Я понимал, конечно, что рано или поздно мне придется отправиться к матери пропавшей девочки, но вот уже вторые сутки я почему-то медлил, все чего-то ждал. Под ногами, на подтаявшем снегу, чернело собачье дерьмо. Вся улица казалась загаженной, и пешеходы ступали по мостовой осторожно, будто у них под ногами не твердая земля, а неустойчивая палуба тонущего корабля. Я стоял у киоска, укрывшись от ветра, и держал в руках только что купленную газету, которую не собирался читать, а взял просто так, чтобы поддержать разговор с продавцом. Помню, когда мы были в Кракове, у меня и Бернарда водились деньги, но они кончились, и поляки потеряли тогда к нам всякий интерес и помогали нам в расследовании просто из чувства долга, совершенно формально, так что толку от их помощи не было никакой. Человек с раздувшейся щекой подошел ко мне и показал что-то, припрятанное в рукаве. Я толком не понял, что он мне показывает, но позволил себе немного развлечься и вынул служебное удостоверение. Убегая, он походил на испуганного зверька. Я подумал, будь моя воля, я так и остался бы стоять здесь, под козырьком, у газетного киоска, прячась от ветра и дождя, весь оставшийся день.

Дом № 18 на противоположной стороне улицы был построен еще в начале прошлого века и сильно обветшал. Квартплата росла, кровля прохудилась и требовала ремонта, по фасаду шли трещины. Свет горел только в нескольких окнах. Где-то наверху, сидя в своей тускло освещенной комнатке, она и ждала меня.

— Здесь, похоже, одни пенсионеры живут, — услышал я, как пробурчал какой-то парень, проходивший мимо.

Может быть, он и был прав. Вот одна пожилая женщина появилась во входной двери с тремя большими пластиковыми пакетами в руках. Я поднял над головой газету, перебежал через улицу и как раз успел схватить ручку двери перед тем, как она захлопнулась. Жестом я показал, будто хотел просто помочь ей, услужливо придержать дверь. Чувство благодарности сбило ее с толку, и она не поняла, что на самом деле я просто хотел попасть на лестницу. А вообще-то, что ей нужно на улице, под дождем, в одной вязаной кофте, сваливающейся с плеч? Я так и представил себе, как дождь вымочит ее до нитки и эта прогулка для нее добром не кончится. В доме, где жила моя бабушка, была консьержка, которую я сейчас почему-то вспомнил.

На лестнице пахло рыбьим жиром. На почтовом ящике два имени: Ингер и Мария. Приклеенная переводная картинка с подсолнухом выделяла ящик среди всех остальных. В этом чувствовался какой-то вызов. Поднявшись на три этажа, я увидел на входной двери такую же картинку. Что это? Символ их семьи? Сигнал окружающему миру, мол, здесь мы еще боремся и выживаем, так, что ли? Из соседней двери донеслись голоса, сначала я даже подумал, что они звучали из их квартиры. Громкий мужской голос, потом в ответ более нежный голос — то ли ребенка, то ли женщины, слов не разобрать. Затем грохот. Что-то разбилось. Наступила тишина.

Я попытался представить себе ее, увидеть воочию, какая она, та женщина, которую я через мгновение встречу. Чем она занималась все эти бесконечные дни, одна в квартире? О чем думала по утрам, просыпаясь? Особенно в тот день, когда поняла, что ее любимой дочери больше нет в живых?

Я не хотел туда идти. Не хотел с ней встречаться. Не хотел разговаривать с ней и вообще заниматься этим проклятым делом. Однажды я уже расследовал дело о пропавшей девушке, и тогда ее быстро нашли. Она лежала под брезентом, на дне лодки, внутри старого лодочного сарая. Между ног торчала пивная бутылка, а в рот ей забили шарф с такой силой, что чуть не оторвали язык.

Лицо, появившееся в щелке двери, изумило меня. Это было красивое лицо. Как могла женщина, потерявшая ребенка, оставаться такой красавицей?

— Я думала, что вы уже не придете, — сказала она, когда я себя назвал. Потом открыла дверь нараспашку.

Лицо ее было серым, это я увидел, войдя. От света, падавшего из прихожей, горе на лице стало проступать, словно на фотографии в растворе проявителя, и мне нужно было определить к этому свое отношение. Похоже, ее лицо свыклось с горем. Это была серая маска застывшего, безнадежного отчаяния. Я разулся. Стоял, держа в руках ботинки, с которых на пол падали капли. Понял, что носки тоже промокли, и представил себе блестящие следы, которые будут оставаться за мной, когда я пойду по полу. Мокрые следы на полу чужой квартиры. Она улыбнулась, вид у меня был наверняка невероятно смешной. Я чувствовал себя взрослым человеком, втиснувшимся в кукольный домик. Она взяла ботинки из моих рук и пригласила пройти в комнату.

Проходя по мягкому ковру коридора, я вдруг представил себе всю нелепость происходящего. Мне нельзя было соглашаться на встречу с ней. Только один раз я говорил с ней по телефону. Она позвонила в тот день, когда дело о пропаже ее дочери было формально передано в мои руки. Я только-только начал просматривать список документов, когда раздался звонок. Но, может быть, она интуитивно чувствовала любые изменения в расследовании дела, ведь речь шла о ее ребенке? Она сразу стала расспрашивать, что я собираюсь предпринять, что нового внесу в расследование, что собираюсь изменить, чтобы направить его по новому пути, и, наконец, сколько времени, по моему мнению, пройдет, пока я найду девочку? А что я мог сказать? Мое задание было: закрыть это дело. Мне было запрещено предпринимать что бы то ни было, если только не всплывут новые обстоятельства. Я должен заниматься расследованием и в то же время ничего не делать, сидеть молча и, так сказать, бодрствовать до утра у гроба покойного.

Но для нее все это ничего не значило. Она хотела знать, когда я к ней приду, чтобы поговорить. Она хотела со мной все обсудить.

Как только мы вошли в комнату, она принялась меня расспрашивать. И вместо безнадежного отчаяния, встретить которое я, должен признаться, в некоторой степени был готов, я увидел трезво думающего человека, который безо всякой подготовки стал выкладывать голые факты яростно, почти агрессивно. Она задавала вопросы. Требовала ответов. Я понял, что она давно не разговаривала с представителями полиции, поэтому откликнулась так быстро, когда появился я. Она, вероятно, думала, что с появлением нового детектива все начнется с начала, все откроется и шансов найти девочку будет так же много, как и год назад. С появлением надежды проснулось и ее горе. Отчаяние кроется в надежде. За минувшие месяцы ее боль стерлась, она к ней привыкла, и повседневность стала походить на прежнюю, нормальную жизнь, но вдруг она вновь испытала страх, оттого что прошлое придется испытать заново.

Ответы, которые я мог дать ей, были, вероятно, путаными и беспомощными. Этого она тоже боялась. Для нее было сущим адом выслушивать мои бессодержательные заверения. Да-да, делаем что можем. Да-да, проверяем каждый след. Как только что-то новое появится, все ресурсы пустим в ход.

Это была чистая комедия. Все было наигранно, весь диалог, и ее отчаянные требования, и мои неуклюжие отговорки. Впрочем, все, что она говорила, тоже носило омерзительный характер пустопорожней болтовни, выученных наизусть, набивших оскомину готовых реплик. Все это она говорила раньше, и говорила сотни раз, как только ей давали возможность выговориться, как только кто-то был готов ее выслушать. Она забалтывала моих коллег каждый раз, когда кто-то из них появлялся поблизости. Это объясняло те кошмарные истории, которые рассказывали о ней у нас в уголовной полиции. В отделе расследований ее не любили.

Все продолжалось слишком долго, результатов практически не было, ни один сыщик из числа работавших над этим делом не сумел сохранить в себе сочувствие к ней. Из матери, которой им очень хотелось помочь, она превратилась в палача, сражаться с которым они были бессильны. Недовольство, раздражение из-за отсутствия результатов, которое испытывали полицейские, и ее полное бессилие помочь следствию лишь увеличивали пропасть между ними. Казалось бы, они должны были сотрудничать, но на самом деле вместо взаимопонимания между следователями и матерью пропавшей девочки возникали отчуждение и плохо скрываемая ненависть. Она поносила их, они упрекали ее. Амбиции на скорое раскрытие дела увяли. Надежда пропала. Никто из них больше не имел сил. Сотрудники отдела стояли за моей спиной, пряча счастливые улыбки, оттого что эта чаша их миновала, в тот день, когда мне передавали документы дела. Тогда я яростно шлепнул папку с бумагами на мой рабочий стол.

Она пристально разглядывала меня.

— Теперь этим будете заниматься вы, правда? — спросила она.

Я прекрасно знал, о чем она, но сделал вид, что не понял.

— Никто больше не работает над расследованием. Теперь только вы остались.

— Сейчас, да, только я. Но как только…

— Как только появится что-то новое? — тем же тоном сказала она.

Я сделал вид, что не расслышал иронии.

— Ну да, — сказал я, — в тот же момент…

— Но ничего нового не появится. Мне это говорили каждый раз, только ничего нового не появлялось. И никогда ничего нового не появится, если только вы не отыщете что-то новое, если только вы не сделаете так, чтобы хоть что-то появилось.

— Прошел год. Невозможно вести следствие с той же интенсивностью, что в первые дни.

— Она где-то находится все это время, пока вы не можете ее найти. Она где-то находится все время. Все время. Мария находится где-то, когда мы с вами сидим и разговариваем. Можете вы это понять?

Я знал, что любой мой ответ только подольет масла в огонь. Огонь, который и без того сжигает ее изнутри. Я был тем незваным гостем, который, помимо своей воли, должен заставить ее испытать боль в очередной раз.

— Это совсем не значит, что дело закрыто, — сказал я, — такое дело никогда не закрывают. Но мы не можем тратить все имеющиеся ресурсы в течение…

Я помедлил.

— Такого длительного времени?.. — сказала она.

Ирония была жестокой.

— Вы сдались, правда? — сказала она, помолчав. — Закрыли дело? То, что вы пришли сюда, это чистая формальность. Это не имеет никакого значения. Вы сдались давным-давно. Вы решили, что ничего сделать нельзя.

— Есть люди, которых мы обнаружили гораздо позже, чем в этом деле…

— И вы приходите сюда и притворяетесь, будто вы усиленно работаете, все еще думаете, все еще уверены, что вам удастся ее найти?

Она встала и заходила по комнате.

— Да как вы смеете! — Она замахала руками. — Как вы смеете появляться здесь, когда вы в это не верите! Если вы знаете, что это не так! Если знаете, что ничего больше не произойдет!

За те полчаса, что я провел здесь, были нарушены практически все правила. К тому же, а может быть, именно из-за этого я упустил момент, когда мог попрощаться и уйти. Я начал слушать ее, и раз начал, то мне пришлось выслушать и все остальное, что она сказала. Она заставила меня сидеть здесь. И слушать, пока она не отпустит меня. И тогда все кончится, тогда наступит момент, когда я больше не смогу здесь оставаться, и я уйду с чувством, что мог хотя бы выполнить свой долг — прийти и выслушать ее.

