда в родильном отделении разом сменилось настроение, сбежались все врачи, столпившись вокруг ее кровати, о чем–то возбужденно переговариваясь. Она подумала, должно быть, что–то неладно с новорожденной, но если так, то зачем они топчутся вокруг, вместо того чтобы заниматься девочкой? Наконец врач поднял голову, и она, ошеломленная, увидела, что он улыбается, говоря:

— Дело еще не сделано, миссис Браун.

— Прошу прощения? — отозвалась она.

Консультирующий врач сделал еще одну попытку:

— Поздравляю, миссис Браун, скоро вы станете матерью близнецов. Вам предстоит родить второго младенца.

— Вы это про что? — вскрикнула Фрэнсис. — Один кровавый комок у меня уже есть.

И вот теперь она лежит, потрясенная, и думает только о том, что не нужны ей два младенца, она хотела всего одного, у нее всего одна кроватка, одна коляска, один комплект малышовой одежды, ей уготована одна жизнь.

Натура Фрэнсис требовала, чтобы все планировалось заранее. Ей не нравились сюрпризы — и уж конечно же, столь многозначащие, — и, помимо всего прочего, она слишком изнурена, чтобы рожать второго ребенка… первые роды хотя и были быстрыми, зато болезненными, с повреждениями, к тому же случились на три недели раньше срока. Она закрыла глаза и стала думать, когда же приедет Эндрю. В конторе застать его ей не удалось, очевидно, куда–нибудь на встречу поехал, и, как только схватки пошли через каждые полторы минуты, она поняла, что выход у нее один: вызвать «Скорую».

Так что первенец ее явился на свет, купаясь в крови и в одиночестве, а теперь вот ей велят рожать вторую дочь, а мужа все нет. Эндрю, видно, и одного ребенка не очень хотелось, и бог знает, что он подумает о том, как дело обернулось. Она зарыдала, и ее всхлипывания разнеслись по всей больнице.

— Миссис Браун, держите себя в руках! — прикрикнула акушерка.

Фрэнсис ее ненавидела и за убогую внешность, и за резкий скрипучий голос, озлобленно думала, как только эта мымра попала на такую работу, она ж изо всего, даже из прелести рождения, радость высосет не хуже пары безжалостных кузнечных мехов.

— Можно мне взглянуть на малютку? — попросила Фрэнсис. — Я все еще не видела ее.

— Ее осматривают. Соберитесь–ка с силами на второй заход.

— Я не хочу собираться с силами на второй заход, мне нужна моя настоящая дочка. Дайте мне мою настоящую дочку. — Она перешла уже на визг.

Акушерка наладила маску с кислородом и надела ее на Фрэнсис, сильно придавив. Фрэнсис сделала вдох и в конце концов перестала визжать, а когда затихла, то сила бороться оставила ее, что–то умерло в ней — там, на больничной койке.

Появившийся Эндрю всего на несколько секунд опоздал и не смог увидеть приход в этот мир своей второй дочери. Он казался встревоженным и смущенным, особенно когда наградой его надежд на сына явилось рождение не одной, а сразу двух дочек. Одна была розовенькой и миленькой, совершенно ладненькой, другая лежала посиневшая на выпачканных простынях, обхватившая горло пуповина перекрыла ей воздух, не пуская его в легкие и не давая начать жить вне чрева. Обстановка, когда подоспел отец, стояла напряженная, критическая. Врач ловко снял с шеи малышки петлю пуповины и обрезал ее. Эндрю видел, как кровь расходится по маленькому тельцу, пока врач переносил новорожденную в реанимационный бокс, а сестра маленьким пылесосиком отсосала у нее из дыхательных путей нечистоты и пену. Спустя несколько мгновений послышались мученические сердитые стоны. Малютка была ровно на час младше своей сестры, а выглядела и кричала так, будто явилась с другой планеты.

— Бедняжечка моя, мне так жаль, так жаль, — шептал Эндрю бледной испачканной жене, держа ее за руку. Тело Фрэнсис стало наполняться жизненными соками.

Фрэнсис сурово посмотрела на него, на его помятый костюм и скособоченный галстук:

— Чего тебе жаль–то? Что тебя тут не было или что я двойню девок родила?

Муж избегал встречаться с ней взглядом.

— Всего жаль, — сказал он. — Но теперь я тут и у нас настоящая семья. Все будет здорово, вот увидишь.

— Мистер Браун, вам придется подождать в коридоре, — заявила акушерка. — Нам надо привести вашу жену в порядок и зашить разрывы. Мы вас позовем, когда можно будет.

Акушерка выпроводила мужа, и Фрэнсис снова осталась одна со своею виной, своими страхами и своими двумя малютками–дочками. Фрэнсис всегда считала, что будет хорошей матерью. Полагала, что ей в точности известно, что делать, что, может, и трудно придется, но она справится: у нее прекрасный муж, семья ее поддерживает, нельзя списать со счета материнский инстинкт. Однако боль родов и появление на свет двух дочерей (а не одной, как она хотела) вызвали у нее растерянность. У нее было два ребенка, а не один: похоже, кормить их, укачивать и пеленки менять надо будет постоянно, а тут плюс ко всему у них с Эндрю изменились отношения — он несколько отдалился от нее, пока она вынашивала малышку (малышек!).

Они даже не подумали, как следует назвать вторую дочь. Много недель до того решили: если девочка, то быть ей Эмили, а полное имя Кэтрин Эмили (Фрэнсис считала, что так переставленные имена звучат лучше), — но уж точно им в голову не приходило, что может понадобиться второй вариант. Эндрю, бывший прагматиком, предложил звать одну из близняшек Кэтрин, а другую Эмили, но Фрэнсис не хотела делить имена, по ее словам, они так чудесно звучали вместе, так что для негаданной сестренки пришлось начать все сызнова.

В конце концов ее назвали Кэролайн Ребекка, хотя Фрэнсис оба эти имени не особо жаловала, но их предложил Эндрю, она же не могла заставить себя придумать другие варианты. Факт этот она держала в тайне (одной из первых в череде многих) — еще одно доказательство, что она и впрямь не расстроилась, если бы роды продлились всего на несколько секунд дольше, если бы пуповина охватила горло младенца потуже, если бы бедная Кэролайн Ребекка перестала дышать, еще не начавши. Усилия отделаться от этой мысли (кому о таком расскажешь?) потребовали от Фрэнсис многих лет жизни, ожесточили ее душу, некогда бывшую мягкой и по–матерински заботливой.

Последующие семь дней Фрэнсис провела в больнице, и это дало ей время по крайней мере внешне оправиться от боли родов, отсутствия мужа и того факта, что она нежданно–негаданно стала матерью двойни. Она решила: единственный для нее выход в этой ситуации — раскрыть объятия обеим девочкам. Если подумать, может, в конце концов и славно окажется, что родились две. Только пришлось нелегко, Эмили и Кэролайн вели себя по–разному с самого начала. При рождении с трудом можно было понять, что девочки близнецы: Эмили была розовой и пухленькой, Кэролайн тощей, болезненной, бледненькой, весила почти на два фунта меньше сестры. А потом Кэролайн перестала брать материнскую грудь, хотя Эмили никаких трудностей не испытывала, а потому вес Кэролайн пошел на убыль, тогда как у ее близняшки вырос.

Фрэнсис по природе своей была стоиком. Она безудержно старалась, приучая Кэролайн к груди, пока у нее соски не закровоточили и нервы не истрепались. Она твердо решила, что относиться к обеим малышкам будет одинаково: теперь–то уж придется, они обе тут. В конце концов у одной из медсестер лопнуло терпение и на четвертый день она дала Кэролайн бутылочку, заявив, что нельзя допустить, чтобы девочка умерла с голоду. Кэролайн яростно накинулась на соску своим маленьким ротиком вопреки всему, тогда как Фрэнсис ощутила что–то вроде поражения: вот и еще одна связующая ниточка оборвалась.

В последовавшие за этим месяцы, когда вес Кэролайн быстро сравнялся с весом Эмили, она окончательно полюбила бутылочку. Ручки и ножки у нее округлились, сама же она обрела вид пухленький: все складочки на коже, полные красные щечки, — к чему Фрэнсис усиленно заставляла себя относиться с приязнью. Так и казалось, будто Кэролайн никак не хватало быстроты, с какой она росла, она никак не могла дождаться, чтобы превзойти Эмили, — даже в таком нежном возрасте. Кэролайн первой стала ползать, первой пошла, первой стала плеваться в лицо матери твердой пищей. Фрэнсис натерпелась с ней хлопот.

Подрастая, близняшки становились все более похожими друг на друга. К трем годам они утратили младенческий жирок, волосы у них отросли густыми и прямыми, и Фрэнсис делала им незамысловатые хвостики. Одевала она их одинаково: именно так поступали в семидесятые годы, — и сестер было трудно отличить.

Выдавали их только характеры. Эмили, казалось, родилась радостной и спокойной, ей по плечу было идти в согласии с миром и извлекать лучшее из того, что попадалось по пути. Кэролайн вела себя нервно: не выносила сюрпризов, ненавидела делать что–то не так, как ей самой того хотелось, бесилась от громких звуков, но больше всего не терпела непринужденную любовь матери к сестре. Кэролайн, в те времена все еще слывшая чудом спасенной, обратилась за поддержкой к отцу, но Эндрю, похоже, смутно понимал свою роль родителя и уклонялся от нее, будто исполнение ее требовало от него большей живости, чем он на самом деле обладал. Кэролайн оставалось только взирать на семью со стороны, словно бы на самом деле она и не собиралась находиться в ней. Фрэнсис тщательно следила, чтобы никто из сестер никогда не ходил у нее в откровенных любимицах: близняшки ели одно и то же, носили одно и то же, их одинаково целовали на сон грядущий, однако каждая чувствовала, какой гаргантюанской ценой обходится это матери, и на каждую из сестер это ложилось бременем.

В жилом квартале Честера стоял холодный промозглый день, и пятилетние близняшки скучали. Их мать отправилась за провизией, за детьми, считалось, приглядывал Эндрю, который вполуха слушал репортаж о футбольном матче по трещавшему радиоприемнику, который он принес из своего сарайчика. Но Эндрю давно как исчез на кухне еще разок позвонить по телефону, догадались девочки: отец обычно так и делал, когда матери не было дома, — а им еще более скучно стало собирать по кусочкам пазл без помощи отца. Они разлеглись по разные концы коричневого бархатного дивана и бесцельно лягали друг друга ногами — не так уж безболезненно, — их одинаковые платьица из красной шотландки задирались до бедер, а шелковые гольфы сползли на голени.

— А–а–а‑а‑а, папочка! — вопила Кэролайн. — Эмили меня стукнула. Пааапочка!

Эндрю просунул голову в кухонную дверь, потянув за собой провод от висевшего на стене телефона, пока тот едва не натянулся струной.

— Папочка, я этого не делала, — правдиво заявила Эмили. — Мы просто играем.

— Эмили, перестань, — мягко произнес он и вновь скрылся в кухне.

Кэролайн выпутала свои ноги из–под ног сестры, улеглась поперек дивана и больно ущипнула ту за руку повыше локтя.

— Нет, делала! — прошипела она.

— Папочка! — взвизгнула Эмили.

Вновь показалась голова Эндрю, на этот раз уже сердитого:

— Эй, парочка, а ну прекратите! — прикрикнул он. — Я по телефону разговариваю. — И с этими словами захлопнул кухонную дверь.

Поняв, что отец не собирается встать на ее защиту, Эмили перестала плакать и неслышно пошла через простор чистого бежевого ковра к кукольному домику в дальнем конце комнаты, у дверей в патио. Это была любимая игрушка Эмили, хотя она и не принадлежала ей одной: как и большинством игрушек, домиком приходилось делиться, и Кэролайн обожала переносить всю мебель не в те комнаты или, что еще хуже, вообще забирала ее всю, давая грызть собаке. Кэролайн последовала за сестрой и заискивающе предложила: «Давай в мишек поиграем», — на что Эмили согласилась, хотя и не очень–то доверяла порывам сестры. Они принялись за свое, устроили мишкам чаепитие и даже вполне мило поиграли в течение нескольких минут. Как раз когда Кэролайн успела наскучить их полуигра и она ушла на кухню в поисках отца, Эмили услышала, как перед гаражом, составлявшим левое крыло их загородного дома, остановилась машина.

— Мамочка! — Эмили соскочила с дивана и через всю гостиную бегом пустилась к прихожей, расслышав, что та открыла входную дверь.

Кэролайн возвращалась из кухни, где угостилась печеньем на солодовом молоке из жестяной коробки, стоявшей в шкафчике рядом с плитой. Отец быстренько повесил телефонную трубку и позволил ей взять печеньице, что девочку удивило, поскольку скоро наступало время пить чай. Только она откусила у печенья в виде коровы голову, рассчитывая посмаковать оставшуюся часть, как вдруг засунула в рот все печенье разом, стараясь съесть его побыстрее. Когда Кэролайн добралась до прихожей, смахивая с лица крошки, то увидела, как ее сестра–близняшка несется по гостиной прямо на нее. Поначалу она инстинктивно собралась было двинуться в сторону, уступив дорогу.

— Мамочка, здравствуй! — выкрикнула Эмили.

Фрэнсис уже опускала покупки на пол, готовясь раскрыть объятия обеим дочерям. Но Кэролайн, увидевшей, как радуется Эмили и как радуется в ответ их мать, захотелось отгородиться от так рассердившей ее сцены. Опустив на оранжевый коврик посреди залитой солнцем прихожей последний пакет, Фрэнсис подняла голову и увидела, как Кэролайн захлопнула дверь в гостиную — плотно и в точно выбранный момент. А затем она увидела, как Эмили летит к ней сквозь дверное стекло и услышала звук, будто бомба грохнула.

Эндрю гонялся за Кэролайн вокруг овального обеденного стола, а Фрэнсис вытаскивала осколки стекла из лица, рук и ног Эмили. Каким–то чудом порезы Эмили по большей части оказались поверхностными, но все равно Кэролайн была отправлена к себе в комнату до чая, невзирая на старания Эндрю убедить жену, мол, Кэролайн не соображала, что может произойти. Она еще слишком мала, твердил он, и никак не могла сделать такое нарочно, так что ей вполне можно позволить спуститься вниз. Однако Фрэнсис была непреклонна: такой ярости она еще в жизни не испытывала.

Позже Эндрю предположил, что только скорость, с какой бежала Эмили, в момент удара спасла ее от судьбы Джефри Джонсона, мальчишки, жившего через четыре дома от них, у которого после того, как он врезался в стеклянную дверь, на щеке остался шрам в палец длиной. Впрочем, и у Эмили остался шрам на коленке, со временем он затянулся, но полностью так и не исчез. Когда бы он ни попадался ей на глаза, всегда вызывал в памяти сестру и, конечно же, в более зрелые годы напоминал обо всем, что натворила Кэролайн за много лет — шрам этот оказался куда ужаснее, чем выглядел на самом деле. После того случая Брауны заменили дверь на деревянную, и, хотя в гостиной стало гораздо темнее, Фрэнсис за такой дверью чувствовала себя спокойнее.

 

3

В Юстоне жара все так же сгущалась, поджидая меня у выхода из вагона. Поезд сцеживал пассажиров на перрон, и все деловито торопились, зная, куда кому надо. Я остановилась у станционной опоры, вытащила сумочку из–под мышки и убрала ее в дорожную сумку: рисковать остаться без всего было нельзя. Оделась я слишком тепло, не по погоде и неподходяще для того, что предстояло в этот день, но мне не до переодеваний, слишком много дел: надо купить новый телефон, найти, где жить, начать новую жизнь. Теперь я настроена решительно. Отметаю все мысли о Бене или Чарли, мне нельзя думать о том, как они, к тому времени уже проснувшись, узнают, что я сбежала. Они вместе, они справятся, и по большому счету им впоследствии даже лучше будет, уж это я точно знаю. То, что я сделала, — правильно.

В Манчестере, в те последние безмятежные недели, когда я была еще Эмили, я пыталась выяснить, как подыскать жилье в Лондоне. Всякий раз бдительно следила за тем, чтобы удалить с компьютера всю историю поисков, дабы Бен не заподозрил, что я собираюсь совершить. Пока не найду работу, много платить за квартиру не смогу, я даже не представляю, сколько сумею продержаться на имеющиеся деньги, так что собираюсь отыскать какую–нибудь съемную коммуналку, квартирку, где живут человек восемь–девять (обычно австралийцы, как мне представляется) и где в спальные комнаты превращено все, что не кухня или туалет (совмещенный, будьте уверены). В таких коммуналках к тому же меньше нужды в документах, удостоверяющих личность, или в каких–либо рекомендациях — мне нельзя оставлять следы. Нашла еще в одном киоске местные газеты, выстояла еще одну очередь и, набравшись смелости, вышла на подернутый дымкой, немного раздражающий солнечный свет.

И куда я сейчас иду? От растерянности впадаю в панику, будто хочу повернуть часы вспять и бежать домой к своему любимому, словно все это какая–то ужасная ошибка. Ослепленная солнцем, озираюсь по сторонам, пока в конце концов не начинаю различать окружающее и не вижу перед собой большую, забитую рычащими машинами пугающую дорогу, утопающую в выхлопных газах. Пот пробивается из–под правой руки, течет с плеча там, где лямка сумки касается кожи, и жаркий запах меня самой напоминает, что я на самом деле нахожусь здесь, что я на самом деле сделала это. Перехожу улицу на светофоре и иду прямо, по длинной широкой дороге через какую–то площадь, мимо какого–то памятника в отдалении (Ганди, что ли?), не зная, куда иду, и не видя этому конца. Наконец на другой стороне улицы вижу магазин мобильников и испытываю облегчение, будто преуспела в чем–то. Магазин большой и унылый, невзирая на рекламные плакаты и видеоэкраны, извещающие о последних новинках: яркие движущиеся картинки почему–то нагоняют еще большую тоску. В зале пусто, если не считать двух продавцов, оглядевших меня на входе, а потом пару минут старательно избегавших смотреть в мою сторону, хотя я уверена: приглядывают за мной. В магазине представлены все мобильные операторы, а я понятия не имею, какого выбрать, настолько сбита с толку. По мне, все телефоны одинаковы. И тут молодой человек в черной униформе подкатывает ко мне и интересуется, как у меня дела.

— Прекрасно, спасибо, — говорю.

— Могу ли я вам чем–то помочь? — Голос его мелодичен, лицо смазливое с аккуратной черной бородкой, но прямо на меня он не смотрит, как и я не смотрю на него. Мы оба изучаем полки с телефонами, которые всего лишь пустышки, к тому же половины из них на полке нет, лишь торчат ни к чему не подключенные провода.

— Мне нужен новый телефон. — Голос у меня неуверенный и какой–то незнакомый.

— Разумеется, мадам. В данный момент вы с кем на связи?

— Ни с кем, — говорю, думая: «До чего ж правдиво». — То есть я потеряла свой старый.

— А тот к кому подключен был? — настаивает продавец.

— Не припомню, — говорю. — Мне просто нужен дешевый телефон с оплатой по факту, — произношу тоном более резким, чем намеревалась, такой мне бывать еще не приходилось. Беру с полки обшарпанный с виду пустышку–телефон. — Вот этот, видимо, подходит, во сколько обходятся звонки по нему?

Продавец терпелив и объясняет, что это зависит от того, какую сеть я выберу, и я понимаю, что он, должно быть, принимает меня за идиотку, только вся правда в том, что я никогда прежде не покупала телефон сама. Мой первый мне купили мама с папой после окончания колледжа, и с тех пор я лишь модели меняла либо пользовалась служебными телефонами. Продавец заставляет меня пройти через круговорот признаний: сколько звонков я намерена делать да сколько смс–собщений отправлять, нужен ли мне доступ в Интернет, — чтобы сообразить, какой тариф будет для меня наиболее выгодным, а мне, признаться, безразлично, я в этом все равно ничего не понимаю, я хочу выбраться из этого магазина поскорее и позвонить по объявлениям о сдаче комнат в коммуналках, пока еще не поздно, пока я не впала в панику, не зная, где мне сегодня предстоит ночевать.

— Послушайте, все, что мне нужно, это самый дешевый вариант, не можете ли вы выбрать модель телефона за меня? — говорю я, и все выходит не так. У продавца обиженный вид. — Простите, — говорю и, к ужасу своему, начинаю плакать.

Малый обнимает меня за плечи и своим красивым певучим голосом уверяет, что все у меня будет хорошо, а я, сгорая от смущения, силюсь понять, как это у меня получилось стать такой неприятной для окружающих. Он протягивает мне салфетку, потом отыскивает нечто, что, по его словам, мне идеально подойдет, и даже настаивает на том, чтобы устроить мне скидку. Когда я наконец–то выхожу из магазина, у меня в руках новый телефон, полностью готовый хоть сейчас принимать и делать звонки. Парень был настолько любезен, что заставил меня вспомнить: на свете происходит больше всякого, нежели моя собственная беда, надо будет как–нибудь вернуться сюда и поблагодарить его.

Оказавшись на улице, я снова поддалась тревоге: нужно отыскать тихое укромное место, где я смогу прийти в себя, и сделать несколько звонков — сейчас слишком уж шумно. Возле вокзала Холборн сажусь на автобус, все равно какой, он везет меня до самой Пиккадилли и высаживает около Грин — Парк. Знаю об этом только потому, что успеваю читать названия улиц, однако вполне уверена, что Грин — Парк — это где–то в центре, а если я в центре, то могу поехать в любую точку города на просмотр моего нового дома, где бы он ни оказался.

Иду через парк и дивлюсь тишине в нем, наступающей сразу, стоит только свернуть с главных аллей, подальше от шезлонгов и туристов. Наткнулась на склон, где траве позволили расти во всю длину, взобралась к вершине и сложила вещи в теньке. Скинула с ног балетки и улеглась на пожухлой траве, а вокруг — ни души, только басовитый рокот уличного движения за пределами парка напоминает, что я действительно тут, в столице. Пробивающееся сквозь деревья солнце греет мне лицо, я закрываю глаза и чувствую себя вполне нормальной и даже довольной. А потом вдруг возникла картина, въевшаяся мне в душу, предстала ярко, живо, и я в миллионный раз вся сжалась внутри и снова открыла глаза. Чудо еще, что этого не случилось в поезде, когда горечь ухода была очень остра. А теперь я едва ли не радость ощущала — от физической усталости, волнения, уединения, безымянности, обещания новой жизни, тут, посреди этого громадного города. Радость же, Кэтрин, это то, что непозволительно.

Звоню в девять–десять мест, по всему Лондону. Комнаты либо уже сданы («Ой, вы по газетному объявлению звоните, милочка? Малость поздновато, такие вещи надо сразу делать, как только оно появилось»), либо никто не отвечает, либо люди не знают хорошо английского и, похоже, не понимают, о чем я толкую. Я всегда могу пойти в гостиницу, но сама мысль об этом гнетет. Чтобы покончить с этим, мне нужно начать жизнь сызнова теперь же, сегодня. По мере того, что я совершила, что утратила, слишком легко было бы остановиться в гостинице: предельно легко забиться в норку и вскрыть себе вены. Веры в себя у меня нет. Звоню по последнему объявлению в списке: комната в коммунальном доме, Финсбери — Парк, 90 фунтов в неделю. Я представления не имею, где это находится. И это дороже, чем я намеревалась платить. Я в отчаянии. По–моему, никто не собирается отвечать, а потом, уже в последнюю секунду, когда я была готова отключить телефон, кто–то взял трубку.

— Дворец на Финсбери — Парк, — слышится смеющийся голос. Я в нерешительности. — Алло? — звучит тот же голос, в котором различим эссекский выговор (так, по крайней мере, мне кажется).

— Э‑э, здравствуйте. Я ищу комнату, видела ваше объявление в «Лут».

— Да ну? Детка, тут нет комнат. — Только я собралась отключиться, как услышала, что на том конце кто–то вмешался в разговор. — Эй, погоди минутку, — продолжает тот же голос с эссекским акцентом. — Вроде сегодня съехал кто–то, только вряд ли об этом сообщалось. Ты, должно быть, по последнему объявлению звонишь, так ту комнату уже давно сняли.

— А эта за сколько? — не унимаюсь я.

— Предупреждаю: она со шкаф размером, а Фидель был свинтусом. Восемьдесят фунтов — и она твоя… мы же еще и на объявлении о ней сэкономим, а ты, по голосу судя, понормальнее будешь тех психов, что звонят.

— Отлично, подходит, — говорю. — Постараюсь приехать побыстрее. — Она дает мне адрес, и я прекращаю разговор.

Я целый день ничего не ела. Голод все кишки будто в кулак сжимает, и я выхожу из парка в поисках, где бы чего бы (чего угодно!) перехватить. Не очень уверена, в какую сторону надо идти, совсем с толку сбилась, так что, подумав, иду направо, именно туда, похоже, движется большинство людей. Проходя мимо ларька, покупаю пакетик чипсов и «коку»: ничего другого в ларьке нет, — моя нерешительность раздражает стоящего за мной мужчину, он, должно быть, думает, что я туристка, а не беглянка. Стоя на улице, ем и пью, поставив дорожную сумку на землю и придерживая ее ногами: слишком уж боюсь без нее остаться. Затем держу путь, как и все вокруг, на станцию подземки, спускаясь по выложенным плиткой ступеням. Она (вот радость!) прямо тут, прямо там, где мне надобно, села в поезд — и к новому дому.

Район, чувствую, «крутой», но дом так и вовсе трущоба. Войти в него меня совсем не тянет, вот и задаюсь вопросом, а что, собственно, я здесь делаю? (Я что, наконец–то и вправду спятила? Только вот почему для этого так много времени понадобилось?) Представления не имею, что меня ждет внутри этого дома, но снаружи вид ужасный: неухоженная, разросшаяся живая изгородь, в палисаднике сваленные в кучу ящики от пустых пивных и винных бутылок рядом с тремя доверху заполненными мусорными баками на колесиках, чудовищной расцветки шторы криво свисают с алюминиевых окон, крошащаяся и покрытая грязью кирпичная кладка, крыльцо из пластика. Вспоминаю наш прелестный загородный домик в Чорлтоне с его изысканной зеленой входной дверью, ящиками для цветов у подоконников, заполненными геранью, запах лаванды, стильная умиротворенность во всем, что по соседству. Мы специально выбирали место с прицелом на то, как великолепно будем проводить время всей семьей там, где под боком непритязательные кафе и продуктовые рынки, прелестная музыкальная сцена, тюдоровский паб на лужайке и, разумеется, чудесный заповедник Чорлтон Ис для прогулок по берегам реки Мерси. Мы смогли бы даже когда–нибудь собаку завести, сказал тогда Бен, и я улыбнулась ему, понимая, что он обо мне думал — как обычно.

Разглядываю этот дом, вновь вернувшись в настоящее. Соображаю: выбор у меня мал, если я хочу сегодня где–нибудь ночью выспаться… уже поздно становится… — глубокий вдох–выдох, расправляю плечи под весом сумки с вещами и шагаю по дорожке.

Дверь открывает какая–то чернокожая злюка и бросает:

— Чего?

— Здравствуйте, я пришла по поводу комнаты, — объясняю.

— Какой еще комнаты? Тут комнат нет.

— Уф. Я говорила с… — Соображаю, что не спросила, как зовут девицу с эссекским выговором. Делаю еще попытку: — Я говорила по телефону с девушкой сегодня днем, она сказала, что кто–то съезжает и комната освобождается.

— Не‑а, ты, должно, дом перепутала. — И злюка собирается закрыть дверь.

— Прошу вас, — останавливаю я ее. — Мы говорили о комнате… э‑э… Кастро, по–моему, очевидно, он сегодня съехал. Может быть, кто–то еще знает, с кем я могла бы переговорить?

Вид у злюки становится раздраженный:

— Нет тут никакого Кастро. Сказала же — ты дом перепутала.

И хлопает дверью у меня перед носом.

Поворачиваюсь, чтобы уйти, горячие слезы унижения катятся по лицу. Шатаюсь под тяжестью сумки, опускаю ее на тротуар перед живой изгородью, где никому из дома меня не видно. Такое ощущение, вот–вот в обморок упаду — от жары, голода, бесприютности, от еще одной потери. Сажусь на сумку, свесив голову, дожидаясь, пока пройдет слабость. Я хочу домой, я хочу к мужу. Слышу, как открывается входная дверь, затем вижу, как какая–то девица бежит по дорожке, зовет кого–то по имени — Кэтрин. Сижу понурая, безразличная, и вдруг кто–то встает надо мной, так что, хочешь не хочешь, а взгляд поднимаю. И вижу личико ангелочка, и ангелочек говорит мне:

— Это ты за комнатой Фиделя пришла? Ну, детка, не плачь, она иногда бывает сущей свиньей, не обращай внимания. Пойдем в дом, я тебе выпить дам, похоже, тебе в самый раз будет.

Вот так я встретилась с Ангел, моим ангелом, моей спасительницей.

 

4

С Беном Эмили познакомилась не где–нибудь, а на курсах парашютистов. Поначалу она едва ли замечала его: он держался таким тихоней, — и, когда они оказались в одной машине, отправляясь на крохотный аэродром, разговора особого не затевали. Еще одним пассажиром был Джереми, высокий худой парень весь в пирсинге, который, казалось, был чересчур нетерпелив и несобран, чтобы благополучно прыгнуть из самолета на парашюте. Весь час в пути Эмили не переставала думать о том, как ее угораздило оказаться в таком положении. Ее приятель, Дэйв, убедил ее, что так надо для целей благотворительных, только все равно теперь, когда дошло до того, что надо с самолета прыгать, затея эта казалась ей безумием. И зачем она сидит в тесноте на заднем сиденье видавшей виды машины Дэйва с этим сложенным в несколько раз дылдой Джереми? Не лучше ль ему было сидеть на переднем сиденье, где места для него побольше? Ей пришло в голову, что Бен, наверное, стесняется ее, может, потому и настаивал, чтобы сидеть на месте пассажира, но потом она одернула себя, велела не быть глупой: никогда и никому не была она интересна, — хотя истина, признаться, состояла как раз в противоположном. Когда она заметила у Бена сзади на шее, сразу под волосами, мерзкий вздувшийся чирей, она пожалела его: бедняге то и дело приходилось поправлять куртку в попытках прикрыть болячку, однако он не решился сделать самое разумное, поднять воротник — так было бы незаметно. Она понимала: он чувствует, что она глазеет на него, — а потому старалась не смотреть. Это хоть как–то отвлекало от мыслей о том, что ей вскоре предстояло совершить, и чем больше она старалась не обращать внимания, тем сильнее чирей притягивал ее взгляд, а может, притягивал его обладатель, как она после догадалась. Ее била дрожь, хотя в машине было невыносимо жарко: какие–то там нелады с обогревом. Эмили была сама не своя.

Аэродром скрывался среди сельской чересполосицы позади рядов высоченной живой изгороди между зелено–желтыми полями. Когда они въезжали на аэродром, маленькие самолеты походили на коров, сбившихся в одно стадо. По трем сторонам прямоугольника были устроены ангары под гофрированными оцинкованными крышами: один для укладки парашютов, второй для хранения самолетов ночью, а в третьем находилась зона отдыха для парашютистов, которым зачастую долгие часы приходилось проводить в ожидании, пока разойдутся облака. Эмили слишком нервничала, чтобы подумать о том, во что можно поиграть, и вместо этого, извинившись, присела в уголке с кружкой горячего чая и книгой (слава богу, не забыла захватить ее с собой): порой чтение оказывалось единственным способом отвлечься. Подошел и присел рядом ее приятель, Дэйв, взялся подбадривать ее своими дурацкими шуточками («От чего утка плавает? От берега. А и Б сидели на трубе, А упало, Б пропало — кто остался на трубе? И» и так далее), Эмили же, хотя и смеялась, но только открыто не пеняла ему за то, что он втягивает ее в такое занятие; в конце концов парень понял намек и оставил девушку в покое. Она сидела тихо, чувствуя себя попавшей в ловушку и одинокой, тогда как другие ожидавшие очереди на прыжок с парашютом, похоже, находили удовольствие в скуке, сражаясь на бильярде, и резались в «эрудит». Может, будь Эмили на своей машине, она даже и уехала бы, извинившись, но ее завезли куда–то в открытое поле где–то в чеширской деревенской глуши, едва ли ей удалось бы выбраться домой, и в любом случае она набрала столько денег на благотворительность, что теперь, по совести, должна пройти через это, — подвести людей она не могла. Сжав книгу покрепче, она попыталась сосредоточиться на чтении, попробовала не думать о волнующем, да только разум у нее то и дело пробкой вышибало: это ведь не тренировка, на этот раз ей не с помоста в спортзале надо будет скакнуть, ей прямо в небо прыгнуть предстоит, и теперь, после того как она самолетики увидела, всё это ей таким реальным кажется.

— Эй, Эмили, хочешь в бильярд сыграть?

Подняв голову, она поймала нетерпеливый взгляд Дэйва, увидела его поросшие густой щетиной, длинные, похожие на паучьи ноги, его сальные волосы, его извечно распахнутую кожаную куртку, под которой проглядывала черная футболка с изображением каких–то музыкантов — поборников «тяжелого металла».

— Нет, спасибо, мне и так хорошо, честное слово, Дэйв, — ответила она, но вид приятеля говорил, что ее слова его не убедили. — Не тревожься из–за меня, мне тут в книжке интересный кусок попался.

— Да будет тебе, нельзя же весь день сиднем сидеть, давай–ка шевелись! Мы с тобой против Джереми и Бена.

Эмили помолчала, взглянула на шаткий потертый бильярдный стол: как раз тогда, когда Бен загнал в лузу казавшийся трудным шар, чему сам не придал особого значения, а перешел на другую сторону, чтобы выполнить следующий удар.

— Я в бильярде профан, подведу тебя.

— Брось, ты отлично играешь, — настаивал Дэйв. — Пойдем! — Он схватил Эмили за руку и стащил ее со стула. Бен, готовившийся к удару, мельком глянул на них, когда они подошли к столу, и тут же опустил глаза. Может, она ему и в самом деле нравится, вновь мелькнула у нее мысль. Впрочем, она тут же сказала себе: ты выдумываешь это, да и в любом случае, говоря честно, ее это не очень интересовало, она старалась держаться подальше от любовных отношений, оставляя их своей сестре.

Как только Бен полностью разгромил Джереми, который был таким высоким, что вынужден был подгибать колени, чтобы ударить кием по шарам, они принялись играть двое на двое. Когда подошла очередь Эмили, она склонилась и нацелилась на шар в другом конце стола, но кий сорвался и белый шар лениво покатился мимо, минуя желтый, бывший ее целью.

— Извини, Дэйв, — сказала она, но парень лишь ухмыльнулся, и Эмили передала кий Бену. Долю секунды они оба держали его, и от этого возникло своеобразное ощущение близости, так что она быстренько отдернула руку, а он, бормоча слова благодарности, отвел взгляд в сторону. Бен взял на прицел казавшийся верняком красный шар, но, хотя до этого он все шары загонял, на этот раз не рассчитал, и шар нескладно выпрыгнул из лузы.

— Черт, — буркнул Бен, слегка зардевшись, и протянул кий Дэйву.

— Два удара, — напомнил тот. Бен снова выбрал позицию и, хотя забить следующий шар было еще проще, опять промахнулся. Дэйв взял кий и, явно похваляясь, принялся забивать шар за шаром, так что, учитывая, что Джереми вообще в расчет не принимался, а Бен, казалось, весь свой пыл утратил, Эмили, когда пришел ее черед, только и оставалось для выигрыша, что загнать в лузу черный шар. Ей все равно было не по себе (и не было уверенности, отчего: то ли от самого страха перед прыжком, то ли от смущения из–за явного волнения Бена рядом с нею), но она прицелилась и, хотя шар был хитрый, да и угол она выбрала не тот, уклон стола сделал свое дело, и шар проложил свой неотвратимый путь в дальний угол.

— Опля, простите, — произнесла она.

— Есть! — закричал Дэйв и ринулся было обниматься с нею, но в последний момент передумал и ограничился приветственным взмахом руки, Джереми одобрительно воскликнул: «Здорово!» — а Бен улыбался, отчего выглядел глуповато, а потом направился к столовой.

День угасал, облачность упрямо не проходила, температура снижалась, будто перед дождем. Эмили опять забилась в свой уголок с книгой и еще одной чашкой чая, Бен с Джереми в это время с головой ушли в шахматы, а Дэйва под орех разделала в настольный теннис Джемина, маленькая кругленькая девушка, совершившая как пить дать больше 300 прыжков. Когда Эмили в какой–то очередной раз взглянула на часы и увидела, что уже четыре, она отложила книгу и впервые ощутила просвет надежды: наверняка уже становится поздно прыгать, скоро совсем стемнеет. Куда Дэйв подевался… она пойдет и спросит его, не пора ли им подумать об отъезде, незачем больше здесь слоняться. Едва она поднялась, наконец–то чувствуя себя лучше, как в двери ангара появился главный инструктор и протрубил, словно они были на Сомме, что он собирается бросить их отбить очередную высоту.

— Облака поднялись, — прокричал он. — Всем надеть парашюты, быстро!

Все побежали, как восторженные дети, а Эмили тащилась позади, у нее ноги отказывались служить, словно росли не из ее тела. Бен был тут как тут, уже более уверенный в себе, менее робкий и чудной, почти красивый в своем черном комбинезоне. Он помог ей влезть в лямки, развернул ее кругом и водрузил ей на спину парашют.

— Наклонитесь, — велел он. Затянул ей лямки у самого паха, и она, выпрямляясь, где–то на этой траектории в 90 градусов, влюбилась.

После этого Эмили не видела Бена еще три месяца. Она выпорхнула из самолета, храня память о его пальцах на своих бедрах, о том, как была смущена и сконфужена после. Бен не был полностью в ее вкусе, да и не было у нее тогда в том никакого вкуса: играющий в шахматы парашютист–бухгалтер, — ее дрожь пробирала при мысли, как оценила бы его сестрица Кэролайн. В машине по дороге домой она взирала на его чирей уже с любовью, хотелось податься вперед и поцеловать болячку, и она была убеждена, что мысленно он чувствовал на своей шее ее горячие губы. Однако, когда они добрались до Честера, он даже не взглянул на нее, просто бросил «прощайте» через плечо, а она, выйдя из машины, стояла, растерянная, на тротуаре, пока Дэйв нетерпеливо не рыкнул двигателем, и она неохотно захлопнула дверцу. Когда автомобиль отъехал, она стояла и все смотрела, как рассасывается оставленное им черное облачко, в течение ставших такими длинными мгновений вглядывалась в уже опустевшую дорогу, прежде чем разочарованно покачать головой и отвернуться.

Хотя Эмили и предполагала, что столкнется с Беном на работе, но пока не сталкивалась, да и чему дивиться: в здании работали тысячи три народу, как выяснилось. Она даже подумывала еще об одних парашютных выходных, но сдерживала себя (боже, прошу, только не это), твердо веря утром каждого понедельника, что уж на этой–то неделе увидит его непременно. Его очевидное исчезновение распаляло ее чувство, делало решительнее (что было ей неприсуще), хотя, признаться, прежде ей не приходилось переносить таких ударов судьбы. Она даже заметила, что ей стало нравиться ожидание: она просыпалась в предвкушении, наслаждалась ежедневным трепетом, выискивая его темную курчавую голову в подвале столовой и на проходной, — нервы на взводе, каждый день сулил бесчисленные возможности для их встречи, и каждый день они рушились.

Однажды темным февральским утром Эмили проснулась поздно. За окном лил такой сильный дождь, что глубокие лужи оранжево лучились под светом уличных фонарей. То ли тревога все никак не оставляла ее, то ли она ее во сне измучила — понять она не могла, — но очень ломило голову, просто убийственно. Все равно надо было идти на работу, ей сегодня днем важная встреча предстоит, а потом — пятница, всего один денек до выходных остается. Она приготовила себе чаю покрепче, съела банан, потом 15 минут простояла под душем, и хотя, выйдя на улицу, Эмили чувствовала себя чуточку лучше, теперь она чудовищно опаздывала. Наряд ее состоял из того, что полегче надевалось: простое красное платье с поясом и сапоги, — она собрала на затылке еще влажные волосы и не стала возиться с косметикой, этим можно заняться, когда придешь в контору. Надела оранжевую куртку с капюшоном, которую обычно носила на пеших прогулках и которая никак не вязалась с ее платьем: слишком короткая и по цвету не подходит, — только ей было безразлично, ради бога, дождь же идет.

Час спустя, паркуясь на стоянке, она все еще чувствовала себя прескверно. Желания оказаться один на один с работой не ощущала, не говоря уж о желании оказаться один на один с Беном, шагавшим ей навстречу — мимо конторы, — со стаканом кофе в руке и с девицей на прицепе. Такого не значилось ни в одном из множества ее сценариев их предстоящей встречи. Она запаниковала, покраснела, проронила «привет» и поспешила прочь. Он был еще более привлекательным, чем ей помнилось: волосы отросли, костюм отлично скроен, туфли начищены, темно–коричневый шерстяной галстук совсем не из тех, что носят новички–бухгалтеры. Встреча с ней, похоже, его не особенно обрадовала: вежлив, но холоден. Девица не была его подружкой, это она поняла: не в его вкусе, только не такая! Эмили вбила себе в голову, что, стоит им только еще раз увидеться, все самой собой и случится — остановятся, поболтают, договорятся кофе попить, — оно и завяжется. Вместо этого она выглядит хуже, наверное, не бывает, а он с кем–то еще. Облом, выходит.

Три месяца Эмили было хорошо, а вот теперь — нет, дольше ждать она попросту не могла. Она поспешила за свой рабочий стол, повесила куртку на спинку стула, села и стала перебирать варианты. Наведаться на 17‑й этаж только для того, чтобы увидеть его, слоняться, пока стол не найдет, отозвать поговорить с глазу на глаз, у всех на виду тащить в свободную переговорную? Отвратительно. Сделать вид, будто у нее на 17‑м дело есть, профланировать мимо и поприветствовать на ходу? Слишком надуманно… к тому же раз она не знает, где он сидит, то вряд ли получится профланировать. Найти его телефон и позвонить? Лучше — меньше любопытных глаз. Или сообщение ему послать по электронной почте? Это проще всего, но и по–своему мучительнее всего: а что, если не ответит? Что, если он сообщение не получит? Заняться этим нужно прямо сейчас, сегодня же.

Она отыскала в справочнике адрес его электронной почты. «Привет, Бен. Рада была увидеть вас сегодня. Не хотите выпить чего–нибудь со мной вечером? Это важно. Дайте знать, либо ответом на это сообщение, либо — вот номер моего телефона. Благодарю. Эмили».

Она нажала клавишу «отправить» и откинулась на спинку кресла, успокоенная. Она сделала это, наконец положила начало их отношениям. В душе у нее твердая уверенность, что сделанное ею — правильно, в конце концов, очевидно, что она ему понравилась. Она сверилась со списком дел: ничего, кроме встречи после обеда, ради которой она и пришла, — он успел бы до этого времени позвонить.

К пяти часам Эмили охватила печаль. Она была настолько уверена, что ответное электронное сообщение будет дожидаться ее возращения на рабочее место, что, когда его не оказалось, нахлынули сомнения. О чем, черт возьми, она думала, ведя себя так откровенно? Перечитала свое сообщение: «Это важно». Ладно, допустим, может, ей нужно поговорить с ним. О чем? О прыжках с парашютом, разумеется. «Выпить чего–нибудь»? Тут смысл угадывается безошибочно. Бог мой, он подумает, что я маньячка, ловлю его в свои сети. И в любом случае у него есть подружка, она их вместе видела… Но даже если бы он был один, она в это утро так плохо выглядела, что он на нее не позарился бы.

— Эмили?! — Сидевшая рядом Мария усиленно махала руками перед ее лицом. Эмили, вздрогнув, подняла голову. — Оглохла? Можно мне твой степлер взять, мой кто–то свиснул. Эй, да что с тобой?

— Ничего. Голова болит.

— Выглядишь препаршиво, чего домой не идешь, — сказала Мария.

— Да вот, отчет этот надо было закончить, потом и идти. Держи. — Эмили передала сослуживице степлер и отвернулась: глаза ее были полны, слезы капали на клавиатуру. Она еще разок проверила почту: ничего, — после чего нажала на компьютере кнопку «выкл», не утруждая себя формальным выходом с фиксацией времени. — Пока, — бросила она Марии, встала и поспешила к лифту.

Дома Эмили не находила себе места. То и дело проверяла телефон, словно могла пропустить входящий вызов, невзирая на то что телефон лежал у нее в кармане; невзирая на то что он настроен был не только звонить, но и вибрировать. Может, он ей по электронной почте ответил, подумала она, ах, если бы только она могла читать приходившие на служебную почту сообщения дома! Но он должен был уже давно позвонить — ведь она дала свой номер телефона еще утром. Почему он не позвонил? Ее мучила тошнота — как после долгого голодания или как с похмелья, но она не могла заставить себя сделать хотя бы бутерброд. Заглянула в холодильник, нашла кусочек сыра, растрескавшийся от давности, в шкафчике отыскала немного зачерствевшего хлеба и принялась есть, силясь заглушить голод. Прошлась по телеканалам, остановилась на старой серии бесконечной мультяшки «Симпсоны», которую уже видела, но поняла, что никак не может вникнуть в сюжет. Позвонила мать: волнение от зазвонившего телефона и разочарование, что звонил не Бен, привели к тому, что ответить было невмоготу. Пошла принять ванну, но лежа в ней, сгорала от стыда. Кончилось тем, что отправилась в постель и наконец–то несколько утешилась, уже после десяти часов, когда поняла: он наверняка сегодня звонить уже не соберется, так что и ей можно перестать думать об этом. И она, обессиленная тревогой и ожиданием, погрузилась в жизнь преступного мира семнадцатого века, о котором повествовал читаемый ею роман.

Жужжание и звонок разбудили Эмили. Она потянулась за телефоном на столике рядом с кроватью: 11:28.

— Алло, — ответила она.

— Эмили? Это Бен. Алло? Это Бен говорит, из парашютного клуба. Простите, что звоню так поздно, весь день был занят, а потом зашел в паб, а сейчас, придя домой, вышел в Сеть и увидел ваше сообщение.

— О‑о, — произнесла она.

— Что такого важного? — упорствовал Бен, и она подумала, что он, судя по голосу, слегка пьян.

— А‑а, теперь это уже неважно.

— Вы все еще хотите выпить чего–нибудь вечером?

— Уже одиннадцать тридцать, — сказала Эмили. — Слишком поздно. Заведения уже закрыты.

— Могу к вам подъехать. Вы все еще в Честере?

— Да, — сказала она. — А вы где?

— В Траффорде. У вас какой адрес?

— Это же очень далеко. Вам не один час понадобится…

— Такси возьму. Уже через час к вам доберусь…

Эмили молчала.

— Хотите, чтоб я приехал?

Эмили все еще не решалась. Это было больше, чем у нее хватало смелости надеяться, но сейчас ее раздирали противоречия. Уже так поздно. Она едва его знает. Во что она ввязывается?

— Да, пожалуйста, — выговорила наконец.

— До скорой встречи, — отозвался он, и нежность, прозвучавшая в его голосе, придала ей уверенности.

Спустя час и семь минут раздался звонок в дверь. Эмили уже успела натянуть джинсы, мешковатый джемпер и собрать волосы в клубок. Дверь она открыла босая, вид у нее был настороженный. Он был все в том же темном костюме, коричневый галстук болтался свободно. Улыбнулся и протиснулся мимо нее, держась как можно дальше, насколько позволяла тесная прихожая, от него пахло пивом и сыростью: на улице все еще шел дождь. Они прошли на кухню, где яркий свет выставлял их без прикрас, делая обоих бледными, незащищенными.

— Извините, так уж получилось, что у меня и выпить–то ничего нет, — произнесла она взволнованным, несколько неестественным голосом. — Хотите кофе? Или вам детский коктейль сделать? — Она попыталась рассмеяться, но шутка не очень–то удалась.

Бен сказал, что да, кофе было бы здорово, а потом умолк, не говоря ничего, и ей тоже ничего на ум не приходило. Она наклонила чайник и тихонько чертыхнулась: вода ее обожгла, однако она продолжала лить и помешивать. Достала молоко из холодильника, предложила ему сахар и повела за собой в гостиную. Поставила кофе на стол, который торопливо освободила от бумаг, книг и прочих обжившихся на нем вещей, и села на диван. Бен уселся в единственное в комнате кресло. Между ними пролегло гнетущее молчание. Эмили опять встала и включила музыку — «Смитов». Звуки полились крайне печальные, заполняя собой пространство, Моррисси пел с безысходной тоской. Как могло случиться, что она послала ему сообщение, по сути, напрашиваясь ему в подружки, и он повел себя так пылко, что позвонил ей посреди ночи, а теперь вот он здесь, в ее квартире, и они не знают, что делать, как дальше продвинуться? Разговор не клеился: Бен стеснялся, и Эмили балансировала на самом острие следующего этапа своей жизни. Она в буквальном смысле не знала, что делать, как решиться на такой шаг.

Тело камнем полетело из–под нее. Может, футов пятнадцать падало, прежде чем пребольно шмякнулось с вывертом, подпрыгнуло, а потом зависло на лодыжках. Тело корчилось и извивалось, длинные ноги силились выпутаться из связавших их веревок. Ужаснувшись, Эмили глянула вниз. Шок сперва придал ей адреналина, но затем ее охватил животный страх, сковавший ее. Резкий треск — и тело обрело свободу, перевернувшись в воздухе на 180 градусов, яркое красно–желтое полотнище наконец–то выпросталось, а Джереми продолжал лететь вниз от самолета, теперь уже чуточку плавнее, и это больше походило на то, как это ей представлялось. Она заглянула в глаза инструктору и только сейчас поняла, зачем нужны были все тренировки, зачем ей велели сесть на самый краешек двери, наполовину в самолете, наполовину в воздухе.

— Порядок? — прокричал Грег, покрывая шум мотора, удерживая для безопасности ее за руку. Эмили кивнула. Рев в ушах, металлический запах самолета, зияющая дыра у него в борту там, где должна быть дверь, а еще ее правая нога беспомощно болталась в воздухе — высоко–высоко над полями и ангарами, ставшими похожими на маленькие игрушки, вид парящего с растопыренными руками–ногами парня — ото всего этого голова шла кругом, сознание мутилось. Она пожалела, что первой не прыгнула, потому как теперь ей ни за что этого не сделать. Грег ласково улыбнулся, сжал плечо и вытолкнул ее в пустоту.

— Вы о чем думаете? — произнес Бен.

Эмили тут же вспомнила, где находится, здесь, в своей торопливо прибранной гостиной со свихнувшимся на парашютах бухгалтером, вспомнила, что от прыганья с парашютом в первую очередь и пошла эта беда.

— Все размышляю, как это можно прыгнуть из самолета второй раз, зная уже, что предстоит.

— Вам просто не повезло, — сказал Бен. — У Джереми рост шесть футов и три дюйма при нулевой координации, он не мог служить вам хорошим примером. Если честно, он не создан для прыжков с парашютом.

— Вообще–то ужас на меня навел не только он, — призналась она. — Хуже было то, что меня выпихнули из самолета… я поверить не могла, что инструктор так поступил, это жестоко… — И даже сейчас, вспоминая об этом в своей безопасной гостиной, Эмили уносилась мыслями к чему–то давно забытому и от этого расстраивалась еще больше.

— Он должен был это сделать, — заметил Бен. — Иначе вы пролетели бы мимо зоны приземления. На самом деле это было совершенно безопасно.

— Я этого, признаться, не почувствовала. И сейчас не чувствую себя в безопасности.

— Вы это о чем? — вскинулся Бен, казалось, он встревожился, словно бы прийти сюда так поздно было для него ошибкой.

— Я совсем не про то. — Она выждала долгую мучительную паузу и, удивляясь, самой себе, посмотрела ему прямо в глаза и набралась смелости высказать.

— Просто я имела в виду то, что не знаю, как мне вернуться туда, где я не буду сходить с ума по тебе.

Бен улыбнулся.

— Я надеялся, что ты скажешь что–то в этом духе, — проговорил он и поднялся с серебряного кресла–качалки, которое Эмили когда–то нашла в лавке, торгующей всякой рухлядью, и сама привела в порядок. Она тоже встала, медленно пошла, обходя стеклянный кофейный столик, ему навстречу. Они остановились в метре друг от друга и просто смотрели, все еще горя мучительным желанием, а потом… кто первым сделал шаг, они так никогда и не выяснили… они уже крепко прижимались друг к другу… и так застыли надолго.

 

5

Я сижу на кухне Дворца на Финсбери — Парк, где буфетные дверцы отделаны на деревенский лад под дуб, а разделочные столешницы уделаны муравьями под мрамор, передо мной стоит водка с тоником и, клянусь, такого я никогда прежде не пила. Хотя пол под подошвами моих легких лодочек поскрипывал песком, кухня оказалась чище, чем я себе представляла, увидев дом снаружи. Но от сладковатого запаха бобов мне делается тошно. «Сколько же мусора образуется в этом доме?» — тщетно гадала я, вспоминая переполненные мусорные баки в палисаднике у входа. Ангел сидит напротив меня, слишком красивая и сияющая для подобной обстановки, ее жилет с бахромой поверх джинсов в обтяжку вызывает во мне чувство, будто я убого одетая старушка. Худой смуглый юноша с прямыми длинноватыми волосами стоит рядом с раковиной и режет странного вида овощи, зовут его Фабио, по–моему, так Ангел назвала его. Он стоит, не поднимая головы и не принимая участия в нашем разговоре. Угрюмо встретившей меня девицы нигде не видно, и Ангел говорит, что никто из остальных еще не пришел с работы.

— Ну, детка, теперь тебе получше? — говорит Ангел, делая добрый глоток из своего стакана.

— Да, спасибо вам большое за помощь.

— Не утруждайся, благодарить не за что, — произносит она и улыбается своей ангельской улыбкой. — Кстати, откуда ты?

— Я из–под Честера, родилась там, но в последнее время жила в Манчестере, — отвечаю я. — Только что разошлась со своим приятелем, появилось такое чувство, что надо сменить обстановку. Я всю жизнь прожила возле Манчестера, а потому решила попытать счастья в Лондоне, прежде чем совсем состарюсь. — Тут я нервно хихикаю.

Все это я отрепетировала, изложила свою прежнюю жизнь близко к истине, чтобы она воспринималась как подлинная. Фразу произношу на одном дыхании, еще до того, как последуют распроссы, и тон у меня выходит какой–то фальшивый и извиняющийся.

— «Совсем состарюсь»! Для Лондона никто не слишком стар, — смеется Ангел. — Впрочем, может, ты и старовата, чтоб делить один хреновый дом с шайкой психов: у тебя слишком шикарный вид для этого места.

— Нет–нет, все прекрасно, — говорю. — Просто не могу себе позволить много платить за квартиру, пока получше не устроюсь, плюс, по–моему, это хороший способ узнать новых людей.

— Я бы не забегала так далеко, детка. От людей, что тут живут, обычно на улицах шарахаются, на другую сторону переходят, чтоб обойти. Ты на него не обращай внимания, — продолжает она, кивая на поникшего Фабио, когда я бросаю на него смущенный взгляд. — Он не говорит по–английски. — Ангел роется у себя в сумочке. — Закурить хочешь, детка?

— Нет, спасибо. Я не курю.

— Не возражаешь, если я выкурю одну?

Киваю: нет, разумеется, не возражаю, — хотя жара и бобы, голод и водка с каждой минутой усиливают во мне тошноту. Соображаю, что уехала из Чорлтона 14 часов назад и с тех пор едва перекусила. Джинсы липли к телу, ноги горели, отчаянно хотелось лечь, но я не желала показаться грубой. Глотнула стоявшего передо мной пойла.

— Мне жутко нравится твое имя, — стараюсь поддержать разговор. Оказывается, я все еще остаюсь, какой была, вежливой, даже сейчас, когда я уже Кэтрин.

Ангел смеется:

— Я, детка, только то и сделала, что букву «а» отбросила, просто невероятно, как это изменило мой имидж.

Приходит мысль. Чувствую себя глупо, но что–то в девушке убеждает: попросить можно.

— Ангел, ты не могла бы звать меня Кэт? Я краду твою идею, но я всегда ненавидела это имя, Кэтрин.

— Как хочешь, детка, — улыбается Ангел, и мое имя меняется второй раз за день.

 

6

Бен проснулся рано и, когда не увидел Эмили рядом, решил, что она провела еще одну бессонную ночь и устроилась внизу на диване, коротая время за чтением. В последнее время она, казалось, перечитала всех классиков, причем, как он заметил, прямо–таки вгрызаясь в них, он даже подумал, уж не способ ли это для нее убежать от себя самой — в мир настолько ей знакомый (будь то американский Юг, или прославленный Харди Уэссекс, или Йоркширские болота), что незачем думать о своей жизни здесь и сейчас. Способов унять боль много, это Бен понимал и чувствовал, что нынче лучше оставить Эмили в покое, притаиться где–то на втором плане, помогая заботиться о Чарли, пока она не будет готова вернуться к ним обоим.

Бен перевернулся на другой бок и снова погрузился в сон — беспокойный, тревожный, под удушливым зимним одеялом, не замененным на летнее, хотя на дворе уже стоял конец июля. Этим, было время, Эмили занималась, и обычно она в таких делах была внимательна, укладывала в ногах кровати мягкое кашемировое покрывало в те переменчивые дни, когда более легкое одеяло не защищало от холода. Подобные досадные мелочи, казалось, усиливали их боль, вызывали ощущение, будто ни в чем нет былого порядка — и уже никогда не будет. Нет чистых сорочек, кончаются все хлопья для завтрака, сливочное масло, отбеливатель, хлеб, почта не прочитана, растения в ящиках на подоконниках не ухожены. Обо всем этом тогда, до того, заботилась Эмили, не потому, что Бен ленился — просто она всегда была созидательницей дома, а Бен — виртуозным поваром и ревнителем чистоты. И каждый из них с радостью нес груз разделенных обязанностей. Нынче Эмили не делала ничего, в чем он ее, разумеется, не винил.

Только когда зазвонил будильник, Бен отрешился от этих тревожных мыслей. Вытащил ноги из–под одеяла и несколько мгновений лежал, распростершись, соображая, что сказать жене, когда он спустится вниз. Решил вначале принять душ, до того паршиво себя чувствовал, а потом пойти за псом, и они вместе скажут ей «привет!». Сама мысль увидеть ее все еще вызывала в нем волну возбуждения, невзирая на прошедшее время и все случившееся. Он приготовит ей чашку чая, уговорит съесть хотя бы кусочек поджаренного хлеба с ломтями масла и мазком мармелада, как ей нравилось, а потом он распрощается с ней и отправится в свой четырехмильный велопробег на работу. Жизнь должна продолжаться, убеждал себя Бен, хотя порой и расстраивался, что Эмили с этим не соглашалась. Душ был обжигающим, Бен поставил температуру на максимум, несмотря на погоду: за окном уже было жарко. Оказалось, что если стоять под жгучими струями и поднять им навстречу лицо, то это помогало забывать — на секунду–другую, — словно бы ему обожгли мозги. Эмили больше не выговаривала ему за долгое мытье в душе. Казалось, ей было все равно, чем теперь занят Бен, словно у нее вовсе пропал интерес и к нему. Вернутся ли они, гадал он, в один прекрасный день к тому, что было между ними?

Впервые до Бена дошло, что его жена ушла совсем, когда он открыл дверь из наборного дуба в гостиную: жены там не было. Искать на кухне или в кладовке под лестницей было незачем: он чувствовал вопиющую пустоту во всем доме. Он не знал, что делать дальше: звонить по «999», завыть, выброситься из окна? Вернулся в их спальню и открыл гардероб. На первый взгляд все почти так же, как обычно. Может, она пошла прогуляться, ведь день сегодня прекрасный, думал Бен. Решил приготовить завтрак, сделать себе настоящий капучино, в контору всегда можно позвонить и предупредить, что он опаздывает, а к тому времени Эмили вернется обязательно.

Когда Бен выпил кофе, а Эмили все еще не было дома, он поднялся наверх, стал на колени на кремовый ковер и заглянул под их кровать. Чарли шел за ним следом, скуля, но Бен не обращал на него внимания. Хорошо, большой чемодан все еще на месте. Он вытащил его и открыл. Обычно лежавшей внутри кожаной дорожной сумки, которую они купили в Марракеше, не было. Должно быть, ее куда–нибудь под вещи засунули, сказал себе Бен и, пристроишись на полу, принялся шарить под полками, вытаскивая — уже нервно, — что попадалось под руки: надувной матрас, маленький чемодан на колесиках, детскую палатку, настоящий походный рюкзак, мешок со всякой всячиной, давно пропавший носок. Взметнулась пыль и повисла в воздухе в свете солнечных лучей. Когда вытаскивать осталось нечего, Бен замер на полу и издал подобие крика — свидетельство боли поражения, потом сел и взял на руки беднягу Чарли.

В небольшой лишенной окон комнатушке для допросов полицейский констебль Боб Гаррисон сочувственно смотрел через стол на м‑ра Бена Коулмана. Дело безрадостное: это–то он понимал, — придется втолковать этому малому, что, в общем, не на многое они способны в попытках разыскать его жену. БВП, у кого высок риск оказаться покойниками, не опустошают свой банковский счет, не набивают полную сумку одеждой и не прихватывают с собой паспорт. Бедолаге придется пережить тот факт, что жена его попросту бросила, подумал констебль Гаррисон, и все же (хотя он с такими делами уже тысячу раз сталкивался) опять выходит, как–то неловко сидеть перед этим отчаявшимся мужчиной в модном костюме и сообщать ему, что, кроме как зарегистрировать его жену как лицо без вести пропавшее, ничего и сделать–то не получится.

Бен, хотя и понимал, что Эмили исчезла по своей воле, предпочла бросить его, все же отказывался сдаваться и не разыскивать ее. Он убеждал себя, что ей хочется, чтобы он искал, она будет довольна, если ее отыщут, что, наверное, это своего рода испытание. Старался представить, куда она могла отправиться, каким именем называет себя, только это было все равно что искать кольцо, которое потерял, плавая в море. Первые несколько недель он бесконечно проверял в Интернете их общие счета, стараясь распознать хоть какое–то движение ее кредитных карточек, но напрасно. Он искал у всех до единой подруг Эмили, но ни одна ни о чем не ведала, и он видел: они не лгут. Он связался со всеми благотворительными организациями по розыску пропавших, но помощи у них не нашел, если не считать того, что ему дали просмотреть все фото мертвых тел. Он понимал: люди, забавляясь, наблюдали за ним, когда он развешивал объявления о пропаже Эмили на деревьях, в почтовом отделении, рядом с главным железнодорожным вокзалом, — но что еще он мог поделать? Он даже завел собственный аккаунт в «Фейсбуке», и, хотя друзья поначалу разделяли тон его записей, но месяц шел за месяцем, и уже единицы оставляли свои комментарии, словно бы бесплодные интернет–поиски вызывали в людях чувство неловкости от бессилия помочь ему. Наконец в вечер ее дня рождения, 15 ноября, когда нагрянули его родители с его любимым слоеным пирогом на мясе под соусом из крепкого портера, его мать тихонько высказалась в том смысле, что, возможно, уже пора дать Эмили уйти, но это вызвало в нем такую небывалую ярость, что он закричал, как бы она себя чувствовала, каждое утро просыпаясь на пустой постели, как бы снова и снова делала вид, будто все шито–крыто. После этого родители больше ни о чем таком не заговаривали, просто поддерживали его безо всяких слов, как только могли, а он нес свой крест дальше — брошенный и одинокий.

 

7

Ангел заказывает нам пиццу, и, хотя противно донельзя, я пожираю ее — и тошнота пропадает. Она, я понимаю, догадывается: со мной что–то не так, однако, несмотря на свой открытый характер, слишком вежлива, чтоб выпытывать, а я не расписываю в красках историю разрыва со своим дружком на тот случай, чтобы не поддаться искушению хоть в чем–то приблизиться к правде. Вместо этого Ангел принимается рассказывать мне — острó, забавно — о себе. В прошлом я бы в ужас пришла от того, что чья–то жизнь способна вместить в себя столько драм, теперь же ничего подобного, ведь и моя вмещает не меньше. Поверить не могу, что в тот же самый день, когда миссис Эмили Коулман покинула свой дом в Чорлтоне около Манчестера, в тот самый день, когда она ушла от Бена с Чарли, она, называя себя уже Кэт Браун, сидит тут, в своем новом доме на Финсбери — Парк, со своей новой подругой Ангел, попивает водку и поедает пиццу где–то в северном Лондоне. И никто не знает, как ее найти. Никто не знает, как меня найти. Догадываюсь, что мне везет, по крайней мере, в том отношении, что мое законное имя Кэтрин Эмили Браун, хотя все всегда звали меня Эмили, а в последние пять лет я была известна как Эмили Коулман, по фамилии в замужестве. То, что я предпочла не менять свой паспорт (пустячная склонность к феминизму, как воспринял бы это Бен), наверняка поможет мне теперь получить работу, открыть банковский счет и в целом даст возможность начать новую жизнь в новом моем обличье. К тому же Браун настолько распространенная фамилия, что, должно быть, сыщутся сотни других Кэтрин Браун. Я благополучно исчезла.

Пока мы с Ангел болтаем, какие–то люди приходят домой (с работы?), заходят на кухню и уходят из нее, уделяя мне разную долю внимания. Первой была Бев, которая, как я узнала позже, работала на подхвате в какой–то разъездной рок–группе, — вся в дредах и с жутко выпирающими вперед нижними зубами, она входит, оживленно машет в воздухе рукой, приветствуя, будто я всегда тут сидела, бросает: «Офигенная жара, а?» — и идет к холодильнику, уйму времени изучает его, а потом в один миг добродушие покидает ее, она издает разгневанный рык, словно львица, потерявшая детеныша.

— Где моя шоколадка? — рыкает Бев. — Какая гадина сожрала мою шоколадку? Ангел, ты съела мою шоколадку?

— Эй, Бев, остынь, на этот раз — не я, слово даю. Вон его спроси, — говорит Ангел, указывая на очень высокого, неуклюжего с виду мужчину в синих джинсах и спортивной кофте, протискивающегося в дверь. Он такой огромный, что кроссовки у него здоровые, как весла, зато ноги слишком коротки для его тела, а миловидное лицо делает его похожим на малютку–переростка, мне почти хочется обнять его.

— Не‑а, я не брал, Бев, хотя тебе стоило бы держать ухо востро, — произносит Брэд с австралийским акцентом, сопровождая свои слова доброй улыбкой. Только Бев к утешению не расположена, она перестает кричать, усаживается на кухонный стол и принимается раскачиваться вперед–назад.

— Ну, я сполна натерпелась в этом офигенном доме. Это была моя шоколадка, — тянет она уже жалобно. — Моя шоколадка. — Ругательство звучит у нее почти лаской, соблазном, и я скорблю вместе с Бев об утраченной шоколадке, не зная, что и сказать, вид у нее на самом деле потерянный. Ощущение такое, будто я свидетельница тяжкой утраты.

Ангел встает и подходит к мини–проигрывателю, включает музыку — громко. Не знаю, чья она, но название повторяется раз за разом: «Где была твоя голова?» — что, на мой вкус, смахивает на дразнилку, но Бев, похоже, не против, ее гнев уже погас. Скачущим шариком вкатывается особа, о которой могу лишь предположить, что она подружка Брэда. У нее, маленькой куколки в розовато–лиловом узорчатом мини–платье, идеальное тело и заурядное лицо, как будто их неправильно соединили на кукольной фабрике. Она встает Брэду под бочок и подозрительно смотрит на меня.

— Это Кэт, Эрика, она поселилась в комнату Фиделя, — объясняет Ангел с присущими ей легкостью и дружелюбием, но Эрика лишь зыркает на меня с неприкрытой враждой.

— А кто ей эту комнату дал? Мы даже сдачу ее еще не объявляли. — Голос у нее гадкий, и грубая гнусавость антиподов болезненно отдается на моих струной натянутых нервах.

— Ага, только Кэт была в крайнем положении, ведь так, детка, и это избавило нас от хлопот, — непререкаемо говорит Ангел. Я обожаю Ангел. Она добра и невыразимо хороша, к тому же способна все уладить. Для меня загадка, зачем ей понадобилось жить тут. («Ей бы суперзвездой быть», — думаю, но это уже перед ее четвертой рюмкой водки и после невероятных россказней о ее детстве и воспитании, которым занималась ее нерадивая мать и целая череда «дядей».)

— Ну а Шанель знает? — тянет Эрика, а я в толк не возьму, о чем она говорит, пока не вспоминаю недружелюбную деваху, которая встретила меня в дверях три рюмки водки тому назад. Тут только соображаю, что с тех пор ее не видела.

— Ага, детка, она знает. Все улажено.

У Эрики глубоко оскорбленный вид, и она тащит Брэда из кухни, как будто поход того в лавку сладостей окончен и малышу время идти домой и ложиться баиньки. Ангел фыркает. Я хихикаю. Не знаю, что в основе: водка ли, начало новой жизни или эти чудаковатые персонажи, — только я едва ли не начинаю самой себе нравиться, в первый раз за много месяцев. Это безумие. Меня жжет стыд, и я напоминаю себе: не оглядываться назад, я делаю то, что для всех нас самое лучшее, — в конечном счете. И теперь выбора у меня нет.

Возвращается смуглый малый, уже ранее виденный, на этот раз он у плиты, готовит свои овощи и довольно успешно делает вонь на кухне, оставшуюся от его бобов, еще хуже. С улицы появляется второй малый с мотоциклетным шлемом под мышкой (от его желтого обтягивающего тело комбинезона пышет жаром и потом) и целует смуглого малого номер один. Они переговариваются друг с другом (по–моему, по–португальски) и не обращают на меня никакого внимания. Ангел улыбается и наливает нам еще по одной.

Такое чувство, словно я знаю Ангел целую вечность. Думаю, мы вошли в жизнь друг друга очень своевременно, нас соединяет печаль, и пусть я не в силах поведать историю своей жизни, ее это не смущает, она так или иначе понимает.

Ангел работает крупье в казино на Вест — Энд, и я не знаю, то ли это жуткий блеск, то ли жуткая нищета, мне прежде никогда не доводилось встречать людей с такой работой. В этом хаотичном доме–коммуналке Ангел живет уже три месяца, рассказывает она мне в перерывах между кухонными сценами; как сама уверяет, ей нужно местечко, где можно бы затаиться на время, хотя, похоже, и не желает сообщать мне почему, мне остается лишь гадать, что она натворила. Дом этот она нашла через своего доброго знакомого, Джерома, он амбал–вышибала и формально занимает лучшую комнату, хотя, по–видимому, большую часть времени живет у своей подружки в Энфилде. Шанель — кузина Джерома и владелица дома, она выкупила его у родителей и, по словам Ангел, тем доказывает, что она толковый мелкий предприниматель, что сумела превратить в спальные комнаты все помещения, кроме кухни и туалета, и ее слово — закон. Лишь Ангел позволено наведываться к ней, и, как говорит Ангел, хотя Шанель и может быть настоящей сукой, человек она неплохой и вполне сносна, когда узнаешь ее поближе. Мне как–то не по себе становится, надеюсь, что сегодня я больше Шанель не увижу. От водки я слегка шалею, теряю последние силы и говорю Ангел, что мне на самом деле пора в постель. Уже половина десятого, только что стемнело, но жара обволакивает по–прежнему и в кухне все еще противно пахнет.

— Детка, помни, я тебя предупреждала: не ожидай слишком много, — говорит Ангел, когда мы поднимаемся по лестнице.

По ковровой дорожке на ступеньках будто вихрь пронесся — комната ужасна. Матрас омерзителен, стены из щербатых ДСП разукрашены яичной скорлупой персикового цвета, а потому поблескивают в потемках вместе со светом. Стоит один пустой шкаф для одежды из бежево–коричневого пластика. Комната провоняла лежалыми картонками из–под всякой снеди навынос и еще чем–то нераспознаваемым. На ковре толстый слой пыли и бог знает что еще. Мое хорошее настроение испаряется, опять чувствую себя ошеломленной, огорошенной, словно все это не так и я не в том месте. Вспоминаю, что постельного белья у меня нет. Спать на таком матрасе я не могу, это я знаю твердо, только пол выглядит не лучше. «Как моя жизнь скатилась до того, что я оказалась именно тут и именно сейчас? Как она пошла наперекосяк?» Ангел читает по моему лицу.

— Послушай, детка, надеюсь, ты не сочтешь меня слишком навязчивой, но я позже уйду на работу и до утра не вернусь. Почему бы тебе на эту ночь не воспользоваться моей кроватью? Там все в порядке, простыни я сегодня сменила. — И она подталкивает меня к двери, а потом и через лестничную площадку в комнату, в которой кавардак, зато вполне чисто и есть одеяло с вышитыми на нем ромашками. Обнимаю ее и благодарю — и раз, и другой, а едва дождавшись, когда она уйдет, сбрасываю джинсы и насквозь пропотевшую майку и падаю на ее кровать, надежно пристроив полную денег сумку между матрасом и стеной.

На следующее утро просыпаюсь рано и не понимаю, где я. Прокрутила в уме события вчерашнего вечера, вспомнила про рюмки водки, вонь от готовки на кухне, бобы… хибару, которая теперь моя комната. Вспоминаю, что я не в той комнате, слава богу, а в комнате Ангел. Точно, моя комната для жизни не приспособлена. С усилием заставляю себя выбраться из постели, натягиваю вчерашнюю одежду и иду еще раз взглянуть на соседнее помещение. При солнечном свете комната выглядит еще непригляднее, чем вчера вечером, если такое вообще возможно, хотя я и стараюсь, пусть и ненадолго, забыть о своем милом доме в Чорлтоне, где жила до вчерашнего дня. Решаю, что должна что–то предпринять, иначе, честное слово, непременно сойду с ума. Спускаюсь вниз приготовить чашку чая: в это время, наверное, на кухне никого и, будем надеяться, можно будет попросту стянуть пакетики с заваркой и молоко, вот до чего мне хочется чаю. Красный пластиковый чайник выглядит гадко, внутри весь в накипи, а снаружи на нем такой слой грязи, что легко можно ногтем свое имя выцарапать. Все кружки в пятнах, большинство с щербинами. Я полазила по полкам над раковиной и нашла пачку заварных пакетиков. Как раз когда я лью кипяток в самую приличную кружку, какую смогла отыскать, входит Шанель, девица, которой принадлежит этот дом. На ней короткий желтый махровый халатик (на вид потертый), который оставляет открытыми ее длинные худые ноги бегуньи на марафонские дистанции.

— А‑а, — роняет она. — Это ты.

Жутко неловко. Я не видела ее с тех пор, как вчера она захлопнула дверь перед моим носом. Чувствую себя тайком забравшейся в дом воровкой.

— Здрасьте, — мямлю я. — Спасибо, что все же дали мне снять комнату.

— Ангел скажи спасибо, — хмыкает Шанель. — Она за тебя горой встала. Как я понимаю, опять концерт устраивает, изображая добрую самаритянку; пусть, думаю, ей, должно, от этого легче дышится.

Не знаю, что на это сказать, так что просто вежливо улыбаюсь, отжимаю чайный пакетик о стенку кружки, потом выуживаю его и аккуратно укладываю сверху в переполненное мусорное ведерко.

— Та комната грязновата малость, — продолжает Шанель, уже не так враждебно. — Фидель оставил ее в ненадлежащем состоянии. Я собиралась порядок навести, прежде чем в нее кто другой въедет.

— Я не против сама порядок навести, — говорю я с готовностью. — Я обожаю делать такие вещи. Мне все равно нужно постельное белье и всякие мелочи купить, так что я заодно еще кое–что прихвачу — сама и заплачу, конечно. Тут поблизости есть «Икеа» или нечто в том же духе?

Шанель, похоже, нравится направление, какое принимает наш разговор, теперь она уже почти дружелюбна. Снабжает меня подробными указаниями, как добраться до какого–то Эдмонтона, и одалживает немного своего молока, которое принесла с собой из холодильника, стоящего в ее комнате. Меня, считай, облагодетельствовали.

«Икеа» как раз открывалась, когда я туда добралась, и, поскольку сегодня вторник, да еще и утро, магазин практически вымер. Чувствую себя крошечной и одинокой, поднимаясь на эскалаторе внутрь громадного синего здания, прихватываю большой желтый мешок для покупок и устремляюсь к закупочным приключениям, следуя за указателями–стрелками, как та Дороти, мимо ярких малогабаритных кухонь, по расположенным толком зазывным складским проходам, обходя уютные притягательные гостиные. Я делаю все как надо и чувствую себя почти нормально, словно я обычная очередная покупательница, — пока не делаю еще один поворот на колдовском пути и не оказываюсь вдруг нежданно–негаданно в детском отделе. Кроватки в виде автомашин и игрушечные комоды–драконы, громадные ящики, полные симпатичных игрушек, стеной окружают меня со всех сторон. Маленькая девчушка неспешно ковыляет рядом, держа в руках обезьянку, и широко улыбается матери, которая убеждает ее положить игрушку на место. Мое сознание взрывает образ моего мальчика, боль в груди напоминает, что я, несмотря ни на что, еще жива, не застряла в радужных мечтаниях, и я продолжаю свой путь, уже совсем перейдя на бег, опустив голову и не поднимая глаз, пока не достигаю конца. Тяжко дыша, прислоняюсь к стеллажу, уставившись в стену рядом с лифтами, и очень хочу в этот миг бросить все, не быть здесь, раствориться в небытии.

Это слишком.

Кажется, я способна убежать от себя самой, только если буду жестче держать себя в руках, оставлять в прошлом любую сторону моего прежнего существования, если перестану реагировать на детей. Выпрямляюсь, расправляю плечи и старюсь глубоко дышать. Хорошо еще, никто не видел на этот раз, как меня охватила паника, но мне надо быть осмотрительнее, я не могу позволить себе и дальше вести себя как маньячка какая–то. Передо мной кафе, и, не обращая внимания на быстро бьющееся сердце, ловлю себя на том, что хочу есть, а потому ставлю на поднос полный английский завтрак, добавляю банан, яблоко, йогурт, какую–то плюшку, пакет апельсинового сока, кружку чая. Потом сижу в одиночестве среди длинного ряда столиков, откуда видна автостоянка, и с наслаждением, не спеша, поедаю все — до последнего кусочка. Сосредоточенность на еде помогает отправить обратно в прошлое всплывшее в памяти. Когда я возвращаюсь в магазин, там уже более оживленно, чем прежде: вокруг много маленьких детей, только теперь я уже к этому готова. Изучаю карту–схему и направляюсь прямо в секцию кроватей, не обращая внимания на путь, который указуют стрелки, да еще и срезаю углы, пробираясь между диванами, идя напрямик позади зеркал, забывая обо всем и вся. Присмотрела себе дешевую белую односпальную кровать, слишком солидную и стильную для тех денег, что она стоит, и записываю в блокноте ее шифр. Выбираю матрас, потом смотрю тканевые гардеробы, которые расположились (так удобно!) по пути, и беру простой, каркасный, с белым полотняным чехлом. Прежде я много раз бывала в «Икее», так что порядки мне известны, и я со свистом промчалась по торговому залу, заполняя свой желтый мешок всякой необходимой домашней утварью, и, чем больше товаров я набирала, тем легче становилось это делать, — это как гипноз, как наваждение, как болезнь под названием «лихорадка супермаркета». Устремляюсь дальше на склад самообслуживания, ящики с моими шифрами уже готовы, потом делаю круг на выдачу крупногабаритных товаров забрать свою кровать, где молодой азиат с добрыми блестящими глазами помогает мне погрузить все на тележку. Наконец добираюсь до кассы, где и очереди–то почти нет: должно быть, все еще рано. Кровать, матрас, штанга с вешалками для одежды, постельное белье, подушки, коврик, плафон на лампу, шторы — все это в радующих глаз оттенках белого или кремового стоит меньше 300 фунтов. Заняло у меня это чуть больше полутора часов, включая завтрак. Ощущаю глупое, но приятное довольство собой. Оставляю все, в том числе и мелочи, в отделе доставки с указанием привезти заказ после обеда и успеваю на автобус обратно в Финсбери — Парк. Выхожу у грязного магазинчика хозтоваров и покупаю самую большую банку белой блестящей эмали, валик и несколько кистей. Когда добираюсь домой (домой!), там, кажется, никого, кроме Смуглого Малого Один. Он готовит у плиты нечто тошнотворно пахнущее и нисколько не обращает на меня внимания, будто глухой, когда я залпом выпиваю стакан воды у раковины. Уже половина второго, нужно поторопиться. Бегом взлетаю по лестнице, переодеваюсь в футболку и единственные шорты, которые захватила с собой, сдвигаю старую кровать и шкаф на середину комнаты и принимаюсь красить.

Сегодня опять жарко, в комнате душно, но меня переполняет сумасшедшая жажда деятельности: похоже, у меня проявился безумный инстинкт устройства гнездышка, такой же, как когда я была… Цыкаю на себя, продолжаю работать, стараясь не думать. Комната маленькая, и я крашу ее всю целиком, не утруждаясь предварительной зачисткой, просто крашу себе и крашу поверх грязи и пыли, пока персиковые ДСП не обретают телесный цвет, взбухая тысячами сосочков, потом прохожусь по всей комнате снова и снова, не останавливаясь до тех пор, пока сосочки окончательно не исчезают. Жарко до того, что краска, похоже, высыхает быстро, позволяя малярничать безостановочно. Прихватываю заодно и оконную раму: той же самой краской, другой у меня нет, но это неважно, я добиваюсь того, чтобы стереть все, что было прежде.

Слышу звонок в дверь — старомодный мелодичный перезвон. Моя доставка из «Икеи»! Несусь вниз по ступенькам и настежь распахиваю входную дверь. Курьер вносит покупки в дом и складывает все в прихожей, добра так много, что, боюсь, это вызовет раздражение у моих новых соседей, если я все коробки оставлю тут. («Придется поторопиться».) Взбегаю опять наверх и продолжаю красить так, будто от этого зависит моя жизнь, а может, так оно и есть. Когда все сделалось белым, берусь за вызывающий тошноту старый матрас и тащу его через дверь, тяну через лестничную площадку и сталкиваю вниз по крутой длинной лестнице. Когда тот набирает скорость, открывается входная дверь, и вонючий изгвазданный матрас практически налетает на входящего человека–гору.

— Черт, простите, — бормочу.

— Что за дребедень вы тут устраиваете? — вспыхивает он, но смягчается, когда видит на верху лестницы меня в моих шортиках и всю в краске.

— Привет, я Эми… я Кэт, — говорю. — Я только въехала… Обустраиваю свою комнату.

— Я так и понял, — говорит мужчина, и я догадываюсь, что это, должно быть, Джером, кузен Шанель. — Вот что, давай–ка я тебе помогу с этим. — И он берет матрас, словно пачку хлопьев, и вышвыривает его вон, прямо к мусорным бакам.

— У тебя есть еще что–то, что ты собиралась с лестницы спустить? — спрашивает он, и я, мысленно возблагодарив бога, говорю, мол, да, пожалуйста, рама от кровати и шкаф. Джером идет под навес на заднем дворе и возвращается с кувалдой. Тут меня бьет тревога. Не потому, что на мне, считай, никакой одежды и я один на один во всем доме с незнакомым гигантом (он, кстати, в мою сторону кувалдой машет), а скорее потому, что не сообразила по–настоящему, как отнесется Шанель к выносу старой мебели, ведь мы, в общем–то, не договаривались, что я так далеко зайду в обустройстве комнаты. Решаю: если ей не по нраву придется моя замена кровати и шкафа, то я всегда могу предложить ей заплатить, надеюсь, это–то ее устроит. Так что встречаю Джерома наверху, он вздымает молот и крушит коричнево–бежевый шкаф, разбирает раму и спроваживает все это в палисадник, прямо за живую изгородь. Это занимает у него десять минут.

— Хочешь, помогу малость с обновками? — говорит он, и я начинаю чувствовать, словно мне крупно повезло и лучше такую возможность не упускать.

— Уверена, сама справлюсь, — бормочу, однако я уже устала и, хоть и не хотела, а получилось, что выговорила невнятно, вяло, — и Джером намек понял.

Он оказывается сущим чародеем с мебелью в плоских коробках, и уже через полчаса моя кровать свинчена, а поверх нее уложен извлеченный из пластикового чехла матрас, причем все проделано с такой легкостью, будто это кровать воздушная. Я к тому времени уже заканчиваю сочленять три детали своего гардеробчика с тканевой обтяжкой. Джером отметает мои благодарности и исчезает у себя в комнате, а я распаковываю простыни и одеяло с покрывалом — паковочные пакеты и коробки разбросаны по всей комнате. Стелю постель, старательно оберегая ее от все еще непросохших стен. Я даже не забыла купить вешалки для пальто, так что освобождаю дорожную сумку и развешиваю кое–что из одежды в своем легком, из ткани, гардеробе. Джером оставил мне свою отвертку, и пусть у меня это заняло втрое больше времени, чем у него, но я все–таки встаю на стул и управляюсь с тем, чтобы открутить карниз, снять выгоревшие и заплесневелые некогда абрикосовые занавески и повесить вместо них длинные, до пола, чисто белые шторы из хлопка. Краска так еще и не просохла, но это неважно: шторы едва касаются стен. Решительно настраиваюсь довершить обустройство, а потому иду, отыскиваю пылесос и не жалея сил чищу грязный ковер. Заменяю абажур на лампочке на простой белый плафон. Стаскиваю вниз весь паковочный мусор и сваливаю его в палисаднике рядом со всем остальным. Устала уже как собака, но все же возвращаюсь к себе в комнату и расстилаю кремовый жесткого ворса коврик, он приходится как раз впору, занимает почти весь пол рядом с кроватью и прячет под собой пятна на старом ковре, так что могу сделать вид, что их как бы и нет. Полное преображение. За прошедшие 36 часов у меня появляется новый дом, новая подруга, новое имя, а теперь еще и сверкающая новая спальня. «Зато ни ребенка, ни мужа», — доносится откуда–то голос. Пропускаю его мимо ушей и направляюсь в душ.

 

8

Отец близнецов вдруг проснулся и одним движением соскочил с кровати. Лежавшее рядом тело оставалось недвижимым и слегка похрапывало. Он сразу пошел в душевую, чтобы смыть запах этой женщины. Его раздражало, что она все еще тут: обычно он четко следил, чтобы девицы уходили сразу после, — но вчера вечером он устал и сразу после исполнения всего положенного провалился в тяжелый сон. Может, ему нездоровилось.

Было всего шесть часов, слишком рано для завтрака, а второй день конференции начнется не раньше девяти, но Эндрю не хотелось быть в номере, когда девица проснется, слишком уж это интимно, и ему будет неловко. Не похоже, что она пошевелится в ближайшее время, прошлой ночью утомилась донельзя, и тут он со стыдом понял, что не может, как ни старается, вспомнить ее имени. В конце концов решил сам дать деру, пойти пройтись — в надежде, что к его возвращению она уйдет и тем ситуация будет спасена. Он быстро оделся, стараясь при этом не смотреть на кровать. Попытался как можно тише открыть дверь, и, хотя девица всхрапнула и перевернулась на другой бок, все же ему удалось выйти из номера, не разбудив ее. Почти беззвучно пошел по длинному неопрятному коридору из глухих дверей, перед парой которых еще со вчерашнего вечера стояли подносы с уже портящейся едой. Свободно Эндрю вздохнул, лишь когда дошел до лифта и зеркальные двери закрылись за ним, образовав золотистое отражение его самого. Эндрю знал, что он красив, но заметил, что облик его в последнее время поблек: может, из–за появившегося животика, или из–за того, что волосы редеть стали, или, проще, из–за того, что все его душевные передряги запечатлелись на его лице.

Проходя мимо стойки регистрации, он смотрел прямо перед собой, не обращая внимания на сидевшего за столиком ночного швейцара: у него и мысли не было предстать невежливым, просто не хотелось, чтобы гостиничный страж уловил стыд в его взгляде.

На улице Эндрю понятия не имел, куда податься, район этот не годился для прогулок, а потому наугад повернул налево и пошел вдоль уже оживленной городской магистрали. Пройдя шагов шестьсот с гаком, он уже перестал надеяться дойти до поворота, но в конце концов обнаружил слева улочку поменьше, которая еще через несколько сотен шагов сузилась и вышла к опрятному жилому массиву, немного похожему на тот, в котором они с семьей жили в Честере. В некоторых домах уже зажигался свет, и Эндрю представлял себе, что происходит за всеми этими чистенькими входными дверями. В полумраке раннего утра все эти шикарные семейные авто на стоянках возле домов, ряды бархатцев по бокам подъездных дорожек пестротой и яркостью красок словно бы обозначали незатейливые границы. Неужели у всех жизнь оказалась такой же ерундой, как и у него?

Все наперекосяк пошло еще раньше, когда Фрэнсис объявила, что беременна: слишком быстро это случилось после свадьбы, он не был к этому готов. Поведение его было банально: увлекся новой секретаршей. От полнеющей дома жены его магнитом потянуло в контору — обмениваться взглядами, обмирать от ее распущенности, когда она наклонялась над его столом, делая пометки на его письмах, от осознания, что трогать нельзя, хотя им обоим этого хотелось: это было запретным. Через некоторое время начались совместные обеды, затем они просиживали в конторе допоздна, вели беседы по душам, между тем напряжение между ними росло. Эндрю держался сколько было сил, но в тот день, когда за обедом она разрыдалась оттого, что серьезно заболел отец, не выдержал: предложил отвезти ее домой, сказав, что при таком расстройстве ей незачем возвращаться на работу, — он клялся, что в ту минуту его мотивы были благородными. Она пригласила его зайти и в ожидании, пока закипит чайник, опять расплакалась, он, само собой, ее утешал и, когда они наконец–то поцеловались, испытал нечто невероятное — вроде всплеска адреналина; эта реакция тела посадила его на крючок… и вынудила гадать, есть ли будущее у этих отношений с секретаршей.

Когда он позже вернулся на работу в тот полетевший кувырком день, то нашел три сообщения от Фрэнсис, а потом еще два из больницы. Ему стало нехорошо. Почувствовал, как неодобрительно смотрят ему вслед коллеги, когда он поспешил, опустив голову, к своей жене. Впрочем, потом потрясение оттого, что он пропустил собственно роды и все же неведомо как стал отцом близняшек–дочерей, лишь обострило его чувства к Виктории. Спустя несколько недель он возобновил связь с нею, невзирая на ощущение вины, невзирая на данные самому себе обещания. И дело было не в одной только страсти к своей секретарше, в нем говорила потребность отстраниться от неряшливой, измотанной жены и их крикливых малюток. Он стал чаще «задерживаться на работе», все меньше и меньше времени проводил дома, и в конце концов Фрэнсис перестала его спрашивать, когда он вернется, где он был, она, казалось, смирилась с тем, что есть. Так что, рассудил он про себя, это должно означать, что она на самом деле не против. И на душе у него стало легче.

Продолжая в то печальное утро петлять по улицам и дворикам Телфорда, Эндрю наконец увидел свою измену в истинном свете. Бросил. И жену, и детей бросил. Как мог он, будучи женатым меньше года и уже имея двойню дочурок, спутаться с кем–то еще? У него было такое чувство, что, не оставив Фрэнсис телом (этого просто быть не могло), он оставил ее душой, чувственно, а на его месте оставался какой–то пресный, невнятный муж и равнодушный отец для двух дочерей, которые выросли очень разными девочками: одна добротой и спокойствием походила на мать, другая же была взбалмошной и буйной.

И только когда наконец у Виктории лопнуло терпение (после не одного года невыполненных обещаний Эндрю: «Вот исполнится девочкам пять… шесть… семь…») и она оборвала их связь, Эндрю и пристрастился к случайным связям во время всяческих служебных мероприятий, какие предоставлялись ему его разъездной работой. А если временной разрыв между подобными возможностями оказывался слишком большим, он находил себе утешение с уличными девками средних лет в дешевых гостиницах Манчестера. При этом он себя заслуженно презирал.

Эндрю глянул на часы: четверть восьмого, надо отправляться в обратный путь. Нужно и в самом деле позвонить Фрэнсис до начала конференции и выяснить, как идут дела у Кэролайн в больнице — вес у нее начал стабилизироваться, и она весила уже почти шесть стоунов. Он так горько переживал за свою 15‑летнюю дочь, нелюбимую матерью и заброшенную отцом. Острота, с какой он сознавал это, пронзала с той же силой, что и лучи по–южному весеннего солнца, пока он шел обратно к гостинице вдоль запруженной магистрали.

Эмили сидела за столом у себя в яркой квадратной спальне и пыталась сосредоточиться на подготовке к школьным выпускным экзаменам по математике. Без Кэролайн дом казался странным, лишенным характера: ее сестра–близняшка привносила в него казавшуюся неисчерпаемой энергию. И хотя Эмили и было скучновато без Кэролайн, все же она испытывала облегчение оттого, что Кэролайн наконец–то хоть чем–то помогают. Радовало ее и отношение матери к сестре: Фрэнсис странным образом за одну ночь превратилась в подлинную маму для Кэролайн, словно бы какой–то выключатель щелкнул, и Эмили ощутила, что — наконец–то! — перестала быть исключительным объектом материнского внимания. Может, это поможет и их с Кэролайн отношениям: Эмили делала все, чтобы ладить с сестрой, отыскивала оправдания ее поведению, в конце концов, и стоит ли удивляться, что Кэролайн так ревниво относится к ней, если с нее, Эмили, только что пылинки не сдувают. Удивительно, что лишь сейчас, когда сестры рядом нет, Эмили полностью осознала это.

Эмили росла прелестной девочкой. Она унаследовала причудливую натуру отца (однако без единой его слабости) наряду с силой и стоицизмом матери. Сочетание оказалось хорошим. Она была мила и внешне, и нравом, хорошо училась в школе, по–тихому известна, умеренно занимательна, по сути, прямая противоположность своей младшей сестре, от общения с которой все становилось плохо. Каролайн же представляла собой более жесткий, но и более яркий и блистательный вариант Эмили: она была красивее, сообразительнее, остроумнее даже, — зато не обладала ни единой чертой, вызывающей любовь. Ирония состояла в том, что Эмили, казалось, стеснялась того, что нравится, но все равно ее горячо любили, а Кэролайн отчаянно желала, чтоб ее любили, но никто ее не любил.

Как считала Эмили, Кэролайн, должно быть, именно поэтому и начала изводить себя голодом, чтобы привлечь к себе внимание в атмосфере отчуждения и игнорирования. Она мало знала про болезнь сестры и теперь удивлялась, что никто в семье этого не заметил, впрочем, Кэролайн всегда была сообразительна. Когда она отказывалась есть со всеми за общим семейным столом, все думали, это просто потому, что Кэролайн есть Кэролайн; когда она принялась одеваться с головы до ног во все черное, считалось, что Кэролайн проходит через свой «готский период»; когда у нее стали проступать скулы сквозь бледную кожу, все списывалось на то, что она выбрала новый неподходящий макияж. Эмили мучила совесть. В конце концов, это ее сестра–близняшка, и она отказывалась поверить, что была настолько невнимательна к сестре. Эмили перевернула страницу учебника по математике: система уравнений. За них она бралась с радостью, ей доставляли удовольствие их целостность, надежность, то, что, несмотря на трудности решения, в конце следовал один правильный ответ. Во многом она и к жизни подходила так же, всегда доискивалась до правильного ответа и почти всегда находила его. Вот даже и в этой ситуации Эмили сохраняла оптимистический настрой, ясно же, что крик Кэролайн о помощи был услышан и теперь ей становится лучше. И они стали лучше ладить между собой, Эмили была уверена в этом и была готова предпринять все усилия для сближения с сестрой.

Она вчиталась в условие:

«Мужчина покупает 3 рыбы и 2 порции картошки за 2,8 фунта.

Женщина покупает 1 рыбу и 4 порции картошки за 2,6 фунта.

Сколько стоит рыба и сколько картошка?»

Эмили поднимается из–за стола и смотрит в окно, скользя взглядом по дороге: скоро должен прийти домой отец. Она поворачивается к двери и осматривает свою комнату с аккуратно застеленной постелью и яркими большими подушками, которые мама обтянула тканью с ацтекским рисунком и на которых, словно на диване, она приглашает сидеть своих подруг. Ей очень нравились ее новые плакаты: Мадонна в лифчике с чашечками–конусами и Майкл Болтон с длинным угловатым лицом и развевающимися волосами. Она считала их лучше тех, какими Кэролайн завешала всю стену в соседней комнате, там какие–то подозрительные группы, о которых Эмили и не слыхивала никогда, вроде «Вожаков Каменного Замка», или «Алисы в цепях», или берущих криком на испуг «Секс пистолз». В последние недели одно ее радовало: не приходилось слушать музыку Кэролайн, ломившуюся сквозь тонкую стену спальни (сестра всегда включала ее на полную громкость, особенно когда Эмили корпела над домашними заданиями).

Эмили снова села за стол и вчиталась в уравнение. Она как раз решила задание — порция картошки стоит 50 пенсов (найти стоимость рыбы было теперь легко), когда услышала шум подъезжающей машины отца у дверей. Она радостно крикнула ему вниз, выходя из своей комнаты:

— Привет, пап! Как прошла конференция?

Она постояла на площадке, смотря вниз в гостиную, где красовался новый угловой диван и ворсистый ковер из овечьей шкуры, а отец стоял там в нерешительности, зажав под мышкой блестящий портфель, с отсутствующим выражением лица. Потом она сошла по двум лестничным полупролетам и обхватила отца руками, а он зарылся головой ей в плечо, словно она была родительницей, а он ребенком.

— Ой, Эмили, до чего же жалким отцом я был для вас. Увидеть Кэролайн в таком месте, это просто… — Эндрю умолк, голос у него сорвался, и после всех этих лет наконец–то пришло облегчение.

Кэролайн враждебно поглядывала на мать, сидевшую на краю больничной койки. В ее палате, как полагалось, выдерживалась бодрая расцветка: желтые раскрашенные стены, унылые размытые картинки и мерзкие зеленые в шашечку занавески. На столике в углу под окном находилась единственная, словно голая, ваза с нераспустившимися нарциссами. Рядом стояло кресло, вот в нем–то, по мнению Кэролайн, и следовало бы сидеть Фрэнсис, а уж никак не на ее постели. Ее потрясла сила собственного гнева. В последние месяцы так и казалось, что вместе с убывающим весом у нее убывают и чувства, и все попытки уменьшить калории и подавить в себе желание есть лишь отводили ее от мысли о более опасных и болезненных сферах — вроде обиды на мать, насмешек над отцом, ненависти к сестре. Было легче решить, съесть ли за завтраком четвертушку или половинку апельсина, чем выбрать, кому — матери или сестре — пожелать сдохнуть первой. А теперь вот Фрэнсис сидит на углу ее постели и причитает, как ей ее жалко, как она за ней недоглядела да как сильно она ее любит, но Кэролайн знала: мать лжет.

Кэролайн в собственной коже сделалось неуютно. Ей хотелось, чтобы весь свет попросту отвалил бы куда подальше и оставил бы ее в покое на ее личном островке калькуляции пищи и подсчета калорий, там, где впервые за все время она ощутила себя защищенной и уверенной в себе. Ей совсем не хотелось оказаться лицом к лицу с матерью в этой блевотной палате. Она столько лет убила, столько всяких приемчиков испробовала, мечтая, чтоб Фрэнсис ей, а не Эмили внимание уделяла, ее привечала, ее любила. А теперь, когда она, Кэролайн, наконец–то наплевала на все это, появляется Фрэнсис, вынюхивает тут, старается предстать мамочкой–спасительницей — смех, да и только.

— Мне так жалко, дорогая моя, честное слово, я ни о чем не догадывалась.

— Ты всегда ни о чем не догадывалась, что меня касалось, — отозвалась Кэролайн.

— Я буду больше стараться, вот увидишь, мы заберем тебя отсюда, сделаем все, чтобы тебе стало лучше.

— Не лучше ли тебе дать мне пропасть? Тогда тебе останется беспокоиться только о твоей Эмили. Разве не этого тебе хочется?

Тогда Фрэнсис подумала о том страшном дне, когда Кэролайн появилась на свет, нежданная, чужая, как в самую первую минуту этой новой жизни она, мать, пожелала своей младшей дочери смерти. Память о том была погребена так глубоко, что вопрос Кэролайн вторгся в мозг Фрэнсис и взорвался, как ядерная бомба, обжигая и ослепляя, выводя на поверхность всю эту драму. Кэролайн видела выражение лица матери и поняла однозначно, каков ответ: да.

Фрэнсис собралась было отрицать, но ощутила стыд, а потом ее охватило чувство облегчения оттого, что наконец–то ее тайна стала известна кому–то еще. То, что изо всех людей этим кем–то оказалась Кэролайн, на самом деле значения не имело. Скрывашийся в сердце ядовитый удушающий сгусток ненависти был исторгнут, открыв дорогу потоку любви. Они взглянули друг на друга: Фрэнсис наконец–то с любовью, Кэролайн — с отчаянием. А потом Фрэнсис оказалась в объятиях худеньких, кожа да кости, ручек дочери и нежно обняла ее в самый первый раз, на 15 лет опоздав даровать спасение им обеим.

 

9

Просыпаюсь в своей новой комнате и чувствую запах краски. Всю ночь снились яркие холсты, все в разноцветных кляксах и необузданные, как у Поллока; и отделаться от них было невозможно, не открыв глаза. Кровать моя оказалась удобной, хотя я и не привыкла к односпальным, странным казалось не лежать спиной к мужу, отдельно, не касаясь его, но зная, что он здесь: под конец наше супружеское ложе сделалось самым одиноким местом на свете. Стараюсь не думать ни о нем, ни о нашем сыне, вместо этого всеми силами пытаюсь охватить то новое, что меня окружает, и замечаю, что постельное белье все еще хрустит и лежать на нем довольно приятно. Солнце просачивается сквозь белые шторы, и когда я заглядываю в мой новый мобильник, то обнаруживаю, что еще всего шесть утра: шторы, может, и выглядят классно, но защитить комнату от слепящего солнца они не в состоянии. Прикидываю, чем сегодня можно заняться.

В эти два дня, как я уехала, у меня столько раз времени бывало в обрез: найти где жить, сделать новое жилье обитаемым, — что сегодняшние сутки во всю ширь простираются передо мной без признаков донжуанства, пустые. Понимаю, что мне нужно побыстрее найти работу, открыть счет в банке, только отчего–то ощущение такое, будто все это уже чересчур. Тело убеждает меня, что я устала, что мне нужно время, чтобы оправиться от потрясения и стресса, от этой совсем свежей раны. Душой я уцелела, наверное. Вставать еще слишком рано, но я уже совсем проснулась, а потому запускаю руку под кровать и достаю понедельничную газету, ту, что купила в Кру. Ставлю подушки повыше в белую шишковатую стену и раскрываю страницы. Читаю о желтых зябликах, пораженных болезнью: у них горлышко так распухает, что есть они не могут; в прошлом году, пишут, полмиллиона их умерло от голода. Стараюсь не думать об этом, стараюсь не представлять себе этого наглядно, но все равно глаза на мокром месте, так что перехожу к следующей статье. Мужчина изнасиловал и убил свою двенадцатилетнюю племянницу, она зашла всего лишь футбол посмотреть, а ее тети дома не оказалось, иначе девочка наверняка осталась бы живой. Переворачиваю еще одну страницу. Торговый банкир признан виновным в убийстве любовника своей жены, когда они отдыхали в Бретани. Женщину в магазине грабители избили дубинками, камеры какого–то телеканала оказались на месте — наверное, ролик уже можно посмотреть в «Ютубе».

Перестаю читать. Заметки опять вгоняют меня в уныние и опустошенность. Пытаюсь еще уснуть, но мысли не дают покоя. Все накатывают и накатывают незваные мысли о золотом моем мальчике, начинаю волноваться, как бы все, чего я добилась за последние два дня, не рассеялось тут, в этой белой комнатке. Из Чорлтона я с собой не взяла ни единой книги, а роман, который купила в Кру, дрянной. Опять оказаться в ванной невыносимо, уж лучше я утром немытой похожу. Напоминаю себе непременно купить какие–нибудь шлепанцы, чтоб в душ в них ходить, и еще, может быть, моечный чехол, который вешается на гвоздь и раскладывается, так чтоб не приходилось его ни на какую поверхность укладывать: это поможет терпимее отнестись к посещению ванной, к тому ж какое–никакое, а занятие для меня. Никак не нахожу покоя, а потому снова берусь за газету — на этот раз раздел рецензий. Мозги ни одну из заметок воспринять не в силах, собираюсь уже отложить газету, но тут замечаю на последней странице, возле кроссворда, судоку. Судоку я никогда до этого не решала, это всегда казалось пустой тратой времени, так ведь сейчас мне именно этого и хочется: даром потратить время, дать возможность проходить этим зияющим минутам. Указано: уровень средний, — но, как я ни билась, как ни старалась, не смогла заполнить ни единой клеточки. Тут что–то с системой связано, вспоминаю, как говорила мне сестрица («забудь о ней!»), и вглядываюсь до тех пор, пока разрозненные цифры не плывут перед глазами, а потом наконец соображаю, что к чему, заполняю первую клетку — и хватит. С математикой я дружу, только это никакого отношения к математике не имеет. И все же игра затягивает, и я все ставлю и ставлю цифры, целую вечность на них убиваю, меня несет, а потом в самой последней клетке обнаруживаю, что у меня две шестерки, зато ни одной тройки. Должно быть, ошиблась где–то по ходу дела, и хотя крайне старалась, решить оказалось слишком сложно. Вот так и в жизни: шло себе все прекрасно, а потом вышли у меня две шестерки и ни одной тройки, все полетело, и исправить что–либо уже невозможно. Снова навернулись слезы, обжигающие, изматывающие, молчаливые, и я вижу комнату такой, какова она есть — безобразная комнатушка в безобразном доме в безобразной части Лондона. Вижу и себя такой, какая я есть: законченная эгоистичная трусиха, которой проще было сбежать от Бена с Чарли, нежели остаться и не пасовать ни перед чем. Прямо сейчас я особенно тоскую по Чарли, по запаху от него, как от печенья, по тому ощущению, когда держишь его крепко, он пытается увернуться от тебя, а обоим нам от этого радостно: мне от старания, ему — от понимания, что я старалась, что я люблю его.

Слышится осторожный стук в дверь. Вздрагиваю и утираю слезы, а в дверь заглядывает Ангел.

— Эй, ты тут, детка, просто удостоверяюсь, все ли у тебя в порядке. — Она оглядывает комнату. — Господи Иисусе, ты что, в программу «Меняем обстановку» попала? Эта комната смотрится потрясающе. Сможешь в следующий раз мою отделать?

— Ну да, вчера я малость поднапряглась, — говорю таким бодрым голосом, какой только получается. — Шанель вроде тоже одобряет… лучше стало, правда? — Смотрю на ее обалденный топ. — Собралась куда–то?

— Нет, я только что пришла, детка. Мне на работе веселенькие часы выпадают. Впрочем, ужасно как есть хочется. Может, устроим выход в свет — позавтракать? Тут кафешка за углом есть неплохая.

— С удовольствием, — говорю, мгновенно чувствуя себя лучше.

— Сейчас, я только переоденусь, дай мне пару секунд. — Она исчезает.

Вскакиваю с постели и перебираю одежду у себя в новом гардеробе: две пары джинсов, один костюм для собеседований, два платья–рубашки, легкие брюки, дорогой серый пиджак с поясом (испорченный), несколько топов–кофтенок, джинсовая юбка, джемпер, вязанный косицами. Такое ощущение, что ничто из этого больше не годится. Выбираю джинсы и голубую кофточку из джерси с глубоким вырезом и чувствую: тоска смертная, совсем не для Кэт, хоть я и не знаю еще, какая она из себя, Кэт. Спустя десять минут снова появляется Ангел. Она сменила коротенькую черную юбку и красную атласную блузку («это у нее форма такая?») на развевающееся белое платье из индийского хлопка, связала свои пепельно–белокурые волосы на затылке, как раз насколько их длины хватает, так что мягкие завитушки выбиваются. Безо всяких усилий она обрела вид одновременно раскованный, стильный и невинный. Лицо ее, напоминающее формой сердце, мило и лишено коварства, она совсем не выглядит так, что сразу скажешь: работает в казино. Понимаю, что совсем не знаю, как выглядит крупье, видела, правда, в «Одиннадцати друзьях Оушена», но это не считается.

— Идем, детка, — говорит Ангел, и я следую за ней аккуратно и с признательностью вниз по крутым стершимся ступенькам, через забитое кроссовками и куртками крыльцо, через заваленный мусором палисадник на неприглядную в свете раннего утра улицу.

 

10

Ангела пробиралась среди людских ног, шагала мимо сидений у стойки, которые ростом были с нею вровень, подальше от бара, прямо к сцене. Пока она шла, чья–то рука ласково потрепала ее по голове, словно собачку. Картежники уже привыкли видеть белокурую девчушку, какой она была тогда, и Ангела тоже привыкла к ним, по большей части. Она до сих пор ненавидела удушающий дым и взрослость того клуба, смутно сознавая, что он не был местом для ребенка, где некоторые мужчины смотрели на нее так, как ей еще было непонятно, зато ясно, что не по душе, а порой и хватали ее за попку, когда она проходила мимо. Зато теперь она знала, как проводить тут время: садилась на сиденье у бара и вытирала пивные стаканы, когда за стойкой работала ее любимая Лоррейн, похоже, искренне признательная за помощь; или играла с мамочкиной косметикой в крошечной уборной за сценой, тщательно пряча все следы пользования губной помадой и румянами, чтобы Рут не заметила и не взбесилась; или иногда играла в домино с дядей Тедом, если того удавалось уговорить. Впрочем, приходы в клуб ее больше не забавляли, он наскучил ей, да еще и утомлял, мешая заниматься в школе. Однако теперь, когда она стала старше, мать стала чаще брать ее с собой на работу, она не желала разбрасываться деньгами на нянек и считала, что оставлять дочь дома одну было бы еще хуже.

К тому времени, когда Ангела пробралась вперед, Рут уже исчезла в кулисах, а пианист укладывал ноты в папку. Теперь Ангеле добраться до маминой уборной быстрее было через сцену, чем делать круги позади барной стойки. Когда она вскинула руки, чтобы взобраться на чересчур высокие доски, один из посетителей бросил: «Нужна помощь, милашка?» — поднял девочку над головой, и она вскарабкалась на сцену на четвереньках. Встала, одернула платье в красный горошек, прикрывая панталончики, и со всех ног побежала наискосок налево.

— Здравствуй, мамочка, — робко произнесла Ангела, просовывая голову за занавеску уборной. Она обожала мамочку, но никогда не была целиком уверена, в каком настроении окажется Рут, какой прием ее ожидает.

— Здравствуй, ангел! — воскликнула Рут, наклоняясь и крепко прижимая к себе дочь. — Ты хорошо себя вела с твоим дядей Тедом?

На ней было узкое отделанное блестками темно–синее платье, волосы убраны в высокую прическу, глаза окружали густо накрашенные ресницы, и Ангела считала ее самой красивой мамочкой на всем белом свете, да еще и с самым чудесным, за душу берущим голосом, в хрипотце которого даже Ангела различала печаль и пережитое.

— Да, мамочка. Давай побыстрее пойдем домой, а, мам? Я устала.

— Я знаю, милая. Сейчас, я только выберусь из этого платья, а потом мы с дядей Тедом выпьем по рюмочке и пойдем прямо домой.

— А я, мамочка, хочу сразу домой пойти, — сказала Ангела.

— Я же сказала тебе, дорогая девочка, быстренько всего по рюмочке — и мы уйдем. Мамочку жажда мучит после всего этого пения.

— Мамочка, ну пожалуйста, я очень хочу пойти домой. Я спать хочу.

— Ангела, я сказала: нет, — произнесла Рут. — Хочешь, я тебе лимонада возьму?

— Нет! — завопила Ангела, уже не владея собой от навалившейся усталости. — Я хочу пойти домой сейчас же.

— Не смейте говорить со мной подобным образом, юная леди, — выговорила Рут. — Мы пойдем домой, когда я скажу.

Ангела перестала кричать и плюхнулась в единственное в уборной кресло, настоящее кресло для туалетного столика, с золочеными ножками и мягкими подлокотниками, обитое выцветшим розовым бархатом с единственным пятном в виде почки на сиденье. Она угрюмо болтала ногами и хранила молчание, понимала: с ее матерью нельзя спорить, когда та разговаривает с ней таким тоном, ей не хотелось получить подзатыльник.

Рут выбралась из вечернего платья и стояла перед зеркалом в одном кружевном переливчато–голубоватом нижнем белье, все еще на высоких каблуках, все еще влекущая к себе.

Она протерла под мышками влажной фланелью, попрыскала средством от пота на все еще плоский живот и ниже. Потом надела простые черные брючки–капри и облегающий черный верх с короткими рукавами. Прическу и макияж она оставила как были, и при таком свете, да еще и по тому, как она шла, ее можно было бы принять за Мэрилин Монро с волосами цвета воронова крыла. Она взяла Ангелу за руку, скорее твердо, чем грубо, на этот раз мамочка явно не слишком рассердилась на дочь, и они пошли по коридору, вышли в застланный дымом зал клуба, где Тед уже поджидал их у бара. Тед купил Ангеле лимонад и пакетик чипсов с креветками, и одна рюмочка Рут обратилась в три, а то и четыре, и в конце концов Ангела уснула, сложившись пополам на сиденье у бара: головкой легла на тоненькие ручки, скрещенные на заляпанной пивом стойке.

 

11

Я сижу с Ангел за угловым столиком и удивляюсь, до чего же я голодна: как будто наверстываю все сгоревшие в Манчестере калории. Владеет кафе симпатичная пожилая греческая пара, и кофе, понятно, отличный, зато и еда — объеденье, и я с волчьим аппетитом набрасываюсь на все: яичницу с ветчиной, грибы, бобы, жареные помидоры, поджаренный хлебец, — желудок убеждает меня, мол, не последний день живу, пусть даже душа в том и не уверена. Ангел, если присмотреться внимательнее, выглядит усталой, но сохраняет в себе ту прелесть, которой обладают лишь немногие и которая позволяет не замечать у ее обладательницы мешки под глазами.

— Что ты сегодня намерена делать, детка? — спрашивает Ангел.

— Не знаю, нужно пойти еды купить, может, в банк зайти, если какой на глаза попадется, а завтра нужно начинать искать работу. — Задачи эти вдруг кажутся неодолимыми. Умолкаю, старясь подправить настроение. — Но одно я должна сделать сегодня: купить какие–нибудь шлепанцы… как вы только с ванной уживаетесь?

Ангел смеется:

— Я принимаю душ в основном на работе. Да и в любом случае, надеюсь, я тут ненадолго, детка, просто нужно было где–то малость осесть, чтоб не могли найти. Вообще–то я бы жить в такой дыре не стала, но необходимость заставляет, и все такое.

— А‑а. — Я опускаю взгляд.

— А у тебя что за оправдание, детка? — спрашивает Ангел. От доброты ее голоса на глаза наворачиваются слезы.

— На самом деле то же, что и у тебя, полагаю. Не хочу, чтоб меня за какую–то извращенку принимали, понимаю, мы только–только познакомились, но я подумала: сгодится и этот жуткий дом, если ты в нем.

— Не дрейфь, детка, — успокаивает Ангел. — Я еще съезжать не собираюсь.

Как–то нелепо становится оттого, что я так привязалась к Ангел, но она, похоже, не возражает: у меня такое чувство, что она привыкла опекать людей, что ей это нравится, нравится ощущать себя нужной. Порой кажется, в чем–то она взрослее, чем я была когда бы то ни было, хотя я, должно быть, лет на 10 ее старше и уже побывала и женой, и матерью.

— Знаешь, нам надо будет связь поддерживать, когда ты и впрямь уедешь, — жалобным тоном говорю я.

— Конечно, будем поддерживать, детка. В любом случае, пока я тут и в этом доме больше нет никого, с кем бы мне хотелось тусоваться. — Она улыбается мне, и взгляд ее искрится коварным огнем. Она напускает на себя зловещий вид и произносит с жутким американским выговором: — Не дрейфьте, мисс Браун. Вы да я, мы уж на славу позабавимся.

Я успокаиваюсь, словно девчонка–капризуля, которой дали мороженое, а Ангел, хотя уже и покончила с едой, все равно с радостью остается. И мы продолжаем сидеть, заказываем себе еще кофе и болтаем обо всем и ни о чем, а я приканчиваю горкой высившиеся меж нами жареные хлебцы с маслом — все до последнего кусочка.

Когда мы вернулись домой, Ангел сразу же отправилась спать: она всю ночь работала, а я, поскольку не знала, чем заняться, пошла проверить кухню, просто посмотреть, а вдруг в ней нет никого. Я еще не выведала, кто в этом доме чем занимается, кто когда (если вообще) работает, кто когда бывает дома. Поскольку общей гостиной не было, я предположила, что на кухне всегда полно народу, но пока там было довольно тихо. Бев, ту девицу из Барнсли, у которой шоколадку украли, я не видела с того самого первого вечера, зато сейчас она была на кухне, хлопотала возле раковины. Идти на попятный было поздно: она меня услышала. Повернула голову и, глядя через плечо, засияла улыбкой.

— Доброе утро! Офигеть от этих собак, только что, на фиг, прямо в собачье дерьмо вляпалась. Понять не могу, зачем людям эти маленькие сучки с кобельками, могли бы, по крайности, убрать за ними их фигню, только народ в этой округе такой, на фиг, неграмотный. — До меня доходит, что в руке у Бев деревянное сабо и она скребет обувку столовым ножом над горкой грязных тарелок в раковине. Замечает гримасу на моем лице. — А‑а, не бойся, жидкость для мойки посуды офигеть какая штука, она избавляет от девяносто девяти процентов бактерий. Я об этом статью читала, все в порядке.

Я в растерянности, не знаю, как на такое реагировать. Пока длится молчание, входит австралийка Эрика. На ней темно–лиловый костюм с юбкой, хорошо подчеркивающий ее невероятно изящную фигурку, а на заурядном личике толстый слой косметики, темные волосы подняты вверх, лежат на голове эдакой высокой волной. Я улыбаюсь ей, но она в ответ только супится на меня, потом подходит к раковине и замечает, чем Бев занимается.

— Бев, побойся бога! — морщится Эрика.

— Ой, Эрика, не страдай, я после все подчищу.

— Это отвратительно! — рубит Эрика, и, хотя она мне не очень нравится, в этом приходится с ней согласиться. Бев смеется и продолжает чистить свою обувку. Эрика разворачивается на невысоких каблучках и топает из кухни вон, громко хлопая дверью.

— Удачи на собеседовании! — весело кричит ей вслед Бев и вполголоса прибавляет: — Сучка ты кисломордая.

Ругань обычно оскорбляла мой слух, но на этот раз, чувствую, проникаюсь, едва смехом не захожусь. Никак не решаюсь, но она вроде настроена по–дружески.

— Бев, — спрашиваю, — не знаешь, где тут поблизости можно шлепы купить, знаешь, такие резиновые?

— Что? Милочка, уж не думаешь ли, что ты в, фиг его знает, каком–нибудь Скегнессе? Может, ты еще и, на фиг, резиновое колечко хочешь? — Бев смеется собственной шутке, но я не в обиде, Бев мне нравится, при всех ее выраженьицах, от которых уши вянут.

Ее полное пренебрежение светскими условностями действует как–то освежающе.

— Попробуй поискать на Нагз — Хэд, там полно дешевых лавок типа «все по фунту» и обувных лавок тоже, может, и подберешь что. Кстати, будешь там, купи, пожалуйста, мешки для мусора, большие и покрепче, у нас они всегда кончаются. — Это первое предложение, услышанное мною из уст Бев, в котором нет ругательств. Я покорно киваю и покидаю пропахшую собачьим калом кухню.

Как напророчила Бев, силюсь отыскать резиновые шлепанцы и в Холлоуэй. Ищу навесные моечные чехлы, но, когда спрашиваю, народ, похоже, не понимает, о чем я говорю. Когда поиски утомили, то не знаю, что делать дальше, — как беглянкам положено распоряжаться своим временем? Решаю побродить–посмотреть, пробую сориентироваться в новых своих окрестностях, отвлечься от покупок и вещей. Ухожу от главной улицы и иду, по ощущениям, много–много миль примерно в направлении к дому, оставляя позади ветхие улочки, где полно спутниковых тарелок, где крошится каменная кладка, где на каждом шагу мусорные баки на колесиках. У дома на нечетной стороне все окна забраны решетками, мне такая жизнь кажется жуткой, все равно что жить в собственной частной тюрьме. Бреду безо всякой цели, сворачиваю налево с очередной жалкой улочки и неожиданно для себя выхожу на площадь, заставленную роскошными ухоженными домами с прелестным садиком посредине. Усаживаюсь на травку, поднимаю лицо к ласковому солнцу. Приятно — сегодня совсем не так жарко. На лавочке сидит модно одетая молодая мать и кормит с ложечки йогуртом невидимого младенца, расположившегося где–то в глубине ярко–красной коляски, улыбка ее широка и восторженна. Замечаю, что переношу эту сцену почти спокойно, разве что быстро отвожу взгляд. Два потеющих молодых человека в костюмных брюках и распахнутых рубашках едят бутерброды, лежащие на вощеной бумаге, запивая их «кокой» из жестянок. Укладываюсь, положив голову на сумку, и чувствую, что намоталась так, что мне уж вовек не подняться, меня словно притягивает сквозь траву к ядру планеты, к земле забвения, в бесконечный сон…

Просыпаюсь как от толчка, понятия не имею, сколько уже времени, а оттого снова всполошилась. Какого дьявола разлеглась тут спать, да еще со всеми деньгами, что у меня при себе, ну не дурочка ли? Решаю непременно постараться открыть наконец счет в банке: не могу же я расхаживать по улицам с такими деньгами в сумке, особенно в таких местах, — а потому направляюсь обратно примерно тем же путем, каким добралась, по тем же похожим друг на друга унылым улочкам, мимо еще большего числа машин, не обремененных уплатой налогов, и истертых входных дверей, на этот раз волнуясь от мысли, что сейчас возьмут и ограбят. Не могу нигде найти ни одного банка, а спросить становится боязно, едва взгляну на чье–то лицо, уже паранойя охватывает, а потому ускоряю шаг, торопливо иду и иду, пока наконец не отыскиваю банк на Холлоуэй — Роуд. По–моему, мне можно открыть заранее обеспеченный счет: он вполне подойдет на первое время, и это легко сделать, поскольку я на самом деле Кэтрин Эмили Браун, как записано в моем паспорте. Хоть и странно, но я признательна своей матери, которая настояла, чтобы мое имя именно так было записано в моем свидетельстве о рождении, хотя, разумеется, меня всегда звали Эмили, — как будто ей мало было беспокойств, когда она вдруг родила близняшек. По меньшей мере, это упростит формальности.

Отделение банка маленькое и мрачное, сижу, кажется, вечность, разглядывая людей, пока откуда–то не появляется суетливая женщина в черном костюме из полиэстера и не ведет меня в тоскливую комнатушку с полупустой бумагорезкой, служащей границей, отделяющей меня от нее, сидящей за рабочим столом. Она вполне радушна, но, чувствуется, у нее вызывает подозрение то, что я ничем не могу подтвердить проживание по адресу, зато ношу в сумочке почти две тысячи фунтов пятидесятифунтовыми купюрами. Хоть она и не спрашивает, я все же рассказываю глупую историю про недавнее возвращение из–за границы, она мне, по–моему, не верит, но счет все же открывает, должно быть, всякого навидалась в своем отделении.

Теперь мне гораздо спокойнее, и я продолжаю свои бесцельные хождения за покупками, переходя из лавки в лавку, едва замечая, чем в них торгуют, не обращая внимания на других покупателей. Зато на одной из улочек с благотворительными лавками нахожу покрытый пылью старый плакат с фото тех ребят из Нью — Йорка, что сидят высоко–высоко в небе на стреле подъемного крана и ногами болтают — беспечно, сродни богам. Не уверена, что картина мне очень нравится (она вызывает легкое головокружение), но стоит она всего семь фунтов, а у меня в мыслях голая бугристая стена во всю длину моей кровати, да и размер вполне подходящий, так что я ее покупаю. Через два дома на улочке захожу в супермаркет, в нем оживленно, полно безрадостных людей, покупающих ящиками пакеты с чипсами и огромные бутыли газированных напитков для своих и без того растолстевших деток. Хочется закричать: «Да позаботьтесь же вы о них. Вам повезло, они у вас есть!»

Держу нервы в узде довольно долго, успеваю купить каш, фруктов, салат в упаковке, шоколад (безопасно ли ему будет в этом доме, не рискую ли?) и несколько упаковок готовых блюд, так сразу, с нуля, я кашеварить не готова. В супермаркете есть бумажные тарелки, подмывает купить их, но, по–моему, пользоваться своими собственными тарелками похоже на чудачество, так что стараюсь не вспоминать о Бев и ее привычках, исполняясь решимости жить как все… может, она, во всяком случае, и права насчет жидкости для мытья посуды. Нести одновременно пакет со съестным и картину неудобно: я накупила всякой всячины больше, чем собиралась. Пластиковые ручки глубоко врезаются в ладони, и мне вспоминается Кэролайн. Мимоходом думаю, что она скажет, когда узнает, что я пропала, огорчится ли, только, кажется, ее чувства меня больше не беспокоят — ни на йоту. Сажусь на переднее, обращенное назад, сиденье в полупустом автобусе, на местах, которые полагается уступать немощным людям. У других пассажиров вид такой грустный и замученный жарой, они буквально плавятся от нее, и я напоминаю себе, что я не одна такая на свете, у кого за плечами есть тайная история. У дамы, сидящей напротив меня, коленные суставы распухли, она елозит на сиденье, доносится запах пота. На ней футболка с изображением популярного лет сорок назад Барри Манилоу, даже не думала, что их еще выпускают, а потом удивляюсь, как это я вообще обратила внимание. Может, это еще один знак, вслед за пересмешками с Ангел и волнением от лихорадочного обустройства, что я понемногу просыпаюсь, наконец–то вновь обретаю свои чувства, так перенастраиваю связующие ниточки своей личности, чтобы могла появиться теперь Кэт Браун вместо Эмили Коулман. Понимаю, что Кэт, похоже, уже отличается от Эмили, она менее устойчива, наверное, больше на Кэролайн похожа? Меня передергивает. Все это так странно. Ведь вот она я, госпожа Кэтрин Браун, сижу в автобусе, едущем по Холлоуэю. Я уже официально живу в Лондоне: это подтверждает выписка о состоянии банковского счета. Вот она я, тут: живу в настоящем, и в прошлом меня никак не найти.

 

12

Эмили предупреждала Бена, чтó у нее за семья, и потому он был готов — до какой–то степени.

— Мама у меня чудесная, и я обожаю своего отца, — говорила она. — Пусть порой он и кажется немного отрешенным, ты поймешь, что я имею в виду. А вот с Кэролайн, боюсь, будет сложнее, если на нее найдет. Но она хорошая, если узнать ее поближе, и я уверена, что тебя она полюбит.

Бен до сей поры дивился тому, что у Эмили есть сестра — одно лицо с нею. Он ловил себя на греховных мыслях вроде того, что будет, если он перепутает сестер, что, если Кэролайн вдруг покажется ему привлекательной, что, если она им увлечется? Когда машина остановилась, он почувствовал, как непривычно взволнован. Знал, что любит Эмили, знал даже, что хочет связать с нею свою жизнь (хотя пока ни о чем таком еще не заговаривал, все же слишком быстро это случилось), так что знакомство с ее семьей было делом важным. Нужно было, чтобы он им понравился.

Дом был под крутой крышей, современный, выстроенный в семидесятых, с беленой деревянной облицовкой, четырьмя спальными комнатами, опрятным садиком у входа и сияющим «БМВ» у крыльца. На его вкус, немного слишком уж обыкновенно для такой необыкновенной особы, как Эмили. Бен вспомнил о своем семейном доме, стоявшем особняком, с хрустящим гравием и обширным садиком, и подумал, что именно такой домашний кров они когда–нибудь создадут: при том, что он бухгалтер, а Эмили юрист, рано или поздно они смогут себе такое позволить. Ему показалось странным, что у него в голове такие мысли, ведь всего–то месяц и прошел с той ночи, когда он, спустив на такси целое состояние, примчался из Манчестера в дом Эмили в Честере. Но ведь была еще и поездка на прыжки с парашютом за три месяца до этого, и он с тех пор, считай, постоянно думал о девушке. Поверить не мог, что им никогда не столкнуться на работе, — и каждый божий день выискивал ее взглядом. А потом, когда наконец столкнулся, произошло это на улице, и он оказался не готов и, того хуже, шел не один, а вместе с Ясмин, своей коллегой. Оторопел так, что только и мог сказать «здравствуйте». Даже не остановился спросить у Эмили, как у нее дела, пережила ли она свой травмирующий испуг после прыжка, да что угодно спросить, чтоб показать: она ему нравится, по крайней мере, как друг — вот каким должно было бы быть начало. Бен улыбнулся, вспомнив, как весь день он кипятился, был не в себе, не мог ни на чем сосредоточиться, как у него вообще все из рук валилось, до того он был зол на себя, что все испортил.

Настолько странным казалось, что сейчас он в ее машине, вот–вот познакомится с ее родителями, ведь он–то воображал (пока не получил ее сообщение по электронной почте), будто, что бы он ни старался предпринять, в действительности у него нулевой шанс, ведь она так несравненно великолепна. Когда он прочел сообщение Эмили, уже полупьяный после паба, то стал скакать, молотить кулаками воздух, словно был на Старом Траффорде, а не в нескольких кварталах от него. Он позвонил ей прежде, чем успел сообразить, сколько было времени, впрочем, если бы и сообразил, то все равно позвонил бы.

Эмили поставила машину позади отцовского «БМВ» так, что ее багажник навис прямо над тротуаром. Бен еще не успел выйти из машины, а белая пластиковая входная дверь открылась и мать Эмили приветственно махнула рукой. Она была миловидной блондинкой, с лица ее исчезли следы горечи, не сходившие с него так много лет. Место горечи заняло усталое принятие — и своего лишенного характера дома, и своего слабовольного мужа (о, она знала!), и своей кошмарной младшей дочери.

— Здравствуйте, вы, должно быть, Бен, — сказала Фрэнсис, пожимая ему руку. — До смерти хотелось вас увидеть. Обычно Эмили нас со своими поклонниками не знакомит, так что мы крайне взволнованы.

— Маам, — произнесла смущенная Эмили, но крыть нечем: сказанное было правдой.

Мальчики никогда не интересовали Эмили, во многом потому, что ей было не по вкусу сражаться за них с Кэролайн. Получилось так, словно бы, стоило Кэролайн заключить мир с матерью, как меньше стала необходимость соперничать из–за нее с сестрой и она избрала новое поле битвы — мальчики. Это разом вышибло Эмили из седла, и она оставила это поле Кэролайн, а сама предпочитала проводить время с подругами и книгами. И поскольку, в любом случае, мальчики постарше к Эмили даже не приближались: она, похоже, не знала, как подавать нужные сигналы, — она попросту стала считать себя непривлекательной. Та же малость ухажеров, какие у нее были, держались на почтительном расстоянии от семьи — на всякий случай.

С Беном — дело другое. Казалось естественным привезти его домой на воскресный обед. Поначалу страшно было даже заговаривать об этом, будто она слишком забегала вперед, была слишком серьезно настроена, но Бен сразу же ответил согласием, мол, с большим удовольствием. Вот это она особо ценила в Бене: он никогда не вилял и не юлил — одна прямота и искреннее восхищение ею. Впрочем, ей казалось несколько странным, что они до сих пор страшились признаться в своих чувствах, в том, куда, как оба понимали, они их заводят, словно бы слова могли все испортить, так что пока они избегали слов, за них говорили их глаза и их тела.

— Эмили, здравствуй! — донесся голос Фрэнсис. — Я спросила, вы чай или кофе хотите?

— Ой, извини, мам, кофе было бы чудесно.

— Проходите, Бен, располагайтесь, Эндрю через минуту появится, заканчивает в теплице копаться. Он ждал встречи с вами.

— А где Кэролайн? — спросила Эмили, меняя тему разговора.

— О, ей пришлось отъехать куда–то, но она скоро вернется.

— Как она после возвращения домой? — Эмили подмигнула Бену.

— Ой, знаешь, в ванную нам не пробиться, музыку свою включает на полную громкость, такое впечатление, будто на самом деле она никуда и не уезжала. — Фрэнсис помолчала. — Но, по–моему, она осознает, что дома ей куда лучше, хотя бы сейчас. — Она глянула на Бена. — Надеюсь, Эмили рассказала вам, что у Кэролайн был нервный срыв?

— Мам! — вскрикнула Эмили. Бену, положим, она рассказала, но не понимала, отчего это ее мать ведет себя так несдержанно, что совсем на нее не похоже. Бен смущенно потупил взгляд, устремив его на тонкие прожилки серой затирки между белыми квадратиками кухонной плитки, ему подумалось, что какие–то они слишком чистые, безупречные, как в больнице, наверное.

— Извини, дорогая. Просто я подумала, что будет лучше всего, если все мы будем знать, как дела обстоят на самом деле.

— Как она? — спросила Эмили.

— Нормально, по–моему, учитывая обстоятельства. — Фрэнсис обратилась к Бену: — Мы–то думали, что все у нее в порядке: живет в Лондоне, отличная работа в модном бизнесе, а получилось так…

Бен нервно кивнул, не зная, что сказать.

Уж не рехнулась ли она совсем, подумала Эмили. Такой она свою мать не видела никогда. Стало тревожно.

— Просто я считаю, что Бену нужно знать об этом, вот и все, — заявила Фрэнсис. — Если мы намерены хорошо провести время и пообедать.

И тут Эмили поняла. Фрэнсис предупреждала Бена: она явно все еще не верила, что Кэролайн не способна увести у собственной сестры–близняшки ее поклонника.

Звякнул ключ в двери. Вошла Кэролайн, и вид ее был поразителен. Она вплела в волосы ниточки янтаря, прическа у нее была покороче, чем у Эмили, эдакий длинный асимметричный пучок коротких завитков. Стиль ее сразу бросался в глаза: все линии дерзко отчетливы и резкие контрасты, — да и выглядела она изысканной и опасной. Глаза у нее блестели, и Бен догадался, где она была, но ничего не сказал.

— Привет, Эмс, — щебетнула Кэролайн, посылая сестре воздушный поцелуй. — Как дела? Это и есть твой приятель? — Она щебетала, словно ей было 16, а не 26, и Эмили внутренне поморщилась.

— Здравствуйте, — произнес Бен. — Очень рад с вами познакомиться. — Он испытал облегчение, убедившись своими глазами, насколько Кэролайн отличается от Эмили: это два совершенно не похожие друг на друга человека. Он поймал взгляд Эмили, чтобы дать ей знак: все будет в порядке, в конце концов.

Кэролайн, явно позируя, сняла блейзер, осталась в оранжевой футболке с контрастирующей надписью цвета морской волны «Давай поговорим», бесстыдно наляпанной поперек ее худосочной груди, повесила пиджак на спинку кухонного стула и села.

— Слышала, что вы и впрямь запали друг на друга, — выговорила Кэролайн. — Мило.

Эмили не успела сообразить, что сказать в ответ. Из садика пришел Эндрю. Подтянутые чуть не до груди джинсы болтались на нем мешком, руки были перепачканы, волосы растрепаны. У него чуть ли лысина не проглядывала, заметила Эмили, ощутив укол жалости к отцу. Эндрю всегда был таким красивым, нынешний его вид вызывал легкую досаду.

— Привет, пап, это Бен, — представила она. Бен машинально протянул руку, и, когда Эндрю пожал ее, комочки земли усыпали сияющий белизной пол. Все принужденно рассмеялись — кроме Кэролайн.

— Явились согласия просить? — усмехнулась она, и Эмили в миллионный раз подивилась, отчего это Кэролайн с таким упорством отталкивает от себя людей.

— Не в этот раз, — ответил Бен, и Эмили подумала: вот он, идеально подобающий ответ, и еще больше полюбила своего избранника.