— А если моя дочь лежит связанная в каком-то месте, если ее заперли, если над ней измывается какой-то безумец? Может быть, кто-то насилует ее прямо сейчас? Именно сейчас? Что, если тот мерзавец делает это именно сейчас?

Она издала вопль, лицо было искажено, она буквально завыла, низкий, рычащий голос больше не принадлежал ей, казалось, выл больной зверь. Я поднялся в абсолютной растерянности. Я мог бы коснуться ее, если бы протянул руку, но не осмеливался. Я подумал, что она упадет, как только я коснусь ее.

Она успокоилась.

Потом резко повернулась.

— Может быть, есть кто-то… — начал я, — кто мог бы прийти… Если я позвоню…

— Мне очень жаль, — сказала она. — Очень жаль.

Мы сели.

Я посмотрел на нее, ее взгляд был устремлен куда-то мимо меня. Лицо все время менялось, ни на секунду не успокаивалось, ни разу не успевало приобрести какую-то отчетливую форму, черты лица не собирались в нечто единое, не обретали четкого выражения. Что же делало ее лицо красивым, как мне показалось в самый первый момент, что? Создавалось впечатление, словно серая пленка была натянута поверх кожи. Натянута поверх пленки цвета кожи. Пленка поверх пленки. А внутри под всеми слоями была ее жизнь, которой она жила, тот человек, которым она была вплоть до 27 апреля минувшего года. Там был схоронен человек, который уже никогда больше не вернется.

Перед уходом с работы я просидел большую часть дня над ее досье. Там пряталась целая жизнь. Там было все. Друзья детства. Влюбленности девичьей поры. Любовник, который у нее был в период ее замужества. Окружение, в котором жили ее родители и родители родителей. Отец Марии. Родители отца Марии. Их родители. Длинные выписки из документов. Казалось, что отсутствие подозреваемых заставляло тратить силы на добывание как можно большего количества данных о ней и ее муже, вызывать их каждый раз, когда больше некого было допрашивать. Не зная, на что еще обратить внимание, они обращали внимание на них. Все остальное выяснено до конца, итог подведен, следствие зашло в тупик. Выяснено все, любые возможные подозреваемые давно проверены. Все многократно проверено и перепроверено задолго до того, как дело попало мне в руки. Я смотрел на нее и думал, что не было ни единого вопроса, который я мог бы задать ей и который не был задан раньше. Я ничего не мог предпринять. Мне нечего было делать.

За ней стоял стеллаж, набитый книгами. У большинства книг потертые корешки, из книжек карманного формата в мягких обложках торчали белые листочки, большинство названий невозможно прочитать. Проигрыватель CD и телефон с беспроводной трубкой стояли на откинутой доске старого секретера, контраст между новым и старым придавал комнате оттенок тщательно обдуманного выбора, выдавал наличие вкуса. Вкуса, ценность которого теперь утрачена полностью, поскольку жизнь потеряла вкус. Когда она купила квартиру и стала ее благоустраивать, она думала — так мне показалось — превратить ее в дом для себя и своей дочери, а в это время непостижимая трагедия уже поджидала их. Когда она развелась с мужем и вместе с дочерью переехала в собственную квартиру, она сделала первый шаг к этому грядущему кошмару. Когда она выбирала обстановку, покупала мебель. Когда они с Марией спали в самую первую ночь здесь, а перевезенные вещи были разбросаны вокруг… Когда она согласилась с тем, что у дочери должен быть мобильный телефон, так как дочери предстояло ездить между этой квартирой и квартирой отца. Когда она и ее муж подписывали документы о разводе… Когда она занималась любовью с любовником и издавала крики страсти, когда дочь возвращалась от отца и они обедали втроем за столом… Все это время она шла навстречу своему неотвратимому будущему. Каждый раз, когда она хвалила дочку или когда ругала ее, когда пела ей, когда покупала ей одежду, когда уговорила ее начать заниматься карате, а потом ссорилась с ней из-за того, что дочка решила бросить занятия спортом… Все вело к этому ужасу.

Итогом череды всех этих событий был тот вечер в апреле, когда она послала дочку в магазин, расположенный в двух кварталах от их дома. Вскоре магазин закрывался, она только что приняла душ, не хотела выходить на улицу с мокрыми волосами и спросила, не сходит ли в магазин Мария. Попросила ее взять сто крон из сумки, висевшей в коридоре, крикнула, услышав скрип открывшейся двери, что надо надеть шапочку, и пошла в комнату подсушивать волосы феном.

Просигналил мой телефон, короткая мелодия, не к месту веселая.

Я извинился, но уже знал, от кого SMS, еще не нажав на кнопку. Анна-София: «Ты скоро придешь?»

Я отключил мобильный телефон и положил в карман.

— Останьтесь, — сказала она. — Пожалуйста. Не уходите.

Она взглянула на стол, словно кто-то только что поставил его тут.

— Хотите чего-нибудь? Кофе?

— Нет, спасибо. Мне пора уходить.

Она кивнула, глубоко вздохнула и только потом сказала:

— Ребенок?

— Нет, — ответил я, обеспокоенный атмосферой доверительности, в которую оказался втянут.

Почему наш диалог стал неконтролируемым? Каким непостижимым образом она связала сообщение с тем человеком, который его послал? Почему дело зашло так далеко, что я даже не успел подумать, стоит ли отвечать?

— Это от жены.

Она улыбнулась безрадостно. Сейчас у нее было то лицо, которое я увидел в дверной щели.

И я вдруг почувствовал желание рассказать ей об Анне-Софии, это был повод, возможность, приглашение, которое никогда больше не повторится.

Но это продолжалось только секунды. Затем ситуация стала казаться еще более невыносимой. Вот мы сидим друг против друга, окно похоже на аквариум, кажется, что ничего другого в мире не существует, в живых остались только два человека. Внезапно это стало нестерпимым. Сидеть здесь рядом с ней, позволять ей говорить о сокровенном, принимать ее покаяние, утешать ее, проявлять заботу только потому, что я вовремя не сумел остановиться.

Я пожалел, что отключил телефон, подумал, что новое сообщение от Анны-Софии, которое, как я был уверен, уже было послано и ожидало меня, могло бы стать палочкой-выручалочкой, помогло бы выпутаться из трудного положения, найти ботинки, уйти отсюда и никогда больше не возвращаться.

Я заметил, что она смотрит на меня. В конце концов пришлось поднять взгляд. Взгляды встретились.

— Завтра ровно год с тех пор, как она пропала, — сказала она. — Как вы думаете, когда вы ее найдете?

Я немного подождал, прежде чем подняться. Я дал ей возможность говорить, чувствовал, как ко мне возвращалась часть моей профессиональной отстраненности. Говорить мне не было никакой необходимости, она больше не ожидала ответов, она хотела говорить сама, быть с кем-то рядом, чтобы осилить страх одиночества. Ее собственный голос поддерживал ее, мешал рассыпаться на части. То обстоятельство, что кто-то слушал ее и, мало того, понимал, что она говорит, вникал в ее речь, давало ей какие-то гарантии собственной жизни. Реальной, не призрачной. Ее резкий голос звучал в моих ушах, интонация немного прыгала — от напряжения нервов.

Время шло. Я думал об Анне-Софии. Но приходилось ждать, пока Ингер Даниельсен выговорится. Потом, когда она опять останется дома в одиночестве, голос больше не будет ее спасением, он сам станет частью ужасного, пугающего мира. Интересно, она будет говорить сама с собой? Час за часом наедине с невыносимыми сомнениями, перебирая вновь и вновь одно и то же, все возможности пыток, все ужасы боли, все мыслимые варианты.

В коридоре я нашел в каждом ботинке по скомканной газете, я и представить себе не мог, когда она выбрала момент, чтобы сделать это, она ведь, кажется, находилась со мной в одной комнате с момента прихода и вплоть до моего ухода? Когда я спускался вниз по лестнице, этажом ниже хлопнула дверь, и, посмотрев через перила, я увидел ту же пожилую женщину, на этот раз одетую в плащ, пробегавшую вдоль почтовых ящиков, два ряда которых в вечном сумраке подъезда походили на два огромных ряда зубов.

Она вдруг остановилась, посмотрела наверх и, увидев меня, закричала:

— Вы здесь живете?

В первую секунду я хотел отпрянуть, сделать вид, будто не расслышал. Потом решил соврать, поставить эту любопытную ведьму на свое место, но вдруг сообразил, что не было никакой необходимости делать ни того ни другого.

— Нет, — ответил я и испугался собственного голоса, эхом отозвавшегося в пространстве лестницы. — Я был в гостях!

Она улыбнулась, словно любой другой ответ испортил бы ей настроение на весь вечер. Довольная, как мне показалось, она плотнее завернулась в плащ и пошла к выходу, после чего пропала из виду под дождем.

Я был без зонта и уже хотел выйти на улицу, но оказалось, что везде, где была крыша или навес, группами стояли люди. От газетного киоска на другой стороне улицы поднимался пар, словно там был пожар и его только что потушили.

Я посмотрел на верхние этажи дома, прищурился из-за дождя, нашел окно, которое, как я подумал, было в ее квартире. Что я хотел увидеть? Может быть, тень на занавеске, как подтверждение? Почему никого не видно? Как узнать, что в этом доме пропала девочка? Почему этот дом, эта лестница, табличка на двери квартиры — все выглядит в точности так же, как и до происшествия? В тот вечер ее мама забыла купить молоко, так было написано в документах, она не забыла кукурузные хлопья, единственное, что девочка обычно ела на ужин, но забыла молоко, это дочка обнаружила, когда села ужинать, а до закрытия ближайшего магазина оставалось десять минут.

Я подошел к станции метро, включил мобильный телефон, бегом спускаясь по эскалатору, в этот же момент поступило сообщение, не надо и раздумывать, от кого именно. Потом еще одно. И еще. И затем еще. В вагоне подземки жуткий запах, словно в хлеву: испаряющаяся влага, вспотевшие люди, стоящие, прижавшиеся друг к другу, их мокрая одежда. Капли воды в виде жемчужин на оконных стеклах, которые побежали, как только вагон тронулся. Я нашел свободное место, но вонь была невыносимой, я сделал выдох через рот, нажал на кнопку телефона и увидел последнее сообщение от Анны-Софии, состоявшее только из двух вопросительных знаков.

Я посмотрел на окно. Капельки воды превратились в ветки деревьев. Было что-то нереальное в шуме и тряске, когда поезд набирал скорость. Казалось, что это приступ гнева. Висевшие в туннеле рекламные щиты проносились мимо, казалось, что они бросаются на окно, которое отбивает их атаку. Мы были в середине свистопляски, в середине бешеного разгона. Я посмотрел на ближайших пассажиров. Но они стояли, усталые, дремлющие, как будто ничто не могло произойти такого, что может изменить привычный ход их жизни.

Если вспомнить, я довольно сильно опоздал, естественно было бы предположить, что она окликнет меня, заслышав, как я открываю дверь. Но получилось по-другому, заявлять о своем присутствии нужно было мне. Я услышал, как она что-то сказала, но не разобрал слов. И я не понял, из какой комнаты она говорит. Я надеялся, что она в гостиной. Это означало, что она уже встала и оделась.