За обедом Бен заметил, как Кэролайн опорожнила бокал вина еще до того, как Эндрю предложил тост, до того, как все остальные успели взяться за рюмки. Его поразило, что ей такое позволили, впрочем, она уже не дитя, да и что можно бы предпринять, кроме как снова сдать ее в психушку? Кэролайн не переставала его поражать. Когда в ту первую ночь в Честере Эмили рассказала, что у нее есть сестра–близняшка, Бен был ошарашен. У него в голове не укладывалось, что где–то есть кто–то неотличимо похожий на Эмили, но о ком он понятия не имеет и по ком с ума не сходит. Бред какой–то!

В тот раз она рассказывала все в спешке, когда лежала рядом с ним у себя в постели, а ноги и руки их переплелись, — про то, как они с Кэролайн на самом деле никогда не ладили, как в 15 лет Кэролайн положили в больницу с анорексией, но потом она как–то быстро поправилась, отношения с матерью у нее каким–то чудом улучшились, как она проскочила через все экзамены и, поступив в Центральный колледж искусства и дизайна имени Святого Мартина, стала изучать моду. Она рассказала ему, как все они гордились Кэролайн, когда та устроила свой выпускной показ, выпустив на подиум моделей, одетых в экзотические наряды гигантских пауков, о чем даже в прессе немало писали. У нее были обаятельные ухажеры, целые вереницы за ней хвостиками бегали, она сняла себе модную квартиру возле Спиталфилдз, и все считали, что все у нее прекрасно. Ее подруга, Даниель, наконец–то отыскала в мобильнике Кэролайн номер Фрэнсис и умоляла ту приехать (немедленно!), поскольку Кэролайн убеждена, что в доме засели террористы, а пауки размером с кулак ползут изо всех щелей. Фрэнсис не видела дочь месяца два и была потрясена ее состоянием. Она связала это с тем, что за несколько лет до этого Кэролайн стала свидетельницей ужасного взрыва гвоздевой бомбы в Сохо (матери, конечно же, непереносимо было думать о каких–то иных причинах): Кэролайн со своим ухажером попали в самую гущу его, а ведь она была еще такой юной. Со временем это повлияло на сознание Кэролайн, но как бы то ни было, годы трудной жизни, непонятных нестабильных отношений плюс склонность к мелодраме сошлись воедино, и в конце концов она потеряла голову. Фрэнсис ничего не оставалось делать, как позвонить по 999 в службу неотложной помощи.

Водители «Скорой» никакого сочувствия не проявили, просто равнодушно посоветовали ей забрать дочь и обследовать ее («Так будет всего лучше, милочка»), и вообще порывались уехать, поторапливали всех, потому как у них заканчивалась смена. Кэролайн провела в больнице всего восемь недель, а когда ее выписали, то казалась вполне оправившейся, возможно, немного подавленной, но определенно на пути к выздоровлению. Впрочем, Фрэнсис не позволила дочери остаться в Лондоне, настояла на том, чтобы та вернулась домой, пусть ненадолго, уверяла она, до тех пор, пока та не наберется сил.

Бен был ошеломлен. В их семье единственный раз он был свидетелем театральщины, когда его мать въехала задом обожаемого отцом «Ровера» в садовую стену… и еще, когда один из его кузенов постыдно бросил жену, не прожив с ней в браке и года. Но только и всего. Драмы в его семье были не приняты.

— Чем вы в саду занимались? — спросил Бен Эндрю, расправившись с последним куском воскресного обеда.

— А-а, знаете, немного прополкой, прищипыванием рассады томатов, поливом настурций, так, небольшая весенняя уборка, раз уж погода, кажется, наконец–то на тепло повернула.

Бен не ведал, что такое прищипывание рассады или что это за растения такие, настурции, но вежливо кивал, не зная, что сказать.

— Еще картошки, Бен? — спросила Фрэнсис.

— Да, спасибо, отличная картошка, хрустит, как надо.

Кэролайн хмыкнула.

— Возьмите еще соуса, Бен, — сказала она и подтолкнула к нему прямо по скатерти, через салфетки, овальную соусницу в коричневую крапинку под стать тарелкам.

— Спасибо, — пробормотал он, а ее пальцы огладили ему руку, когда он попробовал взять соусницу за маленькую ручку и та опасно накренилась.

— Так, вы чем на жизнь зарабатываете, Бен? — поинтересовался Эндрю, хотя уже знал ответ: Фрэнсис ему еще утром сообщила.

— Боюсь, что я всего лишь бухгалтер, — сказал Бен.

— Ого, звучит захватывающе, — произнесла Кэролайн. — С вами, должно быть, о многом можно поговорить вдвоем.

Эмили хмуро глянула на сестру.

— Вкусное мясо, мам, откуда оно?

— А-а, у мясника в городе купила, дорогая, по мне, оно несравненно лучше того, что в супермаркетах продают.

— О, я согласна, — вмешалась Кэролайн. — Мертвое животное намного вкуснее, когда оно не местное, а вы как считаете?

— Кэролайн, — с мягкой укоризной произнес Эндрю.

Все умолкли. Вилка Бена раздражающе царапнула по тарелке. Эмили отпила глоток красного вина.

— Мы думали, хорошо бы после обеда собаку выгулять, — сказала она, прерывая молчание. — Такой прелестный день, пса можно с собой к реке взять.

— Отличная мысль, не против, если я с вами пойду? — воскликнула Кэролайн.

— Разумеется, — быстро согласился Бен. — В общем–то, мы все могли бы пойти.

— Ой, мне нужно убраться, — заторопилась Фрэнсис. — А Эндрю надо бы работу в саду закончить. — И после небольшого колебания прибавила: — Вы, молодые, ступайте.

— Ладно, значит, нас всего трое, — сказала Кэролайн. — Супер.

— В принципе, если подумать, возможно, придется от этого отказаться, если не возражаете, — произнес Бен. — У меня есть кое–какая работа, так что, наверное, нам в любом случае придется довольно скоро возвращаться. Не возражаешь, Эмили?

— Разумеется, нет, как скажешь, — отозвалась Эмили.

— Позор, — буркнула Кэролайн, играя с овощами на своей тарелке: она гоняла их по ней вкруговую, словно бы пыткам подвергала. — А я так люблю прогуляться приятным воскресным днем.

Бен бросил взгляд через стол и вновь подивился, как это Кэролайн удается казаться такой нормальной: сучка, конечно, и в большом подпитии, но — и умом не тронута, и к еде отвращения не испытывает. Она перехватила устремленный на нее взгляд Бена и подняла навстречу ему свой бокал.

— Чин–чин, — произнесла. И сделала долгий глоток.

 

13

Открывая ведущую к дому калитку, заметила, что, должно быть, приходил мусорщик: палисадник убран. Остались только мусорные баки на колесиках да поломанная мебель, вот тут–то я и вспомнила, что позабыла про мешки для мусора. Черт, какой тирадой разразится Бев, я не представляю, но даже подумать не могу о том, чтобы снова отправиться в магазин — у меня много покупок и огромная картина в руках, а потому набираюсь решимости и вхожу. Из кухни доносится смех, похожий на громкую пулеметную стрельбу, — я такого прежде не слыхивала. Бросаю пакеты с продуктами в прихожей и стремительно поднимаюсь наверх с плакатом. Укладываю его на кровать, он еще больше мне нравится: рабочие выглядят такими беспечными, обедая в небесах, ведут себя так свободно, словно на лавочке в парке расположились, — и от этого мне хочется еще больше походить на них и меньше ужасаться жизни. Спускаюсь вниз разобраться с покупками, вижу на кухне кудесника по части сборной мебели Джерома с чужеземной девицей, в которой чувствуется испанская кровь, явно это она палила тем смехом, какой я, войдя, услышала. Вся она — огромная грудь, накладные волосы и массивные золотые украшения. Вид у нее приветливый, дружелюбный, произносит с жутким непонятным акцентом:

— Драстуй, дарагушка.

Она смеется чему–то, только что сказанному Ангел, которая сидит в уголке и выглядит такой нежной и розовой в своем белом пушистом домашнем халате. Волосы у нее еще влажные, должно быть, душ только что принимала, а выглядит куда как чистенькой для той ванной, что в этом доме.

— Слышь, Долорес, это и есть та самая девушка, о какой я тебе рассказывал, это она попробовала прибить меня летающим матрасом. — Джером подмигивает мне, Ангел прыскает, а Долорес выпускает очередную очередь пулеметного смеха. У плиты Смугляк Номер Один или Номер Два, на этот раз тушит что–то, расточающее едкую вонь.

Играет музыка — «Потанцуем». Было время, я эту песню обожала, про себя замечаю, что уже не один месяц игнорирую музыку. Тут полно народу, и я безнадежно смущаюсь. Смотрю на часы: почти шесть часов, — куда сегодня время подевалось? Открываю холодильник, он до отказа набит банками, бутылками и бог весть чем еще, кажется, места для всего купленного мною не найти. Об этом я даже не подумала, однако слишком жарко, чтоб оставлять продукты неубранными. Пытаюсь перетасовать все находящееся в холодильнике, чтобы высвободить хоть сколько–то места. Пока копаюсь, натыкаюсь на потекшие цукини, завернутые в липучую пленку, четверть банки бобов, покрытых толстым слоем прорастающей зеленой плесени, наскоро сваренную сосиску невесть какого возраста и голую среди печального вида овощей в лотке для продуктов в пакетиках, а еще спиралью свернувшийся ломтик ветчины. На всех поверхностях толстый слой грязи, на когда–то белой задней стенке расползлось застарелое пятно цвета темного бургундского. И пусть эта грязь неприлична, мне кажется, что получится грубо, если я примусь выбрасывать ее, особенно после того, что я сотворила у себя в спальне, так что я просто укладываю как можно более компактно свои продукты и с силой закрываю дверцу.

— Ты чего это хлопочешь, детка? — спрашивает Ангел, и я рассказываю, как провела день, стараясь, чтобы получилось поинтереснее, но меня одолевает робость, присутствие всех остальных меня стесняет.

— Так что сегодня у меня был день отдыха, завтра надо начать искать работу, — говорю под конец, смущенная, что сделалась центром внимания.

— А какая у тиибья занятья, Китти Кэт? — спрашивает Долорес.

Все это у меня продумано и подготовлено, я даже еще в Чорлтоне тайком себе резюме составила, только не распечатала: тогда, понятно, еще не знала своего нового адреса или номера телефона.

— Я референт, в приемной сижу, — говорю. — Раньше работала в юридической фирме, теперь задумала сменить это занятие на что–нибудь, будем надеяться, более вдохновляющее.

— Долорес тоже в приемной сидит, не так ли, детка? — говорит Ангел. Смотрю на Долорес, на ее обтягивающий сексуальный наряд, вижу, какая она живая и по натуре солнечная, и никак не могу вспомнить, с чего это я решила, что работа референта в приемной для меня сгодится. Как–то это связано с тем, что ее легко освоить (наверняка), что думать много не придется, что в глаза не буду бросаться. И будет трудно найти меня.

— А то! Абажаааю это дело, лючче работа в мире нет… Ха–ха–ха.

Интересно, думаю, насколько на деле хороша Долорес как референт с ее–то акцентом, какой и разобрать–то трудно, и своеобразными познаниями в английском языке. Тем не менее она радушна и забавна, на вид симпатична, и я начинаю понимать, что на самом деле не выгляжу референтом из приемной, нет у меня того лоска. Мой наряд для собеседования строг, если не по–адвокатски чопорен, я не очень пользуюсь косметикой, и у меня теперь нет никаких украшений, ни единого — с тех пор, как я оставила свое обручальное кольцо в вокзальном туалете Кру.

Смуглый малый отходит от плиты и достает из посудной сушки две мисочки, я и впрямь надеюсь, что — для его же пользы — Бев исполнила обещанное и хорошенько все отчистила после того, что случилось с ее обувкой. Малый половником накладывает в миски зловонное зеленовато–коричневое варево. Достает две вилки из ящика и два стакана из шкафчика, наполняет стаканы водой из–под крана, сует вилки зубцами вверх и в стороны в карман джинсов, помещает (на манер официанта) одну миску на правую руку, прихватывает оба стакана большим и указательным пальцами левой руки так, что его длинные грязные ногти уходят в воду, и наконец подхватывает вторую миску свободной правой рукой. Осторожно шагает из кухни, зацепляет правой ногой дверь, тянет ее, открывая на себя, варево падает на пол, малый размазывает его подошвой. К тому времени, пока он проделал все это, я успеваю подумать, не быстрее ему было бы отнести миски, а потом вернуться за водой и вилками, а еще увериться: в чем–то тут кроется урок, — но не могу сообразить, в чем именно. Заканчивается последняя песня, под конец раздается громкий треск, которого я раньше не слышала (айпод, думаю, должно быть, чудит или список воспроизведения составлен с бору по сосенке), а потом звучит «Ты солнца свет жизни моей» и, когда Стиви Уандер поет вторую строку, глаза мои полны слез, что замечает Ангел, и я сразу опускаю взгляд, упираюсь им в руки, в то место, где когда–то было кольцо.

— А как ты хочишь работу достать, дарагушка? — спрашивает Долорес.

Беру себя в руки и рассказываю ей, что намерена зарегистрироваться в каком–нибудь бюро по временному трудоустройству и посмотреть, какие будут предложения. Долорес уговаривает меня пойти в бюро, которым руководит ее приятельница, это близко, сразу на Шафтсберри–авеню, а занимается оно подбором работников для медийных компаний. Говорит, надо спросить Ракель и сказать той, что я знаю ее, Долорес; я, конечно, признательна, только думаю про себя, а здорово ли будет упоминать об этом. Долорес поднимается со стула, склоняется и целует Ангел в обе щеки, причем дважды, тянет за рубашку Джерома вниз, к полу, и говорит:

— Покедова… так ты скажи Ракель, что виликая Долорес тебя послать… Ха–ха–ха.

Она уходит, покачиваясь на каблуках, а сзади раскачивается ее мощная аппетитная задница. Джером покорно плетется следом, словно громадный щенок на поводке, я слышу, как они выходят из дома и, наверное, направляются к Долорес домой в Энфилде.

Теперь на кухне остаемся только мы с Ангел. Ангел читает по моему лицу и понимает, что ничего болезненного касаться не стоит. Она зевает и говорит:

— Уф, нужно отдохнуть ночку. Вымоталась я что–то.

Наливает себе водку с тоником, предлагает и мне, и я сожалею, что не догадалась купить бутылку в супермаркете, нельзя же всю дорогу пить за ее счет. Пить мне не хочется, но я говорю «да», а потом предлагаю Ангел какую–то купленную готовую еду, и она тоже говорит «да», так что я ставлю лазанью и каннеллони в духовку, достаю из пакета зеленый салат. Иду к раковине, заглядываю в тумбочку под нею, откуда несет сыростью, все же нахожу какой–то отбеливатель и освобождаю раковину от грязной посуды и столовых приборов, наливаю лужицу отбеливателя и растираю его по всем сторонам. Споласкиваю раковину, снова мою, а потом наполняю горячей мыльной водой и мою оставленные, уже мытые и кое–как запихнутые в сушку тарелки. Ангел следит за мною, но, похоже, просто считает, что у меня бзик на чистоту, так что я рассказываю ей про Бев и собачье дерьмо, и мы обе хохочем, пока уже дышать не в силах горячим тошнотворным воздухом. Кожа на руках у меня после отбеливателя натянулась, высохла, я лижу кончики пальцев, смачивая их: отвратительная привычка, от которой я думала, что избавилась. Выпиваю еще водки и под конец делюсь своими тревогами насчет того, во что одеться завтра. Ангел уговаривает пойти за ней, ведет меня наверх, и хотя взять поносить ее одежду я не могу (я покрупнее ее), она одалживает мне серебристый пояс с сумочкой и серебристо–черный шарфик с рисунком в виде скелета, которые преобразили мое черное повседневное платье. Ангел идет собираться на работу, а я думать ни о чем не могу, кроме как о том, чтобы улечься в постель. Вот тут и подступает самое худшее: одна в комнате, волнуюсь, как там Бен с Чарли, правильно ли я на самом деле поступила, — только теперь уже слишком поздно, назад мне не вернуться. Взамен начинаю мысленно готовиться к завтрашнему, лежу неподвижно в полумраке и заставляю свои мысли нестись не в прошлое, а в будущее: по спутанным телефонным проводам, по пищащим факсам, расходясь по всем разрастающимся внутренним каталогам. Я вытесняю воспоминания, переключая рычажки необузданной панели управления, пока наконец не приходит сон.

 

14

Позже Эмили выяснила, что один благородный господин построил этот дом в 1877 году для любовницы, бывшей великой страстью его жизни. Рассказывали, что она обожала открывавшийся оттуда вид, и тогда он уговорил ее бросить камень в направлении моря, а там, где камень упал на землю, выстроил дом, хотя с точки зрения инженерии это было сущим кошмаром. Дом расположился в гуще деревьев, его ниоткуда не было видно, кроме как с моря у берега, и если смотреть оттуда при волнах, то казалось, что дом цеплялся за скалу — почти отчаянно, — будто боялся упасть. Казалось, что это даже и не в Англии вовсе, перспектива открывалась ясная и широкая: только желто–зеленые деревья и плоское голубое море, Средиземное, быть может. Бен с Эмили отыскали дом в тот первый Новый год, когда, чтобы убежать из грозящего невесть откуда бедой дома Фрэнсис и Эндрю (в конце концов, Кэролайн все еще жила в нем), они набили вещами его машину и подались на побережье Девоншира, веря, что доберутся туда, куда им и хотелось. Они ехали и ехали вдоль побережья с расположенными на нем мертвыми городками, мимо по–зимнему печальных гостиниц, и Эмили начинала терять терпение: может, с их стороны было безумием не подыскать заранее что–нибудь приличное, особенно в первый Новый год, который они встречали вместе, — она вовсе не хотела, чтобы праздник обернулся бедствием. Она уже собиралась предложить, может, лучше отправиться в глубь острова и найти себе маленький сельский паб: там обычно елку новогоднюю наряжают, говорила она, а может, и местечко окажется таким, какое славно увидеть в новом году, — как раз когда Бен повел машину вверх по круто забиравшей вверх дороге, зигзагами уходя от моря. Когда же они одолели последний поворот, то увидели старомодную вывеску: «Приют Шаттеров. Размещение. Питание вечером».

— Попробуем здесь? — спросил Бен. Эмили кивнула (не без сомнения), и он направил машину в ворота; по подъездной дорожке ехали, казалось, вечность в окружении деревьев, но в конце концов выбрались на открытое место, где и стоял просторный старинный деревенский дом: совершенный, неземной, словно по волшебству там возведенный. Бен поставил машину на стоянку, и они вышли из нее. Вокруг не было никого. Где располагался вход, было непонятно, да и дом вовсе не выглядел гостиницей, может, знак на дороге был старым или еще что. Ветер задувал резко и пронизывающе, Эмили куталась в жакет. Было четыре часа, небо казалось высоким и голодным, оно жадно пожирало остатки зимнего света. Они прошли до дальнего конца дома, зашли в каменный портик, чувствуя себя незваными гостями. Не было никакого звонка или колокольчика, и после нескольких бесплодных попыток достучаться Эмили попробовала повернуть бронзовое кольцо на гигантской дубовой двери. Та со скрипом отворилась, и им навстречу пахнуло теплым воздухом.

— Эй, есть кто? — позвала Эмили. Они уж совсем было отказались от своей затеи, когда послышались шаги и неизвестно откуда появился самый настоящий старый дворецкий, препроводил их к теплу, словно бы ожидал их прихода, подал им чай с фруктовым пирожным у камина в огромном зале. Вот так они и отыскали место, где в один прекрасный день им предстояло пожениться.

Та первая встреча Нового года была во всем, кроме одного, лучшей изо всех, какие только помнились Эмили. Обычно ей становилось ненавистным это время натужного веселья, и она давным–давно отказалась от походов в местный паб со старинными школьными подружками, где народ считал, что если уж канун Нового года, значит, вполне можно дать волю языкам и рукам. В прошлый раз она встречала Новый год у себя дома вместе с Марией с работы и еще парой девчонок, они приготовили море еды и смотрели музыкальное шоу Джоолса Холланда и очередной фильм из документального цикла «По Африке», который показывали по телику. Как считала Эмили, то был идеальный случай: никаких забот с возвращением домой, никаких хулиганских выходок, никакой пьяной и противной Кэролайн. Она даже не считала себя обязанной приглашать сестричку: Кэролайн даже и не снилось участие в такой скучище — да и, в любом случае, она укатила в Лондон пошастать по клубам.

Эмили с Беном поужинали в гостинице. Еда была (на свой, второразрядный лад) прихотливой: кругом причудливо нарезанные морковки да струйки тонизирующего соуса поперек разваренной баранины, но это не имело значения, очаровывал зал ресторана, отделанный деревянными панелями, и вино оказалось отличным. Они с Беном все говорили и говорили, казалось, им никогда не выговорить всего до конца, обменивались признаниями в детских проделках, смеялись над тем, как познакомились, как будто им ничуть не досаждало вспоминать об этом снова и снова. Эмили млела оттого, что Бен стал первым человеком, кому она смогла довериться, рассказывая о своем семействе, она знала, что он не осудит ни ее, ни ее семью, поймет, что до встречи с ним она всю жизнь чувствовала себя такой одинокой, хотя тогда и не осознавала этого.

— …И вот только я там оказываюсь, — рассказывала Эмили, — как Кэролайн захлопывает стеклянную дверь, и я пролетаю сквозь нее, будто она из бумаги сделана, как в конце фильма «Это — нокаут», или что–то в этом духе. А потом отец гонится за Кэролайн по комнате и никак не может ее поймать, а мама орет как безумная, а я в это время тихо истекаю кровью. — И она начинает хихикать, а потом и Бен смеется, он, правда, уже спрашивал раньше про шрам на коленке, но в тот раз она ему правду не сказала, даже не очень–то понимая почему. Не собиралась же Кэролайн убить ее или еще что.

— Думаю, мне радоваться надо, что я единственный ребенок, — сказал Бен. — Худшее, что со мной случилось в том возрасте, это как у меня носик отвалился, когда я в школьном зале «заварной чайник» изображал. Так и не смог преодолеть унижение.

Эмили глянула на Бена и опять подумала, насколько, должно быть, по–разному они росли, при его–то добрых пожилых родителях, которые купали сына в любви, и при том, что никто его не мучил.

— Не странно ли было не иметь братьев или сестер? — спросила она. — По–моему, я, если бы была единственным ребенком, только бы и делала, что смотрела «Они с Ист — Энда», без Кэролайн жизнь была у меня такой скучной.

— Да нет, если честно. Рядом со мной кузены жили, я с ними проводил кучу времени, и еще у нас была собака. — Бен помолчал. — Если что и странно, так то, что я никогда не ощущал себя таким цельным, как с тех пор, когда тебя встретил. Я не имею в виду, в каком–то причудливом смысле, будто ты моя сестра или еще что. — Тут они оба иронически поморщились, глядя друг на друга. — Но с той минуты, когда мы встретились, я чувствовал, будто знал тебя, пусть поначалу ты была и не особенно дружелюбна…

— Об этом сейчас жалею, — тут же вставила она. — Меня такой ужас брал при мысли, что надо будет с самолета прыгнуть… Не понимаю, о чем я думала, когда согласилась проделать это, я до чертиков боюсь летать и высоты… Дэйв, должно быть, подловил меня на какой–нибудь слабости. Мне совсем не надо было этого делать.

— Нет, надо было, — возразил Бен, и она ему улыбнулась. А он продолжил: — Не знаю почему, только ты, как никто другой, даешь мне почувствовать самого себя. — Бен прищурился. — Особенно почувствовать нарыв у себя на шее.

Эмили рассмеялась:

— Извини, но с того места, где я сидела, не смотреть на него было просто невозможно. Я думала, что его прорвет прямо на меня.

— Жаль, что не прорвало, грубятина ты эдакая, — буркнул он и, подавшись через стол, взял ее за руку.

— Вы закончили, мадам? — спросил официант, который, хоть хорошо смотрелся в своем жилете, все ж был таким хрупким и древним, что, казалось, в чем только душа держится, не говоря уж про то, как ему еще и удается работать. Похоже, там вообще никто из молодых не работал, появлялось ощущение, будто весь этот дом откуда–то из другого времени. Официант собирал тарелки, руки его слегка тряслись, Эмили с Беном переглянулись с легкой улыбкой, и Эмили почувствовала, как у нее почему–то слезы на глаза навернулись.

— Давай прогуляемся попозже, — настойчиво предложил тогда Бен. — Такая прекрасная ночь!

— Темно, мы расшибемся там, — сказала Эмили.

— Нет, ни за что, сегодня громадная полная луна. Давай в полночь сходим на утес. Отлично получится.

Эмили взглянула на своего мальчишку–ухажера в рождественском сиянии и давалась диву, как могла она когда–то счесть его странным, ведь он был великолепен. Ей по душе была его страсть, его восторженное отношение к жизни, глубина его глаз, преданных, как у собаки, и она знала, что никогда не даст ему от ворот поворот — ни за что.

Они оделись потеплее, Эмили натянула на себя под пальто все, что взяла из одежды, до того на улице было холодно. Пришлось выпрашивать у дворецкого ключ (в это время дверь запиралась на ночь), и тот, явно считая их безумцами, ключ все же дал, большой, с одной бородкой, старомодный, похожий на тюремный, и они побежали по дорожке, уже опьяневшие от трех четвертей бутылки красного, которую Бен засунул во внутренний карман пальто, они вели себя как шаловливые дети, убегающие из школы–интерната. Бен оказался прав: сияла несравненная луна, словно ее сам Господь ножницами вырезал идеальным светящимся кругом — только для них. Они дошли до утеса, где ветер стих, а вода там, внизу под ними, была спокойна, и казалось, что земля, а не море движется туда–сюда, будто в дреме.

— Давай поближе подойдем, — сказал Бен.

— Ты уверен, что это неопасно? — Эмили почувствовала волнение, хотя она и боялась высоты, но дело было не только в этом, волновало что–то другое, давно позабытое.

— Ничего опасного, разумеется, пока мы слишком близко не подойдем к краю. Не тревожься, я с тобою.

Эмили держалась на безопасном расстоянии от того места, где кончалась трава и начинался воздух, и, пока она любовалась залитым лунным светом простором посеребренного моря, в голове у нее одна за другой возникали разные картины, путаные, несвязные. Эмили хнычет. Эндрю кричит. Кэролайн скачет вприпрыжку рядом, держа ее за руку. Зубцы крепостной стены замка. Фрэнсис бледная и онемевшая, как камень. Мороженое, там где–то было мороженое. Потасовка: Эмили дерется со своей сестрой–близняшкой так, будто от этого ее жизнь зависит. Горячая ванна.

— Эмили, что с тобой? — спросил тогда Бен, расслышав, как изменилось у нее дыхание, хотя она ничего не сказала и не сделала ни единого движения.

Слова ее отомкнули от прошлого, и она побежала, по крайней мере, шагов тридцать отбежала — подальше от бездны, с маху бросилась на вымерзшую жесткую траву и лежала, тяжело дыша, пока не прекратилось это кружение.

— Чего ж удивляться, что я перепугалась, когда инструктор выпихнул меня из самолета, — выговорила она наконец и попыталась засмеяться, но вместо этого заплакала, а оказавшись в объятиях Бена, рассказала ему, перемежая слова всхлипами, о чем она вспомнила, а Бен думал, смог бы он любить ее больше или, как Кэролайн, меньше, и как при такой злыдне близняшке Эмили сумела остаться такой милой, такой нормальной.

 

15

Просыпаюсь, плача, похоже, сны не отпустили меня. Остаюсь пока в постели: вставать еще слишком рано. Нахожу под кроватью старую газету, ту самую, из Кру, и с головой ухожу в судоку, трудное на сей раз, и у меня получается решить все до конца: слегка довольна собой, будто достижение какое свершила. Заставляю себя спуститься на кухню позавтракать, потом принимаю душ и одеваюсь в пикантно подправленный наряд, по–прежнему чувствуя стеснение: ну, не выглядит он во всем подходящим, не вполне он под стать Кэт, что бы это ни значило. Когда наконец–то выхожу из дома, настроение гнетущее, но, как всегда, мне лучше, когда я на свежем воздухе. Какая ж это отрада быть никому не известной, не тревожиться, что кто–то на тебя пальцем показывает, что о тебе перешептываются. Ангел посоветовала мне проехать подземкой до Ковент — Гардена, потому как оттуда легко пешком дойти до Шафтсберри–авеню и мне не придется пересадки делать. Она одолжила мне карманный справочник «От А до Я», так что сегодня чувствую себя увереннее, буду знать, куда идти.

Подземка (тут ее зовут «трубой») — это круто. Эта самая «труба» пропитана потом: свеженьким от перегревшихся конторских мальчиков, стоялым от людей, которым, наверное, приходится мириться с ванными вроде моей, а потому они и не мылись давненько, и густым, глубоко въевшимся, который много дней, месяцев и лет стекал на сиденья, а теперь снова воспарял в этой сумасшедшей жарище. Именно этот, последний, вызывает во мне наибольшее отвращение, так что решаю не садиться, хотя свободные места есть, и хватаюсь за желтый вертикальный поручень; моя рука находится рядом с рукой чернокожей обладательницы маникюрных бабочек на ногтях. Обладательница руки, похоже, взволнована (может, на работу опаздывает): постукивает кончиками пальцев, заставляя бабочек порхать, смотрит на часы на другой руке, слегка притоптывает правой ногой в изящной обуви, словно понукая поезд, чтоб еще быстрее мчался сквозь глубокую черную дыру.

Ищу взглядом интернет–кафе, где можно обновить мое резюме. Надо добавить мой новый адрес и новый номер мобильного телефона, сократить мое новое имя. Расстраиваюсь, что у меня нет доступа к Интернету, и жалею, что в магазине настаивала на самом дешевом мобильнике, надо было послушать того симпатичного продавца, а не вести себя как капризный ребенок. Отсутствие доступа к «Гуглу» воспринимается еще одной утратой, еще одной нехваткой, и я решаю: если удастся найти работу быстро, то непременно разорюсь на ноутбук или какой–нибудь навороченный телефон с Интернетом. «Если б только я могла спросить Бена, он бы знал, что подошло бы мне лучше всего». Обрываю себя. Спросить его я не могу.

Никак не найду интернет–кафе (а я‑то думала, что это будет легко), потому пробую останавливать и расспрашивать людей, но никто не знает, большинству эти кафе до лампочки, у них дома и на работе есть свой проводной Интернет для подключения ко всему белому свету. Перестаю спрашивать и бреду по улицам наудачу, выискивая нескладно, бесцельно, слезы того и гляди опять польют. Вдруг вижу нескольких девиц со спутанными и грязными с виду волосами и кольцами в носу, в коротеньких плиссировках поверх легинсов и в кроссовках, не очень–то хочется, но все же обращаюсь к ним, они по–английски говорят не очень хорошо, зато знают, где такое кафе, и шлют меня обратно к Лестер–сквер.

Сижу за одним из экранов в глубине рабочего зала, полного компьютерных терминалов и роботоподобных людей, и гадаю, что за жизнь ведут они в своем киберпространстве, насколько отличается она от их реальности из крови и плоти. И как это только в последние десятки лет история настолько быстро дошла до создания всего, связанного с человеческим взаимодействием, как это скажется в будущем? Зачем мне даже думать об этом? Мне всегда не нравились интернет–кафе. Начать с того, что само название обманчиво, внутри даже не предпринимаются попытки сделать обстановку приятной, кофе подать некому, а в этом я вообще себя чувствовала как в каком–то научно–фантастическом фильме о светопреставлении. Глухое буханье перекрывает низкое жужжание жестких драйверов и клацанье клавиатур, я вздрагиваю, но, оказывается, бухнула банка «коки», которую кто–то купил в стоящем в углу автомате. Мое резюме содержится в единственном сообщении (помимо всякого спама), которое я получила на свой новый электронный адрес, тот самый, что сама же завела для Кэтрин Браун, еще будучи Эмили. Как–то ночью я не ложилась допоздна, чтобы напечатать резюме, а Бену сказала, что хочу послать несколько писем: одна ложь в ряду многих, сказанных мною ему в последние недели перед побегом. (И подумать только, что до того мы всегда были так открыты, так свободно рассказывали друг другу о чем угодно.) Я отправила резюме прикрепленным файлом от самой себя старой себе самой новой, а потом удалила вордовский файл и отправленное сообщение, очистила корзину и уничтожила все сведения о них. Пара щелчков мышью — как легко избавиться от следов! Я сама себе была ненавистна.

Я поискала какое–нибудь солидное агентство по трудоустройству и нашла одну контору в Холборне, на тот случай, если ничего не выйдет с приятельницей Долорес: эта ниточка не внушала мне доверия, хотя попытаться следовало непременно, Долорес была так настойчива, так старалась помочь мне. Заканчиваю работу над резюме, жму «сохранить», а потом отправляю файл снова себе, чтобы был под рукой. Жму на «печатать» и печатаю десяток копий. Обходится это очень дорого, зато, по крайней мере, какое–то время больше не придется заходить в такое «кафе», а если повезет, то и вообще больше никогда. Слежу за тем, как машина втягивает в себя чистые белые листы бумаги и выдает их заполненными красиво составленной ложью, потом плачу парню на кассе, от которого несет табачищем с травкой и который даже не взглянул на меня, давая сдачу.

Мой «От А до Я» шлет меня по Чаринг — Кросс–роуд, а потом налево в узкую улочку, пропахшую спертым воздухом воздушных кондиционеров и китайской пищей. Уже почти полдень, хочется есть (я теперь, похоже, всегда испытываю голод), но я решаю пойти и покончить с делом, пока я еще не растеряла остатка храбрости. Отыскиваю на улочке нужный мне дом и нужную дверь, солидную, металлическую, с разными звонками с правой стороны. Средняя кнопка гласит: «Мендоса медиа рекрутмент», — должно быть, оно и есть, так что жму ее и жду.

Чувствую, меня пробирает дрожь. Я бросила свою семью. Мое резюме сплошная выдумка. Я переменила имя, профессию, место работы. Представления не имею, как управляться с коммутатором.

— Поднимайтесь, — доносится голос с сильным акцентом, жужжит замок, я толкаю дверь, а она, выясняется, тяжелая. Оказываюсь в обшарпаной прихожей: налево дверь с поблекшей покоробленной вывеской «Смайл телемаркетинг», а прямо передо мной серые крашеные ступени, — по ним и ступаю, поскольку ничего другого не остается. На следующей площадке меня поджидает темноволосая девушка.

— Вы в «ММР»? — спрашивает она, и у меня в голове мелькает мысль: что за странная аббревиатура, которая вызывает легкий укол боли, но я киваю. — Вам назначено?

— Нет… меня приятельница послала, сказала спросить Ракель.

— Лады, как мне вас представить? — спрашивает девушка. Она немного полновата, и юбка с блузкой ей тесны, но мордашка у нее приятная и, по–моему, она моложе, чем кажется.

— Кэт Браун, — произношу уверенно. — Прислала меня Долорес.

— Долорес… какая? — спрашивает она, а я фамилии не знаю, и девушка закатывает глаза, так, слегка, но я замечаю. Она права: я идиотка. Девушка проводит меня в небольшую приемную с некогда бывшим в моде серым диваном и низеньким стеклянным столиком, посредине которого стоит увядающий папоротник. Все это как–то не вяжется у меня со средствами коммуникации, о которых, говоря честно, мне мало что известно. Девушка жестом приглашает садиться, и я послушно сажусь, а она исчезает за дверью позади меня.

Минут через двадцать я готова уйти. Девушка не вернулась, Ракель не появилась, а я сижу тут голодная, взбудораженная, чувствую, что оборачивается это пустой тратой времени. Только я собираюсь встать, как слышу внизу звонок, тяжелый топот по ступенькам и наконец вижу, как на площадку выходит, тяжело дыша, очень крупная женщина. На ней длинное нарядное платье в восточном стиле, кожа отсвечивает апельсином (скорее всего, результат всяческих притираний и солярия), а волосы у нее длинные и белокурые с платиновым отливом — совсем не подходят к раскраске ее лица. Женщина приглашает меня к себе в кабинет, где над столом висит большой обрамленный портрет ее самой, но гораздо более молодой: обычный постановочный снимок, она на нем стройная и красивая, — и я сажусь напротив, скорбя по ее утраченному облику и теряя сочувствие. Изо всех сил гоню из мыслей всякие ассоциации с кукольными зверушками из «Маппет–шоу» и вручаю женщине свое резюме.

— Вы, значит, знаете Долорес, да? — говорит она с едва уловимым акцентом, и я думаю, что она с Ближнего Востока, может, израильтянка.

— Я живу в одном доме с ее приятелем, — призналась я. — Я только что переехала в Лондон, ищу работу референта в приемной.

Женщина спрашивает, что мне больше всего нравится в работе референта, как я справляюсь с трудными посетителями, как поспеваю, когда сразу пять вызовов на связи, и всякое такое. Стараюсь забыть, что лгу, что все это звучит намного труднее корпоративного права, и изо всех сил стараюсь отвечать получше. Женщина листает какие–то бумаги на столе и говорит, что на данный момент у нее ничего нет, но она возьмет меня на учет. Я уже встаю, наполовину огорченная, наполовину успокоенная, когда на столе звонит телефон, женщина, подняв трубку, слушает и хмурится, пальчиком с ярко–розовым ноготочком указывает мне: останьтесь — и говорит в трубку, что перезвонит.

— Вы завтра свободны?

У меня внутри от страха все заходится.

— Да.

— Только что место объявилось, на пару недель, рекламное агентство в Сохо. — Она с сомнением разглядывает меня, останавливая взгляд на шарфике со скелетом. — Полагаю, вы подойдете. У вас есть рекомендации?

У меня готовы две отпечатанные рекомендации, обе от солидных фирм в Манчестере, где я никогда не работала. Исхожу из того, что проверять Ракель не станет, и выдавливаю из себя самую лучезарную улыбку, на какую способна.

Ракель берет трубку:

— Привет, Миранда, да, у меня есть кое–кто на завтра… Да, ее зовут Кэт Браун… Да, верно, Кэт. Восемь сорок пять? Супер… Она придет. Бай–бай, пока.

Ракель сообщает подробности про рекламное агентство «Каррингтон, Свифт, Гордон, Хьюз», входящее в десятку лучших и расположенное на Уордур–стрит в Сохо. Я покидаю ее кабинет, ошарашенная, пораженная тем, до чего ж легко (во всяком случае, с практической точки зрения) это, оказывается, устраивается.

 

16

У Эмили после того, как они наконец–то сошлись с Беном, на работе все валилось из рук. То он будоражил ей мысли в самое неподходящее время, то она замечала, что улыбается ни с того ни с сего, а то и вовсе в самый разгар важных совещаний, где требовалась сосредоточенность, мысленно уносилась далеко прочь. У нее было такое чувство, будто на нее озарение сошло. Прежде все происходившее в ее жизни виделось словно бы через вуаль, будто немного не в фокусе. Бен сделал жизнь для нее ослепительной и четкой, а от этого повседневные деловые заботы адвоката стали неудобством, помехой. Ей пришлось отговорить его вести переписку в конце рабочего дня, поскольку ее сосредоточенность полностью исчезала, пока она отстукивала остроумнейший ответ, а потом ждала, что он на это скажет, а потом, спустя несколько минут, снова отвечала, после чего минуты три ждала его следующего сообщения, чувствуя, как от возбуждения всем этим у нее в животе желудок делает сальто. Хотя они редко встречались за обедом (Эмили не нравилось выставлять отношения напоказ), она все равно обыкновенно уведомляла его по электронной почте, когда собирается спуститься в столовую, а он, будьте уверены, находил случай пройти мимо, перекинуться парой фраз и улыбнуться своей застенчивой улыбкой — и это придавало ей сил на целый день. В конце концов она, разумеется, успокоилась, вновь обрела способность видеть четко, но уже так и не вернула себе былую страсть к работе, которой отдала когда–то столько сил и трудов.

Несколько месяцев спустя однажды ранним утром в понедельник Бен с Эмили сидели в столовой, пили отвратительный кофе, каким столовая и славилась. Оба чувствовали себя усталыми: в выходные в Пик — Дистрикт они забрались на две самые высокие вершины, а между восхождениями почти не спали, потому как шел дождь, палатка их протекла, а кроме того, восторженность прямо–таки переполняла их. Они удобно устроились за столиком у выхода, у всех на виду: они давно уже перестали притворяться, будто они не парочка, и, по счастью, народ давным–давно перестал подтрунивать над этим, предостерегать их от как бы чего не вышло, ахать по поводу того, как здорово, что они влюбились друг в друга (ха — зевок — ха — зевок — ха). Теперь же их воспринимали как влюбленных, даже звали их Бемили, и они, в общем–то, не возражали: в те дни они были слишком счастливы, чтобы возражать против чего бы то ни было.

Впрочем, сегодня Эмили вновь полнилась смущением, и хотя обычно держала кружку двумя руками, уперев в них подбородок, а локти — в меламиновую поверхность столика, в это утро она упрямо прятала левую руку из виду.

— Ну же, похвастайся, — зашептал Бен. — Давай покончим с этим раз и навсегда.

Она опустила взгляд туда, где колени ей озаряло искристое сияние, и в очередной раз не смогла сдержать пустившееся вскачь сердце. Потом она вспомнила, что не рассказала еще даже своей сестре, может быть, стоит подождать, пока она ей сообщит, а потом уже позволить узнать всем остальным. Она подняла взгляд. Бен все еще смотрел на нее выжидательно, и ей не хотелось, чтобы он подумал, будто она из каприза упирается… в конце концов, Кэролайн можно было позвонить и попозже.

— Почему, скажи, я должна сделать это? — выговорила она наконец. — Это же чертов сексизм какой–то! Я не твоя собственность или еще что. Ты меня не в лотерею выиграл.

— У–ху–ху, маленькая мисс Недотрога, — покачал головой Бен. — Что ж, тогда давай его мне.

И она сняла кольцо, сделала вид, будто швыряется им в него, но он ловко, прямо над чашкой с кофе, поймал, потом насадил себе на мизинец левой руки так туго, что могло и застрять, а Бен вскочил, вприпрыжку пронесся вдоль стойки с завтраками, по–киношному потряхивая широко разведенными руками. Он тогда стал куда менее сдержанным.

— Сядь же ты, идиот несчастный, — зашипела Эмили, лишь наполовину в шутку, но было уже поздно: пара их коллег как раз завтракали и одна из них закричала:

— Это именно то, о чем я думаю?

А потом босс Эмили тоже услышал, он стоял у автомата с тостами… Не успела она опомниться, как вокруг нее с Беном собралась целая толпа из ахавших и охавших по поводу кольца, поздравлявших и обнимавших их, и, хотя Эмили не хотела оказаться в центре внимания, в тот раз она, честно признаться, нисколько не возражала.

 

17

В первый день на своей новой работе я опять в черном платье: больше ничего подходящего для рекламного агентства у меня нет, и Ангел вновь предлагает мне воспользоваться ее аксессуарами, больше того, говорит, что могу оставить их себе, но я прошу ее не быть такой безрассудной. Встала я рано, но все равно пришлось дожидаться очереди в ванную: Эрика меня опередила. Когда она наконец–то выходит, в ванной стоит пар и из нее несет серой и зубным эликсиром, а я гадаю, такая ли Эрика ядовитая изнутри, какой кажется снаружи. Хотя я стараюсь улыбаться, она все равно бычится на меня, быстро проходит мимо и кутается в коротенькое линялое полотенце, из–под которого видны ее стройные ножки.

Я никак не удосужусь купить шлепанцы, зато начинаю привыкать к тому, как надо вести себя в ванной: стараюсь ни до чего не дотрагиваться, уворачиваться от плесневелой, липнущей к телу занавески в душе, а потом, уже вымытая, стоять на одной ноге, держа ручку душа, чтобы сполоснуть подошву другой ноги, вытираю ее полотенцем, которое заранее вешаю на перекладину душа, так чтобы оно не касалось никаких поверхностей, вдеваю вытертую ногу в поджидающую меня тапочку, потом вторую ногу, стоя наполовину в ванне, наполовину рядом с нею, вытираю и скольжу ею во вторую тапочку. Уверена, в конце концов привыкну ко всему, умерю свои претензии, но пока обхожусь таким способом.

Брэд и Эрика на кухне, он вполне дружелюбен, она — нет. Отчего такой приятный парень связался с такой, как она? Стараюсь не давать ей повода беспокоить меня, я должна бы привыкнуть к такому, вырастая рядом с Кэролайн, сижу себе тихо за столом с мисочкой мюсли и кружкой крепкого сладкого чая, каким когда–то поила меня мама.

Ухожу раньше, чем нужно: опоздать я права не имею, — ехать мне лишь по одной линии до Оксфорд — Серкус, что занимает всего полчаса. Шагаю по Оксфорд–стрит, потом поворачиваю направо на Уордур–стрит и выясняю, что контора находится в сотне метров справа. Время 8.25: я пришла слишком рано. Разглядываю блестящие оконные стекла, за которыми видна мебель в форме внутренних органов, на изысканную вывеску над двойными дверями и осматриваю свое убогое платье, наводящие тоску балетки на ногах и понимаю: вид у меня неважнецкий. Сегодня пятый день, пятница, моей первой недели в Лондоне, а я стою рядом с сияющей данью самолюбию четырех людей и чувствую, что хочу повернуться и бежать… вот только куда? Может, мне следовало бы отправиться к морю, где мне когда–то сильно понравилось. «Возьми себя в руки. Ты уже убежала, это нельзя повторить. Хватит уже». Отгоняю свои воспоминания о более счастливых временах, оглаживаю платье, поправляю шарфик и жду снаружи еще несколько минут, пока не настает пора войти внутрь.

 

18

Кэролайн в последний раз поправила на Эмили фату, и обе они глянули в зеркало, откуда на них смотрели две очень разные девушки. У невесты было открытое лицо, держалась она естественно, насколько позволяла высокая прическа из темно–русых волос, поднятых над стройной шеей. На ней был белый атласный жакет с вшивными рукавами и крошечными пуговичками впереди. Юбка особого кроя из той же ткани заканчивалась прямо у колен, туфли на высоком каблуке по моде сороковых годов. Короткая фата завершала наряд, и Кэролайн подумала, что никогда не видела свою сестру–близняшку такой чарующей. Эмили волновалась из–за того, что платье ей шьет сестра, честно говоря, она не была уверена, можно ли той доверять, однако Кэролайн, похоже, была охвачена таким рвением, что сказать «нет» было бы грубостью, в конце концов она — дизайнер, а кроме того, могла бы плохо воспринять отказ и всерьез огорчиться. Но волноваться Эмили было незачем: она осталась в восторге от того, что получилось. На Кэролайн был ярко–розовый наряд, дерзко укороченный, к которому не очень подходили яркие темно–рыжие волосы, подстриженные в геометрический пучок с густой бахромой, такой она ходила, когда ей было три годика. Макияж она навела ослепительный. Трудно было сказать, что девушки были сестрами.

В комнату вошла Фрэнсис и увидела обеих своих девочек, стоявших рядом, заметила, какой у обеих счастливый вид, и, да, обе даже похожи, как близняшкам полагается, и у матери появилась надежда, что, может, и станут они наконец–то более пристойной семьей. Даже Эндрю, кажется, в те дни уделял им чуть больше времени, был чуть–чуть менее отрешен. Грех так думать, но, наверное, пребывание Кэролайн в больнице для всех так или иначе обернулось благом. Персонал сотворил чудо, вновь наставив Кэролайн на путь здравомыслия, ну и настойчивость Фрэнсис в том, чтобы дочь переехала на время домой, дала поразительный результат. После изначального шока от громко орущей музыки, свинства в ванной и природной несносности Кэролайн всем как–то полегчало. Впервые за все время вместе оказались только Фрэнсис, Эндрю и Кэролайн. Эмили уже переехала жить в свою крохотную квартирку на другом конце Честера, и Кэролайн больше незачем было чувствовать себя соперницей сестры–близняшки, во всяком случае повседневно, и это стало для нее благом. Она жила у родителей уже больше года: никто и подумать не мог, что это протянется хотя бы близко к этому, — и, по видимости, сделалась мягче, считала Фрэнсис, наконец–то выучилась, как быть полюбезней к людям. Она заняла руководящий пост в доме моды в Манчестере, и, похоже, дела у нее шли хорошо, — Фрэнсис от нее была в восторге. В то время Кэролайн, похоже, даже Эмили ненавидела чуточку меньше, а нынче, вон, какую красавицу из нее сделала. Фрэнсис неожиданно почувствовала, как слезы наворачиваются ей на глаза, и взяла себя в руки: как бы ненароком макияж не испортить.

За час до церемонии Бен наряжался в предназначенном для шафера номере, который располагался в глубине гостиницы и был одним из немногих, откуда не открывался вид на морской простор. Его приятно удивляло, что все шло так гладко: ужин вчера вечером прошел без сучка без задоринки, не произошло совершенно ничего предосудительного, — и все же волнение не оставляло, он хорошо понимал, что надеяться на то, что торжественные события в семействе Браунов обойдутся без скандала, не стоило. Он все еще считал Кэролайн колкой, у нее прямо–таки способность была ввергать людей в такое нервное состояние из–за сказанного ими, что они говорили глупости, которые она затем с удовольствием высмеивала. Впрочем, она определенно стала лучше, в частности, ничего из сказанного или сделанного ею в связи со свадьбой никому не доставило огорчений. Она даже пошила свадебное платье Эмили, и это в глубине души вызывало у него тревогу, но Эмили, кажется, оно понравилось, так что нечего было волноваться. Бен не понимал, откуда берется такое волнение. Ведь этот день должен быть счастливейшим в его жизни, они сочетаются браком в самой романтической гостинице на свете, с ее пьянящим расположением и невероятной историей, он знал, что Эмили для него самая невероятно идеальная девушка. В дверь постучали. Отлично, должно быть, это Джек с жилетом, подумал Бен. Открывая дверь, он заканчивал завязывать галстук и заправлять сорочку в брюки.

— Оп. Приветствую, — сказал Бен. Было в Кэролайн что–то такое, что всякий раз вызывало в нем ощущение неловкости, а сейчас, увидев, как вызывающе оперлась она о дверной косяк, он невольно заметался взглядом: от ее поразительно голубых глаз к ярко–розовым губам, вниз по всей длине шелкового платья и гладких обнаженных ног — прямо в пол.

— Прошу, малыш Бенни, — произнесла Кэролайн, протягивая скроенный ею для него пурпурный жилет. — Извини, что припоздала, просто под конец надо было кое–что подправить.

Бену жилет не очень понравился, но он рад был надеть его ради Эмили, коль скоро, по ее мнению, тот отлично смотрится. С неохотой позволил он Кэролайн помочь ему надеть жилет, а потом она настоятельно принялась застегивать на нем все крошечные пуговички, утверждая, что он своими чересчур неуклюжими пальцами пятна на шелке оставит. Казалось, это заняло целую вечность, а когда она все застегнула, то неспешно оглядела его сверху донизу, будто он голый был.

— Ого, а выглядишь ты что надо, — сказала она. — Моя дорогая сестричка точно джекпот сорвала. — Он, смущенный, двинулся было в сторону, но тут она к нему прильнула и прошептала: — Удачи, Бен, надеюсь, вы с Эмили будете счастливы вместе, — и, не успел он ее остановить, поцеловала его — прямо в губы, очень нежно, и на какую–то наносекунду Бен ощутил, как его тело ответило, и тут же отстранился, пробормотал «спасибо», и закрыл за нею дверь. Бен надел новые туфли, те жали немножко, щеки у него пылали, но он был готов. Его шафер, Джек, просунул в дверь голову:

— Почти готов, дружище? Слушай, вид у тебя ужасный, ты в порядке?

— Да, хотя нервничаю напоследок.

— Ну, тогда все классно, регистратор уже тут, я только что видел Фрэнсис с Эндрю, оба нарядные, народ начинает подъезжать. Музыку я гостиничным отдал, все работает. Все пройдет отлично.

— Надеюсь, — проронил Бен.

— О боже! Уж не на попятный ли ты надумал? Надо дать тебе выпить.

— Нет–нет, не в том дело. Что до Эмили, то я убежден, просто в семейке ее не уверен.

— Так радуйся, что так, а не наоборот, — со смехом сказал Джек. — Давай. Нет ничего, что не утряслось бы с пивом. — Он взял Бена за руку, и они вдвоем пошагали к бару.

Эндрю заметил Даниель еще вчера вечером, едва они прибыли. Кэролайн все ныла и ныла, что у нее нет приятеля, кого она могла бы пригласить, как ненавистно ей являться на такие торжества в одиночестве, и всякое такое, так что в конце концов Эмили с Беном попросили ее, если хочет, пригласить кого–либо из подруг. С Даниель она сошлась в Лондоне: как раз Даниель и звонила Фрэнсис в тот вечер, когда у Кэролайн случился «эпизод», как теперь это называлось, если вообще возникала необходимость это поминать.

Даниель по–прежнему жила в Лондоне, но проделала весь путь до Девона и теперь, попав сюда, была рада, что не пожалела сил и времени. Гостиницу она нашла великолепной, эдакая готическая феерия с громадной наполненной цветами террасой, откуда открывался вид, ради которого умереть не жалко. В громадном зале гостиницы даже в летний день было так прохладно, что по обеим его сторонам в чудовищных каминах горел настоящий огонь. Скрипящие кожей кресла «честерфильд» с трех сторон отгораживали место у каждого камелька, тяжелые шторы цвета тины обрамляли окна, сохраняя в помещении уютный полумрак. Широкая лестница вела на хоры, окружавшие поверху весь зал, как раз на них и выходили все 12 гостиничных номеров. Сами опочивальни ни в чем не походили на громадный зал: яркие, солнечные, насыщенные морем, с голубино–серыми стенами и белыми египетского хлопка простынями и наволочками на подушках–валиках, с туалетными комнатами, где чудно пахло какое–то необыкновенное мыло, а тяжелые ванны впивались в пол когтями серебряных ножек–лап. Даниель пребывала в совершенном восторге, тут все были к ней так внимательны, а в случае с Эндрю — малость излишне внимательны, но Даниель привыкла обходиться с такого рода вещами, а потом мужчина он был вполне вкусненький для своего возраста. Она была из тех девушек, кого мужчины находят привлекательными, хотя женщины зачастую этого не находят, была весела и открыта, что, как ей было известно, порой производило неверное впечатление, но такая уж она была — и не видела причин меняться.

Раздались заупокойные звуки «Есть огонь, во веки не гаснущий» в исполнении «Смитов», когда Эмили появилась на дорожке выходящего к морю сада и пошла по проходу, сооруженному между рядами обтянутых кремовой тканью стульев. Фрэнсис сочла выбор музыки странным, но только Эмили с Беном была понятна ее значимость: именно она звучала, когда соединились они в первом робком объятии и испытали счастье. Они решили, что свадьба будет небольшой, всего человек сорок, где все, кого они пригласят, будут рады за них, где не будет досужих пересудов по поводу невестиного платья или о том, что долго этот брак ни за что не протянет. Поначалу Эмили даже подумывала, а стоит ли куда–то убегать и устраивать свадьбу где–то на берегу моря, как она говорила, ей не хотелось расстраивать Кэролайн, но Бен в тот раз все ж проявил твердость. Он напомнил ей о поразительной гостинице на утесе в Девоне, о том, как они говорили, какое это чудесное место для свадьбы, как оба понимали, но еще не смели себе признаться, что говорят о собственной свадьбе. Кэролайн прекрасно к этому отнесется, уверял он, не их вина в том, что до сих пор она никого не встретила, и в любом случае в последнее время она гораздо лучше воспринимает подобные вещи. И ведь пока что Кэролайн вела себя более чем прекрасно: она, похоже, и в самом деле радуется за них, и это прелестно.

Эндрю с Фрэнсис стояли рядом, наблюдая за тем, как их старшая дочь давала брачные клятвы, и это наводило на воспоминания о дне их собственной свадьбы, о том, как давно это было. Искренен ли был Эндрю в своих клятвах тогда, думали они оба, и ни он, ни она не знали ответа, и каждый из них полагал, что теперь это несущественно. Обратившись лицом к морю, нынче неподвижному, как озеро, Фрэнсис позволила своим мыслям унестись к давним временам, к их медовому месяцу, к трудным родам, к изматывающим первым годам жизни их дочерей… к тому, как удивилась она, когда Эндрю не бросил ее, как только близняшки подросли, ведь она все это время знала, что у него была другая. Эндрю думал о том, какой иной могла бы быть его жизнь, женись он на Виктории, если бы он раньше ее встретил, и в тысячный раз ломал голову над тем, почему же он не решился оставить семью — ведь любовь важнее? Теперь уже поздно. Он думал о том, как пытался усидеть на двух стульях — и Викторию удержать, и сохранить семью, Сейчас он понимал, что это делало их всех скорее ущербными, чем счастливыми. Виктория, должно быть, считала, что ею только пользуются, под конец этой истории нервы у нее были на пределе, и он это знал. Когда она наконец совсем порвала с ним, он сделался до того одинок, что ничего другого не оставалось, как завести лишенные души отношения и побираться разовыми ночевками. Тогда он и понял, что Фрэнсис все ж ему нужна, он нуждается в ее постоянстве и покое, нуждается в ней как в той, к кому, несмотря ни на что, возвращаются домой.

А чем Фрэнсис могла оправдаться, что не ушла? Сейчас, находясь рядом с Эндрю, она желала, чтобы он взял ее за руку, зная: невзирая на всю ложь и извороты своего мужа, она все еще любит его. Он во многом человек достойный и до сих пор так хорош собой… а потом, как бы она одна со всем справлялась?

— Итак, объявляю вас мужем и женой, — возгласил регистратор, мягкоголосый валлиец, сумевший придать краткой свадебной службе высокий смысл. Легкий бриз, казалось, подхватывал сказанное им и не спешил уносить прочь. — Можете поцеловать невесту.

Когда Бен склонился и коснулся губ Эмили нежнейшим из поцелуев, Кэролайн заерзала на стуле и зевнула.

Свадебный завтрак подавался на свежем воздухе на разномастных фарфоровых тарелках и состоял из простого обжаренного мяса с кровью и огромного целого лосося с восемью различными салатами и молодой картошкой. Сдвоенный пудинг послужил свадебным тортом, на нем расположено было такое количество пирожных, какого Эмили не видывала; получилось даже лучше, чем она себе представляла. Погода была безупречная, а поскольку стоял июль, она даже не предприняла никаких мер на случай непогоды — настолько была уверена, что солнце будет сиять над нею и Беном, над их счастьем. Эмили только того и хотелось, чтобы все ели прекрасно приготовленную еду, пили шампанское и наслаждались видом на море, а обо всем прочем она не слишком–то и хлопотала. «Люди какие надо, место что надо… как у нас может что–то пойти не так?» — говорила она, и Бен еще больше любил ее за то, что она не была из тех женщин, кто надоедают своими свадебными планами, бьются в истерике из–за цвета ленточек на отпечатанных меню или цветов в букетах для украшения стола.

Кэролайн бродила повсюду со стаканом в руке, виляя бедрами, всем и каждому надоедала разговорами о том, что это она все наряды пошила, раздражала жену Джека непрестанными заигрываниями с ним, отпускала гостям комплименты, звучавшие как оскорбления. Чем ближе день склонялся к вечеру, тем громче звучал ее голос, тем несдержаннее она становилась. А уж когда она вслух объявила, что тоже не прочь подыскать себе красавца–мужа, только не такого тряпку, как Бен, Фрэнсис отвела ее в сторонку и негромко отчитала дочь, сказав, что хватит ей болтать.

— Хватит болтать о чем? — недобро усмехнулась Кэролайн. — О моей сестричке–паиньке или ее тошнотворном муженьке?

— Кэролайн! — прикрикнула на нее мать. — Мы у Эмили на свадьбе. Мне казалось, что ты рада за нее.

— Мам, — лениво протянула Кэролайн, не отрываясь от шампанского, — да рада я за нее, а как же, она ж моя сестра–близняшка, у ней любовь… Только лучше бы она не приставала ко мне с этим, как с ножом к горлу. — Слова Кэролайн теряли связанность, и Фрэнсис поняла, что дочь надо уводить с праздника: гости уже прислушивались, а скандала совсем не хотелось.

Фрэнсис взволнованно оглядывала собравшихся, разыскивая Эндрю… вон он, опять болтает с этой грудастой подружкой Кэролайн, грудь такого размера наверняка не природой дана? Фрэнсис была признательна Даниель за то, что та присмотрела за Кэролайн в ночь, когда ее упекли в психушку, за то, что и потом не теряла с ними связи, когда остальные так называемые друзья–подруги разбежались кто куда, но ей не нравилось смотреть, как эта Даниель хихикает от шуточек Эндрю, они слишком увлеклись разговорами, люди, глядишь, и говорить начнут.

— Эндрю, — позвала она. — Эндрю! — Первую пару раз он ее зов мимо ушей пропускал, пока уже больше не мог притворяться, будто не слышит, а когда наконец оглянулся, то увидел жену с их розово–оранжевой раскрасавицей доченькой, которая, по всему судя, просто повисла на матери: ноги длинные скрючены, глаза остекленевшие, невидящие. Вздохнув, он подумал: что еще на этот раз? Что мешает им всем вместо этого просто хорошо проводить время? А потом, подойдя поближе, уяснил: Кэролайн была ужасающе пьяна. Все так быстро случилось, может, солнце подействовало, только нужно ее увести поскорее, пока она сцену не устроила. Эндрю взял Кэролайн за плечо и с помощью жены попытался ее потверже на ноги поставить, помочь до номера добраться.

— Да не хочу я к себе в номер, мам, мне так здорово, это свадьба моей сестренки–близняшки, я хочу букет поймать, — несвязно бормотала та.

— Пойдем, дорогая, — убеждала Фрэнсис. — Давай уйдем с солнцепека, водички попьем, и все будет с тобой прекрасно.

Ноги Кэролайн заплелись: ее новые высокие каблуки ушли глубоко в газон. Она рванула левый вверх, но он так и остался торчать в земле, зато нога ее выскочила из туфли, и девушка едва не упала. Эндрю вытащил упрямую туфлю из почвы и подхватил ее, потом вновь обхватил Кэролайн за плечи, уже покрепче, а когда прижал дочь покрепче, кинжальный каблук впился той в торчавшие наружу ребра.

— У–у–у-у–у–у. Катись от меня, мудак долбаный, — завопила Кэролайн. — Да оставь ты меня в покое, недотепа, шел бы лучше подружку мою лапать до конца.

На холме стало тихо, едва ли не слышно стало, как плещется море, хотя оно было далеко внизу, волны бесконечно наплывали и откатывались в такт зловещему дыханию земли.

По–разному, но все почувствовали себя униженными. Никто не проронил ни слова.

Молчание в конце концов прервал Бен.

— Поздно становится, — проговорил он как можно спокойнее. — Не перейти ли нам всем в дом? Скоро оркестр заиграет, и там полно шампанского. — Все последовали указанию Бена, с облегчением уходя туда, где можно было не видеть страдальческого выражения на лице новобрачной.

Позже, намного позже, Кэролайн, все еще в своем розовом наряде, угомонилась на односпальной кровати у себя в номере, где стояла кромешная тьма. Другая кровать в номере жалобно скрипела: на ней на спине лежал Эндрю, едва не уткнувшись лицом в груди Даниель, а она ритмично наваливалась на него, пока оба они не кончили, после чего омерзение Эндрю к самому себе просочилось и заколыхалось в нем — тихонько, словно море внизу при смене отлива приливом.

 

19

Пока я ожидаю возле агентства, по улице танцующей походкой проходит безупречно одетая девушка и впархивает в здание. У нее длинные темные волосы, как на рекламе шампуня, одежда на ней явно на нее пошита: красное мини–платье с золотистыми гладиаторскими сандалиями. Рядом с ней я еще больше чувствую себя старомодной и понимаю, что это, должно быть, Полли, та самая девушка, которую мне предстоит разыскать. Не знаю, отчего я не в своей тарелке, ведь когда–то моя внешность меня весьма радовала, а сегодня же такое чувство, что меня пробуют на роль, а я в нее не вписываюсь. Когда наконец захожу вовнутрь, то спорить готова, что девушка та меня засекла еще там, на улице, и она считает к тому же, что я не тяну на гламур, но — улыбается, предлагает кофе и ведет меня за стойку приемной, чтобы показать, что надо делать. Полли классная, красивая, она из тех девушек, от которых страх берет, я вот с трудом соображаю, о чем с ней говорить, похоже, уже успела забыть, как вести непринужденную беседу. Пока она разъясняет, кто такие партнеры, кому из них что нравится, о том, как с ними связываются, кто с радостью делится номером своего мобильного телефона, из–за чего самые крупные клиенты особенно нервничают, я вглядываюсь в себя и ощущаю, что здесь я еще больше не у места, чем в задрипанном доме северного Лондона. Осознаю, что прежде принимала все это за само собой разумеющееся: кто–то принимает телефонные вызовы, кто–то сообщает, что клиенты в приемной, кто–то заказывает для меня переговорные комнаты, — я понятия не имела, что за этим столь многое кроется. Секретари и референты в моей компании в Манчестере были обычными, похожими на меня, а не выставленными напоказ обретениями, вроде экзотических цветов. Пока Полли просвещает меня, сотрудники потихоньку прибывают на работу, и все они моднючие: тут есть ребята в джинсах самых последних фасонов, смелых футболках и с сумбурными прическами (эти, должно быть, относятся к творческому типу), другие носят очки в массивной оправе, льнущие к ногам брюки и начищенные штиблеты с квадратными мысами, грудь у каждого перехвачена ремнем лоснящегося кожаного портфеля. Девушки ходят на высоких каблуках, одеваются в платья, которые меня и на выход в гости надеть заставлять надо, и все носят огромные сделанные на заказ сумки. Все они выглядят по–разному, но все равно впечатление такое, будто на них униформа. Прибывают они в час по чайной ложке (все с кофе в руках), и ни одна, похоже, не очень–то торопится: сегодня ж пятница в конце концов. В 9.25 мужчина постарше в отлично пошитом костюме и белых парусиновых штиблетах бросает: «Доброе утро, Полли, дорогая», — потом безо всякого интереса смотрит на меня и едва заметно кивает.

Я улыбаюсь в ответ, он садится в лифт, а Полли говорит:

— Это Саймон Гордон, он — БОГ. — Звонит телефон, Полли снимает трубку, слушает и произносит: — Хорошо, дайте мне пару секунд. — Потом куда–то исчезает и оставляет меня за пультом. Коммутатор начинает мигать, а я забываю, что надо делать. Нажимаю мигающую кнопку и говорю:

— Доброе утро. «Каррингтон, Свифт, Гордон, Хьюз», чем могу помочь? — И к тому времени, когда освобождаю рот от забившей его фразы, позвонившая на другом конце телефона теряет терпение.

— Саймон на месте? — произносит исключительно учтивый голос.

— Саймон — кто? — говорю, краем глаза замечая двух Саймонов на ламинированном списке, оставленном мне Полли.

— Саймон Гордон, — говорит она, и в тоне ее так и слышится «дубина ты тупоумная».

— Как вас представить? — спрашиваю я в ответ, и она резко бросает:

— Его жена.

Нахожу добавочный Саймона, 224, набираю, соединение есть, и после пары гудков он снимает трубку, а я говорю:

— Ваша жена на линии, Саймон.

— Ох, — восклицает он и, немного помолчав, говорит: — Благодарю. — Я нажимаю клавишу переключения вызова… у меня в наушниках звучит громкий непрерывный гудок.

Твою мать! У меня под мышками припекать начинает.

Коммутатор снова мигает, и я знаю, кто вызывает, но не знаю, что я не так сделала, а потому слишком перепугана, чтобы снять трубку: а вдруг опять не то сделаю, — и тут уж начинаю паниковать по–настоящему, может, лучше вообще не отвечать, чем еще раз ее прервать. Отчаянно жду, когда перестанет мигать, это кажется зловещим, как сигнал тревоги, и я понимаю: если и на этот раз напортачу, меня, наверное, уволят… тогда–то наконец из–за угла показывается грациозная Полли, я неистово машу ей, она подходит к стойке как раз тогда, когда я отвечаю на вызов:

— Алло, вы жена Саймона? Простите, мне ужасно жаль, — выговариваю самым старательным образом, пытаясь смягчить резкий северный выговор. Снова нажимаю 224 и бросаю беспомощный взгляд на Полли, и как раз когда доносится голос Саймона: «Куда подевалась моя жена?» — Полли словно пантера замирает в прыжке над широкой стеклянной столешницей и кончиком длинного наманикюренного ногтя подключает вызов.

Удивительно, но Полли по–настоящему прелестная девушка. У нас с ней мало общего, и она для меня слишком продвинута в моде, но у нее доброе сердце, и она терпеливо показывает мне, как работает коммутатор, трудного ничего нет, но это труднопостижимо, если тебе никогда о том не рассказывали. Саймон сегодня забыл свой мобильник, так что все его звонки, которые обычно делались напрямую, идут через меня, жене Саймона как–то удается перенаправить его вызовы. У меня пол–утра ушло на то, чтобы сосредоточиться и не отключать звонивших, а также избавлять их от путаницы, сообщая при ответе, что я не Саймон, но через пару часов я уже уловила, что к чему, а Полли дала совет: вовсе не обязательно каждый раз произносить «Каррингтон, Свифт, Гордон, Хьюз», прекрасно можно обойтись КСГХ. По счастью, Саймону происшествие с его женой показалось забавным («Зависит от того, в каком он настрое, Кэт», — пояснила Полли), и это протянуло между нами тонкую ниточку («Ха–ха, рад, что я не единственный, кто сегодня утром разозлил мою жену»), а Полли поясняет: это потому, что впереди у него долгий обед в «Плюще» — и не с клиентами или еще что–то такое же скучное, а наслаждение от долгожданной встречи со своим лучшим другом, который руководит одним из спутниковых телеканалов.

Пятница определенно самый лучший день для того, чтобы приступить к этой работе: всего один день надо перетерпеть перед выходными, к тому же все либо в хорошем настроении, либо у них голова трещит, а потому сегодня они (не считая жены Саймона, само собой) чуть больше склонны прощать, нежели в самом начале рабочей недели. Отличное было решение с точки зрения выбора времени, по крайней мере, пуститься в бега в понедельник, хотя я, разумеется, об этом не раздумывала.

Начать с того, что благодаря этому я встретила Ангел и это дало мне целую неделю, чтобы обустроиться, и пусть я вою, как волчица во тьме, по моему мальчику, по тому, как я его подвела, потеряла его, во всем остальном до странности горжусь своими подвигами. Я сделала это, я устроилась тут, у меня уже есть дом, работа — положено начало тому, чтобы забыть.

 

20

Дядя Макс взял Ангелу за руку и повел ее через дорогу с оживленным движением. Ангеле он нравился больше, чем любой другой из ее дядей, даже больше, чем ее дядя Тед, только она все равно хотела домой. Если по–честному, то ей такие прогулки не нравились, к тому же она люто ненавидела, когда ее заставляли красиво наряжаться. Они шагают дальше по Нью — Брук–стрит и, потоптавшись немного возле входа, заходят в еще один ювелирный магазин. Дядя Макс просит показать ему кольца, одно с огромным сапфиром, а другое с рубином (размером сапфиру под стать) в окружении миниатюрных бриллиантов, а заодно и всякие более традиционные обручальные кольца. Если Ангеле встать на цыпочки, то она только–только разглядела бы их, сверкающие на стеклянном прилавке, но ей тянуться ни к чему, ей скучно, и она не понимает, зачем ее опять таскают по тому же кругу. Дядя Макс обещал ей купить потом молочный коктейль, если она будет хорошо вести себя, вот она и делает, как ее просили, стоит тихонько и ждет.

Дверь магазина открывается, и входит женщина. Одета она в черные брюки–капри и большую шубу, у нее темные пушистые волосы, черные–черные брови вразлет, она сильно накрашена. Всем своим видом она привлекает к себе внимание, как какая–нибудь кинозвезда. Продавец, занятый с дядей Максом, быстро поднял глаза и коротко кивнул женщине. Другой продавец был уже занят с другим покупателем, так что вошедшая нетерпеливо ждала, распространяя удушливые волны духов, постукивая блестящей туфелькой на высоком каблуке. Ангела отвернулась от нее и стала проявлять больший интерес к кольцам, разложенным перед дядей Максом. Женщина раздражалась все больше, по–видимому, оттого, что заставляли ждать, она принялась фыркать и ходить взад–вперед, меряя магазинчик топающими полушажками. Когда она в третий раз повернулась лицом к основному прилавку, то, казалось, споткнулась. Издала легкий вздох и осела — элегантно — на коленки, голова ее, словно в молитве, ткнулась об пол, шуба распахнулась, словно шкура животного. Служащие магазина взирали на падение с ужасом, но они стояли по ту сторону стеклянных прилавков и не могли сразу же броситься на помощь. Быстрее всех действовал дядя Макс, поспешивший к женщине. Работники магазина завороженно застыли: ничего более волнующего они уже давным–давно не видывали.

Макс сзади склонился над женщиной, подхватил ее руками под мышки. Поднял с пола и помог сесть на стул, наклонил ее голову, чтоб кровь побыстрее прилила обратно, он был уверен, что у женщины простой обморок. К тому времени из недр магазина появилась еще одна продавщица, протянула стакан воды и принялась обмахивать женщину магазинной рекламкой, пока ей не стало лучше. Ангела оставалась стоять там, где ее поставили, у прилавка, и делать то, что ей было велено. Вся сцена длилась несколько секунд, а потом дядя Макс вернулся рассматривать кольца, хотя так ничего и не купил. После магазина он пришел в такое отличное настроение, что повел Ангелу в кино на «Один дома» и даже купил ей попкорн.

 

21

Ангел предлагает мне пройтись с ней по магазинам за одеждой, но я отказываюсь: невзирая на прорехи своего гардероба, я, правду говоря, не могу себе позволить особых покупок, работаю я всего лишь две недели и не знаю, будет ли другая. Ангел смеется и уверяет, что умеет здорово торговаться, а кроме того, субботняя ночь у нее свободна, а потому она предлагает отправиться попозже днем, а потом зайти куда–нибудь и выпить по рюмочке–другой. Неожиданно для себя говорю «да», в конце концов впереди целых два дня, которые чем–то надо заполнить и на протяжении которых отвлекать себя от раздумий о прошлом. На работу мне только в понедельник, а никаких иных планов у меня нет… только мне претит мысль куда–то пойти, развлекаться, особенно когда подумаю обо всем случившемся. Интересно, думаю, уйдет ли когда–нибудь это чувство вины, настанет ли такой день?

Ангел говорит, что поспит часов до двух, потому как всю ночь работала, а поскольку утро великолепное, то мне, наверное, нелишне будет прогуляться: прогулка поможет убить время, а может, свежий воздух и прочистит мне голову. Я уже скучаю по нашему садику в Чорлтоне, скучаю по возможности покопаться в земле, повозиться с цветами, когда стоит великолепная погода, пропалывать сорняки в цветочных горшках, прищипывать розы, а лучше всего — расстелить одеяло на траве и играть в паровозики с моим малышом.

Прекрати

Брэд рассказывает мне про заброшенную железнодорожную ветку, которую превратили в проселок, что тянется через город, начиная от самого Финсбери — Парк до какого–то миленького местечка, название которого я забыла. Там чудно, уверяет меня Брэд, и оттуда можно попасть в Хэмпстед — Хит, о которой я слышала. У Эрики раздраженный вид, будто ее возмущает, что я знаю и что Брэд рассказывает; по–моему, она ничем не любит делиться, даже тем, что ничего не стоит, чем опять напоминает мне мою сестру.

Мне определенно надо поразмяться после вчерашних переживаний: то кого–то отключала, то чьи–то имена путала, тысячу раз КСГХ талдычила, с часов глаз не спускала, пока рабочая неделя к концу не подошла и число вызовов не сократилось. Еще и улыбаться надо! Это воспринималось как особенно тяжкая работа. Впрочем, Саймон, похоже, отнесся ко мне благожелательно, несмотря на мое шаткое положение, и он мне нравится, в нем под той маской, какую он носит, есть что–то славное. Мы с ним только–только познакомились, но есть в нем что–то, от чего создается впечатление, будто он увидел меня насквозь, будто почти прознал, что я наделала, и жалеет, что у него не хватает духу (или трусости, все зависит, с какой стороны на это посмотреть) и свою жизнь тоже послать ко всем чертям. Два других партнера (с Каррингтон я еще не встречалась: имечко у нее — Тигра!) не так харизматичны, Саймон, видимо, — движущая сила агентства, но, мне кажется, устал ото всего этого. Вчера, уходя на свой вожделенный обед, он попросил меня заказать ему попозже машину, чтобы отвезла его куда–то там в Глостершир.

— Едете за город на выходные, Саймон? — спросила я.

— Нет, — ответил он, — я живу там, просто в течение недели остаюсь в городе. — Похоже, сказано это было с такой грустью и настолько без воодушевления, что я подумала, уж не считает ли и он свою жену стервой.

— О, — произнесла я, стараясь быть вежливой. — Прелестно, должно быть, иметь местечко для ночлега в Лондоне и настоящий дом за городом. — И Саймон как–то странно, будто забавляясь, взглянул на меня, а Полли рассказала позже, что он владеет целым домом в Прироуз — Хилл и вообще — упакован. Не могу в толк взять, как он заработал такую кучу денег на идиотских рекламках средств после бритья и чипсов и как такое способно сделать человека таким безрадостным. Даже как–то грустно за него стало.

Парклендский Проселок меня поражает. Хоть я и старалась отыскать его начало, но стоило оказаться на нем, как только и оставалось: шагай прямо по нему, и доберешься куда хочешь, — для меня это идеально, жалею, что и жизнь не может идти так же. Тоненькой зеленой полоской прорезает он северный Лондон, а поскольку на деревьях густая летняя листва, то я едва различаю стены домов, напоминающие мне, что вообще–то я в городе. Время от времени прохожу через сплошь покрытые надписями и рисунками тоннели или миную разросшиеся игровые площадки, которые природа, похоже, возвращает в первобытное состояние, делая чересчур опасными для детишек, которым они предназначались. Пройдя через какие–то железнодорожные арки, поднимаю взгляд и вижу над собой каменное существо, эльф какой–то или фея, по–моему, грозит мне со стены, словно пытается схватить меня — аж мурашки по коже побежали. Догадываюсь: подразумевалось, что это произведение искусства, — только мне оно не нравится, и я спешу дальше.

Странно, но мне едва верится: недели не прошло, а как далеко я зашла, как неестественно легко оказалось начать всю мою жизнь сызнова и как все в конце концов может оказаться хорошо, коль скоро я сделала это. Со мной все будет в порядке, пока я не стану думать о Бене или Чарли, о том, чем могут они быть заняты в данный момент, об их первых выходных в одиночестве, о том, как им вдвоем живется. Стараюсь не признаваться себе, что сделанное мною — сумасшествие, нечто непростительное. Пусть Бен, может, больше и не любит меня, все равно я исчезла, он не знает, где я, как я, жива ли я или мертва.

Отвлекаюсь и всю себя настраиваю на то, чтобы неустанно передвигать ногами, все мысли устремляю на случившееся в эту неделю: стараюсь больше не думать, что было прежде, — и растворяюсь в ритме податливой почвы, пробивающихся к жизни деревьев и своих мерных шагов. Не успеваю опомниться, как оказывается — хожу уже около часа. Я почти дошла до конца этого тоннеля, что помогло мне воссоединиться с землей, помогло снова спуститься на землю. Солнце, должно быть, зашло за облако, краски сменились с бодряще–желтых и ярких свеже–зеленых на вгоняющие в тоску коричневые и тускло–серые. Становится прохладнее. Поворачиваю налево, под ногами слегка потрескивают упавшие гниющие ветки, а я вышагиваю по узкой тропке меж деревьев туда, откуда доносится шум уличного движения.

Стою спиной к озеру и через лужайку пристально оглядываю белое здание Регентства, я и понятия не имела, что Лондон настолько прекрасен. Я пешком прошла весь путь досюда, миль пять, должно быть, и на всем пути умудрилась по большей части не замечать состоятельные семьи с их детьми и собаками, с их непереносимой невинностью. Может быть, я начинаю забывать, что когда–то сама походила на них; наверное, я уже врастаю в свое новое «я», становлюсь Кэт… вот и стою тут, впервые за много месяцев чувствуя, что по–настоящему живу. Снова покалывает там, где некогда у меня было сердце. День жаркий, но приятный, воздух, кажется, свеж и чист, мир представляется таким, что в нем вполне можно спокойно жить. Начинаю думать, что я не только сумею выжить тут, в Лондоне, но, может быть, в один прекрасный день посмею снова быть счастливой. Счастливой, конечно же, на иной лад… всего шесть дней назад мной владело одно желание — просто выжить, сегодня же я любуюсь красотой и безмятежностью и вижу в этом возможность движения вперед (на минутку я забываю про ужасы Дворца на Финсбери — Парк, бахвальство КСГХ). С удивлением оглядываю все вокруг, словно в самый первый раз вижу этот мир, ловлю себя на том, что улыбаюсь, как полоумная, хочется, кувыркаясь, проскочить всю лужайку и таким нелепым способом выразить облегчение и радость оттого, что я выжила, что я тут, что я совершила что–то правильное, в конце концов, что всем нам троим будет — непременно будет! — когда–нибудь хорошо. Только–только я потянулась руками к небу, как замечаю мужчину, внимательно меня разглядывающего. Смотрит он на меня не так, как на безумную чудачку, улыбающуюся невесть чему, а так, как смотрят, когда уверены, что знают вас, и вот он уже идет ко мне, улыбается, готовясь поздороваться, а я в панике: меня захомутали, — разворачиваюсь и бегу. Бегу вдоль ограды возле озера, бегу дальше через мост, бегу в истосковавшийся по солнцу лес, и, пусть я ничего не вижу, пусть спотыкаюсь, все равно бегу и бегу. Я заблудилась. Пустошь огромна, карты нет, и я все вышагиваю, понуро свесив голову и не замечая, куда иду, и не очень из–за этого тревожусь — лишь бы не пришлось еще раз увидеть того мужчину. Наконец выхожу на дорогу, а там на остановке поджидает автобус, куда он идет, я не знаю, но все равно сажусь и недвижимо замираю на сиденье, глядя в окно, взбудораженная, потерянная. В конце концов автобус останавливается около какой–то станции подземки, представления не имею, где это, никогда не слышала про Арчуэй. Обратный путь оттуда до Финсбери — Парк изматывает все нервы и тянется крайне медленно, но, по крайней мере, никого не приходится расспрашивать, куда ехать, я выжата как лимон. В доме шмыгаю вверх по лестнице в свою чистенькую белую комнатку, валюсь на постель лицом вниз и рыдаю — по себе самой, по своему мужу и сыну, по всем нашим пропащим жизням. Я обессилена, истощена, меня от самой себя тошнит. Я совершила отвратительную ошибку, решив, что смогу просто убежать, что это окажется так уж легко, самым большим благом для нас всех. Становится легче, когда рыдания наконец прекращаются — лежишь себе просто, тихо и одиноко.

Уже через несколько часов вздрагиваю от стука в дверь, на пороге Ангел в своем белом пушистом домашнем халате.

— Ой, детка, прости, я тебя разбудила? Ты еще хочешь по магазинам пройтись? Если да, то нам надо скоро выходить…

Она смотрит на меня, а на моем лице будто сошлась вся боль последних трех месяцев, превратив его в подобие маски страдания. Не знаю, что и делать, не могу понять, с чего это тот мужчина на пустоши меня расстроил, но он — расстроил. Он узнал меня. Мне что, и спрятаться уже негде? Ангел садится на край моей кровати, я, поднимаясь, сажусь в постели… и снова принимаюсь всхлипывать, издавая прямо–таки животные звуки, которые разносятся по всему дому, и это тот случай, когда мне безразлично, что могут подумать люди. Подаюсь вперед, складываясь пополам, и с силой сжимаюсь, стараясь унять боль, а Ангел только и может, что сидеть и следить, а когда наконец–то горе немного притупляется, она берет мою руку и держит ее, по–прежнему ничего не говоря. Так сидим мы очень долго, потом я утираю глаза и произношу, насколько только получается бодро:

— Я буду готова через десять минут, тебя это устраивает?

— Само собой, — говорит Ангел, — коль скоро ты решилась, тогда айда на выход, детка. — И меня поражает, что она и не пытается меня утешить, в порядок привести, а просто принимает такой, какая я есть, — жалкой и сентиментальной.

Мы отправляемся, как называет это Ангел, «на запад», это напоминает мне об «истэндцах», я и не знала, что люди и на самом деле так выражаются. Изо всех сил стараюсь привести чувства в норму, быть нормальной, позволить укорениться во мне очевидной нормальности других людей. Идем по Оксфорд–стрит, мимо дисконтных магазинов и ошеломленных туристов (и это Лондон?), мимо сетевых розничных магазинов и лавок, торгующих мобильниками, пока не доходим до «Селфриджез», который намного больше и оживленнее, чем его тезка в Манчестере. Ангел, похоже, тут известны все ходы и выходы, и мы поднимаемся на эскалаторе на второй этаж, где она набирает мне одежды, которую сама я и не подумала бы выбрать. Судит она толково, и, глядя в зеркало, ловлю себя на мыслях: да, пожалуй, Кэт Браун носить такое стала бы, — только все равно мне не по себе, какое–то странное ощущение предательства испытываю от столь легкомысленного занятия, от примерки одежды, и еще гнетет мысль о трате денег, необходимых мне для выживания. Продавщиц мы не интересуем, уже поздно, работа всем им обрыдла, разглядывают свои идеально наманикюренные ногти, дожидаются, когда настанет пора идти домой, поэтому мы по большей части оказываемся предоставленными самим себе. Ангел знай себе таскает кипы нарядов в маленькую кабинку примерочной, укрытую по старой моде за большим, в полный рост зеркалом. Ангел знала, что отыскать, крошечное серое помещеньице выглядит тут неуместным, эдаким возвратом к менее показушным временам, прежде тут располагались роскошные раздевалки с огромными зеркалами в резных рамах и толстенными непроницаемыми занавесями, за которыми копошились множество худющих девиц в дорогом нижнем белье. Ангел знай себе носит и носит всякие наряды мне на примерку, и вскоре примерочная под завязку забита всякой одеждой. Послав мысленно к чертям собачьим былое нежелание, меряю все, что приносит Ангел, как бы дерзко оно ни смотрелось. То, что раньше я порыдала, похоже, сняло тяжесть, может, слезы, наконец–то выплаканные, пошли мне на пользу. А потом откуда ни возьмись вспомнилось, как я в последний раз ходила по магазинам (совсем незадолго до) с мамой, и сделалось больно: боже мой, я ведь и ее бросила. Поверить не могу, что до сих пор даже не думала ни о ней, ни об отце, даже там, в Манчестере, когда бежать готовилась, не думала, каким ударом это и для них явится. До сих пор я только о том и думала, как там Бен с Чарли, а больше всего — о самой себе, конечно. Что, черт возьми, со мной неладно?

Желание покупать пропало, хотя меня и мучает извращенческая мысль, не обижу ли я Ангел, если ничего не куплю, ведь она, похоже, так старается помочь мне. (А как насчет разбитых сердец моих близких, разве это не должно бы мучить меня больше?) Ангел улавливает мое нежелание и предлагает пойти кофе выпить и, может, вернуться попозже, когда у меня будет время решить, что мне действительно нравится, подгонять меня ей не хочется. Так что мы покидаем маленькую примерочную, оставляя разбор всей сваленной в кучу одежды на продавцов (я, правда, попыталась приняться за это, но Ангел велела мне не глупить, продавщицам, говорит, хоть будет чем заняться), и двигаем в обратный путь на эскалатор, мимо кожизделий, мимо парфюмерии, выходим на Оксфорд–стрит, и, несмотря на толчею народа, я немного успокаиваюсь: движение, похоже, как–то помогает.

Ангел плывет через толпу, и я снова отмечаю, как хрупка она на вид, как чересчур крохотна и чиста, чтобы быть крупье, слишком невинна, чтобы орудовать в ночном подпольном мире надежд, беспомощности и утрат. Она меня поражает.

Находим неподалеку бар, я как–то счет времени потеряла, для кофе уже слишком поздно, слишком поздно возвращаться сегодня в «Селфриджез», и, чувствую, меня волнует, что я надену в понедельник, как будто это имеет какое–то значение. Мне незачем спрашивать Ангел, что она будет пить: заказываю две водки с тоником, и напитки приносят в длинных охлажденных стаканах со льдом и лаймом. Бар, должно быть, новый, дорогое убранство в нем, и внутренний интерьер всячески это подчеркивает, словно бы чересчур стараясь, — вроде меня. Мы сидим в глубине зала у стены с разрисованными обоями на одинаковых блестящих стульях, слушаем невнятную музыку, наверное, где–то утвержденную дирекцией, и я оплакиваю настоящие кофейни: с покоробленными рекламками «Мартини», разнокалиберными столами со стульями и даже, может, со свечками под бутылочными колпаками, — увы, нынче не модные. Отчего мир стал таким дезинфицированным, обезличенным, скучным? Куда ни попади: в Лондон, в Манчестер, в Прагу, — бары везде и всюду одни и те же. «Тебе следовало бы быть в Манчестере», — произносит голос, и я впиваюсь в соломину, яростно опустошая стакан до дна.

Ангел, похоже, довольная собой, копается в своей вместительной сумке от «Милберри» (дорогущая! — неужели настоящая?), которая делает ее похожей на куколку, уменьшает ее еще больше, чем есть на самом деле, и сует мне под столом простой пластиковый пакет. На ощупь он какой–то чудной, будто металлический, а когда я заглядываю внутрь, то вижу оранжевое шелковое платье и джинсовую свободную юбку выше колена (их я спала и видела, но купить слишком остерегалась), а еще голубой топ, расшитый блестками, и серебристое платье–рубашку, которое мне очень приглянулось, но было отвергнуто как чересчур дорогое, чересчур откровенное. Не сразу доходит до меня, что ценники все еще на вещах, потом я поднимаю взгляд, гляжу ей в лицо, с трудом скрывая отвращение.

Ангел мило улыбается.

— Ой, детка, не тревожься, они могут себе это позволить, в таких местах на это специально деньги выделяются.

— Не в том дело, — шепчу я, сую одежду обратно в выложенный фольгой пакет и отпихиваю его под столом. У Ангел обиженный вид.

— Я только помочь старалась, — говорит она, насупившись, словно дитя малое.

Обижать Ангел я не хочу, уже прониклась к ней бездумной нежностью, а потому берем еще по одной водке с тоником, говорю ей «спасибо», что я вообще–то тронута, зато внутри меня всю трясет. Я никогда ничего не крала, даже не знала никого, кто этим занимался, — не считая Кэролайн, — от кого такого можно было бы ожидать. Ангел понимает, что ее суждения обо мне неверны, и, похоже, ей стыдно. Что ж, решаюсь оставить одежду у себя… а что еще мне с ней делать, в чем еще идти на работу в понедельник?

Когда мы потянули по третьему стаканчику водки, в бар, где все еще пусто, заходит выводок мужчин, Ангел улыбается им, хихикает с ними, и я глазом не успеваю моргнуть, как они шлют нам шампанское. Болтать с ними мне не хочется, они много старше нас, в дорогих рубашках, с редеющими волосами и выражающими нетерпение взглядами, как будто шампанское — это сделка и теперь мы им что–то должны. Хочу уйти, но Ангел радуется жизни, глаза у нее блестят от водки и адреналина. Один из мужчин, отнюдь не урод, явно положил глаз на Ангел, и я сижу с кислым видом, пока они флиртуют друг с другом, а поскольку никак не могу придумать, о чем говорить, остальные ставят на мне крест и уходят к стойке. Может, мне следовало бы пойти домой, предоставив подругу самой себе. Ангел запрокидывает голову, открывая свою длинную белую шею, по которой волна катится, когда она пьет, и на какой–то миг я ловлю во взгляде мужчины желание, отражение которого появляется и в моем. Выпив, Ангел ставит бокал для шампанского на темный деревянный стол, ставит с силой (по–моему, силу она не рассчитала, мы обе уже совсем хороши), но стекло, хоть и задребезжало, но не разбилось.

— Оп–па, — произносит Ангел. — Спасибки, ребятки, приятно было с вами познакомиться.

Одним движением она соскальзывает со стула, берет меня за руку, поднимает и мы, слегка покачиваясь, движемся по пустому залу к двери. Я оглядываюсь: у ухажера Ангел на лице на мгновение появляется раздраженное выражение, будто его провели, но Ангел заигрывающе делает ему ручкой, и мужчина улыбается незлобиво и даже нежно, а потом возвращается к своим друзьям и заказывает выпивку.

Ангел предлагает наведаться в знакомый ей бар в Сохо. Я устала, чувствую себя препаршиво, хочу домой, хотя и знаю, что она расстроится, ведь это у нее, говорит, первый свободный субботний вечер за много недель.

— Пожалуйста, иди без меня, со мной все будет хорошо, — говорю, хотя Ангел настойчиво уверяет, что вернется со мной домой: она явно беспокоится за меня, — но тут ее телефон звонит дважды, и, смею утверждать, кто–то правда хочет, чтоб она еще погуляла. Теперь мне делается кисло. Пусть мы и стали так скоро такими добрыми подружками (это ведь Ангел надо больше всего благодарить за то, что я как–то устроилась и в доме этом, и в жизни), только здесь, в Вест — Энде, это воспринимается по–другому. Меня все еще бесит происшествие в магазине, бесит ворованная дорогая одежда, упрятанная в ее сумке. Да, должна признаться, что она уже успела поведать мне всю ту безумную чушь про свои наглые проделки с бандитом — приятелем ее матери, про то, как когда–то таскала с сияющих прилавков бриллиантовые кольца, пока все взгляды были устремлены на ее мать, только я думала, что это осталось в далеком прошлом, когда она была всего лишь маленькой девочкой. Чувствую, заносит меня во что–то неведомое рядом с человеком, повидавшим жизнь и пожившим ею, а ведь, несмотря на все случившееся, еще несколько дней назад я была всего лишь скучным адвокатом из Честера. Неожиданно ощущаю, что события минувшей недели, минувших месяцев выжали меня как лимон, одолевает слабость, желание отдохнуть.

— Пойдем, детка, — говорит Ангел. — Давай только зайдем выпьем по маленькой, посмотрим, как ты себя будешь чувствовать. Время мы хорошо проведем, я обещаю. — Она берет меня за руку и улыбается так, что отказать ей я не в силах.

Мы проходим всю Оксфорд–стрит (как только Ангел ходит на таких каблуках?), а потом, перейдя дорогу, попадаем на мою улицу, где я работаю. Я указываю на агентство, и Ангел восклицает:

— Да ты что! Ну, это шикарненько, а?

А потом мы проходим Уордур–стрит, пересекаем Олд — Комптон–стрит, у меня уже ноги гудят, а желание отправиться домой (домой — куда?) одолевает целиком и полностью.

Ангел уже, по сути, тащит меня за руку, мы спускаемся по каким–то узким ступенькам, которые я никогда и не заметила бы, все это кажется чем–то немного сомнительным, но, когда мы проходим входную дверь, за нею открывается огромный бар — с высокими потолками, голыми кирпичными стенами и роскошными люстрами. Всю заднюю стену занимает экран, на котором крутят крутое порно. Увеличенные кадры не сопровождаются звуком, слава богу, так, долбит что–то механическое, это, что ли, зовут техномузыкой? Бар полон красивыми модными людьми, мне делается неловко за свои джинсы и унылую рубаху. Не знаю, куда взгляд отвести: в жизни не видела такого громадного пениса и того, что он им вытворяет, — вот и стою с Ангел у стойки, дожидаясь, пока кто–то из неистово занятой, но холодно отрешенной обслуги бара меня заметит. Убеждаюсь, что и все другие на экран не смотрят, будто его и нет вовсе. Гаргантюанский акт полового соития… а вместо него вполне могли бы показывать какого–нибудь причитающего чудака с плакатом, настолько старательно народ не обращает внимания на экран. Зачем он здесь: из любви к искусству или к моде? — а потом начинаю думать, какое мне до этого дело. Дожидаясь возможности заказать две водки с тоником, сквозь музыку слышу, как кто–то вопит показушно певучим голосом: «Ангел, до–ро–гая! У тебя получилось», — оборачиваюсь и вижу безукоризненно сложенного чернокожего в бананово–желтой футболке, которой тесно на скульптурной лепки груди, он обнимает Ангел, прижимая ее к себе, словно малого ребенка, только–только извлеченного из ванны. Ангел ухмыляется, бросает вверх завлекающий взгляд, хотя даже мне ясно, что чернокожий — гей. Я потеряла свою очередь (странная у них тут система), стою в ожидании опять, теперь уже совсем убежденная, что внимания на меня не обращают нарочно. Когда наконец–то ко мне подходит красавица–девица с колечками, продетыми в бровях, заказываю три двойных: дружок Ангел слишком далеко, чтобы спрашивать, чего он хочет, а пробираться обратно лицом к экрану мне невмоготу. Цену мне называют несусветную, я понятия не имела, что три выпивки могут стоить так дорого. Когда добираюсь сквозь толпу до Ангел, она говорит:

— Дэйн, познакомься с моей классной новой соседкой Кэт, я ее в кустах нашла. — И она прыскает.

— Здрасьте, — говорю, застенчиво улыбаясь. — Боюсь, не знала, чего вам захочется, потому принесла водку.

— О-ой! — взвизгивает Дэйн и говорит: — Сам я предпочитаю мохито, не беспокойтесь, дорогая, Рикардо мне уже несет.

Оглядываюсь и вижу, как к нам приближается еще один божественный мужчина: идеального сложения, смуглый и миниатюрный — с двумя запотевшими стаканами зеленого напитка, узорами отсвечивающего в его наманикюренных руках. Ангел берет свою выпивку, и мне достаются две двойных водки.

Выпиваю первый стакан как можно скорее, в основном только бы стакан поставить, и вскоре чувствую, как по телу разливается ласковое тепло. Пробую предложить оставшуюся водку Ангел, но та, покрутив головой, говорит:

— Пей сама, детка.

Минут за пятнадцать я приканчиваю их оба. Чувствую, как кружится голова, будто я все не тут, но держусь изо всех сил, стараясь не терять нить разговора, перекрывающего музыку, что дерганой болью отдается в голове, и не обращать внимания на невообразимые гениталии, стараясь забыть, насколько неуместной я себя чувствую.

Представления не имею, сколько уже времени. Я стою на столе (я где–то в другом месте?) одетая в серебристое платье–рубашку, которое в тот день пораньше Ангел стащила для меня в магазине. Ноги мои босы, понимаю это потому, что они липнут к мокрой столешнице. Ангел рядом со мной, сексуально танцует, тогда как я пьяно раскачиваюсь, длинные мои ноги сгибаются под музыку, подошвы твердо впечатались в стол. Еще хватает ума сообразить, до чего смехотворно я выгляжу, а потом вновь подхватывает эйфория свободы, избавления и спиртного, я запрокидываю голову, гикаю, ухаю, больше не заботясь, кто и что об этом подумает, продолжаю танцевать, плохо попадая в такт музыке.

— Выпьем еще! — ору я Ангел, перекрывая шум, потом изображаю скачок со стола, как в кино «Грязные танцы», и… ноги отказываются мне служить. Кто–то (Дэйн?) помогает встать с пола, потом рядом оказывается Ангел и тащит меня в туалет, потому как ноги мои, похоже, не действуют. Наваливаюсь на Ангел, и мы ухитряемся втиснуться в кабинку, я во всей одежде усаживаюсь на сиденье, свесив голову ниже колен, меня даже не тошнит ни от грязи, ни от зловония — одно сплошное истощение, силы ушли совсем. Одно лишь желание — улечься спать: сегодня формально уже закончилось. Ангел шлепает меня по щекам, трясет меня, приговаривая:

— Ну же, детка, очнись!

Не скоро, но наконец я встряхиваюсь, сажусь, выпрямляясь, невидяще гляжу на нее, а потом в голову лезет этот жуткий образ и я снова захожусь в истерических рыданиях, словно вовсе и не собираюсь их прекращать. Ангел гладит меня по волосам и говорит:

— Перестань, детка, я за тобой пригляжу, все будет как надо. — Потом становится рядом и принимается что–то делать на бачке за моей спиной. — Попробуй вот это, детка, это точно поможет, честно.

Я, шатаясь, усаживаюсь коленями на сиденье туалета и тупо разглядываю длинную прямую полоску. Знаю, что это такое, но не желаю признать это. Мне уже когда–то предлагали, еще в университете, но меня никогда к этому не тянуло, ни в малейшей мере. Смутно чувствую на себе серебристое платье–рубашку, открытое почти до пупка, чувствую босые ноги на полу кабинки, теперь еще более мерзко мокром, длинные волосы опутывают меня со всех сторон, и я лишь одного хочу: отправиться домой, в своей настоящий дом, к Бену и Чарли, и… и что? Я так устала. Отвожу назад волосы, беру скатанную в трубку бумажку у Ангел, моей подруги, моей спасительницы, я же могу ей верить? Глаза у меня поникают, вновь предвещая беспамятство, и Ангел трясет меня, на этот раз посильнее. Не знаю, что делать. Просто хочу, чтобы все прекратилось. Если б только я могла прямо тут улечься спать, но, похоже, не могу. Так что кончается все тем, что я склоняюсь вперед, признавая поражение, следуя принятому решению, и вступаю в новый этап моей очень странной и, что печально, совершенно недостойной жизни.

 

Часть вторая

 

22

Двери широко открываются, и людское половодье сходит на нет, а потом накатывает волна еще более жалких, напирает сильно, заполняя все имеющиеся щели и выемки, катит мимо меня, трется о мое великолепно пошитое бежевое шерстяное пальто. Сегодня утром я вышла из квартиры пораньше, и «труба» забита народом куда больше, чем мне привычно. Стою среди своих попутчиков–пассажиров, передвигаясь вместе с вагоном и людскими толпами из западной части города в центр. Никто особо меня не замечает, я просто одна из толпы, молодая женщина в шитых на заказ туфлях на гвоздиках и с брешью там, где когда–то находилась душа. Вчера я прошлась за «покупками», Ангел сказала, что я должна себя баловать, — и вот у меня новенький шелковый шарфик, грациозно перекинутый вокруг шеи. В подземке тепло и уютно, невзирая на обилие чужаков с дурным запахом изо рта, невзирая на то что приходится стоять: тут, под землей, становится приятно после студеного в майское утро, пронизывающего ветра там, наверху.

Я решительно настроена оставаться нынче в хорошем настроении, пусть меня толкают и пинают, пусть сегодня и понедельник. Это мой первый день на работе после повышения, так что долг обязывает меня быть жизнерадостной. За девять коротких месяцев работы в КСГХ я быстро перескочила со ступеньки временно нанятой на подмену на ступеньку постоянной сотрудницы приемной (прежняя так и не возвратилась с турецкого курорта, очевидно, влюбилась в какого–нибудь турецкого солдата), затем на ступень управляющей делами (место мило освободила Полли, упорхнувшая в конкурирующее агентство), затем поднялась до консультанта по работе с клиентами, а теперь я — управляющий счетом! Даже я поражена скоростью своего продвижения. Еще в июле прошлого года я бы решила, что управляющий счетом ведет гроссбух, а не контролирует процесс создания серии из 96 плакатов и грабительских телевизионных реклам. Частично, полагаю, причина в том, что я взрослее и когда–то работала адвокатом (о чем ни одна живая душа не знает, само собой), так что солидности у меня чуть–чуть больше, чем у других консультантов… впрочем, нельзя, очевидно, сбрасывать со счетов и того, что я любимая «кошечка» Саймона. Знаю, что народ в агентстве болтает об этом; наверное, думают, что я сплю с ним. Я всерьез подумывала о том, чтобы пойти на такое, — это правда. Возможно, и пошла бы — в иных обстоятельствах: в конце концов я и впрямь считаю его привлекательным, я ничем не обязана его бессердечной жене, — однако я не могу, несмотря на все, что уже успела натворить, пересилить себя и улечься в постель с кем бы то ни было, кроме Бена. Не знаю почему (ведь я столько раз до того напивалась или «улетала», что вполне могла оказаться в постели с каким–нибудь незнакомцем или грязно совокупиться среди вони туалетов клуба), только то была одна область моей жизни, в которой я сохраняла какие–то нормы и вовсе не собиралась их менять.

На следующей остановке нахлынуло еще больше народу и никто не вышел, так что места не стало вовсе. Ничего приятного уже нет, сплошной ужас и давка, меня притискивает (слишком уж близко!) к этим случайным незнакомцам. По счастью, ехать надо всего по одной линии, без пересадок, прямо от Шепердз — Буш, так что еще всего три остановки — и я выхожу.

Квартира, которую мы с Ангел снимаем, несравнимо лучше Дворца на Финсбери — Парк. Платим мы каждый месяц порядком больше, зато у нас свежепобеленная переделанная квартира в большой викторианской вилле. Теперь у нас есть гостиная, опрятная кухня (никаких сомнительных бобов, никакой вони от готовки на бразильский лад) и ванная комната с новым оборудованием, совершенно лишенная цветущей плесени и липких занавесок в душевой. Потому–то мы ее и сняли, что в ней опрятно, ничто не беспокоит, она — прямая противоположность нашему прежнему дому, к тому же и от «трубы» близко, удобно. Наконец–то у меня нет надобности в шлепанцах, а все мои туалетные принадлежности аккуратно сложены в зеркальном шкафчике над умывальником, их больше не приходится таскать с места на место в помывочной сумке. Мы с Ангел счастливы — каждая на свой лад. Она по–прежнему работает в казино и ведет греховную вывернутую наизнанку жизнь, по–прежнему помногу ворует в магазинах, сильно пристрастилась к наркотикам, но тут опять: в нынешние времена я от нее недалеко отстаю. Я на миллион миль ушла от той девочки, какой когда–то была: может, уходы в «улет» единственное, что помогает мне как–то держаться с тех самых пор, как испарился адреналин той первой мучительной недели. Чуднó, но теперь я, похоже, совсем уподобилась своей сестре–близняшке, какой та стала в последнее время, наверное, дурное поведение засело и в моих генах. Просто раньше я совсем не понимала того, о чем она давным–давно знала: как наркотики и спиртное способны вогнать тебя в оцепенение.

Причину моего воровства постичь труднее. Тут дело не просто в том, чтобы за Ангел угнаться, хотя, если быть честной, и в этом тоже, тут есть и большее: в тот самый миг, когда я беру что–нибудь, это хоть как–то избавляет от некой пустоты, наполняет меня мукой мелкой кражи, помогает в тот момент поквитаться за мою утрату. И пусть после этого я сама себе противна: бог мой, я ж когда–то адвокатом была, — мне ни разу не становилось настолько стыдно, чтобы отнести вещи обратно. Ирония заключается в том, что частично как раз благодаря моим новым порокам у меня на работе дела и пошли успешно: стоило мне начать одеваться как следует, устраивать маленькие попойки после работы, тайком бегать в туалет за спинами клиентов — это сразу придало мне лоска и шика, остроумие мое отточилось, почти как у Кэролайн, но без ее ненависти. Странно, если честно, но ныне люди считают меня гламурной, забавницей даже. В прежней моей жизни я была наделена тихой уверенностью, непримечательной миловидностью, легкостью в общении, зато теперь я насыщена энергией так, что искры сыплются, я ухоженна и соблазнительна. И хотя в душе я сознаю, что слишком перебираю с наркотиками и краду слишком много одежды, все равно убеждаю себя, что пока все в норме, все это часть процесса, часть забвения. Вечно я этого делать не буду.

Хотя нашу новую квартиру я обожаю, все ж едва ли не скучаю по старым соседям (к чему вспоминать, как они меня до безумия доводили?): предприимчивой Шанель и мастеровитому Джерому, матерщиннице Бев, молчаливым смуглым малым, гиганту–дитя Брэду и даже по отвратительной Эрике. Они стали мне словно бы семьей и, взглянем правде в лицо, были ничуть не большими идиотами, чем моя настоящая семья, — стоило лишь заглянуть поглубже того, что находится на поверхности. Хотя теперь живем мы лишь вдвоем, Ангел и я, поток гостей не иссякает, что не позволяет мне замкнуться в одиночестве: разные коллеги Ангел по карточным столам и рулетке, ее близкий друг Рафаэль, с которым она познакомилась в казино, похожие на Адониса Дэйн с Рикардо, а порой еще и мама Ангел.

Рут выглядит замечательно. Ей всего сорок семь, но на вид она лет на десять моложе, до сих пор играет по клубам, у нее под рукой по меньшей мере один ухажер в любой конкретный период времени. Живет она в квартале особняков в Бэйзуотер (округ, я полагаю) и время от времени заходит поспать на диване после очередной ссоры с последним мужчиной в ее жизни. Ангел относится к ней как к младшей сестренке, а то и как к дочери (как и ко мне), она не судит свою мать и не пытается ее исправить, а принимает ее с нежностью, какую всегда выказывает и мне.

Я люблю Ангел. Словно бы половина моей любви к мужу обратилась в платоническую любовь к этой похожей на беспризорницу красавице со всеми ее испорченными генами и дурными привычками. Другая половина досталась успешному печальнику Саймону, застряла в его истериках и самолюбованиях, пошла на создание дорогих реклам кукурузных хлопьев и автомашин. Я испытываю радость оттого, что и она и он есть в моей жизни, это они помогли мне оставить позади убитое горем сломленное существо, бежавшее из дома в одно жаркое утро июля прошлого года, чтобы стать успешной, наполненной жизнью молодой женшиной, какова я теперь. Но как бы близки ни стали мне и Ангел и Саймон, меня, к собственному удивлению, никогда не тянуло поведать им мою тайну: что была я когда–то блаженно счастлива в замужестве, у меня был прелестный двухлетний малыш, глаза которого лучились солнечным светом, а волосы отливали золотом, был и еще один на подходе. Еще совсем недавно мне удалось настолько решительно переделать свою жизнь, что все это ушло в прошлое. Случалось, я даже забывала, что это вообще было на самом деле.

Не было у меня никогда и позыва рассказать Саймону или Ангел, что я половинка в паре близнецов, и притом предположительно нормальная половинка, — и это тоже сделало меня свободной. Быть одной из пары близняшек — такое выглядит странным в глазах людей, ты — не такая, ты — половина целого, не индивидуальность, между вами связь, которую никто другой не может ни почувствовать, ни понять. Если бы только знали они правду! Я рада отделаться от Кэролайн, наконец–то развязаться с ней окончательно; после того, что случилось, она того заслуживает. Теперь я ненавижу ее.

Поезд подземки с громыханием мчит на восток, а мысли мои несутся куда хотят, они свободны, нет для них рельсов, хотя я не очень старательно пытаюсь их остановить. Ловлю себя на том, что думаю о несчастных моих родителях, которым вот уже лет тридцать приходится управляться с настроениями Кэролайн и ее своенравием; ее состояние в последнее время (анорексия, безумие, пьянство) уж наверняка не позволяет им дух перевести, столько дров она наломала. С дистанции минувшего времени все это выглядит эпизодом в одном из тех построенных на болтовне шоу, которые не имеют ничего общего с действительностью или хоть как–то затрагивают меня. Я так и не поняла, какую во всем этом роль сыграла мама, как получилось, что Кэролайн настолько помешалась, но уверена, что главным образом это именно с мамой и связано. Я всегда сознавала, даже когда мы совсем крохами были, что что–то между ними не совсем так, сознавала даже, что мама меня предпочитает, — и только теперь, оказавшись настолько далеко, я могу по–настоящему признаться в этом. А когда они, казалось, наконец–то разобрались с тем, что обеим мешало, когда многое разрешили за время пребывания сестры в той клинике, то, полагаю, для Кэролайн было уже слишком поздно, порочность прочно въелась в нее.

Не знаю почему, только прежде я редко пыталась подумать хорошенько над этим: хотя я и старалась всегда ладить с сестрой, в моей жизни она главным образом оставалась человеком, с которым следовало быть настороже, даже когда мы были маленькими. Оглядываясь назад, думаю, что я слегка побаивалась ее. Даже когда она едва не испортила нашу свадьбу, я простила ее (в конце концов, Бен по–прежнему оставался со мной, по–прежнему был женат на мне) и была уверена тогда, что действовала она не нарочно, такое было в порядке вещей — просто «Кэролайн есть Кэролайн». Зато теперь, после того, что она еще натворила, я рада избавиться от нее, и уж это точно не позволяет мне сожалеть о побеге.

Что я чувствую, бросив своих родителей, это другое дело, и, думая о них из безопасного далека моей новой жизни, проникаюсь печалью к ним обоим. Мой бедный романтический папа! Он считал, что никто из нас не ведал, как он переспал с подругой Кэролайн на нашей свадьбе, только выражение лица Даниель на следующее утро, смутное недоумение Кэролайн (ей ведь, господи прости, пришлось быть в той же комнате) говорили обо всем лучше всяких слов. Думаю, это издевательское (на глазах у всех!) унижение стало последней каплей, переполнившей чашу маминого терпения, и она наконец–то ушла, а после того раскрылось все, вылезли наружу все его червивые подвиги, на которые мама столько лет не обращала внимания. Меня обуял ужас, я поверить не могла, что он способен на такое, ведь я так его обожала. Поначалу мама жила с нами. Бен не возражал, хотя мы только поженились. И все было бы прекрасно, если бы это не означало, что у Кэролайн стало больше поводов чаще наведываться к нам, заигрывать с Беном, и если бы отец не звонил каждый день и, плача, не умолял позвать к телефону маму, хотя та и слышать о нем не хотела. Оглядываясь назад: Бен был святым. Должно быть, тогда он меня по–настоящему любил.

Поезд мчится вперед, а мысли мои, оказывается, теперь еще быстрее несутся назад. Невесть с чего думаю едва ли не о каждом, кого оставила, гадаю, что они могут делать в эту самую минуту: о Бене с Чарли, само собой, о маме с папой и милых свекрови со свекром, о Дэйве и Марии с работы (работают ли они все еще вместе?), о моих подружках на свадьбе, о подругах по предродовым консультациям, с которыми успела так сблизиться, о нашем соседе, Роде, и его древнем, будем надеяться, все еще живом спаниеле, о моей подруге Саманте, что живет выше по дороге, о владелице закусочной, что готовила нам, бывало, кофе, пить который просто невозможно. И никак не могу отделаться от мысли, что ровно год назад все еще было до того, вот–вот… и вновь всю меня охватывает отчаяние.

Когда поезд молнией врывается на Оксфорд — Серкус, встряхиваю головой, физически освобождаясь от этих мыслей, и мой старательно (и за немалые деньги) выстриженный завиток волос спадает мне на глаза. Приглаживаю волосы, беру себя в руки, возвращаю прошлое туда, где ему надлежит быть. С трудом пробиваюсь к дверям, выхожу из вагона, зажатая в толпе, передвигаюсь вдоль переполненной платформы, скольжу вверх на эскалаторе (на мысочках: каблуки берегу), на всем пути про себя репетирую веселые приветствия своим коллегам на работе, а потом выхожу, окунаясь в до дрожи пронзительный весенний день.

 

23

Кэролайн глянула на тонкую синюю полоску на белом пластике, и у нее вырвался легкий вздох… чего? Страха или предвкушения? Ей всего лишь двадцать два, но она только что получила диплом колледжа Святого Мартина, у нее есть квартира возле Брик — Лэйн, красивый приятель, перспективная работа в модном бизнесе. Прежде она уже дважды беременела, но оба раза ничего не чувствовала, а как на этот раз? Уверенности у нее не было. Ее удивило, насколько, оказывается, она плодовита, хотя подростком морила тело голодом, и она решила в будущем быть более осторожной, нельзя же беспрестанно делать аборты. Попозже Доминик зайдет за ней, может, она и сумеет прозондировать почву, как он отнесся бы к тому, чтобы заиметь ребенка. Она закрыла пробник на беременность колпачком и убрала его подальше в шкафчик в ванной, потом приняла душ и нарядилась в свое любимое: захотелось вдруг сегодня выглядеть как никогда лучше. Она чувствовала близость с этим еще даже не ребеночком, зародышем, чего в первые разы не было, — может, потому, что на этот раз сама считала, что любит его отца, как–никак он ее парень, а не случайный партнер по сексу, с которым дела вышли из–под контроля. Кэролайн опустила взгляд на свой живот под оранжевой футболкой, расписанной в стиле поп–арта, и представила, как он растет и округляется с прелестным малюткой внутри. Ребенком, кого ей суждено любить и кто будет любить ее в ответ — это однозначно. Мысль эта, как ни крути, ей понравилась.

Кэролайн закончила одеваться и разложила серебристое покрывало из гагачьего пуха по постели, а не оставила кровать непокрытой, как обычно. Стены в комнате выкрашены в цвет розовых фуксий и увешаны картинами, купленными ею у друзей из колледжа живописи: абстрактные раскоряченные обнаженные женщины, черно–белые фото мускулистых мужчин, нацепивших садомазохистские воротники и пояса, окровавленный закат солнца. Ей нравилось, что картины были так возмутительны: кто знает, глядишь, в один прекрасный день они чего–нибудь да будут стоить. Комната была прелестна, зато кровать в ней была такой громадной, что втиснуть еще детскую кроватку получится едва. Наверное, подумала она, надо будет переехать до того, как ребенок родится. Может, они с Домиником сумели бы вместе поселиться в местечке, более подходящем для детей, в Ислингтоне, возможно, а то и в Илинге. Кэролайн сунула ноги в обувку (золотистые кроссовки на платформе, ходить в которых было почти невозможно) и пошла на кухню. Квартира располагалась в скате крыши перестроенного дома, так что стены шли под уклон, а шкафы стояли под дикими углами, зато помещение было ярким и светлым, а потому Кэролайн чувствовала себя благословенной, прямо в эйфорию впадала, любуясь на девственно–богородичную голубизну небес. Поставив кофейник, она направилась было выкурить сигарету, но тут же опомнилась: она же беременна, — так что вместо спичек взяла вчерашнюю газету, сегодня даже плохие новости казались хорошими, и Кэролайн подумала, не позвонить ли матери.

Нет, подождет, сначала Доминику скажет, рассудила она, в сущности, прямо сейчас ему и позвонит. Набрала номер, в трубке гудело, гудело, но никак не переключалось на голосовую почту. Кэролайн глянула на часы: еще только 9.30, попробует дозвониться до него попозже. Она пристроилась смотреть дневные программы по телевизору, на работу ей сегодня только к 12, прошлась по каналам, пока не отыскала свое любимое шоу: неотесанные люди, визжа и крича друг на друга, рассказывали, как ссорились со своей сестрой, или спали с любовником матери, или что их парень не отец их ребенка. Кэролайн, может, и сделалась крайне неподатливой, эдакой «не пудрите мне мозги» с виду, но, тем не менее, когда смотрела эти шоу, всегда плакала: такое несуразное обнажение и смакование человеческих чувств в лишенных достоинствах сварах трогала ее, как немногое другое. Глену из Шеффилда вот–вот предстояло узнать, был ли он или не был отцом своей двухлетней дочки, когда телефон Кэролайн зазвонил, и она, поколебавшись, взяла трубку, а потом увидела, кто ее вызывает.

— Привет, Дом, — произнесла она, и в голосе ее не было язвительной растянутости, что так отчуждает людей, приводит их в полную готовность сломя голову ринуться в атаку.

— Привет, красавица, я твой звонок пропустил?

— Да-а… — Она начала было говорить, собралась проболтаться, потом передумала. — Э-э, просто хотела узнать, ты когда вечером придешь?

— Около половины восьмого. Подойдет? Я подумал, мы можем купить в городе что–нибудь поесть, а потом отправимся к Даниель выпить за ее день рождения.

— Отлично, — сказала Кэролайн. — До встречи.

Прекратив разговор, она думала, насколько все же лучше будет рассказать ему, глядя прямо в глаза. Повернулась обратно к телевизору, но время уже ушло, она пропустила, так и не узнав, что за судьба выпала этому Глену с крысиным лицом проныры: гордого отца или униженного рогоносца? Однако, поднося крепкий черный кофе к своим ярким губам, вдруг поняла, что ей это совершенно все равно.

 

24

Срезая путь боковыми улочками, шагая мимо площади Свободы, дальше по Большой Малборо–стрит (я давно уже научилась обходить забитую туристами Оксфорд–стрит), опять стараюсь думать, отчего сегодня меня тянет на размышления о былой моей жизни. С чего бы это? Я все стараюсь и стараюсь, а вот нынче, когда стоит май, никак не могу забыть, что годовщина выпадает на эту пятницу. Еще и поэтому скорость моего служебного взлета в чем–то для меня благотворна: теперь мне предстоит надзирать за ведением трех счетов, выслушивать доклады двух подчиненных, а еще мне придется работать непосредственно с наводящей страх Тигрой Каррингтон. У меня просто времени не будет задерживаться на том, что происходило почти год назад.

— Кошечка и тигра, — смеялся за обедом Саймон в день, когда было объявлено о моем назначении, но я резко осадила его, сказав:

— Ничего смешного. Уверена, она меня ненавидит.

— Кошечка моя, Кэт Браун, никто не смог бы возненавидеть вас, — сказал тогда Саймон, и я поняла: это неправда, как же быть со всеми теми в конторе, кто считает, что путь наверх по карьерной лестнице агентства я проложила себе, переспав с Саймоном. Как с моим мужем быть?

Представ перед высокими стеклянными дверями, над которыми, высоко над головой, сияли травленым металлом четыре фамилии, я больше не чувствовала себя скованной, неуместной, как в ту самую первую пятницу, когда на мне были жуткое черное платьишко и одолженный шарфик. Теперь мои наряды ничуть не хуже, чем у остальных девушек, я полностью упакована, вид у меня богатый и холеный, лоск соблазнил меня настолько, что самой удивительно. Да, ныне я полноценная подделка.

Вхожу в вестибюль, словно бы я владелица этих мест, иду мимо мебели причудливых форм, красотки–референта, недавно взятой в приемную, и в лифте со стеклянными стенками поднимаюсь на третий этаж. Я прихожу первой, сажусь за свой рабочий стол, включаю ноутбук, сверяюсь со своим расписанием, хотя и без того знаю, что в нем значится. Планерка по состоянию дел в отношениях с клиентом, рекламирующим дезодоранты, — сегодня днем; творческое представление отчета по крупному автомобильному заказчику — в среду утром; награждения пройдут в пятницу.

Пятница

Идти не хочу, но знаю, что придется: Тигра непременно будет ждать этого, и я не могу придумать ни одной отговорки, во всяком случае, ни одной, подходящей для того, чтоб ей представить. Мы стоим за то, чтобы вручить награду дезодоранту «Откровение», телевизионную рекламу которого снимали в Испании в горах за Малагой. Тогда я порадовалась, что осталась чиста перед законом, вернув себе девичью фамилию, — то есть, я имею в виду, что смогла пользоваться своим паспортом. Впрочем, проход через таможенный контроль едва полжизни у меня не отнял. Не столько от страха быть пойманной на чем–то, сколько оттого, что помнила, как примерно в то же время я должна бы была взять с собой сына на его первые каникулы за границей… впрочем, само собой, двойная порция водки в самолете помогла немного приглушить эти воспоминания.

Та поездка в Испанию обернулась благом для меня. Солнце сияло, отношения со всеми ладились (не без помощи бокала сангрии, само собой), а в последний день главного героя (очаровашка!) сбросил в кусты пони, на котором тому полагалось скакать верхом; как только мы убедились, что очаровашка не пострадал, то принялись хохотать до колик, тем более что все это было снято на камеру.

Я даже не вижу, а ощущаю величавую поступь входящей Тигры. У нее крашенные под серебро пряди и наверняка фальшивый загар, однако ей удается выглядеть стильно, ухоженно, вообще, внешность у нее совершенно замечательная, должно быть, ей ботокс колют. Стиль ее одежды (шитой на заказ) — классический, веяний последней моды она избегает, и это ей идет. Признаюсь, хотела бы я выглядеть так же в ее возрасте. В последнее время частенько ловлю себя на том, что совершенно свободно задумываюсь о будущем исходя из того, что в конце концов оно непременно у меня будет, и вновь дивлюсь тому, как круто повернула я жизнь и в ту первую неделю, и в эти прошедшие месяцы… хотя и не люблю слишком много ломать голову над тем, куда повернула.

— Доброе утро, — рычит Тигра.

— Привет, Тигра, — отвечаю я несколько жизнерадостнее, чем у меня на душе. Пытаюсь отыскать и произнести какие–то слова, она все еще действует мне на нервы. — Как провели выходные?

— Отлично, — рубит она, я понимаю, что это не так, и жалею, что спросила.

Тигра, конечно же, сама мне не рассказывала, но я знаю, что сейчас она переживает свой второй развод и, по–моему, меняет жилье: перебирается из старинного семейного особняка в Барнсе в шикарную квартиру в элитном доме за «Харродсом”. Я ей сочувствую, но сказать ничего не могу: мне знать не полагается. Только я все же знаю: мне Саймон рассказал, — а так в агентстве про это известно очень мало и немногим. Только я хорошо умею держать язык за зубами, потому Саймон и делится многим со мной. В последние дни я вообще как дублер его жены, лицо, кому он готов поверить свои надежды и страхи, с кем можно обсудить агентстские сплетни, человеческой душой, у которой рад найти утешение и совет. Увы, настоящую его жену интересует лишь то, как продвигается обновление одного из их домов, или уроки игры в теннис, рассчитанные на двадцать недель, или какой новый автомобиль ей следует купить взамен ее «Порше», которому уже целый год. Мы с ней никогда не встречались, только по телефону говорили, но обо всем этом мне поведал Саймон, и судя по тому, как она со мной разговаривала, я полагаю, что это правда. Их восьмилетний сын учится в интернате, так что ей даже о нем не приходится заботиться. Нет, я диву даюсь на мать двадцать первого века, способную бросить своего малыша на произвол судьбы, предоставить тому самому карабкаться к жизни в стенах устаревшего учебного заведения… тут ирония булавкой колет, слезы жгут — и я снова возвращаюсь в утро понедельника.

— …так что они ожидают, что увидят первые прикидки уже сегодня, — заканчивает свою речь Тигра, а я ни слова из нее не слышала и даже не понимаю, о ком из клиентов говорится.

— У-у? Да, конечно, само собой, Тигра, — говорю, и нам обеим ясно, что я без понятия. Тигра рычит:

— Ради бога, Кэт, я что, все снова должна повторять? Я Саймона предупреждала, что вам этого не потянуть, у вас же, по сути, нет никакого опыта.

— Прошу прощения, Тигра, — говорю. — Не в том дело. — Пытаюсь говорить в шутливом тоне, но от ее взгляда страх меня до потрохов пробирает и тон выходит писклявый. — Я еще кофе не пила, и, боюсь, мне трудно въехать: малость от понедельничного утра не отошла. Вы кофе хотите?

— Ладно, — говорит она после паузы, и, по–моему, на этот раз я выкрутилась.

 

25

Из консультации Эмили вернулась потрясенной. В то утро она отправилась выяснить, что ненормального обнаружилось, когда у нее брали последний мазок. Бен предложил сопроводить ее, но она ответила отказом, сказав, что все хорошо, сегодня ей ничего не скажут и ему незачем отпрашиваться с работы. И в этом была не права. Сидела, нервничая, в виниловом серо–зеленом кресле режуще–ярко освещенной приемной, листая какой–то древний номер журнала «Ридерз дайджест», когда к ней подошла медсестра и попросила заполнить какой–то бланк: необходимо получить кое–какие сведения, прежде чем ее примет доктор. Эмили взяла бланк на черной пластиковой подложке с защепкой и по привычке потянула в рот кончик ручки, прикрепленной к подложке ниткой, которая (как в наказанье!) оказалась противно–сальной, и глянула на вопросник. Имя–фамилия, адрес, дата рождения, принимаете ли в настоящее время какие–либо лекарства (нет), имеются ли другие заболевания (нет), переносили ли в последние пять лет какие–либо операции (нет), дата последней менструации (?).

Эмили поискала в памяти ответ на этот вопрос — и ничего не нашла. Когда у нее в последний раз месячные были? Вспомнить не удавалось. До их летнего отпуска или после? Точно не было, пока они оставались на самом Крите. Она не знала, что и подумать. В конце концов поставила вопросительный знак и положила бланк на столик медсестры. Опять сидела, уже встревоженная, пытаясь мысленно вернуться на несколько недель назад, но в последнее время на работе была такая запарка, что она вообще не могла припомнить, были ли у нее месячные вообще. Сверилась с дневником. Они вернулись с отдыха… когда?.. пять недель назад. Значит, должно бы быть больше пяти недель тому назад. Намного больше, чем пять недель назад. Она снова взяла журнал и полистала пожелтевшие страницы. Никак не могла сосредоточиться. Раскрыла сумочку, достала мобильник и подумала, не позвонить ли Бену, у него спросить, может, он знает, но кругом были чужие люди, ей не хотелось, чтобы они слышали, а уйти из приемной опасалась: вдруг ее позовут? Подумала, не отправить ли смс–сообщение, но муж решит, что она с ума сошла, у него об этом понятия еще меньше, чем у нее.

— Миссис Коулман, — позвала доктор. Эмили вскочила и направилась за ней в кабинет, стараясь не глядеть на кресло с холодными металлическими подставками для разведенных ног и стараясь на думать, что скоро ей предстоит расположиться в нем.

Доктор села, просмотрела ответы Эмили: привычно быстро, поверхностно, — а потом дошла до последнего вопроса. Вопросительно подняла взгляд на Эмили, и та призналась:

— Понимаю, простите, это смешно, но я представления не имею. — Она помолчала. — Недавно я ездила на Крит, — продолжила, словно бы это служило объяснением, а может, так оно и было.

Доктор улыбнулась.

— Не хотите провериться на беременность?

— Как, сейчас? А вы сможете мне сказать, если так и есть?

Едва произнеся это, Эмили почувствовала себя глупо, ведь всем известно, как на беременность проверяются. Разница только в том, что сама Эмили никогда этого не делала, она всегда тщательно заботилась (почти до паранойи даже) о предохранении. В конце концов, она не желала кончать тем же, что и Кэролайн.

— Разумеется, мы все устроим. Сможете сейчас сделать? — Эмили кивнула. — Хорошо. Тогда давайте сначала проверимся, а потом перейдем к осмотру.

Медсестра отвела Эмили в маленькую комнатку, где она переоделась, сняв черные брюки и ослепительно–белое белье, накинула выданный ей халат, отправилась в туалет по соседству, после чего вернулась в смотровой кабинет, зажав в руке пробирку — свидетельство (или отсутствие такового) будущей новой жизни.

— Располагайтесь, миссис Коулман. — Эмили взобралась на кресло и неохотно развела ноги, попадая ступнями в подставки. — Понимаю, что это неприятно, но не могли бы вы развести ноги пошире? — сказала доктор. — Вот, так лучше. Потерпите, может быть слегка холодно.

Эмили поморщилась. Это она ненавидела больше всего, не столько из–за боли, сколько из–за ощущения уязвимости. Она закрыла глаза и сделала глубокий вдох, пытаясь унять жуткое желание свести ноги в коленях.

Две минуты спустя в кабинет суетливо вернулась медсестра. Доктор, прервавшись, подняла взгляд.

— Ну как у нее? Есть? — произнесла она так обыденно, словно спрашивала, припарковалась ли Эмили на больничной стоянке.

— О да! — ответила медсестра, и у Эмили перехватило дыхание, а потом она закрыла ладонями лицо и принялась плакать, тихо, приглушенно всхлипывая: «Ой, ой». Тогда доктор с медсестрой встали у нее по бокам, запричитали: «Это ж чудесное известие, миссис Коулман, не плачьте», — каждая заключила ее в объятия, хотя ноги ее по–прежнему находились на подставках. Сквозь волнение и панику две мысли пробились в сознание Эмили одновременно: как же трогательно они себя ведут и что она скажет своей сестре.

 

26

Делаю себе с Тигрой по–настоящему хороший кофе, даже молоко подогреваю в микроволновке, но она едва его взглядом удостаивает, когда я подаю ей чашку: занята чтением поступивших к ней на электронную почту сообщений. Решаюсь оставить ее на некоторое время, чем идти на риск еще больше раздразнить, так что возвращаюсь за свой стол. К этому времени подтягивается остальная команда и начинается оживленный обмен мнениями о выходных: кто c кем переспал, кто какие клубы посетил, надо ли очередной обманутой знаменитости бросать своего партнера. Мне как–то неловко вступать в общий хор, не потому, что нахожу подобные разговоры легкомысленными (теперь такого рода треп мне нравится), а потому, что еще в пятницу я была всем сотрудникам ровня, сегодня же я им — босс, и во мне нет уверенности в том, как они к этому отнесутся.

— Миленькие туфли, — говорит Натали. — Наверное, дорогие?

— Спасибо, дороговаты малость, — отвечаю, держа в уме три сотни фунтов, которые отдала за туфли на прошлой неделе, празднуя свое повышение, и то, что девять месяцев назад я на те же деньги всю спальню себе обставила. Чувствую укол стыда.

Пробую устроиться у себя за столом под непрекращающийся утренний понедельничный легкий треп, нервничаю, мне неловко; если честно, то понятия не имею, что от меня требуется. Решила связаться с Тигрой по электронной почте по поводу того, о чем она меня раньше спрашивала, впросак попасться не хочу, а разговаривать с ней мне все еще слишком боязно.

«Привет, Тигра, — пишу. — Просто для сведения: сегодня нужны первые прикидки по «Откровению»?» — Нажимаю клавишу «стереть» на тот случай, если это не «Откровение», не мой дезодорантный клиент. Делаю следующую попытку. «Привет, Тигра. Прошу извинить, понимаю, что это ерунда, но не могли бы вы подтвердить, кто ожидает сегодня первых прикидок?» — Очень грубо, тон слишком извиняющийся, это в первый–то день моего назначения. «Привет, Тигра. Напомните, пожалуйста, кто ожидает сегодня первых прикидок. Спсб. Кэт». — По делу, лаконично, тон достойный, будем надеяться, меньше всего способно вызвать у нее раздражение. Нажимаю клавишу «отправить».

Все утро выискивала, что мне потребуется для планерки, подгоняла неторопливых творцов, спорила с плановиками, исправляла задания по фото, сводила воедино программы работ, убеждалась, что Натали заказала обед. Время около 12, я все еще нервничаю, взвинчена и, хотя давала себе слово, чтобы в эту неделю, как ни в какую другую, — ни–ни, все ж оказываюсь в дамском туалете с его гладкими стенками из «замороженного» стекла и необычным жидким мылом. Втягиваю в себя всего половину полоски, большего, чтобы дотянуть до конца дня, не требуется, но в душе ненавижу себя. Возвращаюсь на свое рабочее место в блеске и тревоге. В почтовом ящике ответ на сообщение — от Тигры. Всего–то и сказано: «Вы уволены», — но я, ощущая себя проницательной и неодолимой, полагаю, что она шутит.

 

27

Эндрю сидит за своим серым пустым столом, просматривает ежемесячные отчеты о продажах, но ни одна из цифр не идет ему на ум. Положим, ему хорошо известно, что в конторе за ним утвердилась порочная репутация: связи его всегда были так очевидны, — только все же до недавнего времени в том, что касалось его способностей, его ценили весьма высоко. А вот теперь он едва дотягивает до конца рабочего дня и понимает: если сам не возьмется за себя, то босс непременно что–то предпримет.

Дела пошли у Эндрю наперекосяк не год и не два назад, с тех самых пор, как у жены наконец–то терпение лопнуло и она ушла от него. Он был настолько расстроен тем, что она закрывает глаза на его любовные похождения, что даже ее отвращение к его поведению на свадьбе Эмили не заставило его задуматься. Так что, когда на обратном пути из Девона Фрэнсис походя, в машине сообщила ему, что уходит, он ей не поверил. А когда в тот же вечер, в вечер после свадьбы, она собрала вещички и ушла, он был уверен: вернется. В конце концов, куда ей деваться? Когда же Фрэнсис не вернулась, выяснилось, что он не знает, как с чем обходиться: как управляться со стиральной машиной, как готовить еду, где лежат средства для посудомойки. Он не знал даже, куда ушла Фрэнсис, и позвонил всем, кто только на ум пришел: ее подругам, ее сестре Барбаре, Кэролайн, — но ни у кого из них она не останавливалась. В конце концов он это выяснил и явился к Бену с Эмили, хотя у тех все еще продолжался медовый месяц, умолял, барабанил в дверь, но Фрэнсис в дом его не пустила. Эндрю слишком поздно убедился, что жена его из тех женщин, которых можно долго испытывать на прочность, но если терпение лопнуло — все, конец. Ладно, запасной ключ у нее был, но если и так, предусмотрительность ей никогда не была свойственна, а значит, рассудил он, она, должно быть, впала в отчаяние.