Она сидела на диване, прикрывшись пледом, свет выключен. Экран телевизора светится, но звук так приглушен, что невозможно разобрать ни слова. Я подошел и поцеловал ее в голову.

— Где ты был? — Она говорила тихо, едва шевелила губами.

— Пришлось нанести визит.

— Кому?

— Как ты себя чувствуешь?

— Так же, как и раньше. Все начинается днем.

Она застонала и что-то прошептала.

— Что ты говоришь? — Я повысил голос, надеясь, что она в ответ сделает то же самое.

— Мне кажется, я схожу с ума, — ответила она.

Я посмотрел по сторонам. Занавески спущены. Ваза и светильник, которые обычно стоят на обеденном столе, теперь были на полу, а на столе что-то лежало.

— Может быть, прибавить света?

Я наклонился к ней и зажег одно из двух бра над диваном. Она тут же закрыла глаза рукой.

— Пожалуйста.

Краткий миг света сделал темноту еще более глубокой, комната стала казаться невероятно огромной, бесконечной, несколько секунд мне казалось, что мы стоим на открытом воздухе, над нами небо.

— Почему ты так задержался? — спросила она.

— Мне передали новое дело. Надо было побывать кое у кого.

— И у кого же?

— У матери одной пропавшей девочки.

— Дома?

— В каком смысле?

— Ты был у нее дома?

— Да.

— Она хорошенькая?

— Хорошенькая? О боже. Я не думал об этом.

— Не думал? Почему ты говоришь так, а не говоришь попросту «да» или «нет».

— Потому что я не думал об этом. Потому что не об этом думаешь, когда говоришь с человеком, потерявшим ребенка.

Она замолчала.

— Ты ела?

Она не ответила.

— Приготовить тебе что-нибудь?

Она что-то буркнула.

— Что ты сказала?

— Кажется, я не хочу есть. А ты поешь.

Я вышел в кухню. Холодильник был приоткрыт. Бутылка минеральной воды не влезала в холодильник, и дверка не могла закрыться, что-то на верхней полке дало течь, отчего на полке ниже была мокрая наледь. На кухонном столе лежал надрезанный сыр. Я достал колбасу с перцем, банку майонеза, несколько помидоров, пачку масла, срезал отвердевший ломтик сыра, вынул хлеб и положил все это на поднос вместе с двумя тарелочками и столовыми приборами. Потом поставил вариться кофе, налил себе красного вина из картонной коробки. Пар из кофеварки был похож на тучу за окном, из которой без конца лил дождь.

Я отнес поднос в комнату, освободил для него место на стеклянном столике перед диваном и сел рядом с ней. По «ящику» передавали какую-то дискуссию, я узнал некоторых участников, но не слышал, о чем они говорили. Попробовал заставить ее есть, но она отказалась. Я прибавил звук, вышел на кухню и снова наполнил бокал. Мне показалось, что она опять убавила звук, когда я вернулся, но не был в этом уверен.

— Что это такое? — Я кивнул в сторону обеденного стола.

— Персидская шуба.

— Зачем она тебе?

— Пробую починить.

— Разве она тебе нужна сейчас?

— Разошелся шов.

Я распустил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, в комнате было душно.

— У тебя жар? — спросил я.

Она сидела, подтянув плед к подбородку. Я попробовал подправить плед, но она только еще плотнее закуталась. Я переключил канал, скоро начнется выпуск новостей. Она молчала. Спустя какое-то время она поднялась, ее мобильный телефон скользнул при этом на пол.

— Ты придешь? — спросила она.

На ней была ночная рубашка, теперь я это видел.

— Скоро.

— Завтра тоже пойдешь к ней?

— К кому?

— Ты знаешь, о ком я.

— Не знаю.

— Значит, пойдешь, — сказала она. — Ну хоть бы честно признался, Кристиан, вместо того чтобы вешать мне лапшу на уши.

Я включил бра после ее ухода, свет резанул глаза. Я поднял ее мобильный телефон, нажал на «Отправленные сообщения», дошел до моего имени. Строчки покатились, получился столбик, у которого не было конца, за последним именем опять первое, и так бесконечное число раз.

Кристиан

Кристиан

Кристиан

Кристиан

Кристиан

Кристиан

Кристиан

Кристиан

Кристиан

Взяв пульт, я несколько раз переключил каналы, на одном из них только что начался фильм. Титры скользили по лобовому стеклу и капоту автомобиля, который медленно ехал по улице. Казалось, на блестящем капоте отражаются огни неоновой вывески. Я остался смотреть, но не вникал в интригу, а только машинально отмечал все ошибки сценариста, когда он старательно описывал работу полиции. Попробовал представить себе, сколько полицейских, вместе взятых, было во всех фильмах, которые мне довелось посмотреть. Попытался представить их в виде толпы, целого моря людей, которое походило на волнующееся под ветром пшеничное поле, некоторые в форме, другие в гражданской одежде. Потом я подумал обо всех фильмах про полицейских, которые снимались и, наверное, всегда будут сниматься, по крайней мере до тех пор, пока в мире совершаются преступления, пока в мире творится зло, с которым кто-то должен бороться, восстанавливая справедливость.

На следующий день в газете появилась короткая новость, один столбик всего, и маленькая фотография, та самая, которую печатали все газеты в первые дни после ее исчезновения. Фотография была из семейного альбома и выбрана не потому, что была самой лучшей, а потому, что была самой последней. Снимок сделан в кафе боулинг-клуба, и на фотографии, как я знал, по бокам стояли ее подруги, она держала в руке стакан газировки, но здесь остались только голова и часть плеча, в результате увеличения все совершенно неузнаваемое. Зрачки были ярко-красными. Почему не взяли на себя труд обработать фото? Ну кто сможет узнать этого красноглазого монстра в ребенке, встреченном в толпе на улице? Никто не сможет. В течение первых недель шел поток сообщений. Звонили из всех уголков страны, звонили даже из-за границы, ее встречали в фойе кинотеатров, на автобусных остановках, на железнодорожных станциях, в аэропортах, в кафе, в автомобилях и автобусах, среди ночи на улицах, в переулках — местах скопления проституток, в парках, где торговали наркотиками, видели одну и вместе с каким-то провожатым. Один пожарный, вышедший на пенсию, позвонил из Греции и уверял, что видел ее на пляже, в бикини синего цвета, в сопровождении немецкой супружеской пары, которая внимательно следила за каждым ее шагом.

«НИКАКИХ СЛЕДОВ. Прошел год с момента исчезновения Марии (14)» — так было написано под фотографией. Эти скобки сопровождали ее со дня исчезновения. Она перестала быть Марией, она превратилась в «Марию (14)». Ее изъяли из мира живых в тот день, когда первые газеты опубликовали эту новость.

Заявление об исчезновении поступило вечером 27 апреля. Однако родители хотели, чтобы это как можно дольше не попадало в средства массовой информации. Как будто тут пролегала невидимая пропасть между надеждой и глухим отчаянием. До тех пор, пока не было сообщений в газетах, они верили, что она вдруг позвонит и попросит их заехать за ней в какое-то место. Но наконец всем стало ясно, что тянуть дольше нельзя и следует обратиться за помощью к соседям по району, по городу, к соотечественникам со всей страны, и обратного пути не стало. В спешке была созвана импровизированная пресс-конференция. На протяжении трех недель самые крупные газеты вели отдельную рубрику «Дело о похищении Марии». Потом все было сведено к проскальзывавшим иногда заметкам, периодически публиковалась страница, где суммировались все данные расследования до этого момента, чаще новость выражалась словами: «Ничего нового». Шум улегся. Со временем все дошло до полной тишины, до молчания, оказалось разобранным на части, словно строительные леса, которые уже нельзя снова пустить в ход.

Всё, если не считать безмерного ужаса ее родителей.

Вместо двадцати сотрудников следственного управления стали работать двенадцать. Вместо двенадцати восемь. Вместо восьми трое. Вместо троих один.

Двадцать — это означало, что ее найдут, возможно травмированную, но живую или же — кто знает — без повреждений, через несколько часов, через несколько дней… Вопрос был только в том, когда она вернется к своей матери.

Двенадцать — это означало, что надежды найти ее живой больше нет, но была уверенность найти труп, а затем установить того человека или тех людей, которые будут признаны виновными в похищении, приведшем к насильственной смерти.

Восемь — были последними, кто верил, что найдут ее тело, спрятанное где-нибудь в подвале, на мусорной свалке, на дне лесного озера, и что найдут, но не обязательно, а скорее — никогда не найдут того или тех, кто туда ее бросил.

Трое детективов должны были подготовить дело к закрытию, так чтобы не обидеть родственников. Они должны были собрать все данные и систематизировать их, чтобы можно было поднять бумаги в тот день — через неизвестное количество лет, — когда весенняя оттепель обнажит ее тело в месте, где искать ее никому не приходило в голову.

Эти трое были моими предшественниками, все это они должны были сделать. Так какого рожна мне нужно было в это дело вникать? Что выпадало на мою долю?

Рисберг объяснил мне, что им нужен от меня свежий взгляд, нужен пересмотр всех материалов человеком, который не участвовал в расследовании ранее. Зачем? Чтобы с чистой совестью закрыть дело. Последние полгода в деле практически не было продвижения. Моей задачей было суммировать анализ улик, сделать выводы и сдать дело в архив. Нужно было документально доказать, что все возможности расследования исчерпаны. В отчете должны написать, что в «Деле о похищении Марии» полиция сделала все, что было в ее силах. Юрист потом приложит заключение, что на основании чрезвычайно скудного материала, собранного следствием, очень трудно, если не сказать совершенно невозможно, предъявить обвинение кому бы то ни было из числа упомянутых в деле фигурантов, никто из которых не пошел на добровольное признание.

Я даже не сразу узнал ее голос, когда поднял трубку у себя в кабинете. Она сказала, что была в полной растерянности после моего ухода. Она ходила по квартире и думала о том, что именно ей тогда надо было мне сказать, что она хотела бы сказать еще, кроме того, что она уже сказала. Она не может вспомнить, сказала она, о чем мы говорили, сомневается, что было, а что не было сказано, не знает, привел ли наш разговор к чему-нибудь, не знает, что теперь будет. Спрашивала, не можем ли мы встретиться еще раз, сесть и спокойно поговорить обо всех деталях, и не потому, что она потребует от меня чего-то дополнительного, сверх того, что я в состоянии сделать, заверила она меня, а просто чтобы у нее имеется пища для размышлений. Она так и сказала — «пища для размышлений». Она не спала всю ночь, лежала и думала, пока не забрезжил рассвет. Не было никакой возможности успокоиться, все плыло перед глазами, она не способна сосредоточиться, не могу ли я помочь ей, чтобы она могла собраться с мыслями?

Когда я вошел в комнату, она уже накрыла на стол. На столе стояли чайник и тарелка с печеньем. Но в комнате, как мне показалось, произошли какие-то неуловимые изменения. Что-то стало другим по сравнению с прошлым разом. Теперь здесь не было холодно. Запах был не такой, как в прошлый раз. И раздавалось потрескивание горящего камина: за двумя стеклянными дверцами, почерневшими от копоти, можно было даже видеть огоньки пламени. Я подумал об Анне-Софии. Что-то меня всегда беспокоило, когда ее не было рядом со мной. Но по-видимому, она легче переносила мое отсутствие дома, когда я просто задерживался без предупреждения, чем когда я звонил и говорил заранее, что приду позже.