Чем дольше Эндрю жил, предоставленный самому себе, тем большее уныние его охватывало, особенно при том, что Фрэнсис, похоже, благоденствовала, преодолела себя, по словам Кэролайн, постриглась по–модному коротко и отправилась в благотворительное восхождение на какую–то гору в Кении. Он даже Викторию выследил (в конце концов, разве не ее он любил все это время, а?), да только бывшая любовница, некогда сходившая по нему с ума, оставляла без ответа его все более отчаянные попытки связаться с нею по Интернету, а под конец и вовсе прислала сообщение с предупреждением, что обратится в полицию, если он не прекратит свои домогательства.

Для Эндрю даже секс утратил привлекательность. Ирония была в том, что когда секс был запретным, потаенным, то стоил риска, даже платить за него стоило. Зато теперь, когда он волен был заниматься им, когда ему заблагорассудится, у него пропало к этому желание, и он стал осознавать, чтó устраивал своей жене в течение стольких лет. Он стал привыкать к тому, чтобы, отсидев на работе чуть больше, чем от и до, возвращаться в свою съемную квартирку и, жуя купленную по дороге еду навынос, смотреть фильмы по телевизору, благо имелся канал, на котором их было хоть пруд пруди. У него появились повторяющиеся боли в руке, в конце концов он пошел к врачу, в беседе с которым не выдержал и выплеснул все: и свой неудавшийся брак, и свой гнетущий новый дом, и свое одиночество, и стрессы на работе. Врач была настолько озабочена, что предписала и антидепрессанты, и разговорную терапию, и, хотя ждать пришлось три месяца, Эндрю с неохотой, но пошел к терапевту, которая оказалась темноволосой и великолепной, Эндрю даже приободрился малость, решил, что, может, и будет все ж от этого хоть какая–то польза.

Прошел год или около того, Эндрю наконец вновь поставил жизнь на нормальные рельсы, стал питаться с большей пользой для здоровья, занялся бадминтоном, снова обрел способность восхититься милой улыбкой или парочкой красивых грудей. Пролетали годы. Обе его дочери, похоже, наконец–то устроились, он даже дедом стал, что было чудесно. Но потом ему позвонил Бен, и сказанное им забросило Эндрю в такой уголок сознания, куда он прежде не заглядывал никогда, даже когда прозевал рождение близняшек, или когда однажды ранним утром в телфордском загородном доме осознал свою никчемность как мужа и отца, или даже тогда, когда Фрэнсис ушла от него. Разложенные листы поплыли перед глазами (такое теперь случалось с ним чуть не каждый день), он ниже склонился над бесполезными, неразличимыми цифрами, кожа на голове зловеще проблескивала в свете ламп сквозь остатки волос.

 

28

Проводив своих клиентов, усаживаюсь в приемной, листая журнал «Кампэйн». На душе легко: в конечном счете планерка прошла хорошо. Джессика и Люк, два моих основных клиента по дезодоранту «Откровение» (рекламный слоган «Будь запределен, познай «Откровение»), уже узнали из сообщений электронной почты о моем назначении и выразили мне свое восхищение: весьма и весьма заслуженно, отличная новость и так далее, — так что тут все прошло хорошо. Новые творческие планы были приняты хорошо («Откровение», слава богу, одобрили, хоть я так и не получила четкого ответа от Тигры), задания по фото привязаны к месту, а плановики совершили прорыв в том, каким образом дать представление о многосложной формуле «Откровения», благодаря которой дезодорант останавливает потоотделение даже при весьма высокой температуре. Думаю, вообще–то могла бы при всем при этом обойтись и без кокса, и в редкий миг углубленности в себя гадаю, куда подевалось мое сердце. Действие уже прошло, и я чувствую легкую сонливость после напряжения этого дня, так что прислоняюсь головой к какому–то подобию подушки поверх спинки дивана и в который уже раз думаю, насколько же до смешного неудобна мебель в приемной. Через минуту я встану, но меня и в самом деле сон морит, а тут еще и дневное солнце сияет через витринное стекло и греет мне лицо. Приятное ощущение. Закрываю глаза.

Слышу, как открываются двери, но не обращаю внимания, мне слишком тепло, слишком дремотно в эти шестьдесят секунд передышки от насыщенного дня.

— Какого черта, позвольте спросить, вы делаете? — рычит голос, и, еще не открыв глаза, я знаю: это Тигра и теперь я впрямь попалась.

И как меня угораздило так скверно начать работать с новым боссом? «А так, что тебя ей навязали, она ведь думает, будто ты спишь с Саймоном», — глухо бормочет мне внутренний голос. Вспоминаю нынешнее утреннее сообщение по электронной почте («Вы уволены») и резко выпрямляюсь, и в моих глазах — страх.

Тигра возвышается на своих каблучищах, словно амазонка, пронзает меня взглядом, беспомощно распростертую на диванчике в форме человеческой почки. На лице ее сияет улыбка, и это говорит: что–то идет не так.

— Так, так, — говорит она. — Я только что столкнулась с Джессикой и Люком, они после планерки хвалы вам пели. Видно, вы способны на большее, чем просто быть малышкой–жополизкой. — С этими словами она разворачивается на своих каблуках и направляется к лифту.

У меня голова идет кругом, а потому заказываю такси ехать домой. Тигру настолько порадовали блестящие отзывы моих клиентов по «Откровению», что, когда я доползла до своего стола, она даже сесть мне не дала, тут же потащила вниз, потом через дорогу к бару с шампанским, где мы с ней выпили по два высоких пузырящихся бокала, поданные на безукоризненно белых подставках вместе с розетками словно флюоресцирующих горошин васаби. Никак не пойму Тигру: только что она — сущая сука, потом шуточки отпускает, какие не сразу и поймешь (сообщение «Вы уволены», например, — она призналась мне, что подхватила эту фразу из вчерашнего шоу по телевизору, которое ее «зацепило»), а еще через минуту любит меня, но только потому, что меня любят клиенты. И это последнее оказывается решающим для Тигры: если я ей полезна, если я приношу ей деньги, то ей плевать, будь я хоть о двух головах, и я могу спать с кем угодно. Могу, наверное, даже чьим–то убийцей быть.

Задвигаю эти мысли в дальний угол сознания. Из всех секретов, поведанных мне Саймоном, самый большой тот, что настоящее имя Тигры — Сэндра Боллз. Ничего удивительного, что она его поменяла. Саймон взял с меня обещание, заставил поклясться жизнью моей матери, что это имя никогда не слетит с моего языка. И сегодня вечером шампанское шипело и ударяло в голову, и, когда Тигра сказала, что в среду мне нужно будет снова явиться с нашим продуктом на крупную презентацию к автомобильному клиенту, я, пьяно качнувшись вперед, едва–едва не бросила в ответ: «Без проблем, Сэнди», — прикусила язык и вместо того, чтобы сказать, что мне на самом деле нужно домой, что у нас гости, пулей вылетела из бара, пока не опозорилась.

Сижу в такси, хихикая над бедной Сэнди Боллз (Саймон сказал мне, что так называется какой–то парк отдыха в Нью — Форест), и уверена, что водитель думает, мол, ну вот, приехали, еще одна пьяная шалава, это к чему же только мир катится, почему только бабы не могут вести себя как подобает леди? Он не пробует заговорить со мной, слава богу, и я гляжу в окошко на людей, оказавшихся на улице в это междувременье: слишком поздно, чтобы уйти с работы, слишком рано, чтобы направляться, напившись, домой.

Мы обгоняем велосипедистку с чудовищным задом, ягодицы ходят вверх–вниз, как беличьи щеки, и я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на ее лицо, и вижу на нем выражение такого собранного воедино усилия, такой убежденности и целеустремленности, что мне даже как–то неловко восседать тут случайно присоседившейся пассажиркой, да к тому же и неприятной. Откидываюсь на спинку сиденья и устремляю взгляд в потолок, желая, чтоб ушло внезапное головокружение.

Домой добираюсь часов в восемь, и все равно — рано. Ангел лежит, распростершись, на полу гостиной в своем пушистом белом домашнем халате, без единого пятнышка, девственно чистом, играет в шахматы с Рафаэлем, своим приятелем–испанцем, зарабатывающим на жизнь проституцией. В шахматы он играет совершенно блестяще, Ангел ни разу не удалось у него выиграть, хотя сама она играет весьма прилично. Она потягивает водку, только теперь ей нравится пить ее с клюквой, так что стакан в ее руке красноват, как разбавленная водой кровь. Решаю выпить чашку чая, Рафаэль говорит, что тоже с удовольствием выпил бы чашечку, так что готовлю чай в подобающем заварном чайнике и даже наливаю молока в молочник — вот какие мы стали теперь цивилизованные.

Рафаэль — премиленький мальчик. Ему всего восемнадцать, но выглядит он моложе, рассказал мне, что работает уже больше трех лет. Говорит, что не чувствует, будто его насилуют, рассуждает так: коль скоро вызрел в нем ненасытный аппетит, то, если подумать, почему бы и не зарабатывать на этом деньги. В каком–то смысле я восхищаюсь его предпринимательской жилкой. Большинство клиентов люди нормальные, утверждает он, хлопот ему не доставляют, а девяносто процентов из них женаты, им самим надо помалкивать. Когда он сказал об этом, я вспомнила об отце. После того как мама ушла и стало известно про его бесконечные романы и страсть к проституткам, мне было противно. Теперь я еще и подумываю, а были ли они всегда женского пола: зачем было платить за секс, если ему так легко удавалось сходиться с женщинами? Про себя думаю, что никогда об этом не узнаю, никогда больше не увижу своего отца, и вдруг начинаю скучать по нему, ловлю себя на мысли, что, может, мне все же стоит выпить водки.

— Шах! — торжествующе возглашает Ангел.

Рафаэль смотрит на доску, может, секунды четыре. Переносит своего слона по диагонали и берет коня Ангел.

— Шах и мат, — произносит он в ответ, и Ангел вначале, широко раскрыв глаза, застывает на мгновение с раскрытым ртом, а потом притворно визжит и опрокидывает доску.

Я и вправду отныне за ум возьмусь: не хочу преуспевать в жизни, накачиваясь наркотой перед совещаниями. Время быть взрослой, вернуть себе кое–какие принципы морали, на мой вкус, я слишком далеко зашла в похожести на свою сестру–близняшку. Я рада, что все же отказалась от водки и заварила чай — себе и Рафаэлю, который, несмотря на свое занятие, на самом деле вполне домосед. Устраиваемся смотреть телешоу про парочку, которая превращает разваливающуюся старую электростанцию в высокотехнологическое чудо из стали и стекла. И вот что меня поражает: до чего ж самодовольны они со своей мечтой о будущем доме, об одетых с иголочки детишках, до чего ж убеждены, что жизни их благословенны и могут быть до последней мелочи спланированы, — поневоле начинаю думать, какие в будущем их поджидают трагедии, и искренне желаю, чтоб те поспешили и случились. Этого в себе я не люблю, когда–то я такою не была, но вот сегодня вечером ничего не могу с собой поделать.

«Может, это потому, что до 6 мая осталось всего четыре дня».

Когда шоу заканчивается, раздается звонок телефона Рафаэля, он просматривает сообщения, бодро встает и говорит:

— Постоянный. Меня здесь уже нет, hasta luego, — шлет нам воздушный поцелуй и исчезает на свидание, о каком мне думать не хочется.

Ангел отправляется готовить ванну, ей тоже на работу в ночь, а я переключаюсь на новости: в Греции женщина убила своих детей в гостинице, — я не могу поверить, что кто–то способен на такое. Случай этот еще больше угнетает меня, чувствую, как измотал меня нынешний день, начиная с заполненной навязчивым размышлениями поездки на работу и кончая кокаином, планеркой и шампанским с Тигрой. По–моему, мне тоже надо ванну принять, так и сделаю после Ангел: чувствую, снаружи я такая же грязная, как и изнутри. А потом лягу пораньше спать и попробую немного поспать, стараясь не думать про пятницу.

Лежу в ванне, раздумываю о сегодняшнем дне, о минувших девяти месяцах. В чем–то испытываю гордость за себя, в чем–то — отвращение к себе. Я не похожа на Ангел, Ангел полжизни провела, по–матерински заботясь о собственной матери, неудивительно, что она позволяет себе кое–что из того, что она себе позволяет. Ангел никогда не учили отличать правильное от неправильного. Меня учили. Теперь, когда я устроена, даже успешна, мне незачем больше принимать наркотики или воровать. Мне незачем так разительно отличать себя от девочки, какой я когда–то была: я уже сделала это, уже перешла на другую сторону. Подтягиваю колени и скольжу спиной по наклонному краю ванны, кожа моя, поскрипывая, трется об эмаль. Ухожу все глубже и глубже, голова касается воды, а я продолжаю уходить все вниз и вниз, пока мыльная пена не пузырится надо мной, а голова не укладывается на жесткое плоское дно ванны. Остаюсь в таком положении, пока голове не становится жарко, пока ее того и гляди разорвет. Когда наконец терпеть нет больше мочи, с силой отталкиваюсь от края ванны и выскакиваю из пены — волна потоком перехлестывает через край позади меня, и вода разливается по всему полу. Хватаю полотенце и зарываюсь в него лицом.

Когда в конце концов отнимаю его от лица, оно мокрое и горячее — от мыльной воды и слез, слез обновления и отпущения грехов.

 

29

Доминик появился у Кэролайн ровно в 7.30, ее всегда поражала его пунктуальность. На нем тесная белая футболка с вырезом клином на шее и новые с виду джинсы, он хоть и плотник, а, по ее мнению, куда больше походит на мужчину–модель, и она в который уже раз дивилась, что он не гей.

Ему поручили оформить подиум для студенческих зачетных показов моды в конце учебного года, и все девчонки вздыхали по нему. Только Доминик достался ей, Кэролайн: она захватила его в свои паучьи сети, и он, похоже, все еще, пять месяцев спустя, от нее без ума. По какой–то причине ее ядовитые замечания и грубые наезды либо оставались незамеченными, либо проходили мимо него, а потому она, в общем–то, от них и отказалась. Он вовсе не был глуп, просто входил в число тех людей, у кого самооценка настолько высоко развита, что они не слишком–то принимают что–либо на собственный счет. Кэролайн чувствовала, как со временем растет ее уважение к своему любовнику, что в приятную сторону отличалось от ее обычного охлаждения, которое следовало за изначальным исступлением после того, как мужчины оказывались поверженными и она топтала их самонадеянность, словно сигаретный окурок под подошвой. Доминик, похоже, был в хорошем расположении духа, его так и тянуло пойти куда–нибудь, хотя Кэролайн с радостью осталась бы и поведала ему новость дома.

— Я подумал, не наведаться ли нам в это новое итальянское заведение в Сохо, — сказал он. — Я слышал, о нем добрая слава идет. Как, лады?

— А то, — ответила Кэролайн. Ей очень нравилось, как Доминик брался решать сам, не ждал, что предложит она, было приятно, что в ее жизни появился — для разнообразия — сильный мужчина. Когда они шли к «трубе», мимо проезжало черное такси, Доминик остановил его взмахом руки, что удивило Кэролайн, — странная, казалось, причуда: ни у него, ни у нее денег на такое не было.

— Не дрейфь, Кэз, — улыбнулся Доминик и обнял ее за плечи. Она вдохнула чистый его запах и подумала: ага, может, у нее и получится быть нормальной, жить, как подобает, парой, быть как другие люди. Она, может, еще и молода, зато многое повидала, да и жить ей уже есть на что. Нет, тут никакой спешки нет. Она прижалась к нему, уже увереннее относилась к тому, о чем надо было рассказать, и такси, рыкнув, понеслось по улицам вечернего города к Вест — Энду.

В ресторане, выложенном голубой плиткой, Кэролайн сидела напротив Доминика и уловила его нервозность, хотя и не понимала ее причины — если только, само собой, он не подумал о ребенке, догадался по тому, как она возбуждена. В такой ситуации обычная Кэролайн повела бы себя совсем по–другому: швырнула бы на пол палочку с анализом, подхватила бы, даже рук не вымыв, мобильник и набрала бы текст примерно такого содержания: «Я беременна. Ты, полагаю, хочешь, чтоб я сделала аборт?»

На этот раз мысли ее крутились вокруг того, что, может быть, аборт ей не нужен, может быть, есть у нее мужчина, который на самом деле ее любит, обрадуется ее известию. Она теребила в руках салфетку, когда принесли меню. Доминик заказал шампанское. «Он точно как–то догадался, — подумала она, — и он обрадовался, слава богу».

Официант поставил два бокала, один из них показался Кэролайн нечистым, будто на донышке что–то лежало. Она сдержалась, ничего не сказала, не хотелось устраивать сцену и портить момент. Пузырьки устремились ввысь, и Доминик, подняв бокал, произнес:

— Выпьем за нас, Кэролайн, — вышел со своего места, будто уронил что–то, и, когда Кэролайн устремила взгляд на него, преклонившего колено около нее, раздался взрыв, всполох огня и пыли, а потом оба они оказались на полу. Весь ее живот затопило болью. Потом долго висело молчание, пока кто–то не сорвался в протяжный мучительный вопль, а затем в панике заметались все — все, кроме Доминика.

Кэролайн лежала под ресторанным столиком, она поняла, что досталось ей не очень, может, что–то на нее свалилось, а Доминик уже поднимался на ноги, слава богу, по виду — не ранен, зато лицо изумленное, полное ужаса. Другие вроде дергались и метались, но не в крови и не без рук без ног. Большую часть посуды и рюмок побило вдребезги, мебель разбросало повсюду, однако в остальном разрушений оказалось поразительно мало. Вопли стихли, люди теперь покорно оглядывались, словно бы не знали, что им делать. Снаружи на улице — целое столпотворение, кто–то выкрикнул, что у «Адмирала Дункана” весь фасад разнесло. Доминик поднял с пола стул, усадил на него Кэролайн и сказал:

— Кэз, ты в порядке? Там, должно быть, кровавое месиво, пойду взгляну, не смогу ли чем помочь. Ты тут подожди. — Поцеловал ее в макушку и бегом пустился в ночь, в дым и вопли, в гнутые гвозди и растерзанную плоть — и не вернулся.

Кэролайн, бледная, дрожащая, просидела минут, может, сорок пять, она как будто бы не в силах была переварить случившееся с ней за день: тонкая синяя полоска, громыхающее черное такси, резкий белый проблеск, серая липучая духота. Когда Кэролайн наконец–то поняла, что намеревался совершить Доминик перед самым взрывом, то пошла разыскивать его, не обращая внимания на истекающих кровью людей и общий хаос, ей нужен был он, ее без какого–то мгновения жених. Полиция гнала всех с Олд — Комптон–стрит по Фрис–стрит на Сохо–сквер, где уже был разбит временный пункт помощи пострадавшим. Кэролайн отмахнулась от женщины–полицейского и с криком «Я должна найти своего жениха!» прорвалась сквозь кордон. Она переступала через тела, живых или мертвых — ей было все равно, ей просто позарез нужно было отыскать его, сказать ему «да», рассказать, что среди всей этой ненависти и ужаса уже бьется новое сердечко, чистое и невинное, — где–то глубоко в ней.

Найти его она не смогла. Телефон его был переключен на голосовую почту. Решила проверить, не вернулся ли он в ресторан, может быть, они разминулись в толчее, но теперь в помещении стояла темень и кто–то запер двери. Фасад соседнего бара снесло, и дым с сором развалин лениво уносился в небо цвета мыльной воды, в которой вымыли посуду. Она не знала, что еще делать, куда идти, вот и пошла от бара за немногочисленными оставшимися людьми обратно на площадь, где лежали пострадавшие, а бригады «Скорой помощи» осматривали раненых. Настрой был печальный. Кэролайн дважды обошла площадь, но так и не увидела Доминика. Она собралась было пробиться через полицейский кордон на Чаринг — Кросс–роуд, раздумала, стала искать такси, чтобы домой уехать (а что еще было ей делать?), когда разглядела темноволосую голову, склоненную над фигурой пострадавшего, некогда белую футболку, всю в пятнах и замызганную. Рядом стоявший сотрудник «Скорой помощи», казалось, неистово качал насос.

— Доминик! — крикнула она и, когда тот поднял голову, увидела, что у лежавшего перед ним молодого человека в боку зияла дыра.

— Извини, Кэз, не сейчас, — сказал Доминик и отвернулся.

Что–то в Кэролайн лопнуло.

— Да я столько часов тебя разыскивала! — она перешла на визг. — Как только ты мог запросто меня оставить?!

— Тише, Кэз, — произнес Доминик, и в голосе его звучала усталость.

— Ну уж нет, ты мне своим гребаным «тише, Кэз» рот не заткнешь. Ты меня бросил, взял и оставил в этом ресторане и ко мне не вернулся, а я сидела там и ждала тебя, чтобы сказать, что у меня твой гребаный ребенок.

А потом она побежала, спотыкаясь, через лужайку и через боковой выход с площади, не слушая ошарашенных окриков Доминика вернуться.

В конце концов Кэролайн взяла такси возле какого–то бара у Гудж–стрит. Там люди смеялись, напивались, они хотя и слышали, что правда, то правда, как где–то рвануло что–то вроде взрыва, однако были слишком заняты тем, как бы стряхнуть с себя ушедшую неделю, и не беспокоились о том, что, возможно, творилось меньше чем в миле отсюда. И не задумывались, отчего ковыляющая мимо девчонка вся в грязи и в слезах. И водитель тоже едва заметил, в каком она состоянии: ночь пятницы — обычное дело. И про бомбу он тоже был не в курсе, новости по радио не слушал, в них одна чертовщина жуткая. Сидя одиноко сзади, Кэролайн ощущала кругом себя объемистую пустоту, она словно могла провалиться в глубь нее, а Доминика, который спас бы ее, рядом не было. И как только, черт, такой жутью обернулся этот вечер: от полной обещаний поездки в такси до обратной, обмаранной горем? Она понимала: после такого Доминик больше никогда не вернется к ней. Все порушено — накрывшей их трагедией, ее тошнотворным поведением, взглядом, который она поймала в его глазах.

Вдруг Кэролайн почувствовала потребность поведать кому–нибудь о своей новости, убедиться самой, что так оно и есть, — она ведь настолько растерялась, что, может, попросту вообразила себе ту синюю полоску. Попробовала позвонить матери, но у той телефон был все время занят. Ругнувшись, она позвонила отцу: телефон гудел, гудел, пока не переключился на автоответчик. Следующий номер она набрала, не дав себе времени подумать. И, когда сестра–близняшка ответила, Кэролайн не знала, что сказать.

— Привет, Кэролайн, — произнесла Эмили. — До чего ж приятно, что ты объявилась… Алло? Алло! Кэз, ты здесь?

— Здесь, — всхлипнула Кэролайн. — Я беременна.

— О-о, — вырвалось у Эмили. Она не знала, хорошо ли это или плохо, не знала, что говорить. — Кэз, а почему ты плачешь? — мягко спросила она.

— Я попала под эту бомбу, а потом я потеряла Доминика, а он только собрался предложение мне делать, а он еще даже и не знал про ребенка, а тут я его отчихвостила. И… о, Эмили… я его так сильно люблю, хочу, чтоб у нас был наш малыш… а сама виновата, что потеряла его, я его потеряла.

Такого от своей сестры Эмили не слышала никогда, прежде Кэролайн к ней никогда не обращалась, и она была ей признательна. Думала она быстро. Завтра суббота, изменить она ничего не смогла бы, а кроме того, такую Кэролайн слушать было непереносимо.

— Я приеду, Кэз, — сказала она. — Утром, первым же поездом.

— О-о, — вырвалось у Кэролайн. О таком она и не думала, даже говорить–то с Эмили, если честно, не хотела.

— Если я тебе нужна, — сказала Эмили.

Кэролайн не отвечала, она, должно быть, все еще не отошла от пережитого, потому как произнесла, сама того не желая:

— Значит, договорились.

— Увидимся утром, — звучал голос Эмили. — Пока, Кэз, держись, я тебя люблю.

— Я тоже тебя люблю, Эм, — отозвалась Кэролайн, и обе девушки отключили телефоны — ошеломленные, потрясенные, обе в слезах.

Эмили все же не была уверена, стоит ли ей ехать. Нужна ли она там Кэролайн на самом деле? Похоже, не очень–то она подумала, когда предложила: обычно она отвергала любые попытки сестры подружиться. Эмили подумала было позвонить перед тем как отправиться, просто чтоб удостовериться, но опасалась, как бы не обидеть Кэролайн (словно бы Эмили что–то от этого выгадывала), что ни говори, а бедная девочка под бомбу попала, это, должно быть, кошмар и ужас. Просмотрев новости, Эмили была подавлена. Она–то предполагала, что Кэролайн, как обычно, драматизирует события: тут тебе и ухажер явно предложение делает, и ресторан взрывается, и он исчезает невесть куда, — однако, по крайней мере, то, что с бомбой было связано, оказалось правдой. Бедная сестренка!

Казалось, поезд никогда не доберется до места, вокруг Нортхэмптона на путях велись какие–то работы, и когда она наконец прибыла в Юстон, то принялась изучать указатели в «трубе», чтобы сообразить, куда ехать. Она совершенно не знала Лондон и не догадалась спросить у Кэролайн, она просто предполагала, что в Брик — Лэйн есть своя станция, а вот теперь, похоже, оказывается, что такой станции нет. Она находилась глубоко под землей и не могла позвонить сестре, чтобы выяснить, как ей добраться, и охранников вокруг не видно было, чтобы спросить. Она оглядела пассажиров на платформе: двое молодых с рюкзаками за спиной, одетые в бейсбольные рубахи и белые потрепанные кроссовки, похоже, в такой же растерянности, как и она; низенькая старушка–азиатка в великолепном оранжевом сари, а еще в толстых носках и сандалиях, эта в другую сторону повернулась, когда Эмили заговорила с ней; угрюмая девица, одетая во все черное, с сильно накрашенными глазами, та, наверное, всю ночь провела не дома. Единственной надеждой Эмили оказался роскошный на вид чернокожий юноша, у которого в ушах и на шее блестело золото, и когда она, набравшись храбрости, спросила его, тот расцвел такой улыбкой, что ей захотелось тут же отвезти его домой и познакомить с мамой. Краснея, поблагодарила его и пошла по платформе изучать карту и отыскивать путь до Алдгэйт — Ист.

Когда Кэролайн открыла дверь, Эмили пришла в ужас. Глаза у сестры до того опухли, что казалось, будто ее избили. Похоже, она рассердилась, увидев Эмили, и Эмили подумала, может, ей и не следовало приезжать. Квартира у Кэролайн была эклектично модной: все в непременных красных, желтых и синих цветах, всюду причудливые фигурки и сделанная под живопись порнография. В прихожей три одинаковых котелка висели в ряд над черно–белым с очень близкого расстояния изображением обезьян, заходившихся в муках боли, и Эмили подумала, не велись ли съемки в научных лабораториях. Спрашивать ей не хотелось: обезьяны вызывали у нее чувство неловкости.

Кэролайн же торчала в дверях, сердито хмурясь. Эмили прошла мимо нее в крохотную кухоньку и поставила чайник, на что Кэролайн лишь отрешенно взирала. Эмили приготовила чай, бросила в чашку Кэролайн два кусочка сахару (той, казалось, они на пользу пошли бы) и, только она ложечку опустила, как видит, что ее сестренка валится на пол и принимается голосить, словно дикий зверь.

— Кэз, милая, перестань, все наладится, — приговаривала Эмили, склоняясь над сестрой и обхватывая ее руками. Помогая Кэролайн встать на ноги, она заметила на холодных белых плитках ярко–красное размазанное пятно, словно еще одно причудливое произведение искусства, и, заглянув в в припухшие глаза Кэролайн, она поняла.

 

30

Остаток этой мучительной для меня недели прошел без дальнейших стычек с Тигрой. Изобретательная презентация нового семиместного автомобиля прошла блестяще (совершенно удивительно, но клиентам очень по вкусу пришлась наша весьма плохонькая идея следов пятерни). К тому же моя команда, похоже, отлично восприняла мой новый статус: похоже, они действительно уважают меня, даже если этого не делаю я. Впрочем, и у меня есть чем гордиться: с обеденного времени понедельника я не употребляю никаких наркотиков. Я даже сумела уговорить Ангел в эту неделю променять водку на чай: мы обе открыто встаем на борьбу за здоровье. Может быть, наконец–то я берусь за ум и кончаю с невоздержанностями, помогавшими мне выживать.

Осталась всего одна вешка, какую еще предстоит оставить позади, правда, она самая большущая и я не знаю, как справиться, что делать, то ли броситься к ней с объятиями, то ли отпихнуть куда подальше, пока она еще здесь.

Здесь

Саймон обещал сводить меня куда–нибудь отобедать, чтобы отметить первую неделю моей работы в должности управляющего счетом, и я уже успела сказать «да», так что одолевать это я буду с ним вместе, в одиночку мне не справиться. Знаю, Тигра надуется на меня, но это как раз тот случай, когда мне как–то без разницы. Может, мне следовало бы выходной взять, но что у меня самой получится? Как мне снести то, что я оказываюсь в моей же собственной коже? Вместе с Саймоном, может, и легче будет.

Смотрю на часы. 11.07. Впереди еще три часа и семь минут. Числа слишком конкретны, от них не уйти. У меня болит голова, не могу сосредоточиться. Решительность моя постепенно убывает, будто кто–то запорную пробку вынул, встаю с кресла и, минуя стол Натали, в обход стола Люка направляюсь к этим сказочным туалетам. В голове мелькает образ мужа с сыном, мелькает и пропадает, только я все равно молю их простить меня…

Саймон ведет меня в модный ресторан возле моста Тауэра, и, по–моему, где–то тут, по словам Ангел, она жила когда–то. Я предлагала Саймону просто пойти куда–нибудь поблизости от агентства (вариантов — сотни), но он, похоже, почувствовал что–то во мне сегодня и заявил, что было бы прелестно выбраться куда–нибудь в центр, к реке — день–то такой славный. Я люблю старомодный слог Саймона: у него всегда все славно или прелестно или наоборот — прискорбно или пагубно. Он джентльмен по складу души, может, поэтому ему и недостает духу взять да и уйти от своей несносной жены, это было бы недостойно его. Я знаю, что он немного в меня влюблен, и признаю, что и я питаю какие–то чувства к нему, однако, хоть он меня никогда о том не спрашивает, но все же понимает: ходу этому давать нельзя.

Мы сидим у открытого окна, с Темзы долетает ветерок, мужчина в бабочке перебирает клавиши на рояле, обстановка исключительная, словами не выскажешь. Тут так прекрасно, Саймон был прав. На какое–то время я забываю саму себя, мы пьем белое вино, на пару едим морепродукты со словно снегом припорошенной тарелки, и когда смотрю на часы, на них 1.45. Остается двадцать девять минут. До чего? До бессмысленной годовщины рокового дня. Не могу не думать, что ровно в это время в прошлом году у меня все еще был чудесный муж, восхитительный сын, я опять была беременна. Я была счастлива настолько, что вспоминать противно, и с тех пор я их всех подвела — кого в чем. Напоминаю себе, что такими мыслями ничего не исправишь, и говорю «да» в ответ на просьбу пополнить бокал вином. У меня так много месяцев все настолько здорово получалось, по–моему, я почти и забыла, что когда–то была Эмили Коулман, но, если разобраться, этой–то даты не забыла. Чем старательнее пробовала забыть, тем больше она разрасталась в памяти, зловещая и ворошащая прошлое. Впрочем, по крайней мере, одно доброе дело на счету этого дня: я покончила с наркотиками, да, определенно, с сегодняшнего дня. Начинаю гордиться собой, когда вспоминаю, как чуть раньше, в агентстве, дойдя до туалета, я, готовая втянуть в себя очередную понюшку забвения, вспомнила, что нынче за день, вспомнила своего дорогого малыша: что бы он подумал обо мне, своей матери, — решительно вошла в сияющую чистотой кабинку, высыпала содержимое целого пакетика прямо в унитаз — и спустила воду.

Пианист начинает играть мелодию, слышанную мною тысячу раз, но я никак не могу сообразить, что это за музыка, и это меня терзает. Принимаюсь гадать, что делают сейчас Бен и Чарли, и тут же гоню эти мысли прочь. Слышу голос и понимаю, что говорит Саймон:

— Краба еще не пробовали? Довольно вкусно. — Уставляюсь на него и трясу головой, в глазах — тоска. Он примечает слабость во мне, этакую брешь, и берет мою руку. — Отчего вы так печальны, моя дорогая Кэт? Вы же знаете: мне можно рассказать все, что угодно, — просто по–дружески.

И говорит он так ласково, так искренно, что прям искушение берет, какого я еще не испытывала, оно еще сильнее, чем совсем недавно, когда мы с Ангел вечерами из дому выбирались, когда я, пьяная и улетная, только что с ума не сходила от желания рассказать ей: слишком уж долго держала это в себе. Мне так отчаянно нужно пережить эти следующие несколько минут, может, было бы лучше, если бы у меня достало сил наконец–то заговорить об этом, рассказать кому–нибудь. Не решаюсь, как будто подбор слов может что–то испортить. Похоже на то, будто стою на краю трамплина, готовясь прыгнуть, тело напряжено, напружинено. Смогу? Или не смогу? Успокаиваю нервы и шагаю в пустоту.

 

31

Кэролайн держала телефон, едва дыша, слишком растерянная, слишком расстроенная, чтобы подумать, что сказать. У Доминика целых два дня ушло на то, чтоб решиться на этот звонок, а она за это время потеряла их ребенка. Оба претерпели столько всякого и такую боль вынесли, что теперь просто не знали, как достучаться друг до друга. Еще раньше в тот день Кэролайн вытащила из шкафчика в ванной анализатор на беременность, и синяя полоска на нем пропала, вот она и стала думать, будто ей действительно померещилось. Она скорбела по полоске, скорбела по бриллианту в своем бокале и не уставала думать, где он теперь, что с ним случилось.

Но больше всего ее мучила скорбь о ребенке, появление которого и предвещала полоска. При прежних ее беременностях плод был проблемой, от какой следовало избавиться, зато на этот раз он предстал чудом, единением ее самой с Домиником, символом их любви. Однако оба они понимали: той любви больше нет, как нет и их ребенка, — и уже не вернуть ни того, ни другого. А единственным человеком, который тоже знал, была Эмили, хотя прежде Кэролайн не говорила ей ничего. Странным было ощущение от того, что они настолько сблизились на этом, хотя Кэролайн понимала: это ненормально и долго не продержится. Эмили, впрочем, повела себя достойно (в этом Кэролайн следовало отдать ей должное), спокойно и непредвзято, даже когда она рассказывала ей о своей мерзкой выходке посреди побоища на Сохо–сквер. «В тебе гормоны играли, Кэз, плюс шок; вместе взятое — чего ж было ожидать?» — сказала тогда Эмили, беря ее за руку, и для Кэролайн это прикосновение оказалось каким–то странно успокаивающим. Может, ей стоило бы перестать так ужасно вести себя со своей близняшкой? Может очень здорово получиться, если записать ее в подруги для разнообразия.

После того как Доминик повесил трубку, сказав, что скоро опять позвонит, Кэролайн сидела недвижимо. Он даже не предложил навестить ее и, как она подозревала, не поверил, когда она ему рассказала о ребенке, как потеряла его, слишко все диковино выходило. Впрочем, он, как и обещал, позвонил — и еще несколько раз. Всякий раз они ходили ужинать, он, хотя и извинялся, но больше уже никогда не приходил вовремя. Ужины проходили нудно и мучительно. В первый раз Кэролайн настояла, чтоб они пошли домой, они попытались заняться сексом, но вышло неловко и унизительно — ночевать Доминик не остался. В конечном счете Кэролайн не смогла вынести притворства, этого бледного оттиска их былых подлинных отношений, она и прекратила их, как–то ночью отправив смс–сообщение. Доминик возражать не стал. А Кэролайн в который уже раз подумала, во что бы превратилась их история, если бы они не попали под взрыв, если бы в тот вечер они ужинали в каком–нибудь другом месте. Год или около того спустя она услышала от друзей, что он женился, что его новая жена забеременела, — и это известие наряду с ее потерянным ребенком все время тенью преследовало Кэролайн.

 

32

Я сижу возле реки, солнышко светит, набираюсь решимости довериться Саймону, уже рот открываю, чтобы сказать… что? Что на самом деле я не Кэт Браун, я Эмили Коулман, что я — обманщица и беглянка? Да, почему бы и нет? Может, мне и на пользу пойдет наконец–то рассказать правду. Когда уже сложились первые слова, бездумно бросаю взгляд вниз и вижу свой телефон со всей его цифровой недвусмысленностью:

«14.14, 6 мая»

Закрыв рот рукой, отпихиваю кресло и со всех ног выбегаю из ресторана. Удалось дотерпеть, пока добежала до берега реки, а там меня стошнило прямо за парапет, я рухнула на плиты набережной в собственную блевотину и, терзаясь унижением, в миллионный раз пожалела, что не умерла.

Лежу в постели у себя дома на Шепердз — Буш, одежды на мне нет, но все равно от волос (или изо рта?) несет какой–то гадостью. Ангел сидит в кресле в другом конце комнаты, смотрит телевизор, стоит мне пошевелиться, как она встает и подходит ко мне. Мне стыдно, хотя я и не очень–то понимаю, отчего. Помню, как Саймон с… кем? официантом? прохожим–туристом?.. помогли мне подняться на ноги и я, шатаясь, добралась вдоль берега реки до места, где можно было поймать такси. Я не теряла сознание (я и в прошлом году его не теряла), зато впала в то же самое истерическое состояние, и Саймон, как теперь понимаю, должно быть, вызвал врача, чтоб тот прописал мне что–нибудь: спертый лекарственный запах явно дает о себе знать. Уже, должно быть, несколько часов прошло, внезапно приходит тревожная мысль о Тигре, о вручении наград, и я сразу возвращаюсь в настоящее, не застреваю в своем повторяющемся кошмаре.

— Я должна встать, — говорю. — Сегодня вечером мне надо быть в Дорчестере.

— Не глупи, детка, — говорит Ангел, — сегодня вечером ты никуда не идешь.

«Целый год»

Мне необходимо подняться сейчас, сладить с остатком моей жизни — время терять нельзя. Меня словно перенесло через безысходность… во что? Приемлемость? Моя прежняя жизнь, та, счастливая, уже отдалилась больше чем на год, теперь мне не подумать: «в это время в прошлом году я была…» — и от этого на душе легче. Пробую выбраться из постели, но чувствую, что еще слишком слаба, и откидываюсь обратно на подушки. Ангел натягивает на меня одеяло.

— Ну–ка, детка, лежать. Я приготовлю тебе чашечку отличного чая. — Ангел стискивает мою руку и выходит из комнаты, тихонько закрыв дверь, и пока она идет, я полна признательности ей за то, что она ухаживает за мной, как мама когда–то, и сознаю, до чего же мне повезло, что она рядом.

Интересно, мелькает мысль, откуда Саймон узнал мой адрес, на работе я о нем не распространялась, у них все еще мой старый значится, на Финсбери — Парк. Должно быть, он в мой телефон заглянул и позвонил кому–то. В памяти моего телефона только служащие агентства и клиенты, еще несколько, скажем так, приятелей из старого дома, вроде Бев и Джерома. И еще Ангел. Ему, должно быть, странным показалось: друзей почти нет, ни мамы, ни папы. Я достаточно рассказывала про Ангел и теперь понимаю, что он, судя по всему, уже побывал в этой квартире раньше, они уже успели познакомиться, и я ощущаю уколы глупой ревности.

Ангел возвращается с розовой кружкой, на которой изображен мужчина, остающийся голым, если питье горячее. По–моему, она старается приободрить меня, и я в ответ улыбаюсь.

— А ты никогда не говорила мне, что Саймон такой красавчик, — укоряет Ангел.

— Ого, — говорю я. — Ты так считаешь? — И опять про себя думаю: «Держи–ка руки прочь от него», — тут же удивляясь, что это со мной.

— Он и впрямь о тебе беспокоился, детка, — продолжает Ангел. — Он что, малость втюрился в тебя?

— Нет, — отвечаю, чересчур поспешно.

— Так что случилось–то? — спрашивает она. — Тебя сюда привезли накачанной под завязку и всю бог знает в чем. Я так полагала, что мы собирались на этой неделе к здоровью вернуться. — Ангел нервно посмеивается, и я верю, что она до боли переживает за меня, что придает мне решимости показать ей: со мной все в порядке, что худшее у меня позади, что я не хочу ее расстраивать. Звонит мой телефон на тумбочке у кровати. Ангел поспевает к нему раньше меня.

— Саймон звонит, — говорит она. — Мне ответить?

— Да, — говорю, имея в виду «нет», и впервые осознаю, насколько опасно иметь в подругах такую красотку, как Ангел.

— Здрасьте, Саймон… Нет, это Ангел… О, у меня все отлично, спасибо (смешок)… Она только что в себя пришла, с ней все в порядке, по–моему… Да… Нет (смешок), я уже убедила ее, что это безумие… О! Ладно, это мило с вашей стороны, я спрошу ее… Хотите переговорить с ней?.. А-а, лады, тогда, может, еще увидимся, пока.

— Что это все значит? — говорю. До этого единственный раз, когда я вспылила с Ангел, случился в день, когда мы отправились по магазинам и я убедилась, что у нее склонность к клептомании, но тогда я успокоилась довольно быстро.

— Саймон говорит, что если ты почувствуешь себя лучше, то всегда можешь зайти и выпить после ужина. Очевидно, у кого–то еще — по–моему, он Люка назвал — сейчас не получается, так что он сказал, что если я захочу прийти с тобой, то будет здорово. — Слова ее лишены хоть какого–то коварства, в них нет никакого умысла, и мне становится стыдно за свою ревность. Во всем мире у меня всего два друга, и мне не по нраву, чтобы они нашли один другого, ну не ребячество ли это? Может, это от лекарств, какие дал мне врач, я и в самом деле чувствую себя неважно.

— Не знаю, — капризно бормочу я. Перекидываю ноги, вставая с кровати, и на этот раз Ангел не пытается остановить меня, похоже, теперь она совсем не против, чтобы я прогулялась.

— Прими–ка ты душ, — говорит она. — А потом посмотрим, насколько тебе лучше станет.

Пошатываясь и ворча, я направляюсь в ванную.

 

33

Эмили стояла, глядя в детскую кроватку на своего спящего младенца, словно завороженная. Она только что раздвинула шторки, и маленькая комната наполнилась ярким солнечным светом позднего лета: малышу было пора вставать, им предстояло ехать в гости к родным мужа в Бакстон. Она опустила боковину кроватки, протянула руки, чтобы поднять его, и тут же на мобильнике малыша вздрогнули Винни — Пух и все его друзья, словно и они тоже просыпались. Эмили повременила брать сына на руки, снова рассматривала его, будто чудо какое (а для нее он чудом и был): идеально закругленная головка с нежным пушком волос мягко лежала на боку, щечка такая пухленькая, что служила подушкой его плечику, ручки раскинуты, словно бы в покорности, локотки точно повернуты так, что маленькие кулачки улеглись на одной линии с носом, животик ходил вверх–вниз под белой младенческой кожей, и когда он вздымался, дыхание нежно пиликало (она никогда не знала, что маленькие храпят), толстенькие ножки, увеличенные в коленях, широко раскинуты, пятки на ножках в крохотных белых носочках, которые все равно еще велики для него, сходятся вместе, едва не соприкасаясь. Кроватка беленькая, простыня и одеяло белые, малыш выглядел таким чистым и невинным, что ей хотелось остановить это мгновение и любоваться им вечно.

Эмили поражало, насколько материнство преобразило ее, приучило смотреть на все по–иному, как–то проще. А ведь она, если честно, даже беременеть не хотела, и хотя Бен уже долгое время был настойчив в желании, чтобы у них появился ребенок, она его осаждала: ей не хотелось огорчать Кэролайн, что, как она понимала теперь, было попросту смешно. В материнстве она обожала все: запахи, тепло, безоговорочную природу того, как отдавала она себя сыну, даже когда он сводил ее с ума своим криком, даже когда она к концу дня уставала как собака. Она обожала то, что ребенок своим присутствием еще больше сближал их с Беном, если такое вообще возможно, и даже на Кэролайн он воздействовал чудесным образом. Эмили, по ее мнению, не заслуживала такого счастья.

Свет ласково разбудил малыша, он открыл глазки и, мигая, посмотрел на нее, а потом не заплакал, как обычно, а расплылся в улыбке во весь рот. Эмили нагнулась, взяла его на руки, а он знай себе агукал и пускал пузыри. Тогда она подумала, как быстро летит время, что через пару месяцев ей надо будет вернуться на работу, место в яслях она уже получила. Наверное, будут утра, когда ей придется будить его (она уверена: тогда–то уж он улыбаться не станет) и все будет делаться в такой спешке — и покормить, и одеть–обуть, и выйти из дома на прогулку. Чем ближе подходило это время, тем больший страх на нее нападал (с каждым днем возрастая) при мысли о возврате на работу. Наверное, как раз в такой счастливый миг, сидя на диване в спаленке малыша среди мишек, она поняла это и стала прикидывать, как об этом сказать Бену.

Кончилось тем, что просто взяла и сказала, поближе к ночи, когда они лежали в постели, прижавшись друг к другу.

— Бен, я не хочу на работу выходить, — сказала она. Муж тогда повернулся, приподнялся на локте, чтобы получше видеть ее в сумеречном свете. Взял ее за руку. — Я знаю, я всегда говорила, что хочу работать, но сейчас мне невыносимо думать, что я оставлю его в яслях. Он нуждается во мне, своей матери.

— Ого, ты уже по–другому запела, — сказал Бен, склонился и поцеловал ее в кончик носа.

— Значит, ты не против? — сказала она.

— Разумеется, нет.

— У нас денег станет порядком меньше. Как быть с нашими отпусками, с тем, чтоб когда–нибудь построить дом побольше, чтоб ездить на двух машинах? Придется, видно, одну продать.

— Эмили, — сказал Бен, — это меня меньше всего заботит. У нас есть наша семья — только это и имеет значение.

— Ты уверен? — спросила она. — Не просто, как обычно, любезным быть стараешься?

— Нет, — сказал он. — Для меня это даже лучше. Просто у меня никогда не возникало желания спросить тебя, тебе бы, похоже, это не понравилось, не хочешь ли ты уйти с работы. Мне и в самом деле наплевать на деньги. Справимся.

— Я тебе припомню это, когда мы сядем на хлеб с маргарином и у нас обувка прохудится, — произнесла Эмили. И при этом ощущала себя такой до смешного счастливой, что ее даже не трогало, а вдруг именно тем все и закончится.

 

34

Стою под душем, смываю остатки рвоты с волос. Чувствую какое–то странное успокоение — пустое, очищенное, не могу объяснить. Наконец–то свободна? Интересно, что за лекарства всучил мне Саймонов врач, с чего это ноги у меня такие шаткие, а разум такой успокоенный? Заимствую у Ангел немного ананасного скраба для лица, от него у меня лицо горит, но я этого не чувствую. Прошло ли все окончательно?

Когда выхожу из–под душа, ноги уже не дрожат, и я подумываю о новом атласном платье цвета нефрита у себя в гардеробе с разрезом по бедро, о своих серебряных туфлях на гвоздиках… может, я все же выберусь из дому, может, даже забавно будет, если и Ангел пойдет.

«Забавно»? Кого я обманываю?

Времени всего только 7.30, за час мы сможем добраться на церемонию, но все равно я сейчас голодная. После той тарелки морепродуктов я почти ничего не ела, рекламу их знаменитым крабьим клешням в соусе чили я устроила тошнотворную: эта мысль вызвала у меня смешок, и эмоция продирается сквозь туман у меня в мозгах.

Белым лебедем плыву обратно в спальню, где Ангел смотрит какую–то ужасную мыльную оперу. Завернутая в полотенце, поворачиваюсь к Ангел.

— Золушка, ты можешь поехать на бал! — говорю.

Ангел смотрит на меня недоуменно, довольно долго молчит, словно в неведении, что ей делать, и наконец говорит:

— Лады, поеду.

 

35

Довольно невероятно, но Ангел встретила своего Прекрасного Принца в казино, в котором работала. Однажды ночью он играл с клиентами в покер, и хотя обычно Ангел не позволяла понтерам провожать себя, не ее это был стиль, Энтони проявил настойчивость. Уходя с работы, он уговорил ее дать ему номер ее телефона, а потом всю ночь названивал ей каждый час, пока она не кончила работать в шесть утра.

На следующий день доставили 40 красных роз, и Ангел, хоть и не была простушкой, все ж заглянула в Интернет, чтобы узнать значение чисел, а узнав, была польщена и в такой трепет впала, выяснив, что такой букет означает: «Любовь моя к тебе подлинна», что, как убедилась, не сумела сказать «нет», когда он уже на следующий вечер умолял ее сказаться больной.

Он приехал за ней на своем «Мазерати» и повез ее ужинать в ресторан в Сити, откуда открывался вид на весь Лондон. А потом они вернулись в его квартиру к шампанскому на льду и легким джазовым мелодиям, которых она никогда прежде не слышала, а когда он провел ее на балкон с видом на реку, чтоб наконец–то поцеловать, волшебство любви стало полным. В ту ночь она осталась, одевшись в одну из его тишоток, и он щекотал ее под мышками, как драгоценную куклу, — и она была самой счастливой девушкой на свете.

Энтони владел собственной фирмой с венчурным капиталом. Конечно же, он был богат (но, как она поняла позже, на тот шаткий лад, какой зачастую свойствен выставляющим свое богатство напоказ), и он был красив, обаятелен. Он познакомил Ангел с жизнью, о которой прежде она могла лишь мечтать: жизнью поездок на выходные по отмеченным звездами «Мишлен» ресторанам во Франции, тонких вин, оперы, фильмов для избранных, снятых режиссерами с труднопроизносимыми фамилиями, даже жизнью прогулок по деревенской местности, в которых она до сей поры не видела проку. Он покупал ей красивые наряды и дорогое шелковое нижнее белье, серьги с бриллиантами, сумочки от «Барберри», обладать которыми она жаждала. От любви Ангел совсем потеряла голову, всего через несколько недель она вовсе перестала приходить домой, бросила работу в казино и жила как принцесса, не ведая, что под постелью лежит горошина и ждет не дождется, когда ее почувствуют.

 

36

Уже через десять минут Ангел была готова, хотя и была из тех девушек, о которых можно вообразить, будто им, чтобы собраться, понадобится не один час. Она позвонила и отпросилась с работы, сославшись на болезнь (чего уже сто лет не делала), и выглядела сногсшибательно в просвечивающем до наготы легком шифоне. Ее белокурые волосы были собраны в узел, и я просто не понимаю, как она умудрилась сделать это сама всего с тремя–четырьмя заколками. Рядом с ней в своем изумрудном платье я чувствовала себя большой и долговязой, словно стручок фасоли, и постаралась ее не возненавидеть.

Ангел настаивает, чтоб мы вызвали такси, а когда то подъезжает, то сиденья в нем перепачканы, в салоне пахнет табаком и освежителем воздуха, мне приходится опустить стекло в окошке и высунуть голову наружу, чтобы остановить возвращающуюся тошноту. От этого прическа моя превратилась неизвестно во что, зато Ангел сидит себе с подрумяненными скулами и стройненькими гладенькими ножками, и ее укладка не сдвинулась ни на сантиметр. К тому времени, когда мы прибыли, лицо мое, уверена, стало цвета моего платья, а в голове прочно утверждалась мысль, что вообще–то лучше бы мне было остаться в постели.

Посетители только–только переходили к горячим блюдам, и целые армии официантов и официанток устроили кулинарное нашествие на столики, и наше с Ангел появление сопровождалось подачей филе–стейка в соусе из сливок с шампанским или пирожков из слоеного теста с тыквой и сыром рикотта для вегетарианцев за нашим столом. Я знаю об этом потому, что Ангел забирает порцию Люка, а он как раз заказал не мясное, и я шучу с ней по–нашему, по–северному, не в бровь, а в глаз, мол, потому–то он и больной, что мяса не ест, рохля несчастная.

— Тс–сс, — шикает Ангел, и хотя меня и раздражает, когда мне рот затыкают, все ж, может, высказалась я чуть громче, чем следовало.

Саймон, похоже, в восторге, что видит меня живой и снова на ногах, только, похоже, ему больше не терпится повидать Ангел, и она садится рядом с ним. А мне достается Натали. Уверена, что если кому и уготовано место рядом с Саймоном, так это мне: тут обычно рассаживают по схеме мальчик–девочка–мальчик–девочка, да вот и совершенно определенные фамилии указаны на визитках. Убеждена, что Ангел уготован Люк. Подозреваю, что Саймон подменил визитки, и от мысли такой делаюсь сердитой.

Пока сижу надувшись, чую, будто мир вокруг колышется, больше не стоит прямо. Теряюсь в догадках, что это со мной, с чего это я нынче вечером ревную Ангел. Есть кое–что куда более существенное, из–за чего расстраиваться можно. На мгновение осознаю, что перестала думать об этом, даром что все равно годовщина есть годовщина, зато мысль, что я не думала об этом, наводит меня на мысли об этом, и я резко оборачиваюсь к Натали.

— Прелестно выглядишь, Нат, платье у тебя — шик.

— Благодарю, Кэт, это старина… она же «Оксфам”! — смеется она, а потом на секунду напускает на себя серьезный вид. — Ты в порядке? Саймон сказал, что тебе за обедом устрица с хитрецой попалась… она, должно быть, от тебя быстро отвязалась?

— Э-э, да, — говорю. — Сейчас я себя гораздо лучше чувствую. — И в доказательство этих слов с воодушевлением набрасываюсь на стейк. Еда отменная, но я все равно сыта по горло: Саймон монополизировал Ангел, Натали же хоть и мила, но я слишком не в духе, чтобы щебетать про моды, знаменитостей или рекламу, а глядя правде в глаза, сегодня в разговоре я ни о чем другом и подумать не могу. Тигра сидит на другом конце стола, выглядит она свирепо и необыкновенно, мы с ней хотя и не говорили, но она ловит мой взгляд, и я понимаю, что Саймон с ней тайком поделился: обращенная ко мне ее улыбка полна такой доброты, какой я в ней и не подозревала. Потом Ангел оборачивается ко мне, и я вижу, как смущена она вниманием Саймона, как не хочет меня расстраивать, вот и шепчет:

— Я в туалет, ты пойдешь?

Знаю, что это обычно означает, и отрицательно качаю головой: я все еще остаюсь сильной ради своего маленького мальчика, хотя в данном случае он никогда этого не узнает, я никогда не смогу вернуться к нему. Ангел встает и идет одна. И ведь вот получается: она маленькая, а, пока идет по залу, все ее замечают, — может, тут дело в том, как она идет, еще она напоминает мне Рут, свою мать.

Саймон склоняется над столом, чтобы поговорить со мной:

— Как себя чувствуете, Кэт? Я так переживал за вас.

— Сейчас мне лучше, — говорю, хотя ощущение отрешенности еще не совсем ушло. — Вы, похоже, поладили с Ангел.

— Она роскошна, — признается Саймон. — И, в любом случае, вам я не достанусь.

Тут я посмотрела на него и заметила в его глазах страстное желание, не меня и не Ангел, коли на то пошло, но просто — любви, подлинной всепобеждающей любви, в которой отдающий обретает, как у меня когда–то было с мужем, до того как Кэролайн (или то была я?) разрушила ее. Я взяла его за руку.

— Саймон, мне так жаль того, что произошло недавно, обещаю, что такого больше не случится. Надеюсь, я не испортила ваш лучший костюм, а чистку его я, конечно же, оплачу.

Саймон не обращает внимания на мою попытку пошутить. Он едва не пронзает меня взглядом.

— Вы ведь готовы были доверить мне свою тайну тогда, ведь так, Кэт? В чем она? Вы по–прежнему можете со мной поделиться. Уверен, я сумею помочь.

Тогда я печально гляжу на него: насколько я понимаю, помочь он не в силах, никто не в силах, — а еще я понимаю, что отошла от края, это принадлежит моей прошлой жизни, и теперь, пока я жива, я никогда не расскажу об этом.

 

37

После первых трех–четырех месяцев жизни с Энтони в жизни Ангел многое стало меняться. Он стал водить ее на обеды с клиентами, представляя: «мой маленький кокни-Ангел», — и, хотя она считала такой титул малость неуважительным, все же не относилась к нему серьезно, была уверена, что Энтони произносит его ласкательно. Она скромно сидела с его гостями в шикарных ресторанах и смеялась (всегда кстати и где нужно), запрокидывая свою хорошенькую головку, открывая свою точеную шею, зная, как это воздействует на таких мужчин: в конце концов, она к такому привыкла. В один из вечеров, когда Энтони отлучился поговорить по телефону, Ангел из разговора остальных поняла, что в бизнесе Энтони не все так усыпано розами, а потому спросила его об этом, когда они вернулись домой.

— Ты что, блин, имеешь в виду? — насупился он.

— Э-э, ну, Ричард говорил, что обеспокоен сделкой с Фитцроем, мне просто интересно, что он этим хотел сказать?

— А какое, блин, отношение это имеет к тебе?

Ангел решила, что двух «блинов» достаточно. Она встала во весь свой рост, во все свои пять футов и два дюйма, и сказала:

— Не надо со мной так разговаривать. Кто ты, по–твоему, такой?

Во взгляде, который бросил на нее тогда Энтони, полыхала такая лютая ненависть, что желудок у нее скрутило еще сильнее, чем от его ругани. Сдерживая ярость, он выбрался из мягкой трясины дивана и твердым шагом направился к свободной спальне. На пороге он повременил, словно бы смягчаясь, а потом передумал и все же вошел в комнату, при этом так хлопнул дверью, что в коридоре упал и разбился один из портретов его коллекции джазовых знаменитостей, трещина прошла прямо через гламурную улыбку на лице американского саксофониста Чарли Паркера.

Время шло, и Энтони вел себя все более и более безрассудно. Случись Ангел пережарить хлебец, или ему не нравился ее наряд, или кто–то из подружек звонил ей, чтоб поболтать, он тут же выходил из себя, кричал, орал, обзывал ее последними словами. Ангел пыталась постоять за себя, только это было сложно, казалось, она теперь во всем зависела от него. С работы она ушла, ее квартиру, ее друзей унесло прочь, а что у нее осталось? Красивые наряды да дорогие ресторанные посиделки, дух захватывающий вид на Темзу — и любовник, который ее материт. У нее даже не было желания обратиться к матери: Рут, похоже, была в восторге, что Ангел попался такой очаровательный богатый любовник, — а раскрывать правду было унизительно. Вот Ангел и старалась изо всех сил не огорчать Энтони, что, говоря честно, не стоило забот, к тому же теперь она редко виделась с подругами, привыкла надевать только то, что им, она знала, будет одобрено, и никогда больше не перечила. Даже когда он принимался указывать ей, что можно, а что нельзя заказывать в ресторанах, она не обременяла себя попытками настоять на своем выборе: ссоры были для нее невыносимы.

Так могло бы тянуться гораздо дольше, если бы Энтони не поддал газу. Ему уже мало было впадать в ярость и изрыгать ругательства, в ход пошли высказывания вроде: «Еще раз забудешь включить посудомойку, я тебя покалечу». А потом, когда и это не подействовало, он стал бить ее и плевать ей в лицо, заходясь в крике.

Ангел действительно очень старалась доставить Энтони счастье: она не хотела уподобляться матери, заводить вереницу захудалых ухажеров и время от времени наведываться на «Скорой» в больницу в сопровождении маленького перепуганного ребенка. Энтони, по сути, был славным малым, он так хорошо к ней относился поначалу, ведь было же? Наверняка она могла бы вернуть то время, если б получше постаралась. И все ж ирония состояла в том, что, чем больше она старалась утихомирить его, тем больше напрашивалась на неизбежную выволочку, а когда та случалась, то была безжалостной. Потом он, рыдая, крепко прижимал ее к себе, обещал никогда больше не допускать такого, но когда Ангел предложила подыскать себе, где пожить, пока он сам в себе разберется, он просто–напросто запер ее в квартире и отобрал мобильник. Она подумала было выйти на выложенный мрамором балкон и кричать, обращаясь к реке, что ее держат в заточении, но Энтони, похоже, перехватил ее мысли и запер заодно и дверь на балкон.

В первый раз он продержал ее в узницах неделю, пока не убедился, что преподанный урок она усвоила. Впрочем, он редко запирал ее после того, как она вовсе перестала противиться: в конце концов, она понимала, что чем–то заслужила такое обращение. Ангел похудела, волосы у нее поблекли, и Энтони не замедлил называть ее безобразной и бесполезной, уверять, что никому другому она не нужна, — и она даже начала верить этому.

Ангел понимала, что ей нужно вырваться от своего любовника, но ей просто в голову не приходило, что надо делать, такой она выглядела слабой и нерешительной. Она не могла призвать на помощь никого из своих друзей, Энтони удалил все номера телефонов из ее мобильника, прежде чем наконец–то вернул его ей. Он наверняка отыскал бы ее, если бы она убежала к кому–нибудь из своих подружек, он знал, где жила ее мать, так что и туда уйти она не могла.

Кончилось тем, что Ангел припомнила, как кто–то с работы сказал, что в доме, где он живет, часто оказывается свободной комната, наверное, он смог бы помочь ей. Одним ясным апрельским утром, когда Энтони уехал на встречу в Сити и сладкий дух цветущих вишен настроил его более миролюбиво, Ангел сделала свой ход.

Шагая вдоль реки, она ощущала себя призраком, невидимкой, ужасаясь тому, что не должна бы тут находиться, волновалась, как бы кто не сообщил о ней. Убеждала себя не быть глупенькой и, склонив голову, идти дальше против ветра. Она прошла Галерею Хэя, потом вышла на Тули–стрит, где увидела телефон–автомат, один из тех самых старомодных красных, которыми когда–то пользовались лондонцы. Она сама в таком не бывала уже много лет, однако незабвенная вонь застарелой мочи и высохшей слюны была до того тошнотворна, что она задохнулась, а карточки на окошках, наверное, оставляли ее подружки. Она позвонила в справочную, потом в казино, где после почти двухминутных гудков кто–то из служащих снял трубку. Когда он спросил, кто звонит, она ответила, что это Ангела, и служащий, ни о чем не расспрашивая, соединил ее, ей повезло: приятель работал в эту смену. Соображал он блестяще. Ангел ничего не пришлось объяснять. Приятель велел ей уходить — и немедленно, — так что она бросилась обратно в квартиру, собрала свои любимые наряды, оставив все остальное. Когда же спустя четверть часа она вышла из дому, бледно–серые облака затянули солнце, стало прохладнее, еще более зловеще, быстролетящие тени были резки, определенны, пейзаж под ними менялся. Ангел взмахнула рукой, останавливая такси, и машина повезла ее за реку, потом к Сити поближе к Энтони, потом, слава все святым, снова подальше от него, вдоль Аппер–стрит к Финсбери — Парк. Попав туда, она обнаружила, что дом — лачуга, от него не открывался вид на реку и там не было ливрейного привратника, который приветствовал бы ее: «Доброе утро, мисс Крауфорд», — зато он был безопасен, а она свободна, так что для Ангел это был — дворец.

 

38

Ангел возвращается из туалета, она в хорошем настроении, глаза у нее сверкают, и я едва не жалею, что не пошла вместе с ней. Она садится по другую сторону от Саймона и заводит разговор с Х из КСГХ, могу догадаться, что ей понадобится немного времени, чтобы понять, что он иждивенец всей четверки, человек без таланта, кому просто повезло. Ангел так сообразительна и способна, что стыд берет при мысли, что все это уходит всего лишь на работу в казино, она могла бы сделать гораздо больше, а потом я вспоминаю, через что ей довелось пройти, и уже чудом считаю, что она вообще выжила.

Обслуживающее воинство наваливается снова и подает лимонный пирог с черникой и кремом–фреш (уж для такого знаменательного события можно было побольше постараться с меню). Наградная часть вечера должна вскоре начаться, на роль ведущего взяли того же самого говоруна с Канала 4, как раз сейчас его накачивает информацией близкая к обмороку женщина с блокнотом и на высоких каблуках, на которых она не умеет ходить. Один из официантов доливает мне вина и делает это второпях, словно у меня иного выбора нет. Как принять такое? Наверное, не стоило бы, но мне скучно и я не в духе, так что делаю глоточек, потом другой, но все равно не в силах избавиться от ощущения, будто я всего лишь «почти здесь», что я просто наблюдаю. Лицо Саймона делается больше, надвигается на меня, когда я смотрю на него, все, похоже, утратило пропорции, огни, пустившиеся с началом презентации в вальс по сцене, кричаще ярки, и я опускаю глаза на мой наполовину съеденный лимонный пирог и чую, что вновь перестаю себя сдерживать. Должно быть, это от лекарств, которые дал мне врач, они явно не поладили с моим организмом, а поскольку я не знаю, чем еще заняться, то поднимаю бокал и пью.

Ведущий отпускает рискованную шутку про то, какая куча бездельников занимается рекламой, но он в зале, заполненном людьми, работающими в рекламе, и шутка выходит плоской. Кто–то прерывает его выкриком, мол, они, по крайней мере, не шляются по массажным салонам, намекая на недавний скандал с этим телеведущим, которым упивались таблоиды, и тот направляется прочь со сцены, однако стоявшей в кулисах Даме–с–Блокнотом не сразу, но удается его успокоить.

Награды следуют нескончаемым потоком, и я поверить не могу, что считала такой важностью приход сюда — именно сегодня изо всех дней. «Откровение» номинировано на приз за лучший рекламный телеролик, и, когда объявлено о его победе, я встаю, чтобы вместе с Саймоном получить награду. Когда я стою в своем длинном зеленом платье и кривляю рожи перед камерой, держа диплом за рекламку о бесполезных подмышечных зонах, с которыми связаны взбрыкивающие пони–беглянки, я думаю: до чего же смешон весь этот мир, и дивлюсь тому, что мне понадобилось так много времени, чтобы уразуметь это. Не знаю, с чего я вдруг занялась самоедством, тут дело не в том, будто мы сняли кино или еще что: мы ж не на вручении Оскара, — я просто старалась продать какую–то фигню. Это и впрямь забавно.

Непутевый ведущий бросает еще одну неподобающую реплику, имеющую отношение к рекламе, когда следующая награжденная появляется на сцене в пышном оранжевом платье, и народ в зале нервно хихикает. С меня хватит. Оглядываю стол: Саймон вцепился в Ангел, у Тигры скучающий и надменный вид, будто все это ниже ее достоинства, а я уверена, что так оно и есть, — и мне жутко захотелось вскочить, бегом броситься через зал к спасительной дамской комнате, к содержимому моей сумочки. А потом вспоминаю, что спустила то содержимое в унитаз еще на работе, и уже не испытываю при этом того самодовольства, так что взамен поднимаю бокал и пью свое белое вино, вино теплое, но я пью его глоток за глотком, я не знаю, чем еще занять свои руки. Зал, кажется, поехал от меня, словно пол надвое расщепился, и сцена поплыла куда–то в сторону Парк — Лэйн, оставляя меня в полной безысходности тут, на плоту рекламной жизни в океане моей загубленной жизни. Встряхиваю головой и силюсь вспомнить, что это обещало стать новым днем, новым началом. «Нет, не стало, тянется все тот же день, да и, в конце концов, что это меняет». Ясность осознания, что никакого четкого конца нет, нет конца глубокой печали, что я, может, и изменила свою жизнь, позволила целому году в ней пройти, однако отчаяние никуда не делось и теперь всегда будет во мне. Что сказать? Понимание всего этого изнуряет меня, меня ведет вперед, прямо на стол, голова моя аккуратно склоняется вбок — прямо в остатки моего лимонного пирога.