— Я вас ничем не угостила в прошлый раз, — сказала она, когда мы сели.

Я осмотрелся. Теперь не только у комнаты, но и у всей квартиры был приятный домашний вид, словно за минувшие сутки все вошло в свою наезженную колею, словно она приложила все усилия, чтобы показать свой дом с хорошей стороны.

Вот так, подумал я, все выглядело, когда здесь жила Мария. Мама девочки хотела показать, как тут было в прежние времена. И я попробовал представить себе того ребенка, который — до исчезновения — жил здесь, сидел на кухне за завтраком, вечером на диване у телевизора рядом с мамой, уходил, потом приходил, с которым мама разговаривала ласково, иногда сердито, — девочку с широкими скулами и двумя красными точками вместо глаз.

— Когда это случилось, — сказала она, — мне пришлось продумать все возможные варианты.

Она посмотрела на меня с потерянным видом.

— Абсолютно все. Понимаете?

Я сказал, что понимаю.

— Я подумала обо всех, кого знаю. Обо всех, кто хоть как-то соприкасался с Марией. Мне пришлось представить себе, не был ли это кто-то из них, не могло ли случиться, что это они… что-то сделали. Пришлось представить себе всех, кого я знаю. Я перебирала их одного за другим. Вспоминала все, что связано с ними. Пыталась дойти до каких-то особых ситуаций, связанных с ними и с ней, до чего-то сказанного, на что я не обратила внимания тогда, но что теперь могло оказаться важным. До чего-то, что может разоблачить их, показать на похитителя.

Она засмеялась, глядя в пустоту.

— Несколько дней я думала, что все они убийцы. Да и вы тоже…

— Мы?

— Полицейские. Ваши коллеги. Они все время хотели, чтобы я так думала обо всех, кто знал Марию, обо всех, кто с ней общался. Они спрашивали, не могу ли я вспомнить что-то такое, что может оказаться важным. Может послужить подсказкой, уликой. Казалось, они не отвяжутся до тех пор, пока я сама не назову им того, кто это сделал. Именно так мне казалось.

Она наклонила голову.

— Халвард тоже. Как-то ночью я сидела… Я думаю, что под конец я вспомнила каждую мелочь, каждое слово, которое мы сказали друг другу, каждый час, который мы провели вместе после рождения Марии. Я вспоминала обо всех случаях, когда он оставался наедине с ней, думала о самом ужасном, пыталась представить себе даже невероятное… Самое невероятное… Я видела, как это происходило… Снова и снова… Видела, как он крадет и убивает ее… Думала о днях, когда она бывала у него по выходным и по праздникам. Я вдруг вспомнила, что она почти никогда ничего не рассказывала, вернувшись от него. Она не рассказывала, что они там делали, как проводили время, бывали ли где-то вместе, нравится ли ей у него гостить. И тогда я подумала, что она что-то утаивала, что у нее были причины молчать и таиться… Господи боже! Это стало настоящим болезненным наваждением. Понимаете? Наваждением.

Когда я сказал, что понимаю, о чем она говорит, это не было ложью. Мне уже приходилось видеть такое. Приходилось и самому во время расследования просить несчастных жен подумать о мужьях как о возможных преступниках, предлагать пострадавшим подумать о друзьях как о жуликах или предателях. Никто не выходит из кабинета следователя, не получив травмы. Всех можно замарать, и подозрение, даже самое слабое, неаргументированное, похожее на тень сомнения, в репутации когда-то близкого человека сохраняется вечно.

— Боже мой, я говорю так, как никогда раньше не говорила. Я сожалею. Я так много думала обо всем этом.

Она тихо засмеялась.

— Я думаю, и это единственное, чем я занималась все эти месяцы. Думаю и думаю. Думаю, почему все так вышло у меня с Халвардом. Почему так повернулось. А еще думаю о тех днях, когда он здесь опять появился, сразу после исчезновения Марии. Он был в точности таким же… Таким, каким был когда-то давно… И я думаю, что он, может быть, и раньше притворялся, думаю, что та забота и внимание его по отношению ко мне было притворством, что он поступал так, оттого что считал себя обязанным так поступать в сложившейся обстановке. А вообще это ему несвойственно, несвойственно быть таким. Он по натуре молчун, закрыт, замкнут — вот это его. А все остальное только маска. Он надевает эту маску, когда ему нужно. Как вы думаете?

Ответа, как показалось мне, она не ждала.

— «Ну как, ты пришла в себя?» — сказала она. — Я помню, что такими словами меня окликнула мама после моего разрыва с парнем. Я тогда училась в старших классах и очень переживала.

Это вполне могло сойти за обыкновенную беседу двух старых друзей во время случайной встречи у кого-то из общих знакомых.

— Мне кажется, я знала уже тогда, что мы расстанемся, что вместе нам не быть долго. Жил во мне какой-то другой человек, который спокойно наблюдал за происходящим и знал, что с этим парнем я не смогу связать свою судьбу навсегда. Но мы сумели любить друг друга, несмотря ни на что. Проявили находчивость, мужество.

У нее во взгляде появилось что-то отстраненное.

— Молодая пара, которая начинает с того, что обнаруживает друг в друге самое лучшее, — сказала она, — а кончает тем, что видит самое худшее.

Внезапно она оборвала речь, задержала дыхание, выражение ее лица прямо у меня на глазах резко изменилось. Через несколько секунд Ингер было не узнать.

— О боже! — воскликнула она и закрыла руками лицо.

Через какое-то время она успокоилась и продолжила. Но напряженность в ее голосе осталась, даже когда она перестала вспоминать свою первую любовь. В ее голосе появилась затаенная истеричность.

Она была вся изломана и растерзана. То забывала о случившемся, то вдруг опять вспоминала. Металась между забвением и внезапным ужасным пробуждением. Казалось, какая-то посторонняя сила волнами наваливается на нее и затем отходит. Нападет — и уйдет. Снова нападет — и снова уйдет.

— Когда я здесь увидела Халварда наутро после той ночи…

Она закрыла глаза, сжала пальцами нос, слеза покатилась у нее по щеке.

— Я стояла и смотрела на него. Я хотела понять, виноват он или нет. Если виноват, это проявилось бы, я бы почувствовала. А он стоял и не мог взять в толк, отчего я так на него смотрю. Он спросил меня, в чем дело. А я все смотрела и ждала, что он не выдержит и признается. Я подумала, что если я буду долго смотреть, то он не выдержит. Бедняга. Он жил здесь некоторое время. Не знал, как меня ублажить. Как когда-то в самом начале. Почти как в самом начале! Внимательный, заботливый, как в первые годы. Все эти мелочи. Я спросила, что думает Кристина о том, что он спит здесь. Он ответил, что самое главное — это то, что у нас случилось, самое главное — это Мария и то, что с ней произошло, об остальном незачем говорить. Как-то Кристина позвонила, спросила, не может ли она чем-нибудь помочь. В последнюю нашу встречу до этих событий мы не обменялись ни единым словом. Полностью проигнорировали друг друга. Были холодны как лед. Это было, когда она зашла сюда, чтобы передать сумочку, которую у них оставила Мария.

Она посмотрела на меня, как будто ждала знака, который она примет во внимание, если мне не захочется слушать дальше.

— Он жил здесь целую неделю. Это был настоящий абсурд. Мы вели себя так, словно только что снова влюбились. Словно начали жизнь с нуля. Я вспоминала совершенно забытые мелочи, привычки из нашей прежней жизни. Он тоже. Он стал рассказывать о том, что ему припомнилось, о тех милых вещах, которые он любил, о которых никогда раньше не рассказывал. Мы сидели здесь каждый вечер и разговаривали о наших поездках, о том, что мы делали в тот или иной день. Он сказал, что как-то утром в первое лето, когда мы были вместе, он вдруг проснулся от смеха, лежал в постели и громко смеялся, никак не мог остановиться. Но потом однажды ночью…

Что она сейчас расскажет? Во что я позволяю себя впутывать?

Но останавливать ее, просить замолчать было поздно.

— Спали мы в моей комнате… — продолжила она. — В детской он спать не мог… И вот… в ту ночь… ему захотелось заняться любовью…

Я знал, что мне следовало сделать, что я обязан сделать, и сделать немедленно: остановить ее, встать, выйти и закрыть за собой дверь. Но я не подал никакого знака. Я остался сидеть и слушать, словно на самом деле хотел услышать то, что меня не касалось.

— Я не понимала, почему ему захотелось близости, как он мог в этих обстоятельствах испытать проблеск желания, ведь все было так ужасно. У нас пропала дочь, мы не знали, что с ней случилось. После его ухода меня стошнило. Постельное белье я швырнула в стиральную машину, протерла все в комнате, пол, стены, все-все. Целую ночь убиралась, наводила порядок, пока совсем не рассвело.

Я представил себе эту сцену: он, обезумевший от страсти, она, без единого слова, отдается ему, не сопротивляясь.

— Он как-то умел отделять одно от другого. Ему было так легче. Это было заметно и в те дни, когда он жил здесь. Он мог вдруг негромко запеть или засмеяться, услышав что-то, прозвучавшее по телевизору. Мог спросить: а не прогуляться ли нам? Спросить весело, как будто ничего не произошло. Я понять этого не могла, даже если бы захотела, если бы попыталась. Но он всегда был вот такой. Дома играет на компьютере, устраивает гонки на машинах и ни на что не обращает внимания. Не обращает, если не хочет обращать. Он как-то сказал, что Кристина на него жалуется, говорит, что это в нем самое плохое — это его умение абстрагироваться, делать вид, что он живет сам по себе.

Зачем мне это знать? Я подумал, уж не ждет ли она от меня какого-нибудь поступка, но, похоже, ей вполне хватало, чтобы я только сидел и слушал.

— Мне кажется, все дело в этом. Так я теперь думаю. Раньше не думала. Но теперь мне кажется, что мы расстались именно поэтому, именно от этой его привычки. Мы становились все более и более разными, каждый по-своему. Мы отдалялись друг от друга, шли в разные стороны, каждый своей дорогой. Желания у нас никогда не совпадали, никогда не были согласованы. Всегда было расхождение. Мы никогда не были в одном месте одновременно. Когда один куда-то приходил, оказывалось, что другой оттуда уже ушел.

Наступила тишина.

Я кивнул, чтобы показать, что внимательно слушаю.

— А еще я думаю о тех временах, когда у нас все было хорошо. Теперь я вообще не могу понять, что именно было хорошо. Что-то такое, что потом пропало, какое-то соответствие, согласие.

Она улыбнулась в легком смущении.

— Видимо, любовь поднимает нас, помогает выйти сухими из воды, ведет над бурными потоками, которые обязательно захлестнули бы нас каждого по отдельности.

Она посмотрела на меня.