 

39

Бен стоял на кухне маленькой квартирки Эмили в Честере, где теперь они жили вместе и где, как ни старалась Эмили изо всех сил содержать ее опрятной, от их вещей уже не было прохода. Шел дождь, горела лампа дневного света, хотя Эмили до сих пор не выносила его. Он положил мобильник на стол. Лицо его ничего не выражало.

— Ну и? — произнесла Эмили.

— Что — ну и?

— Бен, не дразни меня. Прошу тебя. Для меня это невыносимо.

— Они об этом подумали, — сказал он. — И решили… — Бен умолк.

— Что?!

— Они решили…

У Эмили был такой вид, будто она готова была наброситься на него, наземь свалить, но он все равно заставлял ее ждать. Он был как в воду опущенный, словно бы сообщить ей было для него невыносимо.

— …Они решили… принять наше предложение.

Эмили взвизгнула и бросилась к нему.

— Еще многое предстоит сделать, Эм, — смеялся он, поддаваясь ее натиску. — Все еще может провалиться. А даже если и нет, то поначалу мы окажемся на бобах, что вовсе не хорошо. — Бен пытался сдерживать себя, но Эмили понимала, что и он в восторге, просто не желает расставаться со своими надеждами, пока дело не будет сделано: должно быть, в нем говорил бухгалтер, кому необходима защищенность определенности.

— Мне все равно, — заявила Эмили. Мысли ее занимал деревенский домик, такой запущенный и обветшалый на вид. Она сумеет сделать его красивым. Превратит его в настоящий дом для них. Для детей, которые однажды у них появятся. От предвкушения у нее голова кружилась… и тут она вспомнила про Кэролайн и, как ни старалась, не смогла избавиться от проблеска вины за свою радость, однако сочла за лучшее не омрачать ее.

Белый фургон робко, подрагивая, сдавал задним ходом к бордюру. Бен головой высунулся в окошко, тогда как Эмили руками делала манящие знаки, словно бы он не доверял ей, но толку в том не было, он все равно ничего не видел.

— Держи на меня, — говорила она. — На меня. — Она махала руками, сжимая и разжимая пальцы на ладонях, словно исполняла какое–то замысловатое психотерапевтическое упражнение. Вдруг она встала и вместо того, чтобы повернуть к нему раскрытые в ладонях руки, закричала: «Тпру!» — как будто он был непослушным пони, а когда таким способом остановить мужа не получилось, она яростно бухнула рукой по кузову фургона и отскочила в сторону, но было уже поздно.

Раздался душераздирающий скрежет, словно череп треснул.

— Какого лешего… — вырвалось у Бена.

— Черт, извини, — пробормотала Эмили.

— Эм, побойся бога!

— Ой, нет, я идиотка. — Пока Бен глушил двигатель и выбирался из кабины, она беспомощно разглядывала заднюю часть фургона, которая въехала в фонарный столб.

Бен, нагнувшись, обследовал повреждение, ничего не говоря, он был явно зол на нее.

— Не так уж плохо, а? — с надеждой выговорила она. — Только тормозной фонарь разбило.

— Хмм, тебе везет, — наконец–то произнес он, выпрямляясь. — По–моему, это всего лишь пластиковый бампер.

Эмили чувствовала, как стихает неприятное ощущение в желудке.

— Слава богу, — сказала она. Помолчала, стараясь понять, в каком он расположении духа. — И, в любом случае, если честно, то в этом не моя вина, ты должен был следить внимательно. — Она заговорила на адвокатский манер. — Полагаю, ты убедишься, что единственным, кто несет ответственность за любые возникающие проблемы, является лицо, управляющее транспортным средством.

— Тут не до смеха, Эмили, — заметил Бен. — Занявшись перевозом сами, мы рассчитывали сэкономить деньги.

Она прильнула к нему, обвила руками, сказала, мол, по крайней мере, у них все–таки есть дом их мечты, не так уж все и плохо. Он, хоть и пытался оставаться сердитым на нее, но, как оказалось, не смог. Пока он созерцал арендованный фургон, который (он вынужден был признать это) годился для маневрирования не больше, чем черт для отпевания, на дороге зачихала машина, оплевывая все вокруг выхлопными газами.

— Ну вот, Дэйв, по крайности, уже здесь, — сказал Бен, выходя из затруднения. — Пойду лучше припаркую эту таратайку как следует, чтоб можно было начать разгрузку. — Он глянул на нее сверху вниз из кабины, вновь запуская двигатель. — О нет, помощь твоя мне больше не нужна, спасибочки.

В то утро пораньше они заканчивали паковку вещей со старой квартиры, подбирая последние остатки своей жизни в ней: совок с веником, тазик для мытья посуды и посудное полотенце, пару резиновых сапог, коврик у двери, — и швыряли их как придется в большие черные мешки для мусора, поскольку коробки у них кончились.

— Ой, между прочим, Мария обещала забежать попозже, — сообщила Эмили безо всякой задней мысли. — По–моему, было бы хорошо, если б кто–то еще нам помог вместе с Дэйвом.

— Эмили, — вздохнул Бен, — когда ты только перестанешь сводить эту парочку? Тебя ж насквозь видно!

— Ты разве не считаешь, что вместе им было бы прекрасно? — спросила Эмили.

Бен тогда бросил на нее полный отчаяния взгляд: временами она бывала такой бестолковой.

— Знаешь, сами они явно так не считают, иначе это давно бы произошло, судя по количеству твоих попыток свести их.

— Да ведь Мария идеально ему подошла бы, — упорствовала Эмили. — Спорить могу, ей в радость было бы прыгать с парашютом. И я всегда так переживала за нее с тех пор, как они с Эшем разбежались, ей так тяжко приходилось.

— Эмили, нельзя бегать повсюду, устраивая жизни других людей, вспомни, сколько сил ты на Кэролайн потратила. С Марией все прекрасно. Не надо опекать ее.

— О, — вспыхнула Эмили, — я и не собиралась. Как бы то ни было, а помочь она вызвалась сама. Говорила, что ей нечем заняться на выходные.

— А я тебе говорю, не жди ничего, потому как этого просто не будет.

— Откуда тебе знать? — не сдавалась Эмили. Она исчезла в недрах шкафа в коридоре и голос ее долетал приглушенно. — Просто ты парень.

— Эмили, — сказал ей в спину Бэн. — Я тебя очень люблю, но ты не Силла Блэк.

Когда Эмили выбралась из шкафа, нос у нее был вымазан в грязи, а волосы растрепались, выбившись из заколки. Она глянула ему в лицо, хранившее самодовольное выражение, ласково улыбнулась, а потом запустила огромной ацтекской подушкой, которую когда–то соорудила ей мать, прямо мужу в голову.

Уже после шести вечера Бен с Дэйвом опустились на диван, который занял свое новое место в уютной маленькой гостиной, и принялись за баночное пиво. Мария неудобно пристроилась на серебряное кресло–качалку с кружкой чая, который она приготовила для себя и Эмили. Эмили стояла, чай ее стыл, а она копалась в коробке с надписью «Украшения», извлекая из упаковки стеклянные чаши, подсвечники, греющие свечи под чайники, рамы для картин и пытаясь пристроить их в разных местах комнаты.

— Эмили, ты уверена, что тебе не надо присесть? — обратилась к подруге Мария. — По–моему, сегодня ты достаточно поработала.

— Не надо, не трогай ее, — сказал Бен. — Для Эмили это лучшее из занятий.

— Знаю, это могло бы подождать до завтра, — улыбнулась Эмили. — Но просто мне хочется, чтобы в нашу первую ночь здесь можно было чувствовать себя больше по–домашнему. — Она помолчала. — Вы оба не хотели бы остаться на вечернюю пиццу? Мы сделаем заказ и тем выразим вам свою признательность.

— Нет–нет, спасибо, — быстро проговорила Мария, хотя Дэйв, судя по его виду, был не прочь отведать пиццы. — Мне скоро уже надо дома быть, да и вообще вам надо провести ваш первый вечер здесь вдвоем.

Как ни старалась Эмили уговорить подругу, Мария отказывалась, кончилось тем, что Эмили настояла на том, что отвезет ее домой, потому как это самое малое, чем она могла бы отблагодарить за всю оказанную Марией помощь, а ко времени ее возвращения ушел и Дэйв, которому Эмили так и не успела сказать спасибо, за что надулась на Бена.

Бен спросил, не будет ли Эмили возражать против карри вместо пиццы, и та, притворно вздохнув, ответила, что, видимо, не будет — ради разнообразия. Ирония иронией, а они уминали еду на кушетке перед только что подключенным телевизором, который слегка трещал, поскольку тарелку–антенну еще не подсоединили, но это не имело никакого значения, потому как Эмили не обращала внимания на то, что показывали на экране. Мысли ее целиком были заняты тем, как шторы или жалюзи будут лучше выглядеть на окнах, в какой цвет красить стены и какие растения ей следует посадить в ящиках под окнами, пока Бен в конце концов не шикнул на нее и не сказал, что с большим удовольствием послушает героев «Фактора Икс», а ее причитаний по поводу домашнего убранства он наслушался вдоволь, так что дело кончилось тем, что она, стащив его с кушетки, заявила, что устала и что совсем не лишним было бы заодно посмотреть, на что похожа их спальня.

 

40

Ангел слегка встряхивает меня, и я слышу смех, а когда сонливо распрямляюсь, то понимаю, что на этот раз народ смеется надо мной, что этот придурок ведущий теперь объектом оскорблений избрал меня. Усаживаюсь за столом прямо и стараюсь сохранить самообладание. Меньше всего меня трогает, что этот тип говорит или отчего люди смеются, какое значение это имеет сегодня, как ни в какой другой день? Вскидываю голову, как пони, и от меня отлетает маленький кусочек пирога, а ухо становится какое–то липкое, только я все равно достаточно пьяна, чтобы попросту попивать себе из бокала с беззаботным видом, разговор меж тем переходит к следующей занудной награде.

— Детка, ты как, в порядке? — шепчет Ангел. — По–моему, эта последняя, потом мы можем пойти и привести тебя в порядок.

— Мне хорошо, — говорю, и хотя я все еще пьяна, но уже получше вникаю, похоже, ничто так не помогает одолеть вечер награждений, как коротенький сон. Смотрю на часы: боже мой, еще только 10.30. Блаженно улыбаюсь всем за столом, а они все смотрят на меня, но не снисходительно или презрительно, а просто участливо, и, по–моему, все они отличные ребята, если смотреть поглубже.

Ведущий произносит свой заключительный шутовской монолог, мы аплодируем ему вежливо, и он проваливает в свое привычное стойло делать карьеру на телевидении и на ночных тусовках. Я не держу на него зла за оскорбления в мой адрес, просто мне его немножечко жаль — как Эмили пожалела бы. Ангел берет меня за руку, и мы добираемся до туалетов, рядом с ней я по–прежнему чувствую себя зеленой и неуклюжей, эдакой бросающейся в глаза верзилой, долговязым лимоном, судя по физиономии. Народ глазеет на меня. Половина моего лица будто вымазана клеем. Ангел помогает мне очистить с себя пирог, а потом начинает подпихивать к кабинке, уверяя, что это, может, поможет, и, хотя мне хочется отчаянно и уж наверняка я заслужила понюшку после всех этих чертовых награждений, я думаю о своем сыне и все равно упираюсь. Мое воздержание придает мне неведомую силу, будто я наконец–то в выигрыше. Брызгаю в лицо холодной водой и теперь просыпаюсь окончательно, даже кайф ловлю, а когда мы вновь пересекаем банкетный зал, я уже не неуклюжая и не на стручок похожая, а сочно–зеленая и гибкая, словно длинная прядь водорослей, что грациозно колышется под водой: корень держит, и все же — свободная. Платье на мне волнует и чарует, красивые туфли на гвоздиках только сил придают, а не мешают; уверена, что на этот раз я обращаю на себя внимание вполне обоснованно. Возвратившись, сажусь за стол рядом с Саймоном и излучаю улыбку на миллион долларов, а он наливает мне в бокал шампанское, которое заказал, чтобы отпраздновать победу нашего «Откровения».

— Отличная работа, дорогая моя Кэт. Вам уже лучше?

— Чувствую себя потрясно, — отвечаю и делаю глоток, и это действительно так, не знаю, чем врач меня напичкал, но вместе с шампанским оно оказалось динамитом.

— Меня пригласили на дружескую вечеринку в «Граучо» попозже… вы как, расположены? Могу взять с собой только вас и Ангел, так что, прошу, не говорите ничего остальным.

— Звучит волшебно, — легкомысленно бросаю я, залпом опрокидываю бокал, беру его за руку и тащу на танцпол, где уже зазвучала «А я вот выживу!». Удивительно, но Саймон не противится, танцпол уже забит народом, я вскидываю руки над головой и пою в такт слово в слово, чувствую себя освобожденной, сильной, неодолимой.

 

41

Собравшись наконец с духом и уйдя от мужа, после того что тот вытворил на свадьбе Эмили, Фрэнсис сама себе дивилась, отчего она не сделала этого на много лет раньше. Любить Эндрю она не переставала, несмотря на все его измены и издевательства над нею, однако с опозданием поняла, что натуре мужа присущ один порок, который не даст ему пропустить смазливую мордашку или пышные груди… или, в сущности, ни одну, которая вознесет его «я» и поможет забыть, что он женатый человек, что у него две дочери, забыть про не бог весть какую карьеру, про пробивающуюся на голове плешь.

Фрэнсис прекрасно понимала, что не могла оставаться у Эмили с Беном надолго, все–таки они новобрачные (плюс Кэролайн то и дело наезжала в гости и вела себя чересчур уж по–дружески с Беном, чтобы это хоть кому–то понравилось). Однако на следующий день после свадьбы, похоже, пришло мгновенное решение затянувшейся головоломки: дом был пуст, ключ лежал у нее в сумочке, и это означало окончательный разрыв с Эндрю — к тому ж она знала, что Эмили с Беном возражать не станут, учитывая сложившиеся обстоятельства.

Эмили, как всегда, была предупредительна, помогла матери подыскать съемную квартиру и даже платила за нее, пока улаживались все дела с продажей дома. А теперь у Фрэнсис собственный маленький коттедж в старом городе, и он ей нравится куда больше, чем старые усадебные хоромы с их унылыми квадратными комнатами и смертельно опасными стеклянными дверями. Она записалась на литературные курсы и в группу йоги, выяснила, что люди в них дружелюбны и некоторые, как и она, живут сами по себе. Особенно подружилась она с одной женщиной по имени Линда с литературных курсов. Эта Линда, ставшая вдовой, устроила себе фантастическую новую жизнь и собиралась на благотворительное восхождение на гору Кения. Когда она предложила Фрэнсис отправиться с нею вместе, та подумала: «А почему бы и нет?» — и вот теперь она в Хитроу спустя почти год после того, как бросила мужа. Хотя ее до боли беспокоила судьба Кэролайн, но улетала она всего на десять дней и убеждала себя, что с Кэролайн все будет хорошо.

 

42

После еще одной песни Саймон уводит меня с танцпола и предлагает отправиться на вечеринку к своему другу. В глубине души я понимаю, что идти мне не следует, следует отправиться в постельку домой, ведь день был таким долгим и мучительным… но я перевозбуждена, наэлектризована, мне нравится танцевать в моем длинном изумрудном платье. Понимаю, что это безумие, но не чувствую в себе готовности положить конец этому вечеру, хочу за полночь задержаться, прямо до 7 мая, когда (уверена!) все будет обстоять лучше. Я даже позволяю своей руке остаться в руке Саймона, когда мы уходим, его касание несет тепло и покой. Ангел, как всегда, мила и настоятельно подхватывает меня под другую руку, хотя, уверена, мне этого вовсе не нужно, я уже пришла в норму, и голова у меня не кружится, я точно протрезвела. Шофер Саймона ожидает возле гостиницы, и мы катим по центру Лондона, где улицы свободны и машины мчат быстро, большой черный лимузин ободряет своей основательностью, тяжким хлопком закрывшейся двери, своей защищенностью, так что, когда мы добираемся до Дин–стрит, я не желаю из него выходить. Когда мы останавливаемся возле клуба, я на миг вспоминаю Кэролайн, какой молодой она была, когда под бомбу попала тут, за углом, как потеряла она своего ребенка и своего любовника, внезапно мне становится до боли ее жалко, я почти прощаю ее.

Клуб полон модно одетого народа и узнаваемых знаменитостей, я, хоть и пытаюсь не чувствовать себя неуместной, самозванкой, конечно же, такая и есть. У Ангел такой вид, будто она родилась тут, невзирая ни на какой акцент, она легко становится своей в этом обществе, целую вечность щебечет о чем–то с хозяином вечеринки, который, похоже, модельер со своим магазином в Ковент — Гардене.

Саймон проводит меня к бару, заказывает еще шампанского, и, делая свой первый глоток, я осознаю, что полночь уже минула, и в душе поздравляю себя с началом дня после, как вдруг кто–то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь и вижу ярко размалеванного молодого человека с травленными перекисью волосами и густо наведенными бровями.

— Кэз, — говорит он, — дарааагуша, это ты! До чего ж потрясно тебя видеть. — И он заключает меня в легкие пахучие объятия, словно я хрупкая и изящная драгоценность.

На минуту я теряюсь, а потом доходит: он, должно быть, думает, что я Кэролайн! По–моему, удивительно, что прежде такого никогда не случалось… а потом я вспоминаю тот жуткий день в Хэмпстед — Хит и поверить не могу, что не поняла тогда: тот мужчина не меня узнал, он тоже, должно быть, принял меня за нее. Я и забыла, что я — близняшка, что похожа на свою сестру, вот и не знаю, что сказать и что сделать. Саймон смотрит на меня, но, по–моему, он не расслышал имя, и я цепляюсь за это.

— Привет, — говорю и чувствую, как внутри все пошло кругом.

— Как у тебя сейчас–то дела? Чем занимаешься? — спрашивает напомаженный девочка–мужчина.

— А-а, то да се, — беззаботно отвечаю я. — Все еще в модном бизнесе работаю. — Надеюсь, Саймон этого не слышит. — Извини, надо в дамскую комнату наведаться, приятно повидаться. — И я шагаю к Ангел, яростно шепчу ей, и она неохотно протягивает мне свою крохотную розовую шелковую косметичку, впрочем, беспокойно приговаривает, что мне это ни к чему.

Наркотик с силой бьет в голову, меня шатает в кабинке, решаю, что на этот раз я и в самом деле отправляюсь домой, нельзя мне в один день ничего больше. Ангел была права, хватит мне, о чем я думала–то, когда сюда шла? Пойду к Саймону, скажу ему, что неважно себя чувствую, он вызовет мне такси, а я подожду на улице, на воздухе. Ангел может оставаться, если хочет, мне нужды нет портить ей вечер. Интересно, думаю, кто еще тут может знать Кэролайн, в конце концов эту вечеринку модельер же устроил, и мысленно казню себя за глупое свое поведение. Гляжу в зеркало и вижу высокую девушку с пылающими щеками, сверкающим взглядом, пунцовой раной губной помады над изумрудным платьем. Выгляжу довольно классно, если все принять во внимание. Расправляю плечи и поворачиваюсь к двери, а когда открываю ее, у меня мозги переворачиваются, будто я уразуметь не могу, что происходит, будто я уразуметь не могу, отчего оказываюсь глаза в глаза со своим мужем.

 

43

Путешествие на гору Кения стало для Фрэнсис волнующим, открывающим иную жизнь. Она вообще никогда не выезжала из Европы, никогда прежде не спала в палатке, никогда не была на высоте в горах, никогда не восходила на гору с живыми цыплятами, чтобы двумя днями позже съесть их в жидком вареве. Никогда прежде не смотрела она в пять часов утра с обледенелой вершины на раскинувшиеся внизу равнины, когда восходило солнце. А теперь признавала: вот это и есть жизнь, вот для чего занесло ее на эту планету, чтобы сердце ее билось громко, часто и свободно. Ее восхищал, покорял контраст между жаркой многокрасочностью пейзажа у подошвы горы и температурой ниже нуля, отвесными ледяными стенами на ее вершине. Несмотря на отсутствие всяческих удобств, с болью обретаемый опыт, она заглотнула эту приманку, поняла, что отныне такие путешествия станут ее делом до конца жизни. Больше никаких унылых недель в Бретани или Корнуэлле с ее развратным мужем. Была и еще одна сторона этого путешествия, которая заставляла сердце биться учащенно: среди проводников был там один… и пусть он был на два десятка лет ее моложе, было что–то такое в его фигуре, в том, как он повелевал группой, что наделяло ее щемящим осознанием того, где он находился, все время, а если он подходил к ней или спрашивал, как она себя чувствует, она вспыхивала румянцем, как девочка. Спуск, как выяснилось, заставил ее взгрустнуть, и, когда они добрались до нижних склонов, Фрэнсис была признательна за радостную весть: предстояло провести еще одну ночь в тамошних хижинах, а уже потом утром возвращаться в Найроби. Когда она в свете вечернего солнца сидела на траве, пила местное пиво с остальной группой, чувство было такое, словно ей совершенно не хочется уходить с этой горы, расставаться с этой минутой. Ну и, когда под конец ночи он шепнул номер своей хижины ей, Фрэнсис, она была потрясена, зато Линда дала ей команду «вперед!» — и она пошла, и провела ночь такой великолепной изматывающей животной страсти с этим черным божеством во плоти, что подумала, если ей никогда больше не случится еще раз испытать страсть, то, по крайней мере, эта у нее была.

 

44

Мужчина, стоявший передо мной, это Бен из только что завершившегося года, тот, каким я его впервые встретила, а не нынешний сломленный Бен. Я настолько смущена всеми событиями этого нескончаемого дня, оттого, что меня только что за Кэролайн приняли, что никак не могу уразуметь, что он тут делает, перенесенный в пространстве и во времени. Похоже, я напрочь утратила всякое представление о реальности, просто стою и глазею на него, а он на меня, на мои выразительные глаза и яркие губы. Бьющий меня электроток так же яростен, как и тогда, в миг, когда я влюбилась в своего мужа, прямо перед тем злосчастным прыжком с парашютом, когда он затянул на мне лямки и фейерверком взметнул огонь по моим бедрам. Пытаюсь прийти в себя, отвожу пристальный взгляд, смотрю себе под ноги, на свои серебряные каблуки, которые непременно унесут меня прочь от этого свихнувшегося дня. Ощущение такое, словно драть мне надо отсюда, незачем мне натыкаться еще на кого–то, кто мог бы знать меня или мою сестру, кто обитает в моем мрачном внутреннем мире. Делаю шаг вперед, ноги заплетаются на каблуках, он подхватывает меня за руку и говорит:

— С вами все о’кей?

— Да, — отвечаю. — Просто голова немного закружилась, нужно, думаю, на свежий воздух. — И этот красавец берет меня нежно под руку и так заботливо ведет через толпы людей, мимо бара, мимо Саймона с Ангел и выводит прямо в прохладу полуночной улицы. — Думаю, мне домой надо, — говорю. — Не будете так любезны вызвать мне такси?

— Конечно, — отвечает он. — Только это может некоторое время занять, вы как, выстоите? — Я киваю, однако наваливаюсь на него всем телом, оседая. — Может, проще будет поймать машину. Вы как, сможете пройти немного? Там, на Чаринг — Кросс–роуд, побольше машин попадается.

И мы медленно шагаем по Олд — Комптон–стрит, мимо перестроенного «Адмирала Дункана», немногие прохожие оглядываются на нас, а я, сама не знаю почему, больше в обморок не падаю и не шатаюсь. Когда доходим до главной улицы, черных лимузинов–такси нет, так что мой новообретенный приятель ловит таксиста в мини–автомобиле (из тех хитрецов, что дерут за проезд втридорога), и когда я иду усаживаться, приятель останавливает меня и говорит:

— Послушайте, мне не по себе, что я вас вот так бросаю. Я живу сразу за углом. Хотите, пойдем туда, пока вы не почувствуете себя немного лучше? Могу напоить вас чаем, если заходите.

Я все еще не знаю, как его зовут, но день тянется уже так долго и настолько выбивается из реальности, что я, к своему удивлению, говорю «да» (малый как–то не похож на маньяка с топором), так что он просит таксиста подбросить нас до Мэрилебон, а когда мы добираемся туда, квартира его оказывается над каким–то магазином — и она классная: громадная, стильная, прекрасно обставленная. Присаживаюсь на диван и наконец–то чувствую себя в безопасности, словно в конце концов попала туда, куда должна была попасть сегодня, ничего больше не хочу, как только свернуться в клубочек и заснуть.

— Простите, я даже имени вашего не знаю, — говорю я, а он как–то странно смотрит на меня и в ответ:

— Я вашего тоже не знаю.

— Я Эмили, — произношу прежде, чем успеваю остановиться.

— А я Робби, — отвечает он.

— Рада познакомится, Робби, — бормочу, застенчиво улыбаюсь и закрываю глаза.

 

45

Когда Фрэнсис вернулась в гостиницу в Найроби, ее поджидало сообщение. «Мам, привет, позвони мне как можно скорее. Любящая тебя Эмс». У Фрэнсис все заныло, она даже грязь на себе ощутила, как будто ее дочь могла догадаться на том конце телефонной линии, чем она всю ночь занималась с проводником этого Олимпийского турне. Набирая номер, она испытывала тот же знакомый страх, понимая, что речь пойдет о Кэролайн, а ей так не хотелось переноситься обратно в драму и потрясения, она хотела навеки остаться под африканским солнцем.

Вечность потребовалась, чтобы на линии произошло соединение, а потом еще вечность, чтобы Эмили ответила. Фрэнсис оказалась права: разговор о Кэролайн.

Ее арестовали за вождение в пьяном виде, норму она превысила в два с половиной раза, а потом устроила настоящий скандал в участке, ночь ее продержали в камере, пока она не выплакалась, протрезвела и не утихомирилась.

— Мам, я не знала, звонить ли тебе, но Кэролайн говорит, что на этот раз хочет отправиться прямо в лечебницу, что, по–моему, и в самом деле вещь хорошая… и… хм… ну… в общем, она говорит, что у нее совсем нет денег. Мы с Беном кое–чем помочь сможем, но для нас это большие деньги.

— Передай ей, пусть едет в клинику, а сама не беспокойся: со счетом я утрясу, — сказала Фрэнсис, хотя и не знала, откуда достать денег.

Но это было меньшее, что она могла бы сделать для своей дочери: в конце концов, в том, как все обернулось с Кэролайн, целиком ее вина. По крайней мере, в последнее время они стали ближе, слава богу. Она задумалась, поможет ли лечение на этот раз, сделается ли Кэролайн когда–нибудь лучше или всю жизнь будет бороться с какой–нибудь болезнью в себе либо с пагубной привычкой. Мысли повергли Фрэнсис в печаль, она вышла из вестибюля и раскинулась под солнцем в шезлонге. Она в такой дали от своего ребенка, ее ребенка, кому нужна она, вечно бесполезная мать, возлежащая возле бассейна в Африке, у которой до сих пор внутри все ломит, а в ноздрях все еще держится этот незабываемый чарующий запах страсти.

 

46

Когда я просыпаюсь, меня укрывает одеяло, я лежу, вытянувшись, на диване и понятия не имею, где нахожусь. Осторожно перебираю вчерашние события: неудачный обед с Саймоном, мое жуткое расстройство здоровья, день, проведенный недвижимо в постели, ужасная церемония награждения, мое безумное сумасбродство, вечеринка в частном клубе, меня по ошибке за Кэролайн приняли… Понемногу окончание вечера раскручивается в мозгу, и наконец я вспоминаю незнакомца, с которым ушла домой. Глянула на себя: я все еще в своем зеленом платье (хороший знак), я все еще в его гостиной (еще один), но его тут нет. Становится стыдно, что я, должно быть, отключилась… сколько времени я тут? Сколько сейчас времени? Часы на стене показывают половину седьмого. Утра или вечера? Да, должно быть, утро, утро субботы. Во рту сухо, голову разносит, словно произошел атомный взрыв, дикая боль. Сажусь, стискиваю голову и стараюсь сообразить, как отсюда лучше выбраться. Малый, похоже, очень добр и, по всему судя, ко мне не приставал, так что, может, мне следует просто уйти, оставив ему записку, поблагодарить за гостеприимство. Или, наверное, лучше заглянуть к нему в спальню, просто чтоб сказать «пока»? Как, черт возьми, по этикету–то положено? Понимаю, что за вид у меня будет на улице в атласном платье и размазанном макияже, надо такси вызвать… но я же понятия не имею, где я, какой адрес называть. Мне отчаянно нужно добраться до душа, чтобы встряхнуться, и, шатаясь, я прохожу через комнату в коридор. Кухня напротив — она огромная и ультрамодерновая, с островком посредине и четырьмя высокими фасонными белыми стульями, аккуратно пристроенными по окружности. Нахожу тумблер на сливе, включаю затычку, отчего насос начинает работать на всю мощность и завывает на всю квартиру. В панике выключаю его и пью воду прямо из раковины. Я все еще ломаю голову, как мне выбраться, когда слышу шаги и в двери появляется Робби — он в белой футболке и трусах–боксерках, стряхивает с себя остатки сна.

— Как ни жаль, я все еще тут, — произношу.

— Мне не жаль, — говорит Робби. Я смущенно опускаю взгляд. Он вызывает во мне такое волнение, какого я не испытывала ни с кем другим, кроме Бена, чувствую себя изменницей, и мысль эта смехотворна.

— Хотите чаю?

— Еще очень рано, возвращайтесь–ка в постель, — говорю.

— Да нет, нет, все о’кей, — говорит он, подходит, берет чайник и передает его мне. Меня физически тянет к нему, как к магниту, и это ощущение распространяется по всему телу — от груди до ног.

Робби смущает меня. Он симпатичен, заботлив, богат, вероятно, и уж точно слишком хорош, чтобы в такое верилось. Его кухня девственно непорочна, словно ею никогда не пользовались. Он наливает чай в две кружки, мы проходим в гостиную, и я неловко усаживаюсь на один диван рядом со свернутым одеялом, а Робби садится на другой. Не отрываю глаз от коричневатой пены, образовавшейся по краям моей кружки, куда Робби добавил молока. Не знаю, что говорить, куда смотреть, из головы никак не уходит мысль, как же он похож на моего мужа. Голову, кстати, все еще ломает.

— У вас нет каких–нибудь таблеток от головной боли? — спрашиваю, в основном чтобы молчание прервать.

— Сейчас, — говорит Робби, встает, и, когда он проходит мимо, замечаю, что опять затаиваю дыхание. Выдавливаю найденные им для меня таблетки из серебристой фольги и глотаю их, запивая чаем, хотя он и подал мне стакан воды. Чай обжигает мне горло.

— Это у меня не с самого похмелья, — объясняю. — Просто вчера выдался насыщенный день.

— Все о’кей, — говорит Робби. И, помолчав: — Послушайте, я устал, а у вас голова болит, так что, надеюсь, позволите спросить… э-э… не согласитесь ли пойти и прилечь, и мы просто сможем опять поспать? Там будет куда удобнее, чем здесь.

Я не отвечаю.

— Или, если предпочитаете, есть свободная комната, — добавляет он.

Пробую сообразить. Понимаю: мне надо ехать домой, но, стоит мне выпрямиться, как голова начинает болеть с такой силой, что даже думать о поездке в такси не хочется. Хочется опять поспать. По–моему, и ему до смерти хочется. Может, и стоило бы принять его предложение занять свободную комнату, но что–то говорит мне, что это бы стало излишней тратой… вот только чего? — тут у меня уверенности нет.

— Звучит заманчиво, — говорю под конец, словно он мне чашку чая предлагал. — Не будете возражать, если я у вас футболку одолжу или еще что–нибудь? Отчаянно хочется сбросить это платье и… — Я умолкаю.

— Конечно, — отвечает Робби, поднимается и ведет меня к спальне. Решительно осознаю, что это ключевой момент, что меня несет вместе с этим мужчиной, которого я только что встретила, в еще одну новую стадию моей жизни на этой земле.

 

47

После того как Эмили ушла, Бен изо всех сил старался жить, как живется. Пытался не винить ее, пытался понять, почему она сделала это, и в общем–то от осознания, что она все заранее обдумала, взяла свой паспорт, обналичила банковский счет, становилось легче: по крайней мере, он знал, что она где–то там, не лежит бездыханная и неузнанная где–нибудь в глухом лесу или в вонючей канаве. В иные же времена он невероятно злился на нее, на ее трусливый уход от него с Чарли, за то, что они переживали трудности выпавшей им судьбы не вместе. Она все неправильно поняла: с той самой минуты, как они встретились, им предназначено было оставаться вместе навсегда, в горе и в радости, вот чему полагалось бы случиться в их истории. Только вот земля словно сама собой стала вращаться наоборот, превратившись в головокружительный антимир, где с того дня все пошло не так и где Бен был бессилен что–либо исправить. Все его усилия найти ее ничего не дали. Полиция, если что и смогла сделать, так только выразить ему сочувствие, а Государственная налоговая служба и вовсе отказалась помочь, заявив, что не имеет права сообщать конфиденциальную информацию в случаях добровольных исчезновений.

Когда Бен услышал это, произнесенное отрешенно–официальным женским голосом, он, взбешенный таким безразличием, чуть телефон не разбил, шмякнув им по столу. В отчаянии он взял отпуск на работе и отправился в Девон и Западный Уэльс, объехал Парк — Дистрикт, заглядывая в гостиницы, пабы и чайные, в которых они когда–то побывали, украдкой доставал прекрасное ее фото, а потом чувствовал себя идиотом, когда на него глядели как на сумасшедшего и говорили что–нибудь вроде: «Простите, сэр, ничем не могу вам помочь». От родных жены толку не было. У Фрэнсис опять живет Кэролайн, разбежавшись со своим последним любовником (который, очевидно, оказался ей неверен), и дочь ведет себя как никогда плохо. Фрэнсис, похоже, целиком ушла в отношения со своей младшей дочерью в попытках преодолеть свое горе, так что Бену ей посоветовать было нечего. Бедняга Эндрю весь в расстройстве, так и кажется, что он угасает, уходя в самого себя, к тому же в последнее время Бен с ним редко виделся: тесть всего лишь время от времени забирал Чарли, но, похоже, даже пес его не очень–то занимал.

Только работа и Чарли давали Бену сил держаться с тех пор, как стало ясно, что Эмили и вправду не собирается возвращаться. Он установил расписание попечения, родители его приняли и повели себя очень достойно. Они, хотя и не говорили об этом никогда, все же, как он догадывался, не видели ничего удивительного в том, что их невестка сбежала, ведь посмотрите только, из какой она семьи. Эмили они любили всегда — саму по себе, это–то Бен понимал, но с отвращением восприняли все выходки на свадьбе и никогда до конца не переставали беспокоиться, как бы странности такой семейки не сказались на матери их единственного внука. Тихими ночами Бен сидел и с опаской думал о том же. Вот почему все же Эмили ушла? Только ли из–за того, что случилось, или из–за того, что где–то глубоко–глубоко натура ее все же оказалась сильно испорчена ее семьей? Всегда она выглядела такой здравой, такой сострадательной, такой жутко похожей на него… Как раз это прежде всего и привлекло его в ней с того самого первого раза, когда он увидел ее стоящей в конторке автостоянки, явно повергнутую в ужас, ковырявшую носком туфли асфальт, пока они соображали, кто в чьей машине поедет на аэродром. Тогда, едва поздоровавшись с нею, он ощутил восторг, распознав в ней что–то такое, что дало понять: вот оно. В тот первый день она, разумеется, видела его насквозь, сразу же поняла, что он сокрушен, но дело в том, что потом она в этом усомнилась, не смогла понять, насколько она потрясающа, и это еще сильнее распаляло его любовь к ней. Тогда он подумал: должно быть, вообразил себе это, — но позже, днем, когда он застегнул на ней парашютные лямки, она, выпрямившись, взглянула на него едва ли не недоуменно, и этот взгляд, похоже, означал постижение, сменившееся затем смущением. Она побрела от него, а он продолжал обряжать парашютистов, желая сосредоточиться: нельзя было отвлекаться, имея дело с парашютами.

Позже он корил себя за то, что не был дружелюбнее на обратном пути домой, но он не знал, как справиться со своими чувствами: любовь никогда еще не поражала его, он и не думал, что такого рода вещи и вправду случаются. И только когда, наконец, месяцы спустя, когда они, как в сказке, сошлись, она и рассказала, что у нее есть похожая на нее сестра–близняшка, да еще такая, которая не очень–то ее жалует, тогда Бен совершенно убедился: он ей нужен так же, как и она нужна ему. Чем–то это было похоже на то, будто он стал близнецом, какого у нее никогда не было: ее задушевным, самым лучшим другом, кто знал, о чем она думает, человеком, кому она могла сказать полную правду о том, что чувствует, неважно, какой слабостью или сумасшествием это мог счесть кто–то другой — он всегда постигал ее, понимал, что она имеет в виду. То, что их так безумно тянуло друг к другу, походило едва ли не на дополнительную награду, пусть порой Эмили и поддразнивала, говоря, что любит его, невзирая на его профессию и дурацкое времяпрепровождение, а он в ответ подтрунивал над ней, говоря, что, если она когда–нибудь от него отстанет, всегда найдется точная ее копия, которая, он уверен, его пригреет. И оба они смеялись своему озорству и полной уверенности в своих чувствах друг к другу.

Бен частенько задумывался над своей совместной с Эмили жизнью, когда Чарли спал, а он сидел в одиночестве на диване (том самом, на котором при покупке обнимались с женой в товарном зале: Эмили скинула туфли, свернулась, словно кошечка, клубочком, убеждаясь, что диван вполне удобен, чтобы его купить, — слишком уж он дорого стоит, чтобы ошибиться, сказала она тогда). В последнее время Бен, подключивший к телевизору свой компьютер, просматривал на нем бесконечные фото из их громадной коллекции и зачарованно замирал то от одного, то от другого снимка: вот сделанное с расстояния вытянутой руки фото их обдуваемых ветром лиц на каком–то безымянном зимнем пляже в Девоне; вот Эмили на фоне Дворца дожей на площади Святого Марка во вторую годовщину свадьбы; Бен держит Чарли у реки около Бакстона, опасаясь, как бы тот не прыгнул в воду; вот Эмили, еще более потрясающая, чем ей представлялось, в день их свадьбы, позади нее ласковой синевой сияет море; Эмили баюкает их младенца–сына в садике Фрэнсис, засаженном розами; они вдвоем в Сорренто во время медового месяца, держатся за руки на фоне приземистых розово–оранжевых строений, толпой спускавшихся к воде; вот Чарли и его лучшая подруга Даниель обнимаются на этой самой кушетке; Эмили смеется, поливая цветы, Чарли держится рядом, весь мокрый; вот безмятежное лицо Эмили на фоне Кносского дворца с красными колоннами на Крите, ни она, ни он еще не знают, что она беременна; все они, сбившись в кучу, на кровати утром на Рождество. Картинки мучительно проплывают по экрану, Бен едва успевает рассмотреть их, понять, когда фото сделано, а они уже уплывают, на смену им появляются другие. Бен готов часами смотреть, раз за разом думая: «Ну, еще всего одно, и ухожу», — пока его до костей не пробирал холод сгустившейся темноты, только он не мог оторваться даже для того, чтобы включить обогрев или свет, ведь она словно бы говорила с ним издали, спрашивая: «А это когда было, помнишь? А это где?» — и оказывалось, что его это, как ни странно, успокаивало.

Бывало и по–другому, когда появлялось изображение, казавшееся таким живым, таким дразнящим, что он по–прежнему отказывался верить, что она покинула его, а больше всего отказывался поверить, что он не знает ни что с ней, ни где она. И он покорялся своей тоске и одиночеству: валился порой на пол, рыдал, бил в пол кулаками, беспомощный в своем горе, словно дитя малое.

Бен держался лучше, чем кто угодно мог предположить, когда первоначальная боль улеглась, когда опали листья и, вздыхая, уходил год… вот только непереносима была мысль о Рождестве, а потому его родители настояли и устроили поездку в горы Шотландии, в памятную им крохотную гостиницу. Погода стояла не ко времени великолепная, так что время удалось провести даже не без радости. Из Манчестера они отправились рано поутру, а через полтора часа уже ехали вдоль берега Лох — Ломонд, а когда остановились дать Чарли побегать, воздух был так прозрачен и свеж, что Бену представилось, будто он вновь задышал полной грудью, впускает воздух в легкие с охотой, а не из–за того, что Чарли к тому обязывает.

Родители устроили все здраво: в гостинице было тепло и шикарно (на старомодный, потертый лад), Бена не жгла и не отвлекала никакая память о прошлом, хозяева обожали Чарли, пес был очень мил, и они без конца готовы были возиться с ним, постоянно совали ему печенье и — на этот раз — никто не возражал.

Чарли, похоже, там почти совсем забыл Эмили: ему безумно нравилось носиться на воле по берегу озера, гоняя уток, — и его озорство, его ничем не омраченная радость от красоты жизни придавали всем им сил. Смена обстановки сделала сносным и самый день Рождества. Бен чувствовал себя почти спокойно, вот только никак не мог отделаться от привычки постоянно оглядываться: а вдруг она там, а вдруг она неожиданно явится из тумана, склонится на своих длинных прелестных ногах с распростертыми руками в ожидании, когда Чарли подбежит к ней, бросится ей на руки, доказывая, что по–прежнему любит ее, пусть она и ушла от него.

 

48

Спальня Робби выкрашена в серый, под шифер, цвет, пол и мебель в ней белесые, а постель ослепительно–белая. Все это стильно и бесполо, но голо, как и кухня. Интересно, думаю, он сам такое устроил или дизайнер по интерьерам постарался, или, того хуже, подружка какая, однако спрашивать желания нет, сейчас, если честно, это не ко времени. Он дает мне футболку какой–то модной фирмы, когда я надеваю ее, зайдя в ванную, телу приятно. Футболка эта мне коротка, ноги мои еще никогда не выглядели такими длинными, и я безотчетно тяну ее вниз, идя обратно в комнату. Робби смотрит на меня, но ничего не говорит, а когда я ложусь в постель, заключает меня в объятия, держит меня нежно, по–дружески, а телу моему словно только того и надо, чтобы слиться с его телом, — боль в голове начинает стихать.

— До чего же приятно, — выговаривает он тихо, — что ты воспринимаешь меня в точности таким, какой я есть.

— Конечно, — бормочу я и лежу, довольная, рядом с ним, в первый раз за весь год чувствуя себя совершенно умиротворенной и защищенной… любимой даже.

Состояние необычайное, и, понимаю, ему недолго длиться, но мы ведь как–то нашли друг друга, и я уверена: какова бы ни была причина, именно это нам и необходимо прямо сейчас. Мне до того тепло и уютно, что я уношусь в сон, и сны мои на этот раз спокойные, неомраченные, а когда я снова открываю глаза (много позже), Робби сидит рядом со мной на постели, уже одетый и приготовивший мне чашку идеально заваренного чая.

— Хочешь позавтракать? — спрашивает. — Я уже сбегал, купил яйца, бекон, колбасу, булочки и все прочее.

— Почему ты так любезен со мной? — спрашиваю.

— Почему бы и нет? — пожимает он плечами. — Я все равно на той вечеринке скучал, честно говоря, обстановка эта не по мне, а потом я не захотел сажать тебя одну в сомнительное такси, тебе явно было нехорошо, а когда ты отключилась у меня на диване, то вряд ли я сумел бы тебя выкинуть, верно? — Он улыбнулся. — А потом я подумал, что ты, может, лучше себя почувствуешь, если ляжешь в постель, а теперь мне есть хочется, так что я собираюсь приготовить завтрак. Какие же это любезности?

Какие ж любезности в этом? И почему он так похож на моего мужа? Слова не идут в голову, а потому держусь того, что безопаснее.

— Не возражаешь, если я сначала душ приму?

— Разумеется. Хочешь подобрать что–нибудь из одежды?

Робби идет в другой конец комнаты, открывает дверь в отдельную комнату для переодевания: вся его одежда развешена аккуратно, цвет к цвету. Он стягивает какие–то джинсы и пару рубашек, чтоб я выбрала, и вручает огромное банное полотенце, пушистее которого я не видывала.

Душевая просторна, струи бьют яростно, и я стою под этим водопадом, чувствуя, как последние остатки головной боли стекают с меня вместе с водой. Оборачиваюсь полотенцем и чувствую, будто кольнуло что–то: слишком уж все подозрительно хорошо, что–то не так, я такого не заслуживаю. Я все еще не звонила Ангел, чтобы сообщить, что я жива и здорова, но когда лезу в сумочку, выясняется, что мобильник мой разрядился, а номер ее я не помню, беспокойство мое растет. Натягиваю джинсы Робби и бледно–розовую рубашку–поло, пробегаюсь пальцами по прядям еще мокрых волос и присоединяюсь к нему на кухне, где витают ароматы жареных томатов и копченого бекона, пробуждая сызнова волчий аппетит. Осторожно присаживаюсь на стул–грибок, на нем мне слишком высоко, не знаю, что с ногами делать, вот и верчусь, как маленькая.

Робби улыбается и достает тарелки из шкафа. Идет к холодильнику, берет два бледно–голубых яичка и разбивает их в пустивший жир бекон — и шкворчащие звуки заполняют тишину. Готовит он уверенно и, когда подает мне завтрак, тот смотрится великолепно, не хуже, чем в ресторане. Сидим за стойкой бок о бок и едим в молчании, обоюдное влечение притягивает нас друг к другу тугой резинкой. За окнами слякотно, в кухне стоит чад от готовки, от всего этого опять начинает ломить голову.

— Не хочешь в гостиную перейти? — спрашивает Робби, когда мы покончили с едой. — Я сделаю нам кофе.

— О’кей, — говорю, сползаю со стула и шлепаю обратно в гостиную.

Когда утопаю в диванных подушках, раздается громкий удар грома (молнию я, должно быть, пропустила), а следом по окнам барабанит дождь, сотрясая крышу, температура резко снижается. Появляется Робби с двумя кружками пенящегося молоком кофе, ставит их на столик, потом идет к своему айподу и находит записи Евы Кессиди. Садится рядом со мной на топкий диван, и вот оно, наконец: смотрим друг другу в глаза, меня охватывает желание, отчаяние и, да, любовь, чистая нежная любовь к этому мужчине, которого я только что встретила. Во всем этом есть что–то странное, только никак не могу сообразить, что именно. Несмотря на мое беспокойство о том, что Ангел тревожится обо мне, о том, во что я влипла (тут следует смешок: только в Манчестере с полдюжины людей вот уже не один месяц беспокоятся о том же), решаю предаться этой странности, воспринимаю происходящее как нечто особенное, редкостное, спокойное. Ни за что не хочу, чтобы оно кончалось, хочу, чтобы время остановилось прямо сейчас, до того, когда все опять пойдет гадко. Взглядом ухожу в самую глубь глаз Робби, и это похоже на то, как быть глаза в глаза с Беном, только с тем Беном, кто был еще невинен, с Беном до того. От голоса Евы и шума дождя замирает сердце, становится трудно дышать, и это длится еще минимум полторы песни, после чего Робби наконец–то склоняется ко мне, медленно, мягко, и когда он целует меня, поцелуй отдает теплом кофе и беконом, губы его нежны, неспешны, искренни.

Смотрю на свои часики: время почти обеденное. Пытаюсь двинуться, но хочется остаться, не дать окончиться такому продолжению моей истории.

— Я и вправду скоро должна буду перестать торчать у тебя на пути, — говорю, и, когда произношу эти слова, наши губы волнуются им в такт. — Уверена, тебе есть чем заняться.

— Знаешь что, я целую неделю жал на полную катушку, — говорит Робби. — А сегодня день поганый… так что, если честно, прямо сейчас больше всего мне хочется сидеть здесь, слушать музыку, может, попозже кино посмотреть… просто затвориться от мира. — Он умолкает на секунду–другую. — И, если бы ты смогла побыть это время со мной, было бы еще лучше.

Никак не решаюсь. Гоню мысли о настоящем Бене с Чарли, о том, где они, чем заняты. Переживаю, что Ангел волнуется о том, куда я пропала. А потом решаюсь; похоже, что я жадна до прошлого. Откидываюсь, беру его руку и всю покрываю ее поцелуями там, где ладонь переходит в пальцы. Смотрю на него уже безо всякой застенчивости и говорю:

— А знаешь что? Идеально подходит.

 

49

После радостей в горах Шотландии пришел Новый год, вяло протащились зимние месяцы. Потом, не успел Бен опомниться, как уже почти май наступил, и он принужден был одолеть самый трудный рубеж из всех — годовщину дня, навсегда изменившего его жизнь. Для этого, оказалось, ему захотелось остаться совершенно одному: без Эмили дома он не в силах был даже Чарли терпеть рядом, а потому отдал его своим родителями и покатил в Пик — Дистрикт. Вышел из машины и пошел пешком, стараясь ни за что не сходить с прямой, хотя и не понимал, зачем ему это. Час за часом шагал, отступая от тропинок, продираясь сквозь кусты ежевики, пересекая обнесенные оградой поля, одолевая нехоженый каменистый простор. Вообще–то он задумывал взобраться на плато Киндер — Скаут, где сделал Эмили предложение (и она смеялась, когда он опустился на одно колено, а потом сама опустилась, говоря: да, с радостью), но ему невыносимо было оказаться там без нее, а кроме того, не хотелось рисковать увидеть кого–нибудь. Шагая неустанно и погрузившись в раздумья, Бен почти забыл о времени, забыл, где находится, временами он даже порой забывал об Эмили, мысли его крутились вокруг того, что у них было и что они потеряли. Он заметил, что Чарли тоже учуял дату, хотя Бен ему о ней напомнить не мог, зато он, похоже, загрустил, когда Бен подбросил его родителям: не то чтобы откровенно заскулил, а горестно заплакал, что в общем–то было еще хуже. Бен нес за спиной маленькую палатку, и когда стало поздно и почти темно, он остановился и поставил ее у спокойно текущей речки в таком месте, где ни звука не слышалось, кроме грохота бурлящей воды да изредка пронзительного крика неизвестной птицы. Полночи пролежал он без сна, испытывая едва ли не наслаждение от ощущения одиночества, от того, что есть время, есть простор и погоревать, и отдышаться, а когда проснулся, то почувствовал себя, как ни странно, обновленным, свободным от усталости и тягот минувшего дня. Рубеж он перевалил в лучшем виде — здравым и невредимым.

 

50

Робби не задает мне вопросов обо мне, да и мне не по душе о чем–то его расспрашивать, хотя и любопытно, как он, такой молодой с виду, может позволить себе такое шикарное жилье, как удается ему быть таким отличным поваром, таким джентльменом. Выясняется, что нам нравится одна музыка, мы лежим вместе на диване и слушаем «Доувз», «Паникс» и «Либертайнз», «Оазис» и даже Джонни Кэша, но, когда начинает звучать наша свадебная песня, я съеживаюсь, это ужасно, и говорю, что не люблю «Смитов», хотя когда–то, конечно же, обожала их. Бен всегда шутил, что единственной причиной, почему мы переехали в Чорлтон, была та, что мы могли видеть ударника этой группы в ирландском клубе. Робби ничего не говорит, похоже, он понимает, и, когда он пропускает эту дорожку, я немного успокаиваюсь. Через некоторое время звучит песня в исполнении «Ваннадиз», и, когда вступает хор, Робби смотрит мне прямо в глаза не моргая, а я чувствую, как сердце готово разорваться. Дождь не перестал, температура еще понизилась, но нам все равно, мы не сводим глаз друг с друга, весь день обнимаемся и ласкаемся, словно парочка подростков. Робби, похоже, рад, что мы остаемся на диване и — одетыми, желание растет в нас, пробивается сквозь одежду, но ни у него, ни у меня нет позыва сейчас заходить дальше. И мы не заходим.

 

51

Бен спросил родителей, не оставят ли они у себя Чарли еще одну ночь, субботнюю ночь, а то он потратил уйму времени на то, чтобы отыскать обратный путь к машине, и когда вернулся домой с расцарапанными по пах ногами и подошвами, стертыми до волдырей, был слишком вымотан и выжат, чтобы переносить чье бы то ни было присутствие, даже Чарли. Он задернул шторы, заказал карри на дом и настроился на субботний вечер у телевизора — это то, что еще недавно объявлял ненавистным для себя, зато Эмили всегда обожала, да и он втайне весьма был этим доволен, в чем, разумеется, ни за что не признался бы.

Смотреть телевизор в одиночку — совсем не то же самое: не посмеяться ни над слезами, катящимися по щекам Эмили, ни над ее увещеваниями сидеть потише, а то ей не слышно, что судьи говорят. Бен поймал себя на том, что думает, где она сейчас, что делает… а Чарли рядом не было, чтобы сдержать его, заставить все обратить в игру, так что нахлынула та же давящая грусть, как и в тот день, когда он, заглянув под кровать, понял, что кожаной дорожной сумки нет, что Эмили ушла.

В дверь позвонили. Черт, должно быть, карри доставили, надо взять себя в руки. Он потер глаза и прихватил бумажник. Открыв дверь, застыл, глядя на гостью так, словно глазам своим не верил, рот приоткрылся, едва ли не как у дурачка. Что происходит? Где его карри? Неужели она вернулась? Сердце прыгнуло, словно в Бена выстрелили, а потом рухнуло, словно Бен на полу умирал.

— Оп, — вырвалось у него.

— Можно войти? — спросила Кэролайн. — Мне, может, не стоило приходить, но я еще вчера вечером пыталась тебя застать, мне просто надо было повидать тебя, выразить сочувствие.

— Сочувствие — в связи с чем? — спросил Бен, понимая, что грубит.

— Прошу тебя, Бен, позволь мне войти. Ты не единственный, кто страдает, может, у нас получится помочь друг другу.

— Не думаю, — бросил он, однако отступил и дал ей войти.

Бен проследовал за ней в гостиную, и, пока она снимала пальто, вновь зазвонил звонок, на этот раз доставили карри, но у Бена руки все еще дрожали, когда он расплачивался с курьером. На кухне он разделил еду на две тарелки: как обычно, заказал слишком много. Достал себе пива и тут засомневался: может быть, не стоит ему пить у Кэролайн на глазах, не будет ли это похоже на дразнилку, — а потом, мысленно выругавшись, махнул рукой и налил ей апельсинового сока.

Он как раз ставил все на подносы, когда появилась Кэролайн, пошатываясь на своих каблуках, и попросила достать бокалы для вина, а из своей сумки достала бутылку белого вина в красной обертке, бутылка даже запотела, до того была холодной. Должно быть, только что купила в винном магазинчике в конце их улицы, однако он ничего не сказал: сказывалась усталость и неловкость, ему и в самом деле было не до ссоры. Они ели в молчании перед телевизором, а на экране какой–то мужик глотал шарики для гольфа, а старушка танцевала со своим пуделем, меж тем юбка Кэролайн задиралась все выше. К следующему перерыву на рекламу она успела опорожнить выбранный ею весьма внушительный бокал и попросила Бена налить ей еще вина.

Что–то в тот момент внутри Бена надтреснуло, и, вскочив, он вихрем маханул на кухню, рванул дверцу холодильника, выхватил еще одну банку пива, откупорил ее и принялся жадно заглатывать пиво прямо из банки, а голову сверлила мысль: а почему бы, собственно, блин, и нет? В нем столько взрывоопасной злобы накопилось, что нужно было избавиться от этого чувства, в куски его разнести, и, глотая спиртное, он понял, что даже не злится на нее больше, он зол был на весь этот ужасный мир.

 

52

Много позже уже стемнело, а мы так и не двинулись с дивана. Вполглаза посмотрели два фильма, прослушали бессчетное число дисков, я уже стала рисовать себе в воображении (так, по мелочи) новую жизнь с этим новым Беном, может, в один прекрасный день мы и поженимся, я стану миссис… как ее?

— Робби, а как твоя фамилия? — бормочу я ему в плечо.

Поначалу, похоже, ему как–то неловко. Потом говорит:

— Хм… я… кхе… Браун.

Я сажусь и удивленно взираю на него.

— Это моя фамилия, — говорю. — Надо же, это судьба. — И я смеюсь.

— Я проголодался, — быстро произносит он. — Ты как насчет заказать с доставкой на дом?

— Тут в округе должно быть полно всяких местечек. Может, выберемся поесть чего–нибудь?

— Я бы лучше с тобой остался, — говорит он. — На улице дождь, у меня шампанское есть, можем охладить… плюс не надо будет голову ломать, какие туфли надеть под этот наряд. — Он оглядывает меня: в его слишком больших для меня джинсах и рубашке, — и в его словах есть смысл.

— О’кей, — говорю. — Я не против, даже предпочитаю остаться.

— Карри подойдет?

— Идеально, — отвечаю, в желудке начинет крутить: как раз карри Бен всегда и заказывал. — На твой вкус, мне все подойдет.

Он роется в ящике, отыскивая рекламку, а когда заказывает, то строчит быстро–быстро, как пулемет, голос его звучит странно, визгливо почему–то.

Он исчезает на некоторое время и возвращается с бутылкой шампанского и двумя высокими бокалами. Вид их порождает тоскливые мысли о розовой шелковой косметичке Ангел, и тут у меня ноги подкашиваются: доходит, что косметичку–то я ей так и не вернула. Рисую себя вчерашним вечером в туалете у «Граучо»… как же быстро, думаю, нарушила я обещание моему мальчику, а потом думаю о том, как я все–таки смогла отвернуться от него, когда нужна была ему больше всего, а потому… что изменится, если время от времени склонять голову перед одной маленькой полоской порошка?

Хотя сейчас потребность во мне раздается, заползает во всякую щелку моего взбаламученного мозга, меня тревожит Робби и его мнение, вполне уверена, что такое не для него. Мне ненавистна мысль, что я упаду в его глазах, а потому гоню мысль о маленькой косметичке ко всем чертям и еще куда подальше. «Если ее нет у меня в сумке, все сейчас было бы прекрасно. Просто сделай вид, что ее там нет». Робби наполняет наши рюмки шампанским и предлагает выпить за нас, за последние 24 часа, опять целует меня… и всякая мысль о наркотике никнет и туманом уходит прочь.

Когда звонят в входную дверь, Робби вскакивает и говорит:

— Я сию минуту вернусь, сможешь взять заказ? — и сует мне в руку 50-фунтовую купюру, направляясь в туалет. Нажимаю кнопку домофона, на экране которого улыбающееся мужское лицо, впускаю курьера, и он приносит ароматную еду в красивых картонных коробках, которую я раскладываю по белым квадратным тарелкам на сияющей кухне. Вновь появляется Робби, мы берем еду с собой в гостиную, опять садимся и уминаем ее в приступе голода, а пока едим, смотрим шоу «И Британия находит таланты», ощущение до того изумительное, настоящий субботний вечер, какие были когда–то у нас с моим мужем. Убеждаюсь, что мы смеемся одним шуткам, отпускаем сходные замечания, и, стоит мне только взглянуть на этого самозваного Бена, как у меня сводит живот и пульс становится бешеным, пока я взгляд от него не отведу.

Робби открывает еще одну бутылку, мы укладываемся и пьем, и теперь уже вино оказывает действие, так что в конце концов он поднимает меня на ноги и ведет в спальню. И на этот раз мы не просто лежим и обнимаемся, мы готовы, такое чувство, будто мы знали друг друга вечно — и это упоительно. И потом, когда это кончилось, до меня доходит, что я наделала, я фактически прелюбодейка, и, чтобы заглушить панику, уже не обращаю внимания на то, что он говорит, просто вслух предлагаю наркотик. Робби долго смотрит на меня, а потом, к моему удивлению, говорит «да», не знаю почему, но с ним в этом нет никакой грязи, в его шикарной квартире в Мэрилебоне, от этого охватывает восторг, это чарует, сносит голову.

Несколько часов спустя мы засыпаем, а когда я просыпаюсь, рассвет уже проглядывает сквозь полуоткрытые шторки жалюзи, я лежу, скованная чувством вины, а Робби лежит мертвый.

 

53

Когда Бен возвращался из кухни, он все еще был совершенно вне себя, но злился уже на Эмили за то, что та ушла, почти так же, как на Кэролайн за то, что та пришла. Казалось совершенно невыносимым именно в такое время сидеть лицом к лицу с той, что так походила на Эмили, говорила голосом, похожим на ее, и все же не была ею. «Все–таки не должна была она убегать, это ж до чего эгоистично?» Он уже был до того пьян, что воспринимал отсутствие жены как бы телесной пустотой, будто у него живот куда–то провалился, а на его месте ничего не было, кроме зияющей дыры там, где должны бы внутренности находиться. Положил ладонь на диафрагму: нет, все по–прежнему на месте, под покровом ночи его не взрезали. Он насупленно смотрел, как раскинулась на его диване Кэролайн в своей слишком коротенькой юбочке, волосы у нее еще больше отросли, ему хотелось, чтоб она попросту отвалила, черт ее дери, что ей вообще–то надо. Он подошел к креслу–качалке, в которое поклялся не садиться с той самой первой волшебной ночи в квартире Эмили (с тех пор годы прошли), оно такое обшарпанное, и в нем так неудобно сидеть, им, если честно, следовало бы от него избавиться. Нет, «ему» следует от него избавиться, никакого «им» больше не существует. Ему опять захотелось, чтобы Кэролайн просто поняла намек и ушла, однако он не решался прямо попросить ее удалиться на тот случай, чтоб она какую–нибудь свою сцену не устроила: такого в тот вечер ему было не вынести.

— Ты где был? — спросила Кэролайн, и голос ее прозвучал невнятно.

— На кухне, — произнес Бен и смутно подивился, как Кэролайн тоже набралась, ведь он только принес ей второй бокал вина… но тут заметил на полу пустую бутылку, еще недавно наполовину заполненную виски.

Телевизор продолжал штурмовать их чувства своей фальшью. Они смотрели, как маленькая девочка с сильным голосом коверкала песню Уитни, а затем группа взрослых мужчин в комбинезонах плясала с тачками, пока Бен не решил, что на самом деле не в силах больше переносить этого, ему надо отправляться в постель. Повинуясь порыву, он нажал кнопку пульта, и экран почернел. Тишина оглушала. Кэролайн раздраженно завозилась, и, когда повернулась, чтобы пронзить его взглядом, он понял, что у нее опять нездоровый вид: лицо бледное и тонкое под слоем косметики.

— О чем ты со мной хотела поговорить? — сказал он наконец; может, она и уйдет, если дать ей выговориться.

Кэролайн склонила голову набок и переплела пальцы.

— Я хотела сказать, что сожалею, — сказала она.

— О чем это сожалеешь? — настаивал Бен.

Кэролайн пришла в замешательство и сказала:

— О том, что случилось. Обо всем сожалею.

— Не настолько, как я, — ответил Бен, но произнес это без жалости — одна только бездонная печаль.

— Думаешь, она вернется? — спросила Кэролайн. Она ждала, а он не отвечал так долго, что она решила, что он не расслышал.

— Нет, сейчас нет, — произнес он, и то был первый раз, когда он признал сам факт исчезновения Эмили. Это ударило по нему сокрушительно, он поднялся, желая выйти из комнаты: не мог он плакать ни перед кем, а уж тем более перед Кэролайн, — но споткнулся о пустую бутылку из–под виски и неловко упал, почти на гостью. Диван был низким, пружинистым и мягким, Бен попробовал выбраться из его топкой глуби, но, как вдруг оказалось, на это требовалось слишком много сил, а потому он распластался там, пьяный и побежденный.

Кэролайн перевернулась, обвила его руками и тихо держала, пока он рыдал — от всей души, истерзанной пивом, горем и одиночеством. Ее объятия действовали на него странно успокаивающе: хотя Кэролайн по темпераменту и очень отличалась от своей сестры–близняшки, касаться ее было все равно что касаться Эмили, она даже пахла как Эмили, не говоря уж о том, что была на нее похожа. Бен уже так долго не обнимал никого, кроме бедняги Чарли, что терялся, эти объятия напоминали ему о более счастливых временах, так что, когда она стала гладить его по голове, приговаривая: ну будет, будет, это было то, что нужно, ему даже в опьянении своем показалось, что, может, это и была Эмили. Когда же она склонилась, чтобы поцеловать его, он позволил, более того, сам ответил на поцелуй — и все сделалось таким по–животному необходимым, что он и не замечал уже, что не свою жену обнимал, а ее испорченную злонравную сестру–близняшку, пока не стало поздно. Уже после он осознал, что натворил, и заорал на нее, чтоб убиралась, чтоб оставила его в покое, а потом вышел, шатаясь, из комнаты и побежал наверх, с силой захлопнув за собою дверь.

 

54

У красавца Робби кровь запеклась в носу, постель под ним простыла, а кожа посинела. Нет никакого сомнения: он мертв. Я не ору, а спрыгиваю с постели и бегу к окну — голая, тяжело дышащая, как загнанная собака. Ужасаюсь до того, что думать связно не могу. Не могу, я не могу опять взглянуть на него, образ застрял в сознании, и я понимаю: вот и еще раз заглянула в преисподнюю, чего вовек не забуду, еще одна жизнь погублена мною — и ради чего? На этой мысли давлюсь, но справляюсь и удерживаю рвоту во рту, успеваю добежать до мусорного ведра, а там отплевываюсь блевотиной куда попало и падаю на пол. Во второй раз за два дня я оказываюсь в собственной блевотине и жалею, что жизнь не пронеслась поскорее и прямо сейчас не закончилась. Когда встаю, ноги меня плохо держат, грудь вздымается и опадает чаще, чем, мне казалось, она на такое способна, дышу все чаще и чаще, пока не понимаю: легкие я проветриваю с избытком, но, похоже, не могу остановиться. Что мне делать? Кто поможет Робби? (Никто, слишком поздно.) Кто мне поможет? (То же самое.) Я не могу позвонить Ангел, Саймону, даже маме с папой не могу: мой мобильник сдох, а я не помню ни одного из их номеров. Всего два номера застряли в памяти, по которым можно получить помощь: моего старого дома в Чарлтоне и 999. Мне отчаянно нужен мой муж, Бен нужен, он знает, что следует делать, а потому я, почти не раздумывая, набираю манчестерский номер… А что, помилуйте, я скажу? И на третьем гудке я вешаю трубку. Руки у меня дрожат, я едва справляюсь, чтобы вызвать 999, и уже через несколько секунд по линии доносится уверенный голос дежурной.

— Пожар, полиция или «Скорая»? — спрашивает она.

«Я не знаю. Он мертвый — это я знаю, какая тогда польза от «Скорой»?»

— Алло? — переспрашивает дежурная. — Вам нужна пожарная команда, полиция или «Скорая помощь»?

Я вдыхаю и говорю одновременно:

— Тут человек какой–то мертвый.

— Вы уверены? Он еще дышит?

— Он холодный и посинел. По–моему, это значит, что он мертвый. — И принимаюсь навзрыд рыдать в трубку — по Робби, по его несчастной утраченной жизни. Это жутко.

— Какой у вас адрес, милая? Скажите мне свой адрес.

— Я не знаю. Я где–то в Мэриленбон.

— Ладно, мы определим по номеру. Не вешай трубку, лапочка, постарайся успокоиться. Как зовут усопшего?

— Робби. Робби Браун.

— А ваше имя?

— Кэтрин Браун.

— Вы его жена?

— Нет, — вою я. — Я только с ним познакомилась. — Комната пошла кругом, решаю, что я теряю сознание, а потом понимаю, что это на улице мигают синие огни и полиция уже здесь.

«Слава богу». И тут вспоминаю, что я все еще голая, рвотой перепачкана и бегу в ванную, мигом в душ и из душа, прежде чем вода стала горячей, только успеваю закутаться в полотенце–простыню Робби, как в дверь забарабанила полиция.

Открываю, аккурат когда полицейские собрались выламывать дверь, они проносятся мимо меня, а один направляется в спальню. Через пару секунд доносится его вопль:

— Иисусе Христе, пойди–ка взгляни на это, Пит.

Полисмен, которого зовут Пит, идет к спальне, но столбом замирает на пороге, когда видит мертвого беднягу Робби, всяческие лекарства на прикроватной тумбочке. Пит испускает вопль ужаса, а потом поворачивается и смотрит на меня: глаза его горят ненавистью.