— Но вам это, кажется, неинтересно…

По улице медленно, как улитка, ползла полицейская машина. Я помахал своим удостоверением. Машина подкатила к тротуару, как обычное такси. Я сел в нее. Оба полицейских были мне знакомы, но имен их я не вспомнил. За рулем сидела женщина, она спросила, куда мне надо, я подумал об Анне-Софии, но ответил, что мне все равно, они могут взять меня с собой в патрулирование, лишь бы только мне не шлепать по этому весеннему потопу.

Мы покатили по улицам. Я сказал им, что полицейский без машины — что ворона без крыльев. Ни один не рассмеялся.

Капли дождя на лобовом стекле отливали желтым светом. Иногда начинала хрипеть рация, сиплые голоса произносили по нескольку слов. Мужчина-полицейский сказал что-то женщине за рулем, но я не разобрал слов. Мне показалось, они терпеть не могут друг друга, их раздражало, что они оказались вместе в машине, и, наверное, подумал я, мужчина злится еще и потому, что за рулем был не он.

— Спокойный выдался вечерок? — спросил я.

Никто не ответил. Я наклонился вперед и заглянул между передними сиденьями. И в этот момент по рации прозвучало сообщение. Мужчина взял микрофон и ответил, я не слышал слов, но понял, что ответ был утвердительный. Он сказал что-то напарнице, она включила проблесковый маячок, несколько раз взвыла сирена, другие автомобили освободили нам дорогу.

— Что случилось? — крикнул я.

— Разборки в отеле «Мажестик», — ответил мужчина. — Шлюхи любят поскандалить. Мы туда заезжаем через день.

Немного погодя мы остановились перед отелем. Горели только буквы «…жес…».

— Я тоже с вами, — сказал я и почувствовал странное покалывание в теле, возбуждение, как у подростка, стремление к действию, избыток неиспользованных сил.

За стойкой стоял пожилой мужчина с длинными волосами.

— Двести четырнадцатый, — сказал он и кивнул в сторону лестницы. — Не работает, — сказал он, когда женщина-полицейский подошла к лифту.

Номера с 200-го были на третьем этаже. Дверь в 214-й была открыта. Я подумал, что смешно было давать апартаментам такие большие номера, если вспомнить скромные размеры заведения. Изнутри доносились громкие ритмичные вскрики. Мужчина-полицейский отцепил дубинку и вошел первым.

В номере оказались три шлюхи и клиент. Сиплые выкрики исходили от него. Кроме трусов и носков, на нем ничего не было. Мужчина сидел на табуретке, закрыв глаза и раскачиваясь взад-вперед. Крики он издавал в такт раскачиванию. Одна рука у него была обвязана платком, который держала за кончики двумя руками одна из проституток. На кровати я увидел лужу крови.

Две другие девицы стояли у окна. На одной — только нижнее белье, черные чулки с длинными прорехами.

— Что здесь произошло? — спросила женщина-полицейский.

Державшая платок проститутка, которой по виду было больше лет, чем другим, кивнула в сторону двери. Я проследил за ее взглядом и увидел на полу за дверью испачканный кровью саамский нож.

И тут мужчина с порезанной рукой пробудился к жизни.

— Она хотела отрезать мне руку! — просипел он. — Эта стерва хотела отрезать мне руку!

— Дело не так уж и плохо, — сказала старшая проститутка. — Но порез глубокий. Нельзя тянуть, надо врача, что ли, вызвать?

— Кто это сделал? — спросил я.

Клиент повернулся в сторону женщины в белье:

— Вон та! Вон та стерва!

— Отвезите его в больницу, — сказал я полицейским. — Остальным займусь я.

Мужчина-полицейский подхватил раненого под руку и поднял.

— Какого черта, разве нельзя сначала одеться? — крикнул тот. На платке появилась кровь, он крепко обхватил руку, словно боялся, что она отвалится. — Выдрать бы кишки из тебя, чертовка!

Полицейские помогли ему одеться.

— Осторожно! — с плачем выкрикивал он. — Осторожно!

Казалось, что кричит ребенок. Опять ритмично зазвучали крики. Ритм сохранялся все время, пока его вели вниз по лестнице.

— Меня клиенты ждут, — сказала старшая, когда они ушли.

Я кивнул.

— Меня тоже, — сказала другая.

До этого она стояла, придерживая рукой провинившуюся проститутку, но теперь, когда опасность миновала и клиента увели, она опустила руку. Это было странно: солидарность проституток, которая была совершенно очевидной, когда мы вошли, внезапно испарилась. Они явно бросили ее, ту, которая совершила проступок. Теперь, когда в дело вмешалась полиция, она не могла рассчитывать на их поддержку.

Когда мы остались наедине, девица набросила на плечи халат. Потом нашла в сумочке пачку сигарет. Я протянул ей зажигалку.

— Не пострадала? — спросил я после того, как мы покурили и ее нервы, казалось, пришли в норму.

Она покачала головой. Глаза у нее были широко открыты, но что-то мне подсказало: они у нее всегда так открыты, и напряженный, настороженный взгляд — для нее дело привычное.

Я оторвал от рулона туалетной бумаги кусок и поднял с пола нож.

— У тебя всегда нож под рукой? — спросил я и поднес его рассмотреть поближе; кровь была на лезвии и на ручке.

— Этот подонок не хотел расплачиваться, — ответила она и резко выдохнула дым.

Ей было никак не больше двадцати, под наигранной грубостью чувствовалось что-то по-детски нетронутое. Похоже, такую жизнь она вела не очень давно. Вид у нее был наглый, смотрела она с вызовом. Халат соскользнул, приоткрыв плечо и грудь, выглядывавшую из тесного бюстгальтера.

Она подошла к кровати и придавила сигарету в пепельнице, стоявшей на ночном столике. Потом стянула простыню, завернула в нее окровавленную перину, скрутила все это и положила у нижней спинки кровати. Плотнее закуталась в халат и села.

Снаружи послышались голоса, кто-то поднимался по лестнице, мужчина пел, женщина смеялась. Я подошел к двери и закрыл ее, потушил сигарету и сел рядом.

— Не надо мне клеить дела, — сказала она. — Этот мужик — сущий дьявол. Несколько лет назад он чуть не убил одну девушку.

Она вздрогнула, и внезапно я почувствовал ее руку в своем паху.

— Ну пожалуйста, — сказала она. — Мне лишний скандал ни к чему.

Не успел я прийти в себя, как тут же ощутил эрекцию.

— Как ты быстро управился, — прошептала она.

Я не знал, что надо делать в таких случаях, и решил не делать ничего. Она расстегнула молнию на моей ширинке и засунула руку мне в трусы. В следующую секунду она уже вытащила мой член наружу. Я посмотрел на нее, и она рассмеялась.

— Тебе приятно? — спросила она.

Потом облизала губы и взяла мой член в свой влажный, прохладный рот. Она начала сосать медленно, будто пробуя новый для себя вкус, втянула щеки, причмокнула, снова втянула, дождалась, когда член выскользнет изо рта, потерлась о него носом, правую ладонь подставила под мои яйца и слегка сжала. Мне показалось, что я застонал, а может, это скрипнула пружина матраса? Движения ее головы стали резче, я положил руку ей на затылок. Помню ее волосы в своих пальцах и мигающую вывеску неоновой рекламы за окном. Вывеска мигала красным, синим, снова красным, бьющим в глаза светом.

Когда я вернулся домой, Анна-София уже спала. В кухне все было на виду — молоко, ломтики сыра с красной кожицей, твердой, как пластик, коробка масла с открытой крышкой. Я закрыл масло, смахнул крошки со стола, выбросил пустые упаковки, подтер пол перед холодильником. В комнате работал телевизор, доносились веселые голоса, прерываемые музыкой. Я представил себе квартиру Ингер. Желтый свет от настольной лампы, дождь за окном, полки с книгами, проигрыватель. Попробовал вспомнить, как она выглядит, как она сидела передо мной на диване. Я видел ее платье, но не мог вспомнить лицо, оно ускользало каждый раз, когда я делал такую попытку.

Я думал о ней и о Халварде, о любви, которая свела их. И как потом они отдалились друг от друга, пока несчастный случай не свел их снова вместе.

Я вошел в комнату, выключил телевизор, нашел бутылку, наполнил бокал. Как всегда, когда я стоял перед баром, мой взгляд был прикован к щели в стене, как раз под висевшей фотографией. Она была как дверь в какой-то другой мир, в иную действительность. Помнится, в одном старом фильме женщина нашла зуб, спрятанный в щели в стене квартиры, куда она только что переехала. А может быть, нашел мужчина, не помню. Он или она в полной растерянности стоит с зубом в руке перед зеркалом, а в это время в его или ее голове прокручивается жуткая сцена: кто знает, что заставило прежнего жильца положить туда свой зуб?

Очень хотелось курить, но я не решался, мне показалось, что отверстие в стене вело прямо в спальню Анны-Софии. Я вспомнил девицу в гостиничном номере, и мой член дернулся при этом воспоминании. Я налил еще. От алкоголя голова закружилась, захотелось вернуться в отель, мне показалось, что, пока она в моей власти, я могу заставить ее делать все, что угодно.

Документы по делу о похищении Марии заполнили целую комнату. На то, чтобы прочитать все, надо убить несколько дней. Листы с поступившей от граждан информацией, беседы с родственниками, друзьями, одноклассниками, учителями, тренерами спортивной секции, соседями, людьми, которые переписывались с ней по интернету. Со всего, начиная от материалов на компьютерах матери и отца, делались копии, все переносилось на бумагу: записки, рисунки, списки музыкальных файлов, блоги, чаты, в которых она участвовала, все вебсайты, адреса контактов по электронной почте, несколько сот поступивших к ней сообщений, примерно столько же отправленных ею, еще больше тех, которые она стерла, но которые техники все-таки сумели восстановить. Полный текст дневника, перенесенный от первого до последнего слова на компьютер, не дал ничего, последняя запись была сделана за три дня до исчезновения. Распечатка всего, что было на ее мобильном телефоне, обнаруженном в мусорном баке около газетного киоска на противоположной стороне улицы. Аэрофотосъемка территории вокруг дома матери, захватывающей три-четыре квартала в каждую сторону, с цифрами около мусорного контейнера и магазина. Выглядело это по-идиотски: там должно стоять много цифр, стрелок, квадратиков и пунктирных линий, а вместо этого только две пометки — одна на месте, куда она шла, другая там, где найден телефон. Ничего больше. Не было никаких следов, ни одна камера наблюдения не зафиксировала ее, ни один свидетель не видел ее. Она испарилась. Исчезла.

Пограничный контроль, Интерпол, данные об известных извращенцах, данные о детской проституции, сообщения о похищении детей, обращения в органы опеки и усыновления — все было проверено в полном соответствии с предписаниями. В первые дни расследования появилось два следа. Первый относился к сообщению на мобильном телефоне от парня, который был на шесть лет старше Марии, он же фигурировал в чате. Сообщение поступило в день исчезновения, ответа Марии не нашли, но зашифрованное сообщение, написанное на смеси английского и норвежского, давало основания предположить, что у них была какая-то секретная договоренность или тайное место встречи. Полицейские навестили парня в том городе, где он жил, допросили и получили объяснение, которое позволило полностью исключить его из дальнейшего расследования: зашифрованные сообщения касались ролевой игры в интернете «Нашествие демонов», в которой участвовали оба. Он рассказал, что она была Роза, он — Грейзнак, целью было дойти до внутреннего помещения в огромном лабиринте, где алмаз «Глаз Хольгорда» послужит наградой тому, кто первым туда попадет.

Вторым следом была информация шофера мусоровоза, поступившая на следующий день после того, как газеты опубликовали фотографию и имя пропавшей девочки. По дороге домой с мусорной свалки в тот день, когда девочка пропала, он видел автомобиль на лесной дороге, в салоне был свет, и шофер увидел девочку, которая, по его словам, была очень похожа на исчезнувшую. Ему показалось также, что за рулем сидел молодой человек и что они ссорились. Автомобиль был объявлен в розыск, но безрезультатно. Только после обращения в страховые компании две недели спустя все разъяснилось: эта машина была заявлена как пострадавшая при пожаре, согласно документам страховой компании отправлена в металлолом, а владелец получил четырнадцать тысяч крон страховки. Был вызван владелец, молодой парень, страшно нервничавший, который тут же, не сходя с места, признался, что сжульничал, чтобы получить страховку, еще до того, как его успели спросить о Марии. Девушка в машине была его подружкой, то есть она была его подружкой до того вечера, когда заявила, что бросает его: ночью он напился, разбил машину вдребезги, поджег ее и несколько дней спустя получил страховку. Девушка, которая сначала ничего не хотела говорить, подтвердила подлинность истории.

В документах было написано, что следующей стала гипотеза добровольного исчезновения, так как мать, Ингер Даниельсен, сказала, что нашла стокроновую купюру, которую она просила Марию взять перед уходом в магазин, купюра лежала в сумке на дне, под оберткой шоколадной плитки. Было также написано, что позже она засомневалась, та ли это купюра. Возможно, она там лежала все время, а Мария все-таки взяла с собой деньги, уходя из дому.

Исчезнув, девочка не оставила никаких следов. Казалось, под ней разверзлась земля и поглотила ее. На мобильном телефоне, найденном каким-то бездомным бродягой в мусорном контейнере, имелись отпечатки только ее пальцев — единственное, что от нее осталось. Что-то произошло, и, похоже, никто никогда не узнает, что именно произошло в тот злополучный вечер. У родителей Марии не будет возможности прояснить для себя ее судьбу. Чтобы успокоиться, им нужна ясность, но именно ясности они и будут лишены. От самого первого страшного часа, когда речь шла лишь о том, чтобы все выяснилось и Мария вернулась домой целой и невредимой, они перешли к полной и окончательной неизвестности. Сначала они были готовы встать на колени и молиться, чтобы во всех подробностях узнать, что случилось с их дочерью, каким бы страшным это знание для них ни было. Затем они перешли в апатичное состояние ежедневного, тупого ужаса, и конца этой пытки не было. Неделя сменялась неделей, месяц месяцем, без конца и уже без надежды. Они были готовы отдать все за то, чтобы узнать правду, только никто не мог им в этом помочь.

Между тем в документах об ее отце было одно замечание, которое резко отличалось от всех остальных. В деле было записано, что во время первых допросов он был очень спокоен. Так спокоен, что опытный следователь решил отметить это на бумаге. Это показалось ему ненормальным. Обычно люди нервничают, во всяком случае в первые дни, и с трудом дают осмысленные и подробные ответы. А он — так было записано — все время был спокоен, имел готовые ответы на любые вопросы.

Почему отец был спокоен в момент, когда после исчезновения дочери прошло менее суток?

И единственный раз, когда, в соответствии с записями, отец, если так можно выразиться, вышел из себя, потерял спокойствие, сорвался, когда следователь поделился с ним показаниями, полученными на допросах матери. В последнее время, призналась мать, Мария говорила, что ее тяготят вечные разъезды взад-вперед, что она хотела бы спокойно жить у одного из родителей, лучше всего у мамы, где рядом была школа и где у нее было много друзей. Следователь спросил отца, знал ли он об этом. Тут отец потребовал сделать перерыв и попросил воды. Выпив стакан воды, он сказал, что все было по-другому. Мария говорила, что хотела бы больше времени проводить у него, более того, она, если верить ему, неоднократно просила разрешения сменить школу, хотя, как он думал, сделать это было нелегко. Он даже назвал школу, которая находилась, по-видимому, поблизости от его жилья.

Всего этого было очень мало. Слишком мало для выяснения обстоятельств дела. Неудивительно, что в участке раздували все, что попадало полицейским в руки. Если бы материал с самого начала был более обширный, никому не пришло бы в голову делать запись о такой мелочи, как то, что отец попросил стакан воды.

В дверь постучали. Это пришел мой шеф Рисберг. Он посмотрел по сторонам, словно надеясь, что в кабинете никого нет. На столе передо мной лежали пять папок и еще разбросанные отдельные листки.

— Когда закончите, мы отправим все это вниз, в архив, так ведь?

Я кивнул.

Что-то его мучило, он переминался с ноги на ногу, стоя в дверях.

— Ничего, собственно говоря, нет во всем этом, — сказал он. И поднял руку. — Довести до ума, расставить все на свои места, сделать последний просмотр, перед тем как сдадим дело. Очень мало сумели мы здесь выяснить. Очень мало, говорю я.

— Я подумал, что надо еще раз просмотреть все записи допросов, — сказал я. — Может быть, среди этого…

— Обнаружится что-нибудь? Правильно, правильно. Но… как я сказал, не стоит тратить много времени на эту канитель. Мы провернули массу работы, бросили на расследование все лучшие силы, и каков результат? Ничего! Сами видите, — он кивнул в сторону полок за моей спиной, — как много показаний мы собрали. Лично мне кажется, Волли, что эту девочку никто никогда больше не увидит. Никогда!

Он несколько раз стукнул по дверному косяку костяшками пальцев, потом повернулся и ушел. Мне показалось, что он хотел еще что-то сказать, но передумал.

Никогда никто не увидит! Ее не стало. Она больше не существовала, хотя были люди, которые в это не верили, которые хотели, чтобы все обернулось по-другому. Ничего из того, что они могли бы ей дать — внимание, удовольствие, покой, — она от них получить не могла, потому что они не знали, где она находится, где ее прячут. Забота и любовь близких людей существовали, а она — предмет этой заботы и любви — скорее всего уже перешла в мир иной. На земле ее найти было невозможно.

Зазвонил мой мобильный телефон.

— Когда вернешься?

— Не знаю. Нужно прочитать много бумаг. Трудно сказать. Объем большой, хочу сделать как можно больше.

— Ты позвонишь, если будешь знать, когда придешь?

— Да. Как ты себя чувствуешь?

— Все так же. Можно сойти с ума.

— Попробуй поспать.

— Мне кажется, дело в новых таблетках, раньше я спала лучше. Новые действуют как-то не так… Голова странная, когда просыпаюсь, как будто вовсе и не спала…

— Все-таки попробуй, — сказал я.

— Больше не хочу пробовать. Не могу. Я схожу с ума. Я не выдержу больше ни одного дня.

— Анна.

— Лучше уж я покончу с собой.

— Анна. Послушай. Мне надо еще немного посидеть, но как только… — я посмотрел на часы, — я тебе позвоню, хорошо?

В трубке было тихо, я подумал, что она плачет.

— С тобой все в порядке, Анна?

Она не ответила.

На громкой связи раздался зуммер, голос сказал:

— Волли, вас вызывают.

— Меня вызывают, — сказал я Анне-Софии. — Я тебе перезвоню, хорошо?

— Вы вчера говорили, что думали о своем муже… — сказал я, и не потому, что мне казалось это особо важным, а скорее, чтобы как-то начать разговор, ухватиться за какой-то кончик нити, чтобы была хотя бы видимость проделанной работы.

— О Халварде?

— Вы подумали, что он как-то замешан? Вы рассказывали, что в то утро, когда он пришел, вы подумали, что он виноват.

— Я была не в себе. Я же сказала.

— Знаю. Сейчас я хочу спросить: вы говорили про это кому-нибудь из следователей?

— Конечно нет. Я же рассказывала вам, как обстояли дела. Я обезумела. Думала про каждого, что он тоже замешан, тоже виноват. А почему вы спрашиваете?

— Я только хотел узнать: упоминали вы это когда-нибудь, принималось это во внимание следователями?

— Во внимание следователями? Что это значит?

— Ничего. Ничего другого, кроме того, что я вспоминаю сказанное вами вчера, читая протоколы допросов. Я только что читал записи того, что говорил ваш муж, поэтому…

— Там что-то написано про это? Написано, что его подозревали?

— Нет, вовсе нет, — сказал я. — А как у вас с ним теперь, поддерживаете контакт?

— Он звонит. Я звоню. Но нам нечего сказать друг другу.

Она помолчала, пожала плечами.

— Я заметила это во время нашей последней встречи, он не хотел больше ни о чем говорить. Ему хотелось, чтобы все поскорее кончилось. Он не в состоянии думать об этом. Он считает, что все надо забыть. Надо смотреть вперед. Двигаться дальше. Нет никакого смысла постоянно переживать прошлое, сказал он. Марии нет. Надо научиться жить без нее. Возможно, мы когда-нибудь узнаем, что с ней произошло, а возможно, не узнаем. Ни то ни другое не вернет нам Марию. Жизнь будет продолжаться без нее.

Она задумалась.

— Хотела бы я относиться ко всему, как он. Хотела бы ни о чем не думать.

Она подняла взгляд на меня.

— Он мне говорит, что если я буду продолжать скорбеть о Марии, то буду делать это одна. Он не хочет в этом участвовать. Он решил жить дальше, принимать жизнь такой, какая она есть, раз ничего изменить нельзя, раз ничего не поделать.

— А если я приду к нему для разговора, как он, по-вашему, отнесется к моему визиту?

— Но о чем вы с ним будете говорить? Разве у вас есть к нему новые вопросы? Вы обнаружили что-нибудь, чего прежде никто не замечал? Вам кажется, что он имел к этому отношение?

— Дело не в этом. Поверьте мне. Но если я поговорил с вами и получил представление об этом деле от вас, то, как мне кажется, будет правильно послушать и его версию происшествия, поскольку я должен проработать все материалы. Не забудьте, что до настоящего момента я не имел к ним доступа. Для меня все является совершенно новым. Мне интересно все, что вы можете рассказать, и все, что он может рассказать.

— Не знаю. Он, конечно, согласится. Но по-моему, ничего нового в деле не появится. Для него все уже кончилось. Его дочки, нашей дочки, больше нет. Значит, кончено. Вот этого я не могу принять. Ну как можно так думать?

— Может быть, вы несправедливо к нему относитесь? — осмелился я спросить. — Во время бесед со следователями он производил впечатление очень заботливого отца. Он, очевидно, любил Марию.

— Он был прекрасным отцом. Он делал для нее все, когда она была маленькой. Быть может, больше, чем это обычно принято. Я помню, как медсестра спросила меня в поликлинике, когда я привела девочку, почему с ней всегда приходит папа. Я этого не замечала, но она сказала, что видит меня впервые вместе с Марией. А если девочка хотела похвастаться чем-то, что сделала сама, то показывала папе. Она могла прийти ко мне с этим и спросить: где папа? Только после этого она показывала свое рукоделие мне, если я просила. Он всегда должен был увидеть это первым. Но потом, когда в наших отношениях возникли проблемы, он отдалился и от нее тоже. Словно он не мог жить вместе с нами обеими. Он отдалялся все больше и больше, ни в чем не принимал участия, словно решил, что жизнь с нами обеими не то, к чему он стремился, а когда в его жизни появилась другая женщина, он ушел.

— А как складывались его отношения с Марией после вашего развода?

— Короткое время они совсем не общались. Потом он пришел и сказал, что она может жить у меня, если хочет, иметь здесь свой постоянный дом, если я хочу, но он должен проводить столько времени с ней, сколько возможно.

Она улыбнулась:

— Похоже, что он все-таки захотел отомстить мне.

— И ей нравилось бывать у него в гостях?

— Мне кажется, для нее очень много значило то, что он подчеркивал: он все равно ее отец, он хочет встречаться с ней, пусть даже между ним и мной все кончено.

— В протоколах отмечено, что в последние месяцы перед исчезновением она говорила, что хочет больше времени проводить дома, с вами.

— Так написано? — Она задумалась. — Не помню. Вы уверены?

— Если быть точным, в протоколе одной из бесед с вашим мужем написано, что вы сказали это следователю.

— Я так не говорила. Я не могла этого сказать, потому что Мария мне ничего об этом не говорила.

Вид у нее был растерянный.

— И что он на это ответил?

Вот еще одно правило я нарушил, подумал я. Боже, куда это меня занесет?

— Во-первых, он сказал, что об этом ничего не знает.

— А еще?

— А еще он добавил: девочка ему призналась, что хочет больше времени проводить у него.

— Думаю, этого не было. Это не может быть правдой.

— По словам вашего мужа, она даже спросила его, нельзя ли поменять школу на ту, что расположена поближе к нему.

Она прижала подбородок к груди, недоверчиво посмотрела на меня и покачала головой.

— Я буду говорить с вашим мужем в ближайшее время, — сказал я.

— Он уже не мой муж.

— Извините, с Халвардом. И тогда затрону эту тему. Не потому, что это важно, вероятно, это совершенно несущественно, в записях часто бывают неточности, как я знаю. Но мне хочется послушать, что он скажет. И поэтому очень важно, чтобы он не узнал об этом от вас, прежде чем я буду говорить с ним, согласны?

— Да, конечно.

Мне показалось, что она на время отключилась, думала о чем-то своем, не слышала, что я говорю.

— Это мелочь, но если вы захотите обсудить это с ним, подождите, пока я с ним не поговорю.

Она сидела и думала явно о чем-то другом. Я попробовал проследить ее взгляд. Она смотрела на газету, которая лежала на диване рядом с ней, на развороте была та самая заметка. Немного погодя она взяла ее и положила на стол передо мной.

«Мария (14)». Скобки были похожи на какой-то инструмент, огромные ножницы, которыми в кошмарных снах отсекают у человека голову.

— Неудачная фотография, — сказала она. — Не понимаю, почему они до сих пор используют ее.

Она встала, подошла к камину, положила новое полено, сняла фотографию, висевшую рядом на стене, подошла ко мне и протянула. Я посмотрел. Лицо занимало почти весь кадр, так близко от аппарата, что было не в фокусе, но зато черная шерсть шапочки, натянутой на голову, вышла четкой, видны поперечные нити с маленькими стежками, и еще белокурые волоски, которые торчали из-под узора, они походили на очень тонкие нити серебра.

— Здесь ей пять лет, — сказала она. — На этой фотографии она так похожа на себя!

Она задрожала.

— Кажется… — Она запнулась. — Кажется… Не знаю… Мне кажется…

Руки задрожали.

— Кажется, я ее забыла, — проговорила она наконец. — Забыла, какой она была перед исчезновением… Словно последних лет совсем не было.

Она обхватила себя за плечи обеими руками и отпустила их только тогда, когда перестала дрожать.

— Когда я думаю о ней, то, мне кажется, вспоминаю ее вот такой, — сказала она и показала на фотографию, рядом с которой я сидел.

Я сказал:

— Я уже давно хотел вас спросить: нет ли у вас другой фотографии? Не очень старой и, главное, более похожей, чем та, которая используется сейчас.

Я вернул ей фотографию в рамке. Мне казалось, во всем, что я говорю, в выборе слов было обещание чего-то нового, чего-то, что могло приблизить нас к разгадке хотя бы на шаг.

Она тут же ушла искать фотографию. Для пользы дела я мог попросить ее о чем угодно, и она сделала бы это.

Она принесла целый конверт с фотографиями и отдала мне:

— Посмотрите эти. Мы были в Греции на каникулах. Может быть, что-нибудь найдете.

— А не лучше ли вам самой…

— Нет, вы сами знаете, что вам надо.

Я открыл конверт, вынул фотографии, целую пачку, и начал смотреть. На снимках была то она одна, то только дочь, они снимали друг друга. На одной фотографии в ресторане и на нескольких на пляже они были обе. На пляжных они сидели в обнимку, девочка опустила глаза, мама улыбалась фотографу — но как-то зажато. Наверняка их фотографировал незнакомый им человек, сосед по пляжу. Ни на одной фотографии лицо девочки не было толком схвачено, чтобы можно было понять, какая она на самом деле. Я понял, почему следователи не стали использовать их. Она смотрела в сторону, смотрела вниз, закрывала лицо руками, не хотела, чтобы ее снимали, каждый раз, когда мама вынимала фотоаппарат. Казалось, что ей не хочется оставлять фото на память или, может быть, у нее не было желания путешествовать с мамой. Может быть, она стыдилась того, что они постоянно проводят время вместе? Я еще раз перебрал все фотографии. Мать — улыбающаяся, беззаботная молодая женщина. Дочь — девочка-подросток с опущенным взглядом, с недовольной гримасой, отвернувшаяся в сторону, не глядящая в объектив. Будто она не хотела тут быть, будто она хотела уехать, чувствовала себя пленницей: все, что угодно, но только не надо фотографировать!

— У нее не было приятеля? — спросил я. — Вы уверены в этом?

На одной фотографии — я обратил на это внимание только сейчас, просматривая снимки во второй раз, — фотоаппарат сумел зафиксировать ее взгляд. Она сидела, подтянув колени, и смотрела вверх, потому что фотограф, которым, скорее всего, была мама, только что позвал ее. К сожалению, в кадр попало не все лицо. Мешали колени. Что-то в ее взгляде, когда я внимательно рассматривал фото, подсказало мне, что вот так она выглядела всегда. Она и сейчас так выглядит, если только не лежит где-то с лицом, застывшим в невыразимой гримасе, и ее обычные черты оказались стерты тлением, наступившим после мучительной смерти.

Я положил эту фотографию рядом с газетой, где было напечатано сообщение об исчезновении. Это были два разных человека, не имевших между собой ни малейшего сходства. Один, смотревший в объектив фотоаппарата и на мгновение ставший самим собой перед тем, как опять спрятаться в собственную непроницаемую скорлупу, был тем, кого я тотчас узнал бы, если бы где-то встретил. Другой мог быть кем угодно или даже вообще никем. Его невозможно было представить пропавшим, ждущим где-то помощи, которая никак не приходит. Они были как день и ночь. Один человек был живой, другой — мертвый.

— Вы ведь не тратите особенно много времени на дело пропавшей Марии? Надо бы его заканчивать, — сказал Рисберг с оттенком дружеского напоминания, хотя в действительности это была жесткая директива.

Через час он опять стоял в моем кабинете. Его взгляд скользнул по бумагам. Потом он протянул мне листок, где были написаны название больницы и номер палаты.

— Туве Гюнериус, — сказал он, — жена владельца отеля. Ее положили две недели назад. Стала инвалидом. Повреждены связки на ногах. Сомнительно, что она когда-нибудь сможет стоять без чужой помощи. Она утверждает, что это несчастный случай. Врач засомневался и наконец решил сделать заявление в полицию. Сходите поговорите с ней.

Я взял записку, приложил ее к краю письменного стола и несколько раз нажал большим пальцем, чтобы она хорошенько приклеилась.

— Вот так, — сказал Рисберг.

Спокойные интонации в голосе лишь подчеркивали раздражение, которое кипело у него внутри. Он остановился в дверях, захотел убедиться, что я на самом деле отправлюсь в больницу. Чтобы успокоить его, я взял первую попавшуюся папку и направился к двери.

— Черт побери, — сказал Рисберг, — Гюнериус замешан во многих сомнительных делишках. Не удивлюсь, если выяснится, что он готовит какую-то аферу именно сейчас. Надо помешать ему на этот раз. Не забудьте прогуляться и к самому Гюнериусу! — крикнул он мне вслед, когда я входил в лифт.

Он все еще стоял на том же месте, когда дверь закрывалась. Я представил себе, как мой кабинет тут же будет заполнен полицейскими, которые по приказу Рисберга начнут выносить бумаги, пока я еду на первый этаж.

Госпожа Гюнериус представляла собой комическое зрелище. На ногах шины, наложен гипс, вдобавок к этому ноги висят в воздухе, покрытые большой белой простыней, — казалось, что ее маленькая голова на подушке сразу переходит в огромные ноги. Сознание затуманенное, как будто она только что проснулась. Я сел на стул рядом с кроватью, показал свое удостоверение и спросил, как она себя чувствует.

Она посмотрела на меня и отвернулась. Медсестра разрешила мне говорить только десять минут, и у меня было ощущение, что время, отпущенное на мой визит, уже кончилось.

— Вы сказали врачу, что это был несчастный случай, — начал я. — Но у нас есть сомнения в этом. Врачи, которые вас осматривали, тоже сомневаются.

Она по-прежнему лежала, отвернувшись к стене.

— Вы уверены, что вам нечего рассказать мне? — спросил я, и мне показалось, по отзвукам моего голоса в палате, что, скорее всего, вряд ли она что-то расскажет, услышав мои слова, сказанные таким тоном.

Как, должно быть, раздражает ее мой голос, когда она лежит тут с единственным желанием — чтобы ее оставили в покое. И я подумал, что, как бы и что бы я ни говорил, я не добьюсь от нее ни слова. Она будет лежать на своей койке — неприступная, молчаливая, послушно храня тайну того, что с ней произошло, наверняка следуя приказу своего мужа.

— Независимо от того, что случилось на самом деле и каковы могут быть последствия этого происшествия, — сказал я и понял, что мне приходится делать усилия, чтобы завершить предложение, — вы хорошо сделаете, если поделитесь вашими соображениями на этот счет. Мы можем вас защитить, если будет нужно. В противном случае никаких гарантий мы вам дать не сможем.

Мои уговоры звучали как-то смешно и нелепо. Я знаю, что не способен никого и ни в чем убедить. И я предположил, что она поняла, как мало я настроен на борьбу, а если она будет и дальше молча лежать, то я наконец сдамся, встану и уйду.

— Очень больно? — спросил я просто для того, чтобы хоть услышать ее голос.