 

55

Ночью, может, кто–то пришел и развалил голову Бена надвое, и тогда он вспомнил, как появилась Кэролайн, сколько он выпил, что натворил с сестрой–близняшкой своей пропавшей жены. Он был сам себе противен, отвратителен, только уже не было времени бежать в ванную, и он бесконечно долго блевал в мусорную корзину, пока не осталось ничего, кроме отдающей перцем желчи в горле. Слава Господу, Кэролайн не пошла за ним наверх в спальню, будем надеяться, что она уже ушла: наверняка не стала бы здесь околачиваться, особенно после того, как он, будто спятивший, напоследок сбежал. Нет, больше он ее никогда не увидит, что бы там ни случилось в будущем.

Часы шли и шли, а Бен все лежал в оцепенении, а когда наконец поднялся, было время обеда и Кэролайн определенно ушла, слава богу. Он сделал душ горячее, чем способно было выдержать его тело, и нещадно оттирал себя, но все равно чувствовал, что грязен, что кожа как чужая, что он побежден: теперь Эмили не вернется к нему никогда. Он не знал, что с собой поделать. Только и хватало ума, чтобы очиститься, постараться избавиться от всего (до последней молекулы!) уличающего, обратить это в нечто несуществующее. Он выбросил застывшие остатки заказанной еды, сложил тарелки и бокалы в посудомойку и включил ее на самый высокий режим, хотя она была полупустой. Продезинфицировал кофейный столик, достал пылесос и вычистил ковер, взбил на диване подушки, оказавшиеся покрытыми пятнами позора. Бросил пивные банки и бутылки из–под вина и виски в баки для переработки, а когда наконец–то покончил с этим, сварил себе крепкий черный кофе, сел и включил новости. Когда стал названивать домашний телефон, он не обращал на него внимания (на тот случай, если звонила Кэролайн), но потом передумал: а вдруг это была она, — но звонок прекратился до того, как он взял трубку. Он все еще был не в ладу с головой, а потому, когда увидел лицо Кэролайн, смотревшее на него с телеэкрана, то подумал, что ошибся, что померещилось даже. Потом, когда понял, что это точно была она, никак не мог вникнуть ни в изображения, ни в слова, а потому лишь гадал, что произошло, что она на сей раз сотворила. Так и казалось, что в сознание попало слишком много информации, и Бэн не в состоянии был ее переварить, мозг отказывался ее воспринять. И только когда в третий раз была упомянута Кэтрин Браун, а не Кэролайн Браун, он понял, что наконец–то отыскал свою жену.

 

56

Пит и его коллега не знали, что делать со мной, все еще закутанной в банное полотенце, и после нескольких тревожных совещаний и призывов дать задний ход они наконец объявили мне, что арестуют меня по подозрению в убийстве. Слова эти для меня не имели ни малейшего смысла, так что я кивнула и позволила им сделать мне полагающееся предупреждение, меня меньше всего волновало, что они теперь со мной станут делать. «Бедняжка, бедняжка Робби, такой молодой, так полон жизни, что же я такого натворила?» Я опять принялась всхлипывать.

Прибывает сотрудник полиции — женщина, по–моему, ее специально вызвали, она ведет меня в ванную обыскивать, я сбрасываю полотенце, и единственное, что предстает ее взору, это мое голое тело да ужас в моих глазах. Понадобилось всего десять секунд, и потом она говорит, что я могу одеваться, но после дальнейших споров шепотом сообщает, что мне придется надеть чистую одежду из гардероба Робби: мы не должны ни до чего дотрагиваться, связанного с местом преступления. Она так это называет: место преступления, потому что было совершено убийство — мною, очевидно.

Наконец женщина–полицейский, мужеподобная, в нескладных ботинках и с практичной короткой стрижкой, заковывает мне в наручники вытянутые вперед руки, похоже, едва ли не извиняясь при этом: она же понимает, что я ни сопротивляться, ни убегать не собираюсь, — металл холодит запястья, от него неудобно и больно, и все же это меня успокаивает. Когда меня наконец–то выводят из квартиры босую, ведут вниз по шикарным, покрытым ковровой дорожкой ступеням, а потом и на утреннюю улицу, я кажусь маленькой и хрупкой рядом с полицейскими, будто за ночь я съежилась или усохла на несколько дюймов. Пока тот, кого зовут Питом, ведет меня к полицейскому фургону, замечаю поджидающих фотографов и догадываюсь: должно быть, пойдет сюжетом в новостях. Теперь меня обнаружат, семья моя узнает, где я, выяснит, что я сделала, понимаю, что еще одну жизнь погубила. Меня, должно быть, повезут в полицейский участок, и от этой мысли мне делается дурно.

В фургоне меня сажают в клетку, как животное. Сижу я так низко, что улавливаю запах выхлопов дизеля, чую, что дорога очень близко, под вялым движением фургонной подвески, и меня опять начинает тошнить. Я до того подавлена, что неловко откидываю голову, прислоняясь к кузову фургона, а тот на каждой кочке бьет жестко, до металлического лязга, который отдается в голове тупой болью, хотя, казалось бы, должно как током бить, — и я понимаю: я этого заслуживаю. Смутно догадываюсь об остановках на светофорах, о смене полос движения, поворотах за угол, но во мне появляется ощущение какой–то странной внетелесности, словно бы я смотрю на себя со стороны, будто в кино, где я главный злодей. Минут, может, через десять фургон набирает скорость и, бухая совершенно как молот, делает резкий поворот влево, оставаясь какое–то время на двух колесах (во всяком случае, так кажется), а теперь крутит вправо, и потом пускаются в ход тормоза, фургон с лязгом застывает, и я слышу через окошко, как кто–то переговаривается, а вот мы опять тронулись, на этот раз медленнее, проехав же еще несколько ярдов, останавливаемся, задние двери открываются, и майский солнечный свет, игольчато острый, свежий после субботнего дождя, потоком заливает фургон, впивается мне в глаза, и я мигом закрываю их: для яркости во мне нет места.

Мне велят вылезать из фургона; пока я делаю это, шатаясь и задевая за дверь, сажаю черные масляные пятна на джинсы Робби. Почему–то меня это беспокоит, и я говорю: прости, не очень–то понимая кому, я пытаюсь оттереть отметины, а женщина–полицейский говорит (без недоброжелательства): «Пойдемте, мадам», — берет меня за скованные руки и заводит в громоздкое здание. Мы заходим в приемную (если это так называется в полицейском участке), повсюду сотрудники полиции, глазеют на меня, почему–то я, похоже, тут едва ли не знаменитость. Меня сразу проводят дальше в какую–то мерзкую комнатушку, пропахшую страданиями, посылают за врачом и задают мне все эти вопросы про здоровье, про душевное здоровье, не занималась ли я когда–нибудь членовредительством, нет ли у меня сейчас тяги к самоубийству. Это гнетет. Говорю им, все зависит от того, что они понимают под членовредительством, но они только поворачивают на меня свои равнодушные лица, каменные морды, а когда я отказываюсь дальше рассуждать, нет ли у меня намерений покончить с собой, что–то помечают в своих блокнотах и дальше спрашивают, есть ли кто–нибудь, кого я хотела бы уведомить о своем аресте. Это мне кажется почти забавным: полагаю, теперь уже вся страна знает, судя по всем тем фотографам, что толпились возле квартиры Робби (потихоньку про себя думаю, как это они так быстро туда сбежались). Когда меня спрашивают, нужен ли мне защитник, то я уже слишком устала, чтобы думать, по мне, лучше сказать «нет». Так что меня отводят в камеру, и когда наконец–то оставляют одну, то, оказывается, мне не до чувств и не до забот, я где–то глубоко в себе, где мне покойно и тепло, где ничто не может пойти не так, потому что и так уже все наперекосяк.

 

57

Ангел настолько увлеклась разговором со своим новым приятелем Филиппом, что не заметила, что Кэт нет рядом. Она решила, что Кэт с Саймоном, а потому, заметив его беседующим с какой–то гибкой, как ива, женщиной, черные волосы которой были будто обрублены прямо по лбу, Ангел подошла и спросила, где Кэт. Саймон тоже не замечал, чтобы она уходила, в баре было полно народу, и он ожидал, пока его обслужат. Когда же к половине второго Кэт так и не вернулась, Ангел попробовала дозвониться ей, однако телефон подруги просто переключался на голосовую почту.

«Ну и ладно», — подумала Ангел, полагая, что увидится с Кэт дома. Однако ее немного удивило, что Кэт ушла, не попрощавшись, тем более что она забрала с собой ее розовую шелковую косметичку: Ангел сама чувствовала себя слегка на взводе, а уверенности, к кому тут можно бы безбоязненно обратиться, у нее не было. Кончилось тем, что она вновь составила компанию Саймону, выпила еще шампанского, и это отвлекло ее от косметички. Когда же Саймон спросил, не согласится ли она пойти выпить по рюмочке на сон грядущий в его номере гостиницы, которая прямо за углом, она подумала: почему бы и нет, мужчина он привлекательный, к тому же и деньги на такси можно сэкономить. Так что ушли они вместе, и позже Ангел надеялась, что Кэт возражать не стала бы.

 

58

Много часов спустя сижу на краешке скамьи в камере полицейского участка Паддингтон — Грин и все еще пытаюсь переварить тот факт, что меня считают убийцей. А я убийца? О чем я напрочь забыла от ужаса пробуждения рядом с трупом, так это о последствиях того, что мы вытворяли вместе, как делились наркотиками Ангел, что именно я и дала ему их. Что это я вызвала его смерть.

Дрожь пробирает неудержимая, тут холодно, мои выданные полицией белая кофта и брюки куда как легки, и я начинаю понимать, что моя трогательная попытка убежать от прошлого, начать новую жизнь провалилась с треском и привела лишь к еще большим страданиям. Меня еще раз раздели и обыскали (на сей раз это проделали двое полицейских), и пусть это унизительно, какая мне до этого забота, если в ноздрях у меня навечно застрял гнусный запах смерти. По крайней мере, сейчас я могу поставить на себе крест, я на самом деле ушла от борьбы за выживание, только ирония в том, что, по–моему, неуверенные ответы на вопросы врачей вынудили установить за мной постоянное наблюдение как за потенциальной самоубийцей, каждые пятнадцать минут кто–то смотрит за мной через глазок. Толстомордый полицейский в очередной раз заглядывает полюбоваться на меня, и я тупо смотрю на него некоторое время, непонимающе, как какая–нибудь горилла в зоопарке, а потом поворачиваюсь лицом к стене.

 

59

Когда в субботу к обеду Ангел вернулась и стало ясно, что Кэт домой все еще не приходила, Ангел встревожилась по–настоящему. Ей, положим, никогда не нравилось расспрашивать (она полагала, что Кэт сама расскажет, когда созреет), она всегда ощущала у своей подруги какую–то непонятную печаль, а после вчерашней драмы все гадала, какова же правда и что Кэт теперь учудила, все ли с ней ладно… или надо в полицию звонить?

«Не психуй», — подумала Ангел. Она Кэт не мать, может, та просто разок с кем–то домой пошла. Беспокойство, однако, не проходило, и, уходя в субботу вечером на работу, Ангел оставила Кэт записку с просьбой позвонить ей, как только та придет домой, а на тот случай, если Кэт потеряла мобильник, записала номер своего рабочего телефона на обороте счета за газ, оставив его на столике у входной двери.

Только от одного из игроков за столом, где резались в «двадцать одно», Ангел впервые услышала поразительную новость о том, что умер Роберто Монтейро. Едва закончилась ее смена, она вышла на мобильном на сайт Би–би–си, чтоб узнать, что случилось, и так выяснила, что ее лучшая подруга арестована за убийство.

 

60

Сейчас я тихонько хнычу, будто наконец–то за осознанием последовал удар. Я жалею обо всем, что делала в эти два минувших дня, обо всем до последнего. Если б только я вела себя здраво, как это было когда–то, взяла бы отгул на работе, просидела бы по–тихому дома. Если бы только мне хватило смелости самой пройти через все это. Если б только я не пошла обедать с Саймоном… что за бредовая идея, будто мне уж и нельзя самой порадоваться. Если б только прописанное врачом лекарство не обратило меня в маньячку, безумную. Если б только я весь вечер провела в постели, вместо того чтобы снова из дому выбраться… о чем, черт возьми, я думала: ужин с награждением — это ж последнее дело! Если б я только не пошла на эту вечеринку, не встретила Робби, не было бы у меня с собой косметички Ангел. Если б только, если бы только, если бы только. А теперь из–за меня одна из ярчайших молодых звезд страны лежит мертвый и посиневший в морге.

Когда в полиции сказали, что это был Роберто Монтейро, все наконец обрело смысл: почему люди пялились на меня, когда мы пошли ловить такси; почему он так хотел, чтоб мы остались дома, а не пошли куда–нибудь, где его узнали бы; почему он, казалось, так увлекся мною, понятия не имевшей, кто он такой, считая, что мне он, должно быть, понравился сам по себе; почему он был так богат, хотя и так молод. По мне, впрочем, он и не походил на футболиста: я полагала, что футболисты живут в загородных домах, похожих на помещичьи усадьбы, а не в квартирах в центре Лондона, и, пусть это и выглядит предубеждением, но он казался человеком куда большей культуры, в нем чувствовался джентльмен. Его сестра была, очевидно, моделью и, похоже, приятельницей модельера, поэтому он и оказался в клубе. Он был травмирован, восстанавливался после операции на колене, а потому и получил позволение выйти на люди в вечер пятницы. Знаю я об этом только потому, что слышала, как полицейский по имени Пит разговаривал с кем–то возле моей камеры и при этом едва не плакал, должно быть, болел за «Челси».

Я, конечно же, слышала о Роберто Монтейро, о нем все слышали, но футбол меня никогда не занимал и, как то ни глупо звучит, оказавшись на грани нервного срыва, я попросту не смогла сообразить, что это такое. Я едва не смеялась, впадала в истерику, в безумие, с ума сходила от своей глупости. Что такого Робби увидел во мне, хотела бы я знать? Что, все из–за того, что я просто не знала, кто он, или то было нечто большее? А что я в нем увидела? Только и всего, что он напомнил мне моего мужа? Полагаю, я никогда этого не пойму, и тут наворачиваются слезы, крупные, обильные слезы — по Робби, по его юности, по его будущности и его красоте, которым уже никогда не осуществиться, а это заставляет меня прокрутить в мыслях все остальное произошедшее. Сворачиваюсь в клубочек на мерзких нарах и желаю, чтоб весь мир отвалил от меня и катился себе куда подальше.

 

61

Соблазнив мужа своей сестры–близняшки, Кэролайн преисполнилась ощущением своего рода триумфа. Его она считала законной добычей, ведь что ни говори, а Эмили его бросила, а то, что Бен воспламенился желанием обладать ею, Кэролайн, столько бурно и всепоглощающе… что ж, в момент обоюдного для них экстаза это дало ей почувствовать себя могущественной, великолепной, испытать полнейшее торжество в растянувшемся на всю жизнь состязании с сестрицей. Сразу после этого, впрочем, он грубо ее отпихнул, вскочил и, прежде чем выбежать из комнаты, глянул на нее с таким отвращением, что она поняла, как глубоко его презрение: их соитие было актом ненависти, а не любви, и она ничего не добилась. Сердце ее сжималось, когда она наливала себе еще выпить, она понять не могла, отчего никто никогда ее не любил. Что в ней не так?

Кэролайн всю ночь пролежала на диване Бена и все напивалась, а утром на цыпочках поднялась к его комнате и долго смотрела на захлопнутую дверь, мысленно веля ему выйти. В споре с собой она решала, а не открыть ли самой, однако дверная ручка болталась так, будто того и гляди отвалится… В конце концов, осмыслив ситуацию получше, Кэролайн решила, что Бен и впрямь вчера ночью сильно перепугался, а потому развернулась на каблуках и, пошатываясь, вышла на улицу. Пройдя сотни полторы шагов до конца дороги, встала у винного магазинчика, плотно закрытые зеленые стальные шторки которого напоминали стиснутые зубы, и стала ждать у бровки, пока промчится мимо автобус. В конце концов, когда в движении на дороге появился разрыв, она перешла улицу и пошла по боковому проулку на противоположной стороне, не зная, что делать и куда идти. Уселась на ограду садика и, зарывшись лицом в жакет, зарыдала — громко, по–театральному, и так просидела минут, может, пять, пока проходившие мимо два парня в футболках болельщиков «Манчестер юнайтед» не бросили:

— Не куксись, милашка, а то ты на фанатку «Челси» смахиваешь. — А когда она недоуменно глянула на них, рассмеялись: — Что, не слышала? Роберто Монтейро умер.

 

62

Я часами сидела одна в своей камере, один на один с травящими душу мыслями, и вид скучающего полицейского каждые 15 минут отвлекал меня. В конце концов, думается, я задремала и пробудилась, только когда в окошко пропихнули еду. Мой тюремщик говорит, что доказательства все еще собираются, а потому какое–то время допрашивать меня не будут. Я виду не подаю, что слышала, что он говорит, не хочу казаться грубой, только мне наплевать, будут меня допрашивать или нет, мне без разницы, если я вообще больше никогда их этой камеры не выйду.

Еда, которую мне дают, супермаркетный полуфабрикат, лазанья, которую, должно быть, вынули из упаковки и разгрели в микроволновке. Я не ела со вчерашнего вечера, когда карри заказали, и, хотя больше не заинтересована в дальнейшем существовании, желудок по–прежнему требует свое, он урчит, а потому я ем несколько кусочков, которые оказываются вполне вкусными, и кончаю тем, что съедаю все, что слегка меня удивляет.

Мне выдали одну только пластиковую ложку, я явно не заслуживаю доверия для ножа с вилкой, а когда я заканчиваю есть, служащий в форме требует, чтобы вернула ему ложку, будто драгоценность какая, и я сую ее ему в окошко. Я опять ложусь, и в течение долгих часов ничего не происходит, если не считать, что в какой–то момент снаружи донеслись крики и ругань, послышалась какая–то тяжелая возня, а потом слышу, как хлопает дверь другой камеры и раздается чье–то жалостное визгливое завыванье, воет, должно быть, кто–то другой, не тот, кто прежде орал грозным басом, хотя я даже не представляю, на каком языке тот орал. Становится темно, я пользуюсь туалетом в углу камеры и даже в полутьме вижу, какой он заляпанный дерьмом и мерзкий, а потом опять укладываюсь и засыпаю.

Когда просыпаюсь, уже светло и разогретый в микроволновке завтрак мне пропихнули в окошко, я почти гадаю, а не спросить ли, что происходит и что дальше произойдет, но у меня такая вялость, такая апатия, что просто нет сил беспокоиться. Вместо этого сажусь и, пользуясь своим неподходящим орудием, проталкиваю еду в глотку, как младенец. Я еще не доела, как дверь открывается и молодой человек в очень чистых джинсах и отглаженной сорочке просит меня встать: меня готовы допрашивать. Должно быть, сегодня утро понедельника, мне бы на работе надо быть, там уже все собрались, говорят обо мне, ничто и никого, должно быть, так не обсуждали, как меня. Встаю и костями чувствую, что постарела. Полицейский просит следовать за ним и идет впереди меня по коридору, мимо других несчастных заключенных, кто–то причитает, кто–то ругается, молит выпустить на волю, говорит, мол, ему собаку покормить нужно. Мне жалко собаку: тоскует где–то, голодная, — и я от этого плачу.

Мысль о допросе в полиции через год после произошедшего — сущая мука, на самом деле, и я чувствую себя настолько виноватой (на этот раз перед Робби) и опустошенной, что с трудом ноги передвигаю, но изо всех сил стараюсь держаться, и мы проходим через какие–то двойные двери, идем по другому унылому коридору и входим в комнатушку без окон, где стоит стол, три стула из оранжевого пластика и большая старомодная пишущая машинка. Следователь велит мне сесть и сам садится на один из стульев за стол напротив меня, вид у него чересчур невинный, чересчур уж свежевыстиранный для такой обстановки.

Откидываюсь на спинку стула и вновь всматриваюсь в себя, словно все еще слежу за игрой актера, и такое восприятие лишает мои чувства страсти, я делаюсь отрешенно спокойной. Мы ждем. Долго? Может, с полминуты. Потом входит еще один служитель Фемиды в гражданском, на этот раз женщина, она садится — и начинается допрос. Хотя меня опять спрашивают, не нужен ли мне защитник, я (будь что будет) отвечаю «нет», сойдет и так, спасибо.

Отвечаю на все вопросы, которыми они расстреливают меня: про то, как я познакомилась с покойным, как попала в его квартиру, что мы делали в последние 36 часов. На мой взгляд, звучит это непристойно, грязно, и я хочу убедить их, что на самом деле все было совсем не так, было романтично, необыкновенно и ничуть не менее приятно, чем любое времяпрепровождение, в конце которого тебе суждено умереть. (Тут я начинаю хлюпать носом, и им приходится прервать допрос на несколько минут.) Когда я затихаю, меня спрашивают про наркотики, и я говорю, что они моей подруги и что мы их всего чуть–чуть попробовали, в этом месте меня останавливают и спрашивают: «Вы имеете в виду сообщить мне, что этим веществом мистера Монтейро снабдили вы?» И я отвечаю: да, получается, что так.

Хотя я и не желаю думать ни о чем об этом: какой смысл, этим его не вернешь, — они продолжают задавать мне вопросы: про то, кто такая эта моя подруга, как я с ней познакомилась, чем она на жизнь зарабатывает, каково ее полное имя и адрес, всякое такое. Слишком поздно я соображаю, что надо было бы сказать, что наркотики мои, но они на меня так давят, что я просто не соображаю, что еще сказать, а потому говорю им правду… и тут же огорчаюсь оттого, что теперь еще и на Ангел навлекла беду, втянула ее в эту сомнительную историю. Наконец допрос прекращается и меня ведут обратно в камеру. Мне не сообщают, что дальше будет, просто запирают дверь и оставляют в камере, так что я ложусь, на этот раз на спину, уставившись в потолок, пытаюсь разобраться в своих мыслях. Неужели они и впрямь думают, что я убила его? Неужели я убила его? Человек он взрослый, за наркотики взялся с охотой, так ведь было? Может, с наркотиком было что–то неладно? Наркотик ли убил его? Если так, то почему не умерла я? Теперь я расстраиваюсь из–за себя, из–за своей семьи, из–за позора, который вот–вот навлеку на родных, только больше всего я расстраиваюсь из–за Робби: он мертв, еще одна жизнь пошла прахом. Еще я горюю из–за того, что на этот раз жизнь моя и вправду кончена: из такого пути назад нет.

Даже не представляю, сколько сейчас времени. Один из служителей в форме открывает дверь камеры и вежливо просит пройти с ним, как будто мы в гостинице и он показывает мне мой номер, — должно быть, его только назначили, есть такое ощущение, приятное, если честно. Соскальзываю с грязных нар, сажусь на краешек, сильно свесив голову, словно могу запросто стряхнуть с себя мерзость и позор. Служитель терпеливо ждет и, когда я наконец встаю, ведет меня из камеры, потом по длинным холодным коридорам в еще одно помещение, возможно, в то, куда меня доставили первоначально, хотя для меня оно точно такое же, серое и зловещее. Тут меня дожидается еще один служащий в гражданском, который возглашает:

— Кэтрин Эмили Браун, настоящим я предъявляю вам обвинение в обладании наркотиком класса «А», а именно кокаином. Вы отпускаетесь под залог для участия в судебном разбирательстве магистрата и должны вернуться в день, когда вас вызовут.

Я недоуменно смотрю на него. Где же в его обвинении слово «убийство»? Что он имел в виду, говоря «отпускаетесь под залог»? У меня левая щека начинает дергаться, чего никогда раньше не было. Челюсть отвисает, я сознаю, что в своей тоненькой белой пижамке, с дергающимся лицом и угрюмым взглядом, отягощенным страданием, вид у меня такой, будто я просто ничего не поняла. А потому служащий делает еще одну попытку:

— Мисс Браун, я говорю вам о том, что вы свободны и можете идти.

Есть проблема: во что мне одеться. Мое великолепное зеленое платье пропало: его взяли в качестве вещественного доказательства и теперь, похоже, никто не знает, куда оно подевалось, хотя меня и уверяют, что рано или поздно оно объявится, — не то, чтобы это меня беспокоило, зато, по крайней мере, мне вернули мои туфли. Я не хочу уходить в выданной мне полицией пижаме, не хочу выглядеть как совершившая побег преступница, даже если и чувствую себя таковой, однако одежда, которую мне предлагают из отдела потерянных принадлежностей, пахнет отвратительно. В конце концов решаю, что белый наряд все же лучше всего — в сочетании с моими шпильками, поскольку я могу вызвать такси, приходится просить об этом в приемном отделении. Кнопку нажимают, звучит зуммер — и готово, меня выпускают. Я возвращаюсь по другую сторону барьера, на свободную сторону. Толпятся люди, вокруг оживленно, кто–то фотографирует меня. Я вздрагиваю, не от вспышки, а оттого, что там, в углу, постаревший и похудевший, бесконечно печальный, сидит мой муж.

 

Часть третья

 

63

Мир за окнами такси выглядит излишне ярким, излишне занятым, излишне оживленным, чтобы мой разум мог его вместить. Сижу сгорбившись, привалившись к окну, лицом к салону, перемещаюсь вместе с машиной и моим мужем из западного Лондона в северный.

Вид у меня неважнецкий, хотя на первый взгляд это не совсем так. Я всего лишь очередная отпущенная под залог молодая женщина, в белом полицейском облачении и в туфлях на шпильках. Вчера меня арестовали по подозрению в убийстве, однако, хотя в настоящее время я на свободе, я понимаю, что нахожусь в силках, как никогда. Такси вызывает унылое и зловещее чувство, невзирая на свежесть дня, солнечный свет за окошками, на очередное славное майское утро, как сказали бы по радио.

Забавно, до чего же легко (когда другого выбора нет) скользнуть обратно в былое свое существо, в старое свое имя. Бен по–прежнему называет меня Эмили, и я не забочусь поправлять его: какой резон пытаться быть Кэт Браун теперь, когда меня отыскали, теперь, когда меня принудили обратиться лицом к лицу с моим прошлым? Я не хотела уезжать вместе с Беном, но в то же время, если честно, отчаянно хотела этого. Когда увидела его ожидающим там, в полицейском участке, сердце у меня екнуло и провалилось в одно и то же время: екнуло — может, он все еще любит меня, провалилось — как ему простить меня за все, что я натворила?

Сижу тихонько в машине и жалею, что не могу испариться, улетучиться, как тающий призрак или возносящаяся душа, что приходится выдерживать разочарование и утрату во взгляде Бена, окончательную смерть последней частицы его любви ко мне. Бен сидит прямо, ничего не говорит, если не считать слов, произнесенных им в участке: «Здравствуй, Эмили, думаю, тебе лучше поехать со мной», — после чего он взял меня под локоток и осторожно, но уверенно провел через толпу поджидавших журналистов и усадил в такси. Когда рука его коснулась тонкого хлопка моей блузки, у меня все тело содрогнулось, будто мне всадили укол адреналина, будто жизнь моя, может, сызнова началась. Это странное иллюзорное ощущение, появившееся у меня со времени ареста, пропало, и я увидела себя четко и нелицеприятно впервые за эти дни, со времени накануне годовщины 6 мая, и увидела я под пеленой горя крохотный кусочек надежды.

Бен везет меня в маленькую гостиницу в Хэмпстеде, где он остановился прошлым вечером после того, как подбросил Чарли своим донельзя возмущенным, осуждающим родителям и первым же поездом, на который успевал, отправился в столицу найти меня, пока я снова не пропала.

Гостиница чистенькая и простенькая, с исправной обслугой, но создает впечатление слишком обыденной, чересчур бесхарактерной, чтобы служить фоном для нашего финала. Мне, конечно же, легче, что он не привез с собой Чарли, для щенка это было чересчур, однако, чувствую, мне до боли хочется увидеть его, взять на руки, потискать, сказать, как я сожалею, — и чем скорее, тем лучше.

Номер, куда мы поднимаемся, опрятно безлик, пуст, лишен нашей истории и, возможно, в общем–то не такое уж плохое это место. Бен предлагает мне принять душ, и я проделываю, что мне велено, а когда раздеваюсь, то осознаю, до чего же я грязная, от меня даже вонью несет. Душ будто стальными иглами впивается, я его включила на обжигающе горячий, секуще сильный, — этого я и заслуживаю. Из ванной выхожу распаренно–красная, застенчиво кутаясь в полотенце, впрочем, ничего другого прикрыться у меня нет. Бен, глядя мне в глаза, говорит, что сбегает в город и подберет мне что–нибудь, если я пообещаю лечь в нетронуто–белую постель и отдыхать, телевизор смотреть или еще что — делать что угодно, только не убегать, пока его нет. Я тоже смотрю ему прямо в глаза и даю слово, он какое–то время неловко возится возле двери, словно не знает, может ли на меня положиться, и наконец произносит тихо:

— Скоро увидимся, Эмили.

Малюсенький кусочек времени я все–таки прикидываю, не удрать ли мне, воспользовавшись шансом, но потом ложусь в постель, и сон уносит мое намерение.

Слышу твердый щелчок замка от вставленной карточки, тяжелая дверь раскрывается: Бен вернулся, хотя и кажется, что он только что ушел. Он принес кое–какую одежду, она подходит не Кэт, а Эмили, но мне как–то без разницы. Снова оборачиваюсь в полотенце (я все еще во власти глупой застенчивости) и иду в ванную, где Бен разложил все мои причиндалы, и когда выхожу оттуда, то выгляжу невинной и обновленной в темно–синих джинсах и белой хлопчатобумажной рубашке, хотя, по правде, джинсы немного тесноваты: я уже не такая тощая, как тогда, когда он видел меня в последний раз. Неловко присаживаюсь на кровать и смотрю на свои руки, на свои ногти, грязь из–под которых не вымылась даже под душем, смотрю на место, где было когда–то кольцо. Бен сидит за столом, и мы не знаем, что делать, как относиться к этому дальше. Есть столько всего сказать, только откуда нам знать, с чего начать? После продолжительных минут молчания, мучительной разобщенности Бен заводит разговор. И сразу берет быка за рога: тут не место болтовне вокруг да около.

— Эмили, тебе придется рассказать мне, что случилось в тот день. Я не хотел быть навязчивым, полагал, что ты сама расскажешь, когда время придет, но потом ты убежала и оставила меня. Расскажи об этом, тебе следует это сделать ради нас обоих, даже если тебе никогда больше не придется иметь дела со мной.

Гляжу на Бена и понимаю, что он прав: пусть меня и арестовали недавно по подозрению в убийстве, да еще человека знаменитого, тем не менее именно об этом нужно рассказать, уж слишком долго я держала это в себе. Я вижу в его глазах любовь, это придает мне храбрости, так что после еще нескольких тягостных минут зияющего молчания я наконец раскрываю рот и начинаю говорить.

 

64

15 месяцами ранее

Выбор в курином ряду был такой, что у Кэролайн глаза разбегались. Грудки, грудки без кожи, грудки на котлеты, бедрышки, крылышки, куриные ножки, белое мясо кубиками, куры пастбищные, куры, откормленные кукурузой, натуральные, целые тушки, четвертушки, молодые петушки, что бы под этим ни имелось в виду. Кэролайн в дрожь бросало, пока она ходила взад–вперед по проходу, мимо бледного мяса, сверкающего под блестящей упаковкой и щедрым освещением, — до самых касс и обратно. Теперь ей в точности было не вспомнить, что за рецепт предполагался, она просто записала: «Куры — 300 грамм», — сразу под луком и над сметаной. Под конец остановилась на грудках — без кожи, пастбищных, но не натуральных (у тех цены просто грабительские). Кэролайн методично следовала списку: молоко, сыр чеддер, козий сыр, йогурт.

Выбор был так громаден, что требовалась вечность, чтобы сообразить, чего ей надо, убедиться, что она взяла то, что требовалось, столько, сколько требовалось, и по самой выгодной цене (той, что значилась в рекламке) — все это выглядело словно охота за сокровищами. Она перебралась с тележкой в следующий ряд (томаты в банках, фасоль, кетчуп, приправы, макароны) и, сама себе удивляясь, нашла, что ей это доставляет удовольствие: толкать тележку, обходить за рядом ряд, сверяясь со списком, доказывая наконец–то, что при настоящих отношениях она — настоящая, а не опечаленная покупательница готовых блюд на одного едока или, того хуже, безнадежная анорексичка, не покупающая ничего, кроме фруктов, диетической кока–колы и жевательной резинки.

Часа через полтора она почти закончила. Добралась до последнего ряда, отдела напитков, и взяла упаковку пива для Билла и три бутылочки тоника для себя, радуясь, что сумела устоять перед рядами спиртного, к которому в последнее время так сильно пристрастилась. Теперь ее тележка была почти полна, она быстренько прикинула, во что это обойдется; впрочем, по правде говоря, это значения не имело, просто ей нравилось быть взрослой — и она сама себе нравилась такой. Дойдя до касс, она еще раз просмотрела список, проверяя, все ли взяла.

Сметана! Она забыла про сметану.

Черт, ругнулась она про себя, это ж обратно в самое начало переть, а сметана нужна для блюда из курицы. Острая колючка раздражения терзала ей основание шеи, где собиралась у нее вся напряженность, однако понемногу Кэролайн оправилась, пока прокатила тележку на длину двух футбольных полей, сохраняя на лице блаженную полуулыбку. Она вновь вернулась в тот отдел магазина, где температура стояла на несколько градусов ниже, и вновь ее била дрожь — и не только от холода. Когда не получилось отыскать вообще ничего даже близко похожего на сметану (одни сплошные шеренги йогурта, молока и сыров всех видов, над которыми она раньше намучилась), в шею еще глубже врезался осколок вспыльчивости, на этот раз войдя до самых лопаток. Наверняка ведь сметана должна быть где–то здесь? «Где же она?» Супермаркет настолько громаден, настолько полон всякой всячиной, какая только может понадобиться, но сейчас он подавлял, не доставляя больше удовольствия. Наклонившись к тележке, она высматривала кого–нибудь, у кого можно было спросить. Гусиная кожа отчетливо видна была на руках: надо выбираться из этого холодильного ряда, просто нелепо, в каком холоде здесь все содержится. Кэролайн водила взглядом по всей длине (как в соборе!) прохода: никого, — и тогда она оставила тележку и, повернув за угол, протопала мимо пирогов и пирожков до конца полок к мясному отделу.

Мужчина в толстой флисовой блузе сидел на низенькой табуретке и раскладывал упакованные куски ярко–красного мяса, до того яркого, что оно все еще казалось живым.

— Простите, — произнесла Кэролайн, не в силах сдержать в голосе нетерпения. Мужчина продолжал заниматься раскладкой.

— Простите, — выговорила она, уже громче.

Продавец поднял взгляд. Был он лыс, моложе, чем ей показалось, с темной козлиной бородкой, которая почти терялась среди мясистых щек, и маленьким ртом бантиком («на влагалище похож», — злобно подумала она).

— Не подскажете, где сметану найти?

— Ряд тридцать два, — буркнул мужчина, вновь переведя взор на свои куски мяса.

— А где ряд тридцать два?

Мужчина мотнул головой в сторону, откуда она только что пришла, и продолжал раскладку.

— Там я уже смотрела, — сказала Кэролайн. — Не будете ли вы любезны показать мне?

Продавец взглянул на нее, и на этот раз лицо его выражало открытую неприязнь, она даже подумала поначалу, что он ей откажет. Опершись о нижнюю полку, продавец оторвал свое жирное тело от табуретки, встал на ноги и неуклюже затопал за угол, как проснувшийся от спячки медведь. Махнул рукой куда–то в сторону и направился обратно к своим отборным филеям.

— Там я уже смотрела, — повторила Кэролайн и на этот раз уже не смогла сдержаться. — Почему б вам не перестать быть такой грубой и ленивой задницей и не помочь мне? Разве это не ваша работа?

Мужчина остановился:

— Мадам, если вы будет говорить со мной в таком тоне, я доложу своему начальству: к служащим нашего магазина требуется обращаться уважительно.

— Прекрасно, — завопила Кэролайн. — Иди и тащи сюда свое глупое начальство — я расскажу ему, какой ты ленивый невежественный мудак.

Она увидела, что другие покупатели, остановив свои тележки, глазеют на них обоих.

Мужчина ушел, направившись к кассам, и Кэролайн осталась со своей доверху груженной тележкой, но по–прежнему без сметаны, а все стояли и пялились на нее. Черт, и как она только позволила какой–то дряни вывести ее из себя? А ну как явится охранник и попросит ее удалиться? Как смел он ей угрожать?

Когда остальные покупатели снова пришли в движение, старательно держась от нее подальше, Кэролайн решилась. Бросив свою тележку прямо там, посреди ряда тридцать два, она проскочила мимо кассира, мимо касс со стороны выхода и выбежала наружу, в согревающее тепло раннего летнего дня. Дошла до машины и выехала со стоянки с таким бешеным ревом, что какая–то мамаша от греха подальше подхватила своего малыша на руки. Рыдая, вела она машину по шоссе обратно на север к Лидсу, бешено вжимая в пол то педаль газа, то педаль тормоза, а если проскакивала какой–то светофор, то вопила и молотила кулаком по дверце, пока не становилось больно.

Добравшись до дому, легла на диван и плакала, уткнувшись в дешевую черную кожу, пока в конце концов не перестала и не включила телевизор с «Обратным отсчетом», чтоб помог ей успокоиться до того, как домой придет Билл.

В тот вечер Кэролайн заказала доставку еды. Биллу она сказала, мол, извини, но дел оказалось слишком много и она не успела сгонять в супермаркет, как собиралась. Билл ответил, да ерунда, ему и китайская еда в радость.

Больше Кэролайн не ходила в крупные магазины. Отыскала супермаркет средних размеров в миленьком квартале Лидса всего в 15 минутах езды на машине от дома и покупала там. Выбор был не так разнообразен, что, по ее мнению, было хорошо: продукты, имевшиеся в наличии, были превосходны, обойти все ряды можно было за четверть времени, что надобилось бы в магазине покрупнее, и никогда не бывало так холодно, как там. Она поняла, что, замерзая, начинала нервничать, это напомнило ей, как она себя в 15 лет чувствовала, когда весила меньше шести стоунов и никак не могла согреться. Может, именно из–за этого она в тот день и завелась в молочном отделе. Случайность, всего один разок, уверяла она себя.

В те дни Кэролайн, уже разлюбившая делать покупки, тем не менее готовила с удовольствием. Купила несколько поваренных книг и приходила в неожиданный восторг, когда к возвращению Билла с работы успевала сделать чай. Выходило так, будто ее успехи с едой воздавались им обоим, и она все больше и больше любила готовить самые роскошные блюда — чем сытнее, тем лучше. Билл иногда спрашивал ее, отчего себе она кладет совсем мало или почему не притрагивается к шоколадным профитролям, над которыми корпела, как раба, но она тут же уходила в защиту, так что в конце концов он перестал спрашивать.

В пятницу накануне дня рождения Билла она с утра наведалась за еженедельными закупками в магазин и готовила бефстроганов, на десерт к чаю — баноффи, пирог из песочного теста с бананами и вареной сгущенкой. Она обожала приготовить в пятницу что–нибудь особенное: Билл обычно приходил домой часам к четырем, можно было поесть пораньше, угнездиться на диване и посмотреть какой–нибудь фильм. Порой ей самой не верилось, до чего круто изменилась ее жизнь, как на смену хаосу с кризисами и драмами пришла более размеренная жизнь, исполненная домоседства. То правда, что нынешний ее дружок не был таким модным и броским, как ее прежние, а в красоте он далеко уступал ее почти жениху Доминику, зато он был добрым надежным мужчиной, который любил ее, а в наше время этого вполне достаточно. Она покончила с мелодрамой, была счастлива в крохотной каморке, где они вместе жили, с ее заново отделанной кухней, соединенными воедино комнатами и газовой горелкой под настоящий камин. Она была занята неполный рабочий день в магазине дизайнерской одежды в центре города, ладно, что говорить, деньги были небольшие, совсем не такие, как когда–то, работа не давала даже того, что было у нее в Манчестере, но пока — хватало. Их с Биллом, прямо скажем, к зажиточным не причислишь, но они могли себе позволить выбраться куда–нибудь из дому, стоило только захотеть, а время от времени и отправиться куда–нибудь в поездку на выходные.

И уж во всяком случае такой более спокойный образ жизни давал ей большую возможность забеременеть, правда, она пока еще не нашла времени посвятить Билла в свои планы. Кэролайн улыбнулась про себя.

Звяканье ключа и хлопанье входной двери она услышала, когда, растянувшись на диване, смотрела телешоу «По рукам или нет?» (Она пугающе пристрастилась к этой телевизионной игре. По–видимому, у нее всегда была потребность пристраститься к чему бы то ни было, и если теперь она страстно отдавалась приготовлению обремененных калориями блюд в духе семидесятых годов и просмотру бессмысленно ерундовых игровых шоу, то уж, разумеется, это было лучше ее прежних пороков.) Она убавила немного звук в телевизоре, услышала двойной стук сброшенных им ботинок, шуршание его куртки и шаги его ног по ступенькам, долгий плещущий звук в ванной, спуск воды в унитазе, включение насоса, подававшего воду в краны.

Обычно он просовывал голову в дверь, чтобы послать ей поцелуй, но, должно быть, в туалет не терпелось. От, чтоб тебя! Только что игрок не выбрал «По рукам» и упустил куш в 38 000 фунтов, а теперь он лишился приза в 25 000 фунтов. Вот придурок, подумала она, теперь почти наверняка в убытке останется, не понимает, что ли, что это чистая игра случая? Она повернула голову и улыбнулась наконец–то появившемуся в комнате Биллу.

— Привет, милый, — сказала она

— Здравствуй, — произнес Билл и нагнулся чмокнуть ее. Рука Кэролайн змеей обвилась вокруг его шеи, но Билл выпрямился, говоря: — Я устал, милая. Как день прошел?

— Прекрасно, — ответила Кэролайн. — Потратила 76,38 фунта в супермаркете, понемногу все лучше управляюсь с финансами. Ужин будет готов в пять… у нас будет кое–что из твоего любимого.

Билл уселся в большое удобное кресло, хотя обычно садился в конце дивана, чтоб Кэролайн могла положить ему ноги на колени, пока они вместе досматривали последние минуты телеигры. Он устал, подумала она, неделя была долгой. Билл взялся за газету.

— Ты разве не смотришь? Так прямо и захватывает.

— Не-а, говоря по совести, немного поднаскучило.

Кэролайн пожала плечами.

— Утром Эмили звонила. Пригласила нас на крестины, на 6 июня, сказала, мол, лучше с этим управиться до того, как у него голос прорежется. — И она засмеялась.

— О’кей, — кивнул Билл и продолжил чтение.

Глядя на него, Кэролайн опять подумала, как же здорово, что ей есть кого взять с собой на крещение племянника, того, кто надежен и прост в общении, кто не устроит никаких сцен. Да и в костюме он выглядит вполне прилично… хотя она успела заметить, что он малость в талии раздался, наверное, она его перекармливает. Билл был мужчина почти симпатичный: обычные черты, все на своем месте, внушительная фигура, — вот только волосы немного редеют да голова чуть–чуть великовата для его тела. Зато он умел носить одежду, понимал в ней толк: через то они и познакомились, он наведывался в магазин, где работала Кэролайн. Его открытость в любовании ею, жалкая поначалу, вскоре стала лестной, и когда в конце концов он пригласил ее выпить чего–нибудь вместе, она вдруг услышала, как говорит в ответ: да, можно и вместе. Тот первый вечер был скорее приятным, нежели увлекательным, но она согласилась еще на один (во всяком случае, никого другого на ее горизонте видно не было), а скоро они уже спали вместе, и, к ее удивлению, в этом отношении он был потрясающим. Она все чаще и чаще оставалась у него дома, который он заново отделал своими руками, а вскоре и вовсе купила себе новую зубную щетку, перенесла кое–что из одежды и почти совсем не наведывалась домой. Ее последний терапевт советовал ей принимать людей такими, каковы они есть, и этот совет она приняла, как приняла далекую от совершенства внешность Билла, его рьяную любовь к ней и их совместную жизнь. В кои–то веки она впервые была по–настоящему, ощутимо счастлива — тут она была совершенно уверена.

— Десять фунтов… вот полная разиня! Мог бы тридцать восемь штук получить! — выкрикнула она.

Билл посмотрел на Кэролайн и сказал:

— Не пойму, зачем ты эту фигню смотришь.

— Это часть моей повседневной жизни, — отозвалась она, все еще не поворачивая к нему головы и удивляясь себе самой. — Знаю, что толку в этом нет, но просто не могу с собой ничего поделать. Иду рис готовить — ужин будет через десять минут.

Под взглядом Билла она перекинула свои бесконечно длинные ноги с дивана. Потом он выключил телевизор и закрыл глаза.

Кэролайн уже накрыла на стол: серые продолговатые подстилки с круглыми, серебристыми, сверху, столовые приборы в тех же тонах. Она собралась было свечу зажечь, но что–то остановило ее: Билл, кажется, не в том настроении, а кроме того, вечера теперь стояли светлые и в комнате было совсем не темно. Кэролайн налила Биллу пива и себе тоника со льдом и лимоном. Тогда она пила тоник в огромном количестве, воспринимала его почти как настоящую выпивку — и, похоже, помогало, так или иначе. Билл сел за стол, и она подала ему бефстроганов.

— Спасибо, на вид — обалденно.

Пока они ели, молчание за столом выдавало какую–то неловкость, Кэролайн, что было ей вовсе не свойственно, никак не могла придумать, о чем еще поговорить. Она встала, включила радио, и они слушали в исполнении плохонького оркестра какую–то простенькую песенку и еще незнакомую балладу Майкла Джексона. Билл, встав, чтобы очистить тарелку, сказал:

— Между прочим, я обещал вечерком заглянуть к Терри и Сью, чего–то у них до сих пор с бойлером не ладится.

— Я думала, ты уже наладил его, нет?

— Контрольная лампочка все время отключается, вот им и приходится то и дело ее снова включать, а это хлопотно. Я ненадолго.

— Ладно, тебе какое кино хочется посмотреть потом?

— Все равно — подбери что–нибудь. Уж лучше мне наладить этот бойлер, чтоб под ногами не путался и отдыхать не мешал. Мы еще увидимся. — Он небрежно тиснул ее идеальную попку и ушел.

Сью с Терри жили по соседству. Сью громка и весела донельзя и всегда носит одно и то же: легинсы со свободной кружевной блузкой, в вырезе которой видна ее непомерная грудь, — девка, да и только. Волосы у нее стрижены коротко, фигура лишена пропорций: туловище массивное, а ноги и голова — ужасно крохотные. Терри тоже здорово продвинулся по пути к ожирению, зато оба их мальчишки росли крепкими, а не толстыми и были всецело помешаны на футболе, Терри всегда провожал их на тренировочные матчи; как уверял Билл, он был пробивным папашей. Прежде Кэролайн такие, как Сью, не попадались: громкие, с излишками веса, с нехваткой образования, — она едва здоровалась с нею, когда встречала на улице, и полагала, что Сью пустила слух про то, какая она, Кэролайн, задавака, поскольку никто из соседей по–дружески к ней не относился. Когда появлялись проблески мыслей о том, что она делает здесь, живя с таким человеком, как Билл, и имея соседями Сью с Терри, Кэролайн решительно гнала их прочь. Она здорово умела жить наперекор.

Она была счастлива.

Кэролайн, обеспокоенная, лежала в постели, Билл легонько похрапывал рядом. Было пять часов утра, а ей не спалось. В полусвете разглядывала она бледные унылые стены, занавески с полосками поперек, которые, она знала, при дневном свете были темно–голубыми и цвета морской волны (просто изнанка кричащей пестроты), деревенский гардероб и в который уже раз недоумевала, как это она оказалась здесь, в этом доме, в этой жизни. Она перекатилась на живот, но от этого ребрам стало больно, невзирая на мягкость матраса, а потому она села, включила лампочку на тумбочке у кровати, отведя свет подальше от глаз Билла, и тот, хоть и поворочался немного, но не проснулся. Она смотрела на него, спящего, на его широкую волосатую грудь, что вздымалась и опадала, словно сбитое с ног самостоятельное животное, никак не связанное с его симпатичным квадратным лицом… а потом отвернулась, потянувшись за упавшей с постели книгой. Вот уже больше шести месяцев она открыто жила с Биллом, и ей было хорошо, он вызвал в ней самое лучшее, что в ней только было, успокоил ее. В остальной ее жизни все тоже было о’кей: работа ей нравилась, у нее появились новые друзья, — и все же что–то тяготило ее, и она никак не могла понять, что именно. Поддается ли она этой жизни потому, что Билл был именно тем, в ком она по–настоящему нуждалась, или потому, что оказалась там, где ей оказаться надлежало, или потому, что она почувствовала: пришло время угомониться, — а он тут как раз и подвернулся? Собственное страстное желание иметь ребенка удивило ее — как и ее ничем не омраченная любовь к своему единственному племяннику, там, за Пеннинами, в Манчестере.

Положим, Кэролайн понимала, что вела себя как последняя сучка, когда Эмили ходила беременной, но удивительное дело: вся ее горечь, вся зависть разом исчезли, стоило только родиться ребенку, — он был чист, совершенно безгрешен и очарователен. Этому дитя удалось внушить ей чувство большей близости к своей сестре–близняшке, большей тяги к тому, чем обладала Эмили, он подвиг ее, Кэролайн, ощутить, что жизнь способна стать нормальной и она, наверное, могла бы жить такой же обыкновенной радостной жизнью, какой живут другие люди. Теперь она даже стала температуру в табличку записывать, хотя еще не очень–то откровенничала с Биллом, и всегда стремилась быть более всего желанной точно в нужное время. Порой ее беспокоило, что Билл как–то сник: в последнее время он, казалось, с меньшим пылом относился к сексу, возможно, у мужчин есть встроенный радар, улавливающий скрытые внутренние мотивы. Они вели разговоры о том, чтобы сделаться семьей, подбадривала себя Кэролайн, по сути, именно Билл и предлагал это, но сейчас, лежа в постели, она припомнила, что он уже давненько ни о чем таком не заговаривал. Кэролайн была уверена, стоит этому случиться, он возражать не станет, стоит только внутри ее начать расти ребенку — не станет.

Билл по–прежнему спал, и она снова принялась разглядывать его, заметила ямочку у него на подбородке, длинную и резкую тень, отброшенную сведенным в узкий луч светом миниатюрной лампы, доброту вокруг глаз. Ну и что, что он храпит, — к этому она привыкла. Она потянулась к нему, обернулась телом вокруг его дарующего утешение торса и, хотя он забурчал и наполовину столкнул ее, все же удержалась на нем, пока сама не задремала.

Звонок в дверь раздался сразу после того, как Билл ушел на работу, а Кэролайн была уже на ногах и пила вторую чашку кофе. Наверное, почтальон, подумала она (кто же еще может прийти в такую рань?) и, когда открыла дверь, удивилась, увидев своего соседа Терри.

— Да? — выговорила она.

— Могу я войти?

— Билла нет дома.

— Знаю, я с вами хочу поговорить.

Кэролайн ощутила беспокойство. Терри выглядел ужасно, что могло бы случиться, чтоб ему захотелось о чем–то с нею поговорить? Пришло раздражение: ей надо голову помыть, а потом целую вечность волосы феном сушить, они уже такими длинными отросли.

— Что ж, заходите, — сказала она и повела его прямо на кухню. Выпить не предлагала: не хотела затягивать его визит, говорить же им друг с другом было не о чем.

Терри подтянул стул, уселся на него своим громадным задом наискосок от стола, выглядел он как–то подозрительно, словно бы собирался какую–то тайну открыть. Он буравил ее глазами, но она так ничего и не поняла.

— Ну?

— Вам известно, что ваш Билл шашни крутит с моей женой? — выговорил он наконец.

Кэролайн взглянула по пожухший кактус на подоконнике позади широко распростершегося силуэта Терри. Растению нужна вода, подумала она, оно гибнет. А вслух спросила:

— Что вы имеете в виду?

— В точности то, что сказал. Ваш Билл и моя Сью — у них роман.

Кэролайн настолько опешила, что силилась отыскать хоть какие–то чувства. Первым, какое нагрянуло, было отвращение. Как мог он спать с этим китом в обличье женщины, при ее–то толстенных слоях жира, свисающих, словно украшения из плоти, вокруг ее шеи и с запястий, при ее жуткой ходуном ходящей груди? Вторым возникло чувство неполноценности: что, если она со своим худющим телом и грудью супермодели всего лишь противоположность тому, чем обладала Сью? Третьим — замешательство: как, когда, где?

И тут она припомнила про бойлер, про подтекающий кран и неисправную духовку и впервые сообразила, что всегда это случалось вечерами по пятницам, после того, как они ужинали, но перед тем, как вместе смотрели кино и — в зависимости от показаний ее таблицы — даже сами сексом занимались.

— Кэролайн? — всполошился Терри. — С вами все в порядке? Вот, присядьте–ка.

— Где вы проводите вечера по пятницам? Где вы и где дети?

— Мы на футбольных тренировках, раньше восьми не возвращаемся. Тогда–то оно и происходило, а иногда еще и по утрам, если верить Сью.

Все казалось таким очевидным теперь, да только у Кэролайн никогда и тени сомнения не возникало, потому как она и представить не могла, чтоб хоть кто–то счел Сью привлекательной, не говоря уж о Билле. Теперь ей припомнились искристые глаза Сью, ее миловидное толстое лицо, ее заразительный смех — и она пришла в ярость. Билл знал, что она никогда не разговаривала с соседями, если могла без того обойтись, ей и в голову не приходило никогда спросить у Терри, как у него бойлер работает, будто это ее заботило. Ему все сходило с рук — прямо по соседству, прямо у нее под идеально вздернутым носиком.

Слушать дальше для Кэролайн было невыносимо. Она пошла к двери. Терри поднялся и пошагал за нею, будто их невидимой нитью связало, до самого выхода.

— Вам сейчас лучше уйти, — выговорила она громким резким голосом.

Терри захныкал:

— Она говорит, что хочет уйти от меня, чтоб быть с Биллом.

— Ну, это ее дело, — отрезала Кэролайн. — Ее чувства меня совершенно не касаются.

— Да вы что, робот какой, что ли? — изумился Терри. — Вас даже это не трогает?

— Не знаю, — ответила Кэролайн и закрыла дверь.

Кэролайн намеревалась позвонить на работу и сказаться больной, но у нее не получилось. Вместо этого она оказалась на кухне, сидела, как корни пустила, буквально не в силах пошевелиться, уставившись на стул, который только что занимал Терри и который все еще как–то неловко торчал наискосок, отчего то место выглядело неопрятно. Ее словно морозом сковало: неизвестно, как себя вести, что делать, куда идти. Часа, наверное, через два она наконец нашла в себе силы встать, подошла к ящику со столовыми приборами и выбрала небольшой смертельно острый нож с круто загнутым концом, таким, подумала, кожуру с плодов срезают. Внимательно рассмотрела нож, вертя его в руке и так и сяк, пока наконец солнце снаружи, из–за умирающего кактуса, не заиграло на его стальных заклепках и не полыхнуло в нее предостерегающими сигналами.

Она взглянула на кисти своих рук: вены выпячивали горделиво, полно, как голубые рубцы. Она опробовала кончик ножа, ткнув им слегка в подбородок, в щеку, в лоб, в шею, опять в запястья.

Она ушла с кухни и направилась прямехонько и осторожно наверх, в спальню, которую всего несколько часов назад делила с Биллом. Села на кровать и невидяще уставилась на ядовито–оранжевый сосновый гардероб, просидев так несколько долгих растянутых минут, с тоской поглядывала на небольшое, с ширину ладони, лезвие, любуясь его красотой, ощущая, на что оно способно. Опять поднесла его к запястью и надавила, так, слегка, перевела взгляд на гардероб.

Так и сидела там Кэролайн, ничего не делая, ничего не чувствуя, так ничего и не решив.

Не скоро, очень не скоро, но чувство наконец пробилось. То была чистая, ничем не сдерживаемая ярость.

С гортанным криком метнулась она к гардеробу, распахнула его настежь и набросилась на его содержимое, орудуя ножом, как кинжалом. Чем больше рвала она и полосовала его рубашки, пиджаки и джинсы своим крошечным смертоносным оружием, тем больший гнев чувствовала, яростные ее вопли и ругань долетали до Сью в соседней квартире, которая, свернувшись клубочком, содрогалась в рыданиях в комнате через стенку, словно гигантская погремушка. Наконец Кэролайн остановилась. Она понимала, что нужно уносить ноги, пока Билл не вернулся домой, пока она с ним не сделала того же, пока не вырвала у него сердце. Подхватив сумку, мобильник и ключи от машины, она вылетела из дома, порывисто и неровно дыша, взгляд ее был дик, но глаза — сухи.

 

65

Лежу в постели, довольная и сонная. Бен только что пошел в душ, и я наслаждаюсь этим кратким временем, предваряющим зов тоненького голоска: «Маааамма», — возвещающего, что пора вставать. Солнце пробивается сквозь занавески, уже чувствуется тепло, но тепло нежное, убаюкивающее. Утро четверга в начале мая, и что мне остается, как не испытывать радость от невероятного блаженства: у меня потрясающий муж и прекрасный малыш, мы живем в своем прелестном коттедже в поразительной части Манчестера, такой располагающей и спокойной, такой полной жизни, вблизи центра города и в то же время поблизости от этого островка природы, Пик — Дистрикт, куда мы обожаем выбираться на выходные. Поверить не могу, что одно случайное решение: и не какое–нибудь, а прыгнуть с парашютом — привело меня сюда, к этому самому моменту, в эту самую постель в этом доме, когда во мне живет тепло, напоминающее о моем муже, а мой сын все еще любезно спит.

Должно быть, я задремала, потому как уже 7.30, мне на самом деле пора вставать, но сознание все еще плывет куда–то… по–моему, это от солнечного света, клянусь, всю неделю хлестал дождь, а сегодня первый по–настоящему весенний день после холодной тяжелой зимы. Не могу не чувствовать, как до смешного признательна целиком всему белому свету, может, это у меня от гормонов, с первенцем у меня то же самое было.

Даже ненормальное семейство мое больше не вызывает волнений, похоже, все наконец–то угомонились: мама по горам лазает, отец в себя пришел наконец после потрясения от развода и увлекся не чем–нибудь, а бадминтоном. И, наверное, самый большой сюрприз из всех — Кэролайн. Еще одно пребывание в клинике на этот раз, похоже, сработало, слава богу, она, кажется, примирилась сама с собою наконец. У нее приятный сожитель, Билл, ладно, положим, он не такой лощеный, как ее прежние ухажеры, зато он настоящий, достойный и, похоже, любит ее. Я так за нее рада! Теперь, когда она в Лидсе, мы не так часто видимся, но, когда удается, это весьма приятно: она, похоже, наконец–то привыкла к Бену и обожает нашего дорогого малыша. Самое лучшее — я перестала беспокоиться, как бы ее не расстроить: мои волнения из–за замужества или беременности в том плане, что это как–то ее обидит, когда–то доводили Бена до умопомрачения. В общем–то я вполне готова рассказать ей о нашем будущем ребенке, надеюсь, на этот раз она с самого начала порадуется, ведь, похоже, ей очень нравится быть тетей.

Порой я раздумываю, как среди всех драм моего семейства я вдруг получилась такой нормальной, как смогла пережить всяческие кризисы Кэролайн и развод своих родителей, чтобы ничто из этого не сказалось дурно на мне. Я не жестокосердная (по крайней мере, надеюсь, что нет), просто, похоже, у меня какое–то очень цельное нутро. И, разумеется, мне повезло, что я встретила Бена, а он оказался тем человеком, кто дополняет меня во всем, от него у меня и сегодня душа парит, а тело поет, порой мысль не дает покоя, неужели и у других людей браки на наш похожи.

Наконец–то раздается радостный крик, он меня радует, жду не дождусь, когда увижу его личико, все еще смурное со сна, расцветет улыбкой любви — ко мне, его матери. Откидываю одеяло и почти выбегаю из спальни.

Только–только перевалило за два часа, я уже успела убраться после обеда, мы одеты и — наконец–то! — готовы к выходу, всего на несколько минут позже, чем намеревались. Я уже собрала все причиндалы, необходимые для того, чтобы вывезти двухлетнего малыша в парк: подгузники, салфетки, еду, смену одежды на случай, если он в лужах станет прыгать, хлеб для уток. Быть матерью я обожаю, но все ж в практических вещах не сильна, никак не могу быть причислена к тем супермамам, которые находят время весь холодильник забить всяческими собственного приготовления пюре из натуральных продуктов и при этом директорствовать где–нибудь. Ничего, «любовь — вот все, что нужно» — во всяком случае, я себя в том убеждаю, это помогает чувствовать себя не такой уж неприспособленной, и именно любовью стараюсь я наделять сына с той самой минуты, как его вручили мне в родильном отделении. С самого начала мой единственный ребенок купался в обожании.

Мы уже собрались выходить, как раздался стук в дверь. Я подумала, что это почтальон, но была ошеломлена, увидев вместо него Кэролайн, бледную и невероятно грязную… сегодня же четверг, разгар дня, разве она не в Лидсе должна быть?

— Привет, Кэз, — говорю, преодолевая тревогу. — Как… как приятно видеть тебя. — Она смотрит на меня, как немая, и я спрашиваю: — С тобой все ладно? — и шагаю обнять ее, но она отталкивает меня.

Хотя это и правда, что, когда она обратилась ко мне после взрыва, на некоторое время мы стали ближе, больше похожи на то, что ожидается от близняшек, только продлилось это недолго. Полагаю, мы слишком разные. По сути, я давно уже забросила попытки поладить с ней, и сейчас мне стыдно.

Кэролайн все еще не произнесла ни слова, и я опять принялась гадать, что случилось.

— Ты что здесь делаешь, Кэз? — спрашиваю осторожно. — Все в порядке?

— В полном, — роняет она, но я ей не верю. — Помолчав, неожиданно спрашиваю, не хочет ли она пойти с нами, хотя, если честно, сама почему–то не хочу этого.

— Уу, счастливое семейство, сплошной супер, — тянет она, но потом улыбается, и я не пойму, то ли она злится, то ли просто… ведет себя как Кэролайн. — Конечно, почему бы и нет?

Так что она берет Чарли, я беру коляску (дорога неблизкая для двухлетнего малыша топать туда и обратно), и мы отправляемся в путь по залитой солнцем улице. Деревья покрываются розовым, похожим на ткань цветом, словно Бог пришил его за ночь, который четко выделяется на сплошной голубизне неба, я все еще считаю наш мир местом фантастическим, хотя какое–то тягостное ощущение уже вползло червяком в мой день.

Чарли рад воле, обнюхивает каждое дерево, каждую лужу, каждые ворота, и Кэролайн позволяет ему, похоже, она тоже не торопится. Я иду впереди, толкаю коляску, и ее ритмичное подрагивание на мощеном тротуаре под колесами успокаивает мои нервы. Я успокоилась немного, уже не так беспокоюсь.

Я опережаю их на десяток шагов, дохожу до перекрестка, мечтательно прокладывая наш дальнейший путь, пытаясь сообразить, то ли к качелям идти, то ли сначала к пруду с утками, пусть Кэролайн на него полюбуется. Может, попозже мы заглянем в «Единорог», возьмем что–нибудь к чаю, ей там понравится, возможно, после даже кофе выпьем в кафе напротив. Погрузившись в свои планы, я уже не замечаю, чем они с Чарли заняты. Так что, когда за шумом уличного движения я слышу звон разбитого стекла и разлетающихся осколков, я не понимаю, что произошло, но тут же сознаю, что ничего хорошего, оборачиваюсь и смотрю обратно, туда, где на тротуаре моя сестра и Чарли.

Полбутылки… чего, водки?.. лежит, разбившись вдребезги, на земле. «Она, должно быть, ее под пальто прятала, должно быть, уронила ее, она по–прежнему пьет, она пьяная», — эти мысли налетели сразу. Большие зубцы стекла торчат над тротуаром там, где лежит уцелевшее донышко бутылки, их грани ловят солнечный свет и грозно посверкивают.

— Береги лапы, Чарли! — кричу я, увы, слишком поздно: пес наступает на осколок и издает долгий жалостливый вой. Он терзает мне душу. А Кэролайн стоит там, упершись взглядом в сверкающий тротуар, пока Чарли скулит, держа лапу на весу, словно предъявляет доказательство.

Я было совсем уже бегом пускаюсь к сестре и бедному своему недоумевающему песику… и тут вспоминаю про Дэниела, я только что дала ему вылезти из коляски, чтобы он ножками походил немного, но я опять слишком опаздываю, знаю, что опаздываю. Поворачиваюсь и вижу, как мой сын (всего–то в десятке ярдов от меня!) стоит, еле держится на самом краешке тротуара напротив винного магазина в конце нашей улицы, как раз там, где она пересекается с оживленной магистралью.

— Дэниел! — воплю я, и мой золотоволосый малыш, такой живой, такой полный сил и надежд, дарит мне самую широкую и самую радостную улыбку, полную счастья.

Он обожает автобусы. Потом он снова поворачивается и смотрит через улицу на людей, стоящих на остановке автобуса напротив. Выражения их лиц полны ужаса, их руки мельничными крыльями мелькают в воздухе, сигналя о полной беспомощности.

Время замедляется, будто ветер опал. Вижу прекрасную голубизну неба, словно задник на сцене, жестикулирующие руки и рты в движении — медленном и беззвучном. Вижу, как катит мимо велосипедист, смотрю, как он оглядывается через плечо на моего сына, вижу, как он завихлял, бросил велосипед на землю, только понимаю, что в этом нет смысла, он туда тоже не успеет — и я не в силах этого вынести. Вижу, как голубизну задника прочеркивает полет птицы, такой медленный, что она того и гляди с неба свалится. Вижу, как нынче утром Бен целует на прощание Дэниела, ерошит ему волосы, говоря: «Вечером увидимся, малышок»… Только не увидятся, Бен оказался не прав. В сознании картинка, от которой половодье любви прокатывает через меня: Дэниела подносят к моей груди. Вижу спину своего сына, его синее пуховое пальтишко, его бежевые вельветовые брючки, его новенькие темно–синие сапожки, его золотистые светлые волосы. Почему–то я различаю цвета: они так великолепно ярки под солнечным светом.

И тут я вся подбираюсь, бегом пускаюсь к моему мальчику, кровь уходит из тела, все его члены пробирает дрожь, но прежде, чем я добегаю туда, Дэниел весело машет ручкой людям на автобусной остановке и делает еще один шажок — на проезжую часть.

В сердце моем нет места ни для чего, кроме безмолвия. Тишина угнетает, горем исходит, и это невыносимо. Оно, полагаю, для всех одинаково, это время скорби. Оно заставляет весь мир замереть, как надолго, этого я вам сказать не смогу, — мучительная передышка от всего, что еще навалится. А потом неистовый крик: во мне ли, вне ли меня? — поднимается и, кажется, нет ему конца…

Сейчас, в нашем номере безвестной гостиницы, Бен заключает меня в объятия, и мы вместе оплакиваем нашего сына, наверное, в первый раз. Положим, вот оно, то единственное место, где я хочу быть, но все равно чувствую себя потерянной и доведенной до отчаяния, словно бы мир повернулся вокруг какой–то другой оси и день стал ночью, а добро сделалось злом. До этого я никогда вслух не говорила о том, что и как произошло, и рыдания раздаются по всему номеру и в коридоре. Ужас огромен, как автобус, огромен, как номер 23, что сбил моего прекрасного мальчика прямо на моих глазах, что смял его белокурые волосы и голубые глаза в сочащееся кровью видение наихудшей из преисподней.

Бен ничего не говорит, держит меня, и мы плачем, плачем, мы оба оплакиваем нашего мертвого сына и наши собственные порушенные жизни: как раз тогда, когда все воспринималось таким совершенно превосходным! Прежде я никогда не была суеверной, однако, возможно, смерть Дэниела была знамением: не желай слишком многого, не ожидай слишком многого, жизнь складывается по–разному. В конце концов мы улеглись вместе на жесткую белую кровать и так или иначе сумели уснуть, по–прежнему заключив друг друга в объятия, по–прежнему охваченные страданием.