Но она только покачала головой, все еще отвернувшись, словно не могла выносить мой вид. Ее голова на белой подушке была похожа на сморщенное яблоко. Даже волосы казались сухими и безжизненными. Думаю, раньше ее локоны были тщательно причесаны, а теперь напоминали осенний куст, с которого облетели почти все листья. Всем своим видом она показывала мне, что ждет не дождется, когда я оставлю ее в покое.

Я не слышал, как вошла медсестра, хотя на ногах у нее были деревянные башмаки, и вот она стояла у кровати и указывала на часы. Я вспомнил, какими красавицами казались мне медсестры, когда я в юности оказался в больнице. Тогда я не мог отделаться от ощущения, что родители отняли у меня счастливую возможность необыкновенного романтического приключения, которое вот-вот могло начаться или даже почти началось, хотя я об этом еще не подозревал, а только предчувствовал с замиранием сердца. Как бы то ни было, они приехали и забрали меня из больницы раньше, чем мне того хотелось, и я еще неделю пролежал дома, под заботливым маминым присмотром.

В коридоре вдоль стен стояли кровати. Стены были покрашены зеленой краской, местами краска потрескалась, и видны были прогалины осыпавшейся штукатурки. Появлялись и исчезали люди, было удивительно тихо.

Около одной пустой кровати стоял врач, прижимавший к груди папку с историями болезней. Можно было подумать, что он раздумывал: не лечь ли в кровать самому? Я подошел к нему совершенно случайно, но оказалось, что именно он и был лечащим врачом госпожи Гюнериус. Я спросил его, почему ему пришло в голову позвонить в полицию и заявить об этом несчастном случае как о возможном умышленном покушении на здоровье его пациентки? Похоже, его оскорбил мой вопрос.

— Ну а какого рода несчастный случай мог привести к таким травмам, можете мне сказать?

Я ответил, что не могу.

Тогда я спросил, почему он так долго ждал, прежде чем заявить в полицию, а не заявил сразу, как только она оказалась в приемном покое.

Такой вопрос не сделал его более приветливым. Он стал листать свою папку, смотрел попеременно то на истории болезней, то на пустую кровать, словно пациент обязательно должен появиться, как только он найдет его в своих списках. Потом он еще раз посмотрел на меня, в раздражении оттого, что я все еще стоял в коридоре.

— Характер увечий не соответствует тем, какие могут появиться вследствие несчастного случая. Во-первых, порезы идут в разных направлениях. Во-вторых, у меня создалось впечатление, что, скорее всего, это режущий инструмент, ну, скажем, что-то из садового инвентаря… Точнее я сейчас не могу определить… Инструмент рассекал мышцы на ее ногах с двух сторон, попеременно… Вот так.

Он сделал движение рукой, будто пилил доску, и посмотрел на меня испытующе. На какое-то мгновение он показался мне более благожелательно настроенным. Может, он обрадовался выражению моего лица?

Он улыбнулся, причем совершенно не позаботился, чтобы я увидел в его улыбке излишнее расположение к собеседнику.

— Итак, если я больше не вызываю подозрения у полиции…

Эта странная формулировка ошеломила меня. Он воспользовался моей растерянностью и проскользнул мимо. Только теперь до меня дошло, что я зажал его в углу между двумя кроватями.

Прежде чем уйти, он сказал:

— Если хотите знать мое мнение, кто-то потратил на этот бесчеловечный поступок много времени. Сначала ей пытались отрезать одну ногу, потом вторую. Кто знает, может быть, ее хотели расчленить заживо?

Он уже уходил, но остановился.

— Возможно, ее резали обыкновенным хлебным ножом. Это мое предположение.

Я пошел в сторону выхода. Пожилой мужчина в пижаме поднялся с кровати, когда я проходил мимо.

— А как там с Улафом? — крикнул он. — Ты что-нибудь слышал про Улафа?

Он засмеялся и протянул мне руку. Дверь в конце коридора распахнулась, женщина и девушка пошли мне навстречу. Казалось, они были чем-то обеспокоены, как будто получили тревожное сообщение и опасались, что оно подтвердится. Девушка впилась в меня глазами, и если бы я захотел употребить точное слово, то сказал бы, что в ее глазах горела ненависть ко мне.

На площадке перед главным входом в больницу я повернулся и посмотрел на ряды серых матовых окон, через которые невозможно увидеть, что происходит внутри. Я подумал о непомерном количестве страданий, укрытых за ними от постороннего взгляда, о страхах, одолевающих и самих больных, и близких им людей, родственников, друзей, знакомых, которые в это самое мгновение мучаются ощущением неизвестности и ожиданием самого худшего, что только может с ними произойти, — бессмысленной болью перед неизбежной смертью. Я подумал, что если переходить из одной палаты в другую, то можно встретить такую массу тяжелобольных людей, что по мере этого импровизированного обхода придется невольно забывать тех, кого ты только что видел, потому что в следующей палате лежит пациент в куда более жутком состоянии, чем в предыдущей, увидев которого ты и не вспомнишь, какое сочувствие испытал только что, всего несколько минут назад, когда тебе казалось, что ты видишь человека, достигшего предела страданий. И наконец, подумал я, независимо от того, познакомился ты с сотней или тысячей пациентов, всех ли ты выслушал внимательно или не всех, ты будешь испытывать истинное сочувствие лишь к единицам, к тем последним, кому оказалось хуже всего.

Пока я сидел на вокзале, на мобильный пришло сообщение: «Когда у вас будет свободное время? Ингер». То, что она узнала номер моего телефона, меня не удивило, напротив, я даже обрадовался и ответил, что могу прийти хоть сейчас, если это ее устроит.

Собирался позвонить ей от парадной, но вдруг увидел окошко в полуподвальном помещении, от уровня мостовой на пол-этажа вниз. Там стоял мусорный контейнер, несколько ваз с увядшими цветами, а в углу видна была, если наклониться через перила, дверь с маленьким оконцем. Оконце в двери было темным, но из-под навеса над большим окном в цокольном этаже светил слабый желтый свет.

Я спустился по ступенькам, прижался лицом к стеклу и прикрыл глаза рукой. Стекло запотело, но все-таки кое-что было видно. Комната была обставлена по-старомодному: семейные фотографии на стенах, камин, стенные часы, низкий столик, два стола и диван. В углу стояла украшенная елка, в кресле сидел мужчина. Он сидел неодетый, скрестив ноги и закрыв глаза, рот приоткрыт, руки на подлокотниках, словно он собирался встать, но передумал. Из его уха свешивался проводок от наушника.

Поднявшись к Ингер, я спросил, знает ли она что-нибудь о квартире в полуподвальном этаже. Она сказала, что это, вероятно, квартира консьержа, но потом засомневалась, есть ли в доме консьерж. «Я не видела никого за все годы, что живу здесь».

Она подумала и заменила «я» на «мы».

В соседней комнате стоял компьютер, я увидел голубой отблеск экрана через двери. Она пригласила меня, открыла дверь в комнату, которая оказалась спальней и не была освещена. Шторы задернуты, светился только экран. В углу перед столиком стояли два складных стула. Почему два? Второй для меня? Она приготовилась еще до моего прихода? Она села и придвинула поближе пустой стул. Я осмотрелся. Вид неприбранной постели смутил меня, но казалось, что она не придавала этому значения. Я сел. Спальня была пропитана запахом Ингер, чуть-чуть сладковатым. Здесь она спит. Ее тело беспокойно мечется ночью по простыням, она вздрагивает, просыпается, пытается припомнить обрывки снов. Так происходит каждую ночь. Она видит сны, которые продолжаются по несколько секунд, а кажется, длятся вечно, такие же тяжелые, как и мысли, одолевающие ее, когда она не спит, или даже еще хуже, еще мрачнее. А может быть, сны к ней не приходят и по вечерам она проваливается в черную пустоту без сновидений?

— Вот что я хотела вам показать, — сказала она. Ее светлые волосы были собраны в узел на затылке.

На экране красовался рисунок лабиринта. В середине вращался мерцающий алмаз. Не могу сказать, что часто проводил время за компьютерными играми, но даже по моему довольно скромному опыту графическое решение показалось мне сделанным со вкусом. Над лабиринтом расплывчатыми буквами было написано: «Нашествие демонов», под ними светлым шрифтом, который стал виден только тогда, когда Ингер перевела курсор на пентаграмму, которая тоже плавала по кругу, значилось: «Пригласи гостя поиграть в „Глаз Хольгорда“».

— Они играли в эту игру, — сказала она.

Она кликнула на надпись, и лабиринт тут же раскрылся: нас буквально втянуло в него, и мы помчались из одного коридора в другой.

— Они? — спросил я. — Разве участников было много?

— Не знаю. Думаю, что не очень много. Только те, с кем она познакомилась за время игры.

Наша гонка закончилась перед дверью с блестящими заклепками и довольно мрачной железной накладкой в виде креста. Под замочной скважиной появилась надпись: «Введите пароль». Ингер кликнула мышью, появилась белая рамка для пароля.

— Я пробовала войти, — сказала она, — но у меня не получается. Не понимаю… Может быть, они не позволяют вводить новый пароль, если с этого компьютера уже велась игра? А старого пароля я не знаю. Вам ничего не приходит в голову?

— Нет, — ответил я, — но ведь тот, кто играл раньше, сумел открыть эту дверь.

— Тот, кто играл раньше, может быть до сих пор там, — сказала она. — Может быть, он и похитил Марию?

— Наши эксперты побывали за этой дверью, и я знаю, что они там никого не нашли.

— Как они могут быть в этом уверены, ведь там все анонимы. Я знаю, что Мария общалась с этими людьми в чатах. Вы только подумайте, она могла договориться о встрече с кем-нибудь, думая, что это персонаж из «Властелина Колец», и отправиться на встречу с ним, не имея ни малейшего представления, что это за человек!

— У наших экспертов была возможность все проверить, — сказал я, — они знают, что следы остаются на жестком диске. Всегда можно узнать, с кем она была в контакте. Я знаю, что все проверено и ничего подозрительного не обнаружено.

Она провела курсором по грубым доскам двери и нажала несколько раз, словно ожидая, что дверь откроется и там, за ней, окажется ее пропавшая дочь.

Я положил руку ей на плечо.

— Это никак не связано с игрой, — сказал я.

Она перестала щелкать мышью, не обратив внимание на мою руку.

— Это бесполезно, — сказал я. — Марии там нет.

В груди у меня что-то отдалось, когда я это сказал, и я не сразу понял, почему у меня так защемило сердце. Оказалось, что я впервые произнес имя Марии вслух.

Я убрал руку. Она повернулась и посмотрела на меня. Я не знал, как мне следует расценивать ее взгляд, и поскорее уставился в экран, устремив взгляд на курсор, застывший на замочной скважине. Я чувствовал, что она все еще смотрит на меня. Подумал о кровати, стоящей в нескольких метрах от нас. Попытался подумать о чем-то другом. Попробовал представить себе госпожу Гюнериус, которая лежала с изувеченными ногами и отказывалась рассказать о том, как умудрилась попасть в такой переплет. Я попробовал вспомнить, зачем, собственно, я сюда