 

66

Меня, должно быть, напичкали лекарствами, но я все равно просыпалась и кричала. Вопила и вопила, ужас какой–то, но не могла, кажется, остановиться.

Бен бросается ко мне, лицо у него посерело, горестные мешки повисли вокруг глаз, и я даже в бредовом своем состоянии понимаю, что разбила и его сердце.

«Я виновата, так виновата», — бормочу я сквозь рыдания, а потом опять принимаюсь кричать. Похоже, моя мать тоже в комнате, она бросается за врачом — сделать мне еще один укол чего–то, полагаю. Когда я, плача, спрашиваю: «А где Кэролайн?» — все смотрят на меня как на помешанную, а потом я снова вспоминаю раздавленное тельце Дэниела и вою зверюгой. Приходит наконец врач со своей сверкающей иглой, и страшная картина снова уходит в черную глубину моего сознания, чтобы остаться там навеки.

Уже прошло три дня, и я больше не в больнице, мне больше не колют успокоительное, и Бен осторожно просит меня поговорить с полицией, нужно дать объяснение. «А Кэролайн тоже придется пойти?» — спрашиваю, у Бена опять смущенный вид, он говорит: «Какое Кэролайн имеет к этому отношение?» Тогда я думаю, что, наверное, вообразила себе все, может, я так или иначе не уследила за Дэниелом, может, моя сестрица никак к этому не причастна, даже не было ее там. И тут вламывается мое здравомыслие, я знаю, что, разумеется, она была там, только, похоже, никто не видел ее позади меня, все, должно быть, слишком сосредоточились на развернувшейся перед ними мучительной сцене: загубленный малыш, обезумевшая мамаша, потерявший рассудок водитель автобуса, — чтобы просечь точную копию меня самой, удирающую в другую сторону. Когда замечаю, что Чарли слегка прихрамывает, тупо проверяю у него лапы, и вот он, в передней левой бриллиантиком сверкает крохотный острый осколок стекла. Вытаскиваю его, и Чарли взвизгивает, а я решаю, что нет никакого смысла осложнять дело, какая теперь разница, Дэниела мне уже не вернуть, и я бросаю осколок в мусорный бак.

Просыпаюсь рано, в животе резь, а мир вокруг воспринимается пустым, хотя Бен не устает твердить мне, тихонько, прочувствованно, что мы не должны терять надежды, есть еще одна жизнь, о которой мы должны думать. Я, шатаясь, иду в туалет и, когда усаживаюсь, чую, что что–то не так, опять встаю — и необычайно яркая кровь хлещет по моим ногам. Кричу, зову Бена, он стремглав прибегает, открываю дверь туалета и, замерев, смотрю на него, голая, но яркая, размалеванная болью. Он смотрит на меня с такой опустошенностью, что я понимаю: теперь я опять подвела его, теперь я отняла у него обоих его детей.

Как я переношу похороны, не знаю. У меня все еще кровотечение, я едва на ногах стою, но как–то переношу: я обязана попрощаться с моим мальчиком. Все смотрят на меня, будто укоряя: «И о чем она только думала, даже за руку сына не держала на такой оживленной дороге», — и стыд жжет меня яростно. Никому меня не утешить.

Когда вижу гроб моего маленького мальчика, белый и блестящий, словно новенькая обувная коробка, покрытый цветами (кто–то подумал, чтобы цветы были розовые: любимый цвет Дэниела), я хватаю Бена за руку, чтоб удержаться на ногах, и стискиваю ее. Его рука не отвечает: ни на хотя бы полсекунды, — и я потрясенно понимаю, что он тоже винит меня. Чувствую, что вот–вот лишусь сознания, однако мы выстаиваем всю службу, и когда гроб начинает уходить от меня, зловеще двигаясь за занавеску, то терпению моему приходит конец и я кричу, все кричу, а когда Бен пытается сдержать меня, то бегу по проходу за своим мальчиком, потом, одумавшись, встаю: ни к чему хорошему это не приведет, я чересчур опоздала — опять. Разворачиваюсь и бегу уже в другую сторону, из церковного предела в угрюмый серый мир, в котором уже никогда не засиять солнцу.

 

67

Дождливым и буйным июньским утром, как раз через четыре недели после смерти нашего сына, Бен вновь вышел на работу. Нужды в том не было: босс позволил ему использовать столько времени, сколько понадобится, — но муж не знал, чем еще заняться. К жене не подступись, похоже, он для нее теперь отрезанный ломоть, к тому же выяснилось, что он ее словно чем–то раздражает — что бы ни сказал, что бы ни сделал. Вот и подумал: может, будет лучше дать ей на какое–то время немного простора, позволить тратить какое–то время на себя. Он просто не знал, как с ней обходиться, собственное его горе было до того мучительным, что, как он понимал, требовалось отвлечься, он жаждал защищенности столбцов аккуратных цифр, дебетов и кредитов, какие он призван сбалансировать, как будто что–то из этого имело значение. Приход в контору давался болезненно: не работа сама по себе, а сочувствующие взгляды его коллег, которые желали добра, но не знали, как это выразить, а потому вместо этого делали вид, будто ничего не произошло и ни о чем таком не говорили. Хуже того, они старались собственные разговоры выверять, когда он находился поблизости: говорят, к примеру, о том, куда на выходные собираются, и старательно избегают упоминать о своих детях. Бен понимал, что это делается ради него, но ему хотелось крикнуть им, что от такого обхождения ему ничуть не лучше, пусть перестали бы вести себя так чертовски глупо, но, разумеется, он молчал.

Он был одинок, где бы ни находился, с кем бы ни был. Чувствовал, как гнев копится в душе и что чаще всего направлен он был против жены. Она по–прежнему избегала говорить с ним об этом, не рассказала, как это произошло, и, хотя ему никогда и в голову не приходило понукать ее, порой он не мог отделаться от мысли: какого черта она делала, как могла не уследить за их сыном на Манчестер–роуд, магистраль такая оживленная, а сын такой маленький, — и, чем больше он старался избавиться от этой мысли, тем больше она в нем крепла — пронырливая, настырная и коварная, как лишайник под сырым мертвым деревом. Не легче было и от того, что Эмили он, похоже, теперь стал ненавистен, она, по–видимому, и рада была, что он опять на работу вернулся, он голову ломал над тем, что он не так делает, — в конце концов, не было у него никаких предписаний о том, как присматривать за матерью своего умершего ребенка.

Не мог он понять и печали Эмили по неродившемуся младенцу. Вчера вечером, когда Бен в первый раз попробовал заговорить с ней о том, что им делать дальше, он старался быть практичным, даже осторожно дал понять, что они могли бы вскоре еще раз попробовать: для Эмили, по всему судя, забеременеть не составляло труда, заметил он, и уже на следующий год в это время все может быть по–другому.

— Ты это о чем? — тихо произнесла Эмили, сидевшая, съежившись всем телом, на ручке серебряного кресла–качалки у окна. — Как могу я хотя бы помыслить о появлении еще одного ребенка? По–твоему, я могу запросто кем–то заменить Дэниела? Заменить моего неродившегося ребенка?

— Нет, разумеется, нет, — сказал Бен. Он заколебался, зная, что продолжать, видимо, опасно. — Только, по сути, мы этого ребенка и не знали, так что для нас его потеря совсем не то же, что утрата Дэниела.

— Нет! — выкрикнула тогда Эмили. — Для нас это потеря. Мы потеряли его первую улыбку, его первые шаги, его младенческую личность, которой уже никогда не развиться. Неужели ты этого не понимаешь? Я двадцать недель вынашивала его, половину пути прошла до того, как взять его на руки, он уже должен бы наши голоса различать, но не может, потому что он мертв. Через полторы недели должно бы состояться крещение Дэниела, но его пришлось отменить, потому что и он тоже мертв. Завтра Дэниел должен бы пойти к Натану на день рождения — подарки все еще лежат наверху. В июле мы должны были взять нашего сына на его первый летний отдых на пляже… как он радовался, что полетит на самолете! Каждый божий день мне предстояло готовить ему завтрак, одевать его, играть с ним, отводить его на игровую площадку к другим детям, купать его, читать ему, в постель укладывать, заботиться о нем, любить его. Хочешь, чтобы я продолжила?

— Нет, — сказал Бен. — Не хочу. Отчего ты ведешь себя так, словно все это моя вина? Что я‑то сделал?

— О, ничего, — произнесла Эмили. Она встала. — Ты был чертовски свят, как обычно. Тут если и есть злодей, так это я, верно? «Она должна была уследить за ним» — вот ведь о чем ты думаешь, о чем каждый думает. По–твоему, это все моя вина, так? — Она взглянула на него, как ему тогда показалось, с ненавистью. — Так, по–твоему?

Бен был поражен: Эмили никогда не кричала, всегда была так выдержанна и вежлива, даже когда они спорили, — перед ним словно бы предстал незнакомый человек. Лицо ее, перекошенное, стало некрасивым, он пытался унять в себе рвущийся наружу гнев, подавить внезапный порыв схватить ее за плечи и тряхнуть ее, так тряхнуть, чтобы к ней вернулось хоть немного разума. Эмили видела, как сжаты были у него кулаки, когда он вскочил, чтобы уйти из комнаты, и тогда она кинулась к нему сама, первой, внезапно потеряв власть над собой, заколотила по нему своими кулачками. Он попытался остановить ее, прижать ей руки к бокам и крепко держать ее, пока не успокоится… может быть, если бы ему это удалось, все пошло бы по–другому, но она вырвалась, махнула рукой у него перед лицом, задев ногтями, и он выпустил ее, чтобы прикрыть ладонью ухо, унять сочащуюся кровь, — она выбежала из комнаты.

Бен недвижимо уставился в экран компьютера, усиленно стараясь отвратить свои мысли от их вчерашней ссоры, вернуться к лежавшим перед ним таблицам, но почувствовал, как скачет у него сердце, как опять вспотели ладони, тут он резко встал из–за стола со словами, что сбегает за сэндвичем, хотя еще и 11 часов не было. Выскочив на улицу, он не глядя повернул направо к своему любимому кафе, потом опять направо на Рочдэйл–стрит — уже на автопилоте, совершенно не думая. Но тут, когда он уже собрался войти в кафе, кто–то вышел из него, и, даром что он уже руку на ручке двери держал, Бен понял, что зайти в это кафе для него невыносимо. Резко повернувшись, он пошел прочь, по Нью — Джордж–стрит, а когда дошел до ее конца, то наобум повернул опять направо — ему непременно надо было куда–то идти. Наконец замедлил шаги. Надо позвонить ей.

— Алло, — произнесла она, и голос ее был холоден.

— Салют, — зашептал он, едва способный выталкивать из себя слова. — С тобой все хорошо? — Уже произнося, Бен пожалел, что задал этот вопрос.

— А то как же, прекрасно! — ответила она, и он поморщился от такого сарказма.

— Я домой рано приду, ужин приготовлю, — сказал он. — Чем тебя побаловать? — И опять он пожалел, что нельзя взять этих слов обратно, не произносить их.

— Ничем, — выговорила она в конце концов, однако на этот раз уже без злобы, просто, безо всякого выражения, что в чем–то было еще хуже.

— Ладно, я что–нибудь придумаю.

— Ты что делаешь?

— Ничего.

— День чудесный, может, тебе в садике немного повозиться, порядок там навести?

— Что это должно означать?

— Ничего. Я… просто я стараюсь придумать, от чего тебе стало бы легче.

— Бен, мне ни от чего не станет легче, — сказала она, но в том, как она это сказала, не было ни жалости к себе, ни обвинения — просто печаль. Голос ее сделался хриплым. — Мне надо идти. Пока.

— Пока, — произнес он в уже умолкнувшую трубку и застыл, потерянный, на тротуаре напротив старого рыбного рынка, уставившись на панель со скульптурным изображением женщины с ребенком на руках и маленьким мальчиком, стоящим возле нее, пока не заметил, что смотреть начинают на него, того и гляди кто–то спросит, все ли с ним в порядке, тогда наконец он пошел — быстро и целеустремленно — обратно в контору, позабыв про сэндвич.

Когда Бен опять стал ходить на работу, Эмили в чем–то стало полегче. Ей не приходилось больше вставать, не приходилось притворяться, что у нее жизнь ладится. Бен сидел на работе, он не знал, что она час за часом проводила в постели, ничего не делая, ни о чем не думая… пока, возможно, около полудня не начинала прикидывать, а не стоит ли ей подумать о том, чтобы встать с кровати, и эта мысль владела ею еще по меньшей мере часа два, и при этом она приговаривала что–то вроде: «Еще десять минут, и я встану», — а когда не получалось, то говорила: «Считаю до десяти — и непременно встаю с кровати», — но тут же выяснялось, что для начала отсчета требуется слишком много усилий, а потому она продолжала смирно и бездвижно лежать, пока наконец предававшее ее тело, ее мочевой пузырь не требовал заботы, тогда она вылезала из–под одеяла и плелась в туалет, дотерпев до того, что временами и не успевала, что, впрочем, оказывается, ее тоже не сильно беспокоило. Оставшись одна в целом доме, она чувствовала облегчение. Иногда днем приезжала ее мать и хоть немного прибиралась, но Эмили в основном не обращала на нее внимания, хотя не хотела выглядеть невежливой. Видимо, после первых истерических дней, криков и визгов первобытной ярости, какой она в себе и не подозревала, силы ее истощились. Для Бена у нее времени тоже не осталось. Ясно было, что теперь он ее не любит, он ясно дал понять, даже на похоронах Дэниела, что считает ее виновной, а она была настолько потрясена его отказом поддержать ее за руку, что тогда же поняла: этого им не пережить никогда. Рано или поздно он бросит ее — это всего лишь вопрос времени. Он же ходит вокруг нее на цыпочках, пытаясь сохранить мир, но он больше уже никогда не пытался утешить ее, так и казалось, что он сдерживает в себе гнев, не в силах его выразить.

Она подумала об их ссоре прошлым вечером, и ей стало слегка стыдно за свое поведение, однако даже воспоминание, с каким неистовством она накинулась на мужа, не сумело вырвать ее из духоты безразличия. Эмили знала, что Бену хочется взять Чарли обратно, предоставить ей хоть что–то, что заняло бы ее мысли, хоть кого–то, за кем понадобился бы уход, но она заявила, что пока не сможет управиться со щенком… может быть, на следующей неделе, раз за разом твердила она. В ней все восставало против того, чтобы видеть Чарли, ее отношение к нему было чересчур сложным, — и пес, недоумевающий и тоскующий, оставался у родителей Бена.

Уже за три часа перевалило, еще пара часов, и Бен вернется домой: он сказал, что сегодня пораньше придет, — ей на самом деле скоро надо одеваться. Она сидела в домашнем халате за кухонным столом, склонив голову и закрыв глаза. Собралась с силами, чтобы поставить музыку, из всех списков воспроизведения выбрала самую печальную подборку, какую только смогла отыскать, и даже когда зазвучала «Время сказать «прощай» Андреа Бочелли, песня не тронула ее. Словно она уже утратила возможность хоть что–то чувствовать, словно все ее эмоции заперли в каком–то пустом пространстве мозга, никак не связанном ни с какой другой частью ее самой. Желание разобраться, что с нею происходит, было едва уловимо. Бен попросил ее еще раз сходить к врачу и даже записал ее на прием на следующую неделю, сказал, что отпросился с работы на утро и сможет пойти вместе с ней. Наверное, он мне не доверяет, не верит, что я сама схожу, подумала она, а потом решила, что он прав, она бы и не пошла, даже вместе с ним. Какой смысл? На что способен врач, по волшебству вернуть Дэниела? Засунуть зародыш обратно ей в утробу?

Эмили встала, вдруг рассердившись, снова взвинченная, какой была вчера вечером. Ей хотелось закричать, и от этого делалось легче, чем от тихого шепота ее уныния. Откуда–то из самых ее глубин поднялась волна первобытной силы, как будто тело все же не позволяло ей сдаваться, настроившись на то, чтобы выжить.

Эмили не могла вынести, ей надо было вырваться, что–то сделать, оказаться в другом месте. Она крепко обхватила себя руками, стараясь сдержаться, унять дыхание, ставшее частым и неистовым. Пошла к входной двери, но рука ее задрожала, едва коснувшись дверной ручки. Не было сил выйти наружу, одной, без чьей–то помощи: не было сил шагу ступить влево к главной улице, туда, где умер Дэниел, она и вправо не могла пойти, мимо дома ее подруги Саманты, на крыльце которого стояла, будто насмехаясь над ней, детская коляска. Охватывал страх при мысли увидеть пробегающего мимо карапуза, простодушного, игривого, невредимого, незадавленного. Охватывал страх при мысли, что ее увидят, все равно кто, станут шушукаться, пялиться на нее.

Гнев ее, как питон, свернулся кольцами, готовый в любой момент нанести удар и поглотить ее целиком, а она словно и не знала, что с этим поделать. С крадущейся осторожностью (той, что предшествует сумасшествию) прошла она по коридору, зашла на кухню, оттуда на задний двор, садик в котором в эти дни являл собой печаль увядания, стояла, хватая ртом воздух, стараясь дышать, но от этого только больше страху набиралась. Куда ей идти, что ей делать? Она больше не могла оставаться в этом доме, в этом садике — ни секунды больше не могла. А что ей было делать? Кто мог помочь ей? Куда? Кто?

И тут она поняла.

Одно место для нее только и осталось теперь, что ж она раньше–то об этом не подумала? Она побежала обратно в дом, взлетела наверх и — впервые с того дня, как умер сын, — распахнула дверь комнаты Дэниела… и замерла на пороге. Все оставалось в ней, все в точности на тех же местах, что и пять недель один день и два часа двадцать пять минут назад. Вот его белая деревянная кроватка, в которой он так любил утром первым делом подняться на ножки в своей пижамке, держась за поперечину и приседая, как гимнаст, вниз–вверх, криком призывать маму. Вот удобный голубой диванчик вдоль стены напротив, где они сидели вместе среди плюшевых медведей и подушечек, она читала ему всякие истории, а то и сама придумывала их, он же прямо лопался от смеха, слушая эти наскоро придуманные сказки про шоколадные вулканы и изрыгающих сладкий крем драконов. Вот его бледно–голубой сборный гардероб в углу, который собрал Бен, а она все время содержала таким опрятным. Некоторое время она не сводила с гардероба глаз, еле сдерживаясь, не решаясь что–то сделать, пока наконец не подошла, едва передвигая ноги, и не раскрыла дверцы, вот тут–то ее и настигло: разве можно было видеть эти аккуратные стопки его маленьких футболок, выстиранных и готовых, чтоб их носили? Его любимые шортики, те самые, которые он хотел натянуть в то навеки последнее утро своей прекрасной жизни? Она тогда заставила его надеть брючки: еще не было настолько тепло, чтобы носить шорты, говорила она, — хотя он и валялся по полу, рыданиями выпрашивая любимую одежду. А вот кремовые легкие брючки и голубенькая рубашечка, новые, неношеные, готовые для крестин… она не была уверена, стоит ли их устраивать, зато Бен очень настаивал, он всегда был более верующим, чем она.

И что она ему дала, эта вера? Что эта вера хоть кому–то из них дала?

Взор ее обратился вверх, упиваясь воспоминаниями, и там, на верхней полке, она заметила яркую розовую бейсболку Дэниела, ту самую, с какой он не расставался, ту самую, которую забыли взять в парк: она тогда разволновалась из–за того, что Кэролайн объявилась, в обычном состоянии она эту бейсболку не забывала. Тогда она и Дэниела–то из коляски выпустила пораньше, заглаживая свой промах, чтоб он перестал плакать, чтобы получше себя почувствовал на воле. Если бы только она не забыла эту шапку, то, что бы ни натворили позади Кэролайн или Чарли, ничто значения бы не имело: ее маленький мальчик сидел бы, прочно пристегнутый, в своей коляске в полной безопасности. Вот и выходит, все равно во всем виновата она.

Она взяла шапочку, посмотрела на нее, повертела в руках, улыбнулась тому, что на самом деле шапочка была девчачья, о чем говорила вышивка серебром: «Привет, Китти». Дэниел был настолько миловиден, что порой, когда носил эту бейсболку, его по ошибке принимали за девочку. Она перевернула шапку и несколько долгих секунд глубоко втягивала в себя оставшийся от Дэниела запах.

Всего на миг она была спокойна, почти счастлива.

А потом снова увидела сына, лежащего мертвым на дороге, оторвала шапку от лица, швырнула на ковер и принялась топтать ее ногами, крича так, что весь дом дрожал. Потом принялась большими охапками хватать одежду сына и бросать на пол, пока всю не выбросила, упала на нее и, рыдая, обнимала руками. Такой и нашел ее Бен, когда пришел, — больше двух часов спустя.

Эмили лежала у себя в постели, уже затихшая. Бен пришел наверх с подносом, приготовив ей сэндвич из поджаренного хлеба с сыром и томатный суп, этим малое дитя кормят. Она постаралась быть благодарной, но единственное, о чем могла думать, это о том, что он притворяется. То, как он держал ее, как утешал, поднимая с пола сыновней спальни, то, как суетился вокруг нее, почти походило на то, что он все еще ее любит, но она отогнала эту мысль прочь: он всего лишь вел себя чертовски любезно, как всегда.

Он фальшив, решила она. Она уже видела вчера вечером, как он на самом деле к ней относится, видела это в его глазах, в том, как ясно читалось в его взгляде желание ударить ее.

Эмили принялась за еду. Она так сильно похудела, что у нее кости выпирали из–под кожи, образуя жуткие чужеродные комки, словно пузырящаяся на огне каша. Бен снова скользнул в спальню, Эмили заметила, что царапина на его ухе все еще не зарубцевалась как следует, и ей стало немного стыдно.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он, и она выдавила из себя вялую улыбку, уловив, что сердце у него забилось немного чаще.

— Чуточку получше, — ответила. — Бен, прости, я понимаю, что веду себя ужасно.

— Не думай об этом, — сказал он. — Я все прекрасно понимаю.

И тут она попробовала душой потянуться к нему, одарить его наилучшим из подарков, какой был по силам ей в то время.

— Давай завтра съездим к твоим родителям, — сказала она. — Заберем Чарли.

Бен затаил дыхание.

— Ты уверена?

— Да, — сказала она. — Я постараюсь присмотреть за ним. — У него разгорался блеск в глазах. — Только тебе придется его выгуливать, извини, я этого пока не могу.

— Конечно, конечно, буду выгуливать до и после работы, это ничуть не трудно.

Он склонился и поцеловал ее в щеку, но она слегка отпрянула, похоже, ей больше не по силам было справляться с любовью. Впрочем, она, к их обоюдному удивлению, попросила забрать обратно Чарли… и это могло стать началом, не так ли?

На следующей неделе Бен с Эмили сидели в приемной хирурга, где, по счастью, было тихо и не было детей, хотя Бен и предупреждал ее, что может оказаться и не так, с тем, чтобы она сумела настроиться. Сегодня он уже не пребывал в таком отчаянии, вроде понемножку дела наконец–то продвигаться стали, пусть и малюсенькими шажками. Эмили, положим, отказалась в прошлую субботу поехать в Бакстон забрать Чарли, зато она была согласна, чтобы Бен съездил сам. Когда же он привез щенка домой, она особого восторга не проявила, зато, похоже, не было у нее и ненависти к нему, той, что засела в ней сразу после смерти Дэниела. Чарли здорово вырос, но вид у него был печальный, вел он себя как–то не по–щенячьи сдержанно. Может быть, ему тоже не хватало Дэниела. Или, наверное, он попросту чуял несчастье в доме, Бен читал где–то, что собаки намного чувствительнее людей. Когда они сидели на длинной скамье, поставленной у окна, Бен попытался взять Эмили за руку, но она сбросила его руку и сидела, сжавшись, уставившись в колени, не обращая внимания на журнал, который он ей принес. Похоже, она все еще не в силах была принять утешение от него, зато он порадовался, увидев, как наконец–то преуспел Чарли. В прошлый вечер пес прыгнул на кушетку рядом с Эмили, и хотя та, как обычно, попыталась его согнать, но не особенно в этом усердствовала и даже позволила собаке свернуться в клубок и положить голову к ней на колени. Последовали несколько минут недоуменной неподвижности, потом Эмили вдруг схватила пса, и Бен подумал, что она его сейчас скинет, но вместо этого она взяла щенка на руки и стала укачивать, как ребенка, зарывшись головой в мягкую светлую щенячью шерсть Чарли, Бен видел, как при этом у нее тряслись плечи. «Время — вот что ей требуется, — подумал он. — Время и все остальное, что врач сочтет для нее сейчас полезным».

«Миссис Эмили Коулман», — вспыхнуло на табло. Бен слегка подтолкнул жену, они встали и пошли по коридору к кабинету 6. Только они успели одолеть половину пути, как рядом открылась дверь и из нее выбежал маленький темноволосый мальчик, за которым шла похожая на хиппи женщина с короткими крашеными волосами и крошечным бриллиантиком в носу.

— Эмили! — воскликнула она. — До чего ж приятно тебя увидеть! Мы только что вернулись. Как ты? А где Дэниел? — А потом закричала: — Тоби! Иди сюда, стервец ты эдакий.

Бен увидел лицо жены. Он ничего другого не хотел, только бы помочь ей, защитить ее, но, увы, не знал как.

— Дэниел умер, — произнесла Эмили. — Прости. — И она пошла прочь, а Бен остался стоять, не сводя глаз с этой не вовремя подвернувшейся незнакомки, у которой от изумления отвисла челюсть, открыв язык, тоже украшенный пирсингом. Опомнившись, он извинился и последовал за женой в кабинет врача, где увидел, что она стоит, сгорбившись и содрогаясь в уголке, закрыв лицо руками.

В июне Эмили так и не решилась еще раз выйти из дому, слишком велик был риск: маленькие детишки и их доброжелательные мамаши были повсюду. Она по–прежнему отказывалась видеться с кем бы то ни было, зато опять взялась за чтение — и чем больше в книге описывалось несчастий, тем лучше. Еще она нашла утешение в Чарли, к которому теперь относилась как к малому ребенку, часами могла с ним обниматься, что щенку, разумеется, очень нравилось. Потом, по мере того как проходили недели, пес сделался чересчур большим, чтобы его держать на руках, и Эмили воспринимала это так, словно щенок опять предавал ее. Впервые в дом он попал маленьким, с Дэниела размером, его так приятно было на руках качать… а вот теперь он становился большущим и неуклюжим. Умом Эмили понимала, что ни в чем Чарли не виноват, он не мог не наступать на разбитые бутылки из–под водки, не мог не расти, однако замечала, как копится в ней обида на собаку, ненависть к ней — и она ничего не могла с собой поделать. И чем чаще она его сталкивала, тем чаще пес, возвращаясь, запрыгивал на кровать или диван, тыкался своим влажным носом ей в ладонь или настырно усаживался своим выросшим телом ей на колени, пока у нее на все на это не стало хватать нервов. Она подумала было попросить Бена избавиться от выросшего щенка, отвезти его обратно к своим родителям, но Бен обожал его, Чарли словно бы вновь зажег в Бене искру, и тот, похоже, особенно полюбил брать с собой пса в долгие одинокие прогулки, так что чувства свои Эмили держала при себе.

Однажды в середине июля, два с половиной месяца после гибели Дэниела, в субботу Эмили лежала на диване и читала «Джуд Незаметный» Томаса Харди, а Чарли сидел у нее в ногах вызывающей раздражение глыбой. День был жаркий, и собака вызывала неприязнь: ну что бы этому псу, хотя бы разнообразия ради, попросту не убраться и оставить ее в покое? Она понимала неразумность своих мыслей, она с этим щенком нянчилась, а теперь снова отказывается от него, за что презирала себя: она не только ужасна как мать, бесполезна как жена, но и безнадежна как владелица собаки. Эмили то и дело пихала Чарли, в конце концов пес понял намек и спрыгнул на пол, а прыгая, задел хвостом чашку с чаем, только что принесенную жене Беном, чай расплескался, залив весь портрет Дэниела, который Эмили взяла оттуда, куда его поставил муж, с каминной полки. То был последний снимок ее сына, сделанный в тот самый день, когда у них появился Чарли, крохотный и пушистый у него в руках, глаза малыша ярко сияли от радости, что у него появился этот чудесный комочек, про который мамочка и папочка говорили, что это — его.

— У, дурацкая псина! — завопила Эмили и злобно пнула Чарли ногой. Прибежал Бен, узнать, что случилось, и Эмили увидела, что по тому, как поджался, дрожа, щенок, муж понял, что она наделала, а тут еще и Чарли глянул на нее с таким жалобным недоумением, что до Эмили дошло: так больше продолжаться не может, это ж в какое чудовище она превращается? Вот тогда–то она и поняла, что загвоздка не в Чарли, загвоздка в ней самой, что для всех — для Бена, для бедняги Чарли — будет лучше, если она уйдет от них обоих.

Бен, не говоря ни слова, вытер разлитый чай и вышел из комнаты. Эмили тихо сидела одна, качая на руках Чарли, ее гнев на щенка уже исчез, впервые за много недель голова была ясной, и она обдумывала, как можно все устроить.

 

68

— Когда именно ты впервые подумала о том, чтобы уйти от меня? — спрашивает Бен. Мы лежим в номере гостиницы в Хэмпстеде бок о бок, уже не касаясь друг друга, время перевалило далеко за полдень, взгляды нас обоих устремлены на потолок, словно на нем может быть начертан ответ. Уйма времени проходит, прежде чем я отвечаю.

— Наверное, в тот миг в церкви, — отвечаю. — Когда ты не стал утешать меня, вот тогда я и подумала, что для нас все кончено, что ты никогда не простишь меня. Тогда я не знала, как это произойдет, зато просто понимала: смерть Дэниела уничтожит и «нас» тоже.

— Это когда это я не стал тебя утешать? — Бен озадаченно смотрит на меня.

— Ты не взял меня за руку, ты не поддержал. — И, выговаривая это вслух, я понимаю, что разумна была тогда не во всем.

— Не пойми меня превратно, — говорит Бен. — Разумеется, я был зол. На тебя, на весь мир, на водителя автобуса. Единственной, на кого я тогда не злился, была Кэролайн. — На лице его отразилось беспокойство. — Так вот, значит, что она имела в виду, говоря, что сожалеет!

— Ты о чем? Когда она говорила, что сожалеет?

Бен делает глубокий вдох и рассказывает мне, как в годовщину гибели нашего малыша он отправился в Пик — Дистрикт и много часов пешком ходил по горам и полям, а потом устроил себе на опушке одинокое убежище: ни на что другое он и смотреть не мог без меня, без Дэниела. А после, на следующий вечер, когда он сидел в одиночестве дома, заявилась Кэролайн со словами сожаления о чем–то, только он не понимал о чем, столько всего было, за что она могла бы извиняться. Он тихонько рассказывает мне, как он впустил ее в дом, как напился вместе с ней и как все кончилось сексом — между моим мужем и моей сестрой–близняшкой.

— Эмили, я так виноват, так сожалею, — говорит он. — Просто мне так сильно тебя не хватало, что я почти убедил себя, что она — это ты. Я думал, что больше никогда не увижу тебя, и рвался обратно к тебе, обратно к нам, хоть как–то. А потом, когда все было кончено, мне пришлось взглянуть в лицо правде: то была она, а не ты, — и меня охватило чувство, будто большей ненависти к миру или себе самому мне не испытать. — Бен умолкает, во взгляде его отчаяние, словно внутри его что–то непоправимо сломалось.

Да, я прихожу в ужас, да, меня с души воротит, да, я бешусь на него… только вот справляюсь с этим в единый миг.

— Так, значит, это было в субботу вечером?

— Да, — кивает он.

Понимаю, что это безумие, но все же рассказываю ему от начала до конца про то, как встретилась с Робби, как был он очень похож на него, Бена, про то, что, невзирая на все гадости, которые творила после побега, первый и единственный раз, когда я была неверна ему, случился именно тогда, когда он занимался сексом с моей сестрой.

Бен долго молчит.

— Знаешь, а я вполне способен вынести то, что ты была с ним, — произносит он. — Коль скоро именно это позволило мне найти тебя.

— Но ты посмотри, что я натворила! Я убила его. Он — мертв, а он того не заслуживал. — И опять я принимаюсь хныкать, на этот раз по Робби, еще одном ярком парне, чья жизнь кончилась из–за меня.

— Это не твоя вина, Эм. Он принимал наркотики по собственной воле, ведь так, должно быть, что–то еще было неладно с ним, что привело его к такому концу.

Я об этом как–то не думала, наверное, это правда, только от этого мне ничуть не лучше, случившееся по–прежнему воспринимается чем–то нереальным, каким–то кошмаром, дальнейшим сползанием в преисподнюю.

Бен меняет тему.

— Эмили, мне надо знать. Почему ты взяла и ушла от меня? Если ты мне что и должна, то именно рассказать об этом. Твой поступок выглядит как сущее дерьмо.

Я взглянула на мужа.

— Сначала я потеряла Дэниела, потом я потеряла второго ребенка, для меня просто непереносимо было потерять еще и тебя. Да, я понимаю, я оттолкнула тебя, но я настолько была уверена: ты меня больше не любишь, ты меня винишь, — что становилось все хуже и хуже, во мне окрепла уверенность, что ты меня ненавидишь. А потом казалось, что мы так далеки друг от друга, я же стала такой противной и неприязненной, что в сумасшествии своем подумала, будто вам с Чарли будет радостнее без меня, что если я пропаду насовсем, то придет день и ты сможешь встретить еще кого–то, создать новую семью. Мы же оба под конец были так несчастны. И я понимала, что новый дом, который ты задумал купить, тоже ничем не поможет. Он только бы и значил, что мне не пришлось бы проделывать путь вдвое длиннее, чтобы куда–то попасть, а значит, и избегать того темного пятна на дороге, от какого избавиться не удастся никогда. Только оно все еще живет в моем сознании, Бен, и ему никогда не исчезнуть, никогда. Так что, казалось, проще просто уйти, попробовать начать все сызнова, я честно думала, что поступаю правильно для нас обоих. Что либо так, либо… — Я замолкла.

— Понимаю, — говорит Бен, поворачивается на бок и смотрит на меня, но я упрямо смотрю в холодный пустой потолок. Он не решается, но я знаю, что на подходе, только не знаю, что за чувства это во мне вызывает, я никак, похоже, не могу оправиться от потрясения.

— Эмили, как по–твоему, сумеем ли мы с тобой когда–нибудь снова стать счастливы вместе?

Вечность требуется мне на ответ, в сознании все перемешалось, даже не знаю, что сказать.

— Я просто не знаю. Столько всякого произошло, слишком рано еще думать об этом. Бедняга Робби только умер. — Мои глаза опять наполнились слезами. Делаю усилие, чтобы продолжить. — Да и, в любом случае, все так запутано: у меня новое имя, работа, суд, который предстоит пройти, новые друзья… я теперь другой человек. — Замечаю, какой болью отдаются мои слова в его глазах, видеть это мучительно. Я замолкаю.

По–прежнему не в силах сообразить, что еще сказать, а потому в конце концов говорю то, о чем на самом деле думаю, то, что хотела сказать ему с тех самых пор, как впервые увидела его вновь, сидящим в одиночестве в полицейском участке.

— Бен, я по–прежнему люблю тебя, никогда не переставала тебя любить, просто я не знаю, сможем ли мы начать все сначала после того, что произошло. Что бы ты ни говорил, а кто–то другой теперь мертв, возможно, из–за меня, а люди его обожали. Мне предстоит стать той, на кого обратится ненависть общества. Не знаю, как сумею справиться с этим. Не знаю, как сумею справиться с еще одной виной.

— Станешь ли ты, по крайней мере, стараться? — спрашивает он, и вопреки самой себе я вдруг киваю, и на этот раз слезы в моих глазах — едва ли не слезы счастья.

 

69

Во вторник утром после моего освобождения под залог Бен везет меня на квартиру в Шепердз — Буш, чтоб я собрала свои вещи. Соображаю, что до сих пор словом не перекинулась с Ангел, с того самого вечера пятницы, как раз перед тем, как в сопровождении Роберто Монтейро покинула «Граучо». Нервничаю, не зная, как она поведет себя со мной, особенно после того, как я назвала в полиции ее имя, сообщила, что это ее наркотиками и воспользовался Робби. В квартире тихо, я полагаю, Ангел еще домой с работы не пришла, но, пока я замираю в нерешительности в прихожей, дверь ее спальни открывается и она выходит — волосы в золотистом беспорядке, пушистый домашний халат, как всегда, белее белого.

— Кэт, детка, что стряслось, скажи на милость? — говорит она, подходит и обнимает меня с такой нежностью, что я думаю, может, полиция еще и не успела с ней связаться. — Что ж ты, мать твою, мне не позвонила?

Похоже, она только что заметила, что я не одна, а потому улыбается, протягивает руку и говорит:

— Здрасьте, я Ангел.

— Ангел, это мой муж, Бен, — говорю я в ответ, она же визжит, и слова потоком несутся из ее рта:

— Господи, Кэт, давай ты не будешь заваливать меня всякой хренью, а? Сначала тебя арестовали за убийство, и не за какое–нибудь убийство, а, на минуточку, игрока «Челси», потом ты науськиваешь на меня полицию, а теперь сообщаешь мне, что ты замужем. Что, черт возьми, еще?

— Меня зовут не Кэт, а Эмили, — сообщаю я Ангел и в этот момент принимаю для себя решение: поставить крест на моей новой жизни и вернуться в свою старую.

 

70

Стою, положив руку на Библию, и хотя больше я не верующая, но так или иначе в суматохе согласилась дать клятву, так что обещаю Всемогущему Богу говорить всю правду и ничего, кроме правды, причем упоминание Бога вызывает чувство неловкости. Впрочем, в данное время я вовсе не против говорить правду, знаю, что ложь мне ничем не поможет. Зал суда, современное, не давящее официальностью помещение, больше похож на школьный актовый зал и совсем не напоминает те судебные палаты, в каких я раньше бывала, но и он наводнен репортерами. Одно только поддерживает меня и помогает не рухнуть на колени: бросаю взгляд наискосок и неизменно вижу, как мой муж ободряюще улыбается мне. На мне плотно сидящий темно–синий жакет и кремовая юбка, волосы аккуратно зачесаны назад. Мой адвокат советовал мне непременно выглядеть серьезной и кающейся. Это легко: я просто привела свою внешность в соответствие с тем, что чувствую внутри.

— Кэтрин Эмили Браун, настоящим вы обвиняетесь в обладании наркотиками класса «А», каковые обнаружены в Лондоне, в квартире дома восемьдесят семь по Мерилебон — Хай–стрит, в 6 часов 45 минут утра восьмого мая две тысячи одиннадцатого года. Каково ваше признание?

— Виновна, — говорю, и это единственное слово громким эхом прокатывается по залу, отчего я чувствую себя ошалелой и беспричинно радостной одновременно.

Судья, выдержав паузу, принимается пространно рассуждать о вреде наркотиков, а у меня никак не может уложиться в сознании, что это я, Эмили Коулман, когда–то уважаемый адвокат, шагнула за край, установленный правосудием, оказалась здесь, на скамье подсудимых, и выслушиваю нотации о своей преступной деятельности с использованием запрещенных законом веществ… однако, к счастью, не об убийстве. Вот он, самый последний эпизод моей жизни за минувший год с небольшим, о котором мне трудно рассказать вкратце, начиная с тех самых пор, как ужасная гибель моего драгоценного сына вызвала целую череду невероятных событий, уведших меня от себя самой, но теперь, похоже, завершающих полный круг и возвращающих меня к тому, кто я есть на самом деле — Эмили, жена Бена, мать Дэниела (умершего), мать безымянного ребенка (выкидыш). Как ни стараюсь, никак не могу сосредоточиться на том, что говорит судья: сознание не знает покоя, то уносится обратно к проезжей части улицы в Чарлтоне, то витает над ложем смерти в Мерилебоне, то возвращается в наполненную гибельным роком церковь, где я произношу несчастные слова последнего прощания с моим мальчиком… так что, когда слышу, как волна вздохов прокатывается по галерее для публики, то я не понимаю, что произошло, но предвижу нечто, должно быть, плохое, и, только когда позже Бен рассказал мне, я выяснила, что все, к чему меня приговорили, это штраф, жалкий штраф в 180 фунтов стерлингов, — и все закончено.

 

71

Три года спустя

Я сижу на скамье в утопающей в цветах церкви, и аромат напоминает запахи летних лугов давно минувших лет, когда я еще была маленькой девочкой. Церковь великолепна, с парящим в выси витражом; увы, яркость его красок вызывает в моей памяти Дэниела, смятой игрушкой лежащего в своем синем пуховичке, всего в крови, так что я стараюсь не смотреть на переплеты цветного стекла. Аналой в золоте, в форме орла, и орел, стоящий прямо, и его маленькие толстые лапы напоминают мне стоящего на маленьких ножках Дэниеля, только лицо у орла неприятное, клювастое, и на это я тоже не могу смотреть. Мне все еще трудно бывать в церкви — с самых похорон.

На мне черное шелковое платье моих агентстских времен, я смущена тем, что пришла одна, это первая свадьба, на которую я попала с тех пор, как развелась. Может быть, мне все–таки следовало бы согласиться стать старшей, замужней, подружкой невесты, но я чувствую себя слишком старой, слишком старомодной, слишком согбенной жизнью, чтобы не понимать, что эта роль не по мне, — и невеста, похоже, не возражает. Я то и дело оборачиваюсь, смотрю в конец прохода, выглядывая, не идет ли она, но она — на модный лад — опаздывает, как обычно. Ловлю взгляд старого приятеля Ангел, Дэйна, которого трудно не заметить: крупный, в нарочито ярком голубом костюме и с малиновой бутоньеркой, бритая голова отсвечивает черным, — и он тоже заставляет меня думать о Дэниеле. Слегка машу Дэйну рукой, он узнает меня и после первоначального шока машет в ответ и театрально шлет мне воздушный поцелуй. Мать Ангел, Рут, сидит передо мной в переливающемся красном платье, цвет крови, которая неистово бурлит в ее жилах, — вид у нее такой же сногсшибательный, как и всегда.

Слезы подступают, и не могу понять, то ли их просто вызвали воспоминания о Дэниеле, то ли потому, что это свадьба, то ли от осознания, что люди меня узнали, разглядывают, шепчутся. Интересно, это когда–нибудь кончится, перестанут когда–нибудь указывать на тебя пальцем как на женщину, ставшую причиной смерти 24-летнего Роберто Монтейро, несостоявшегося футбольного гения? А ведь после смерти было доказано то, на чем всегда настаивал Бен: наркотики не имели к этой смерти никакого отношения, Робби умер от редкого порока сердца, о котором никто не знал, пока не стало слишком поздно.

Смотрю на алтарь и на жениха, по–прежнему терпеливо ждущего возле, заметно нервничающего. Рядом с ним его шафер, Джереми, он настолько изящен и красив, что очень трудно узнать в нем того самого долговязого парня, который давным–давно выбросился вверх тормашками из самолета, напугав меня до безумия.

Украдкой бросаю быстрый взгляд снова на проход, невеста уже недопустимо запаздывает, у викария встревоженный вид, но наконец–то звучит музыка, и, когда я вновь оборачиваюсь, показывается новобрачная… и у меня такое чувство, будто я не могу, просто не могу поверить своим глазам, потому как вот он, мой бывший муж, идет прямо на меня, а теперь уже и он увидел меня — в первый раз почти за два года. У меня все лицо словно запылало, опускаю голову, и острые сердитые коготочки слез царапаются где–то в глубине глаз, моля выпустить их. Ангел опирается на его руку, вся она словно видение непорочного очарования, моложе своих 27 лет, воздушный ореол белого шелкового тюля обрамляет акробатику ее белокурых волос. Никогда я не ненавидела ее так, как в этот миг.

Служба идет вдохновенно, но для меня она нескончаема, я, хотя и стараюсь оставаться спокойной, решаю, что, когда венчание закончится, мне ничего другого не останется, как удалиться. В таком состоянии я никак не могу присутствовать на свадебных торжествах, уверена, Ангел возражать не станет, да и после того, что она сегодня устроила, не очень–то меня это и заботит. Ну и, пока все топчутся по кругу у входа, дожидаясь, когда можно будет поздравить новобрачных, я, пригнувшись, обхожу церковь позади, пробираясь меж надгробий, и быстро добираюсь до своего обшарпанного черного «Гольфа». Двумя пинками сбрасываю с ног шпильки и, когда завожу двигатель, почти ничего не вижу из–за размытой туши на ресницах, а рыдания мои идут такт в такт с урчанием мотора. Стоянка машин расположена у задней части церкви, так что мне придется сделать круг мимо входа, мимо людей там, но это единственный способ выехать. Веду машину ровно, как только могу, и уже думаю, что мне удастся прошмыгнуть никем не замеченной, пока не вижу, как кто–то в полном парадном костюме выбегает из толпы и успевает встать перед моей машиной. Я потрясена, когда понимаю, что это он, и он с ужасом видит, что это я. Он неистово машет руками, требуя, чтоб я остановилась, а я в панике: что ему нужно? Я должна убраться отсюда, просто видеть его не могу, во всяком случае, только не сейчас, когда с ним еще какая–то, — и у меня нога повисает… Бог мой, этот миг длится целую вечность… у меня нога повисает между педалями газа и тормоза.

 

Часть четвертая

 

72

Я стою на кромке тротуара у проезжей части возле винного магазинчика в конце моей старой улицы в Чорлтоне, где, похоже, почти ничего и не изменилось. Никто не обращает на меня внимания, я просто женщина за сорок, рядом со мной стоит мой муж, у которого вид, будто он ждет сигнал светофора, чтобы улицу перейти.

Я молча стою под дождем, тело мое не связано с мозгом, и до меня доходит, что меня качает, что если не буду осторожна, то могу потерять равновесие и упасть прямо на дорогу. Муж, похоже, не доверяет мне, берет за руку и крепко держит, как держат ребенка, как я должна была бы держать моего собственного сына много лет назад.

Забавно, как же это трудно, когда до этого и в самом деле доходит, уйти от трагедии, которая всегда будет очерчивать тебе границы, ставя на край. Нужно полное ведро решимости, чтобы никогда не возвращаться на место исходного опустошения, оставить его позади. Это то, о чем я думала так долго. Однако, стоя сейчас здесь, я жалею, что не могу вернуться на много лет назад. Вижу грохочущие мимо автобусы, понимаю, как просто, должно быть, все произошло, как одна разлетевшаяся бутылка, оказывается, способна отделить жизнь от смерти, это заставляет меня осознать, что трагические несчастья вроде этого случаются каждый божий день по всему белу свету — и знание этого окончательно помогает мне исцелиться. Мать, которая позволяет себе на долю секунды ослабить внимание, когда ее малыш плещется в ванне, или стоит на краю бассейна, или выходит на проезжую часть улицы с оживленным движением, вовсе не неумеха и не злыдня. Такое случается, и в 99 случаях из ста это не имеет последствий: вмешивается судьба и с ребенком все ладно, вероятность не срабатывает, так что, может, все–таки Бог и есть. Мой дорогой Дэниел был одним из ста, у кого без последствий не обошлось. Я плачу по нему, тихонько, мирно, но знаю: он почиет в мире, рядом со своим нерожденным братом (я уверена, что был мальчик).

Мой сын не единственный, по кому я скорблю сегодня, и он не единственный, кто принял смерть здесь, на этом самом месте. Оплакиваю я и свою сестру–близняшку, Кэролайн, которая на прошлой неделе, на десятую годовщину смерти Дэниела, шагнула навстречу своей судьбе в обличье автобуса, оставила страшный отпечаток здесь на земле и которую мы схоронили сегодня днем. Когда мне позвонила наша многострадальная мама, я, честно говоря, не удивилась, я давным–давно знала, что жизнь у Кэролайн никогда не будет счастливой. Только еще я знала и то, что таким образом она на собственный лад попросила прощения на прощание, попыталась хоть что–то исправить, ведь это она заставила меня вновь прийти на это место и сказать слова прощания им обоим. Странным образом, но я признательна своей сестре–близняшке, ее последний в жизни шаг освободил нас обеих: ее — от пожизненной тюрьмы пагубных пристрастий и терзаний, меня — от моего десятилетнего пребывания в узилище тоски и вины. Стоя на этом жутком, заливаемом дождем перекрестке, я чувствую, как меня потоком омывает прощение — ее, себя самой, чувство это легко и ярко, словно четыре сияющих ангела, по одному на каждую утраченную жизнь, снялись с моих плеч и свободно взлетели над темными улицами Чорлтона в бесконечно раздающееся небо. После долгих целительных минут под аккомпанемент бибикающих сигналов, визжащих тормозов, прерывистого пиканья на время перехода и шелеста расплескиваемых шинами луж я наконец–то соображаю, что время уходить. Безо всяких слов мы поворачиваемся и идем обратно к нашей машине.

 

73

Схожу с выложенной гравием дорожки, и мне недостает ободряющего хруста под ногами, напоминающего мне, что я всамделишная, что я на самом деле по–прежнему здесь. Тихо иду среди полевых цветов, качающихся от ветерка и пчел, от великолепного дома в григорианском стиле вниз к игровой площадке рядом с беговой дорожкой. Никто на меня особо не смотрит, я просто еще одна хорошо одетая мамаша со стареющим лабрадором и двумя маленькими детьми. Вчера я впервые за десять лет приехала в Манчестер на похороны своей сестры, а сегодня (испорченная натура!) у меня такое чувство, что мне как–то легче шагается по земле. Ветерок дует холодный и очищающий, несмотря на солнечный свет, несмотря на ясное обещание утра середины мая, и погода отвечает моему настрою на отпущение грехов. Забавно, насколько легко оно дается, стоит только в действительности окончательно сойтись с чем–то в противоборстве, уйти от этого прочь, оставить его наконец позади. Я понимала, что не смогу вынести возвращения на север в одиночку, так что муж приехал со мной, само собой, и мама, и, конечно же, моя дорогая подруга Ангел, единственный человек, не считая Саймона, кто вошла в обе мои жизни и знает меня и как Кэт, и как Эмили. Кстати, она по–прежнему зовет меня Кэт — и никто из нас не возражает, хотя дети порой и задают вопросы. Когда–нибудь я расскажу им всю историю целиком, это мой им должок.

Десять лет уже прошло с тех пор, как умерли Дэниел и мое неродившееся дитя, шесть — как я снова вышла замуж, и я благодарю Бога за двух ниспосланных нам девчонок. Я рада, что они не мальчишки, по–моему, с ними было бы намного труднее, но, признаюсь, поначалу я испытала шок, когда выяснилось, что у меня двойня. По крайней мере, они не во всем одинаковы и одарены, слава всем святым, близостью, какой у меня с Кэролайн никогда не было, и я обожаю их обеих совершенно одинаково.

Оглядываясь назад, полагаю, что наш с Беном развод был неминуем. На мой взгляд, было бы слишком ожидать, что мы могли и дальше продолжать жить вместе, после того как он меня опять отыскал. Все это было крайне тяжело: ужасающе скандальная известность, да еще пресса раскапывала всю историю гибели Дэниела и моего бегства из семьи, гнет от того, что становишься текущим объектом публичной ненависти (Роберто Монтейро, даром что всегда был героем, ныне обрел статус абсолютного поклонения, очередного Богом данного отрока, который никогда не станет старым), моя борьба за избавление от наркотиков, как выяснилось, в этом мне, в общем–то, помощь не требовалась. Впрочем, все это было ничто в сравнении с нашим горем по умершим детям и моей жуткой виной из–за Робби, которого я, по–моему, немного любила, и не только потому, что он был на Бена похож, но и его самого тоже. Мы с Беном оба терзались ревностью к тем, с кем дошли до любовного соития, хотя нам и не нравилось признаваться в этом: я‑то, может, и переспала с красавцем молодым футболистом, зато он переспал с моей сестрой. Слишком уж это было мрачно. Думаю, решающим доводом стал гнев Бена на мой побег, он уже не мог пересилить себя, едва спало облегчение от того, что он меня разыскал, и мы вдруг опустились до мелочных дрязг по пустякам быта, ссор, полных ярости, ревности и отторжения. Когда прошел почти год, а ничего не складывалось, то показалось проще расстаться, чем тянуть с попытками, хотя поначалу Бен этого и не хотел… но в конце концов я ушла и некоторое время жила у мамы. Мне кажется, под конец мы оба извели себя до крайности.

Когда мы спускаемся еще ниже с холма в поля, я отстегиваю у Чарли поводок, и он прыжками уносится прочь, уже не так быстро, ему ведь почти одиннадцать лет. Мысли мои сами собой все еще витают где–то, когда я пускаю девочек побегать: в последнее время мне с ними немного полегче, я чуть–чуть меньше паникую, меньше впадаю в паранойю, что их украдут, или они утонут, или их переедет машина.

Последующее мое замужество сотворила не кто иная, как Ангел. Кто бы мог подумать, что для нее все кончится тем, что она сойдется с одним из друзей Бена, еще одним скучным парашютистом–бухгалтером, коли на то пошло? А вот же, она прошла лечение, бросила наркотики и воровство, перестала спать с мужчинами за деньги — и я рада за нее. Она всегда собиралась выйти замуж удачно, она как раз из таких девушек, и вот теперь ее мерзавца — богатого ухажера — сменил обожающий ее богатый муж. Она уловила недюжинные способности Тима, и он оказался очень выгодной партией, да еще и относился к ней как к сказочной принцессе, какова она и есть. Не знаю, как она выкручивается, но Тим попросту принял ее прошлую жизнь, он по–щенячьи привязался к ней с того самого момента, как мы их познакомили, в то первое Рождество после того, как Бен нашел меня. Понадобилось время, чтобы Ангел полностью раскрыла Тиму свои объятия, зато сейчас она одаряет его преданностью львицы своим детенышам, как, к слову, и меня. В казино она, разумеется, больше не работает, в настоящее время получает удовольствие от свободных падений с высоты 10 000 футов над южной Испанией да от торговли акциями на своем ноутбуке: Тим научил ее, и она выказывает в этом блестящие способности, ум у нее всегда был отточенным.

Я поверить не могла, что она способна на такую хитрость со своей свадьбой, которая превзошла все сотворенное ею на моей памяти. Ладно, у нее не было отца, который проводил бы ее к венцу, но выбрать Бена? До чего смешно. До чего расчетливо. Она знала, что нам придется сойтись лицом к лицу, что нам не уйти друг от друга, хотя, бог мой, я и пыталась. Разум мой к тому времени, шесть лет назад, когда я сидела, обмякшая, в машине, лихорадочно соображал, что мне сказать своему бывшему мужу, которого я только что едва не переехала в попытке удрать от него. Впрочем, все мои мысли проскакивают за несколько секунд, как автосуфлер при быстрой обратной перемотке: как могла Ангел так поступить со мной, она, считавшаяся лучшей подругой? Зачем Бен выскочил поговорить со мной, что ему только было нужно? Неужели он и вправду думает, что я могла переехать его, наверняка же знает, что я просто пыталась миновать его, удрать? И какого черта Бен делал, ведя Ангел к венцу? Что ж Ангел за гадкая лгунья такая, почему уверяла меня, что он работает за границей, что не сумеет выбраться на свадьбу? С кем он тут, где эта новая девчушка–подружка, которая, я слышала, у него сейчас?

У меня не было времени ничего сообразить, когда дверца со стороны пассажира распахнулась и Бен ввалился в машину, раздавшийся с тех пор, как я его помнила. Полагаю, он делал так, чтобы я наверняка не удрала: если бы теперь я отъехала, он бы ехал со мной. Я, должно быть, пребывала в шоке. Сидела, уставившись прямо перед собой, за лобовое стекло, за поблекший черный капот, на котором он едва не оказался под конец, дышала неглубоко и порывисто. Бен бесновался, был вне себя от ярости, каким я его никогда не видела.

— Ты что удумала натворить, маньячка несчастная? — орал он мне в лицо. — Ты ж меня убить могла! — И тут он явно сообразил, что только что сказал, однако продолжал, ярость в нем еще не выгорела дотла: — Что ты вообще здесь делаешь? Ангел сказала, что ты подалась в волонтерки в Малави вместе с твоей матерью. — Помнится, тут я фыркнула: хитроумие Ангел было высокого класса. — Нечего смеяться, ничего смешного нет. Что, стараешься испортить этот день для всех, как сестрица твоя старалась на нашей свадьбе? Почему ты не можешь просто оставить меня в покое? Зачем ты все время меня мучаешь?

Тут я вспыхнула:

— Мучаю тебя? Даже не пытаюсь тебя мучить. И видеть тебя не хотела тоже, смею тебя уверить. Ангел жизнью своей клялась, что тебя тут не будет. По–твоему, я хотела, чтоб такое случилось? Я просто хотела уехать домой, я вовсе не пыталась тебя сбить, я не настолько безумна, я просто пыталась избежать вот этого.

Исторгнув в крике последние два мучительных слова, я дернулась и в первый раз посмотрела на него, прямо в лицо, и тут же сердце мое словно бы сделало еще один переворот на девяносто градусов, вернув себе безоговорочную любовь к этому мужчине, за которым я когда–то была замужем. И он прочел это на моем лице, спрятать этого я не могла. Перегнувшись в машине, он обхватил меня, не нежно, а все еще с яростью, и стал целовать так, словно старался меня убить, а потом и я целовала его в ответ — так мы раскачивались в машине туда–сюда до того крепко, до того неуклюже, до того, мать ее, яростно, что совершенно забыли, что на нас смотрят все, в том числе и подружка, которой вскоре предстояло стать бывшей.

Чарли улегся в высокой траве под деревом, для него было чересчур жарко, девочки кувыркались колесом, и я крикнула им, чтоб следили, где у них руки: тут как раз крапива кругом.

В те два года, что мы провели с Беном врозь, я очень скучала по Чарли, и было чудесно, когда он опять появился. Я так рада, что мы решили устроить себе вместе новый дом в Лондоне, где Бен и без того уже жил: уже через неделю после свадьбы Ангел я приехала прямо к нему, так и казалось, что чувства подсказывали нам обоим: время терять больше нельзя. Через несколько месяцев мы купили крохотный домик неподалеку от гостиницы в Хэмпстеде, той самой, где мы останавливались, когда Бен в первый раз нашел меня. Наша первоначальная попытка найти пристанище на нейтральной территории, в маленькой чеширской деревушке, себя не оправдала, да и не могла оправдать: мы, если честно, люди городские, — хотя и Манчестер тоже не был вариантом. Зато здесь мне нравится. Кто бы мог подумать, что можно ощутить такое единение с землей посреди этого города–гиганта?

Время от времени я по–прежнему вижусь с Саймоном. Просто чудесно видеть, как он счастлив теперь, после того, как наконец–то разошелся с женой: он ждал, пока сыну исполнится 18 (типичное для него благородство), а его подруга просто роскошна. Мне повезло: в последнее время и мама тоже рядом, теперь она приехала подольше полюбоваться на своих внучек, и, хотя уход Кэролайн, конечно же, опустошил ее, будем надеяться, что в будущем ей будет легче — по крайней мере, больше не придется переживать, и она надеется, что Кэролайн покоится в мире. Отец тоже, похоже, пока со всем управляется, он стал совсем другим с тех пор, как встретил свою новую жену, которую побаивается, и, может, настанет день, когда мы поймем, что всем нам от этого стало легче.

Во мне нет больше ни гнева к Кэролайн, ни вины перед нею. Я думала, что простить ее очень трудно, но, похоже, она сама себя так и не простила, а еще десять лет страданий и самоистязаний кончились, по крайней мере для нее, моей бедной измученной сестры–близняшки. Бен свое слово сдержал и больше с ней не виделся, так что и я тоже едва с нею общалась, пусть меня и одолевает печаль, когда я думаю об этом; наверное, то, что произошло, и предназначалось стать концом ее истории.

Шагаю со своими девочками вниз между прудов, окликаю Чарли и нагибаюсь, чтобы взять его на поводок, не хочу, чтобы он гонялся за утками. Глянув вверх, вижу своего мужа, идущего ко мне, должно быть, закончил плавать пораньше, он несет воскресные газеты, а еще кофе и свежие пышки из кафе возле теннисных кортов. Сердце у меня падает и вновь взлетает, наши двойняшки кричат: «Папочка!» — а Чарли вырывается от меня и несется, словно опять стал щенком. Чарли бежит со всех ног к Бену, тот ловит его за ошейник, тут и двойняшки тоже подбежали, и я смотрю за тем, как валится мое семейство в кучу на мягкую траву, а в душистом воздухе далеко разливается звонкий смех.

 

От автора

«Шаг за край» я написала в начале лета 2010 года, тогда моя мама неизвестно отчего стала чувствовать себя неважно. Ободряя и поддерживая ее, я давала ей читать главы романа, сама еще не совсем понимая, куда он заведет меня. Я писала его где угодно и повсюду: усевшись в постели, у друзей в садах, следя за тем, как играют наши дети, в больнице, в самолете на перелете в Дублин, где я тогда работала, всегда охваченная одним желанием — успеть закончить роман для мамы, хотя и не желала знать почему. Черновой вариант я завершила за несколько дней до того, как мама умерла. Эта книга посвящается ей.

Сильвии Бланш Харрисон

7 сентября 1937 — 3 июля 2010

 

Выражения признательности

Предупреждаю, потерпите, пожалуйста: перечень будет длинным, ведь так много людей помогли мне добраться до цели. Первым хочу поблагодарить своего мужа, который убедил меня обратиться к Йону Элеку из «Юнайтед эйджентс» (и даже пошел со мной на встречу с ним!), когда я паниковала в нерешительности, не ведая, что делать. Затем должна, конечно, сказать спасибо Йону, который так легко и так действенно убедил, что мне необходим литературный агент, а также Линде Шонесси, Джесике Крейг, Эми Эллиот, Иларии Тараскони, Эмили Талбот и Джорджине Гордон — Смит, тоже сотрудницам «ЮЭ». Глубоко признательна всем в издательстве Penguin, с кем работать было таким удовольствием, в особенности Мэксин Хичкок, которая помогла мне ощутить еще большую радость от этого романа, Лидии Гуд, Кате Шипстер, Франческе Расселл, Тиму Бротону, Анне Деркач, Оливии Хью, Софи Овермент, Нику Лоундесу, Холли Кэйт Донмолл, Элизабет Смит, Кимберли Аткинс, Фионе Прайс, Ребекке Куни, Наоми Фидлер и Луиз Моор.

Спасибо тем обозревателям и блогерам в Интернете, которые донесли весть об этой книге до своих читателей и друзей, в том числе, но не исчерпывающе: Liz Wilkins, Anne Cater, Anne Williams, Janet Lambert, Trish Hannon, Shinjini Mehrotra, Jo Barton, Christian Anderson, Christine Miller, Marleen Kennedy, Michelle Iliescu, Karen Cocking, Dawn Cummings, Dianne Bylo, Allison Renner, Scarlett Dixon, Kelly Konrad, Teresa Turner, Kelly Jensen, Helen Painter, Sue Cowling, Gillian Westall, Cherra Wammock, Marion Archer, Sheli Russ, Linda Broderick, Natalie Minto, Nina Lagula, Patricia Melo, Charlotte Foreman, Suzanne Rogers, Patrice Hoffman, Denise Crawford, Catherine Armstrong, Chris French, Cleo Bannister, Trish Hartigan, Karen Rush, Heidi Permann, Ellen Schlossberg, Cindy Lieberman, Karen Brissette, Betty McBroom, Kristin Grunwald, Tellulah Darling, Don Foster, Mattie Piela, Debbie Krenzer, Sarah Fenwick — плюс всем тем, кто поддержал меня непосредственно на форуме.

И еще раз благодарю всех и каждого, кто помогал или выказывал веру в меня на самых первых порах, в том числе: Кэвите Бано и Бекки Свифт из «Литерари консалтанси», Хелен Кастор, Хизеру О’Коннелу, Мэтью Бэйтса, Джэйн Брутон, Тома Тивнана, Даниеля Купера, Эми Типпер, Мела Этчеса, Рэйчел Джоунз, Хейди Джаттон, Фила Эдвардса, Шарон Хьюз, Эмили Кэйтер, Каролин Фарроу, Криса Уайта, Питера Грюнера, Лауру Ли, Бекки Бич, Лиззи Эдмондс, Алекса Беллотти, Лауру Найтингэйл, Фила Хилтона, Джессику Уайтли, Сьюзан Райли, Оливию Филлипс, Люси Уолтон, Лорел Чилкот Смитсон, Джейн Корри, Джеймса Блендиса, Райана Прескотта, Джеймса Комера, Иэна Бинни, Деби Лесэм, Майлза Кларка, Джо Маккрама, Марка Маккрама, Фиону Вебстер, Джери Хосьера, Шарлотту Меткалф, Франку Рейнольдс, Арабеллу Веир, Кейта Крука, Стивена Басса, Джеффа Тейлора, Гэри Розенталя, Джона Анскомба, Скотта Пирса, Сьюзан Кирби, Лайлу Хигарти, Кристину Радке, Пенни Фэйс, Дебору Райт, Линдсея Килифина, Энджи Гринвуд, Хелен Коури, Джекки Лорд, Харриет Лэйн, Клэр Джонсон, Кэтрин Айвз, Майкла Гудвина, Лорелею Лавридж, Тину Доусон, Луизу Веир, Мейке Зирвогела, Мела Шерратта, Хилари Лайон, Кэролайн Санчес, Ангелу Эчанову, Клэр Лашер, Элли Кемпбелл, Трэйси Моррелл, Рекса Дейвиса, Кэтрин Буркин, Лайзу Парсонс, Аннабеллу Рэндлз, Моник Тотт, Джейн Морган, Рэйчел Джонсон, Ника Кониэрда, Кэтрин Каннингэм, Кэтрин Вест, Лиз Уебб, Гэрри Бурмана, Лакшми Хевависенти, Конора Макгриви, Алису Болдок, Кэти Вестон, Анну Якимек, Клэр Хеппенстолл, Донну Мэлоун, Энджи Старн, Гэйл Уолкер, Дэйва Шихана, Вэла Янга, Николу Янг, Николь Джонсчвагер, Натана Раффа, Мэри Бишоп, Колин Сазерлэнд, Крисси Пич, Джоанн Доран, Санди Кирк, Максин Лич, Дэйва Мартина, Хелен Сэй, Дженифер Пэйдж, Эда Сескиса, Долли Лемон, Карен Сескис, Джона Харрисона, Стюарта Харрисона, Анджелеса Боррего Мартина, Конни Беннет и, конечно же, всех моих друзей, моего любимого сына и мою покойную милую маму.

 

Вопросы читателям

1. Способно ли что–либо оправдать мать, оставившую без внимания своего ребенка? Как повлияло это на то, какой виделась вам Эмили на протяжении всего романа?

2. Читатель — единственный, кто на самом деле знает и Кэт Браун, и Эмили Коулман. К кому из них вы привязались сильнее?

3. Как глубоко воздействовало описание обстановки во Дворце на Финсбери — Парк на ваши мнения об обитателях дома? Какое впечатление от Лондона осталось у вас?

4. Что, по–вашему, движет Ангел в жизни? Как изменили ее отношения с Энтони ваше первоначальное мнение о ней?

5. В этом романе четыре сильных и очень разных женских персонажа: Фрэнсис, Эмили, Кэролайн и Ангел. Чем вызван у каждой из этих женщин конечный уход от некоей части их жизни?

6. Изменилась ли личность Эмили необратимо в день, когда произошел несчастный случай, или она по–прежнему остается, по существу, самой собою?

7. Что вы почувствовали, когда открылась правда о прошлом Эмили?

8. Бен и Эмили нашли разные способы справиться с несчастьем. Насколько вы симпатизировали каждому из них?

9. Эмили говорит: «Не желай слишком многого, не ожидай слишком многого — жизнь не так устроена». Права ли она или ей суждено убедиться в том, что это не так?

10. У многих персонажей так или иначе имеются пагубные склонности. Насколько эти пагубные склонности определяют их личности?

11. Эмили столкнулась с трагическими и ужасающими обстоятельствами, однако способны ли люди уйти из своей жизни полностью, не оставив ни следа?

12. Автор написал «Шаг за край» как любовный роман. Что, по–вашему, произойдет дальше? Доберутся ли Эмили с Беном до счастливого конца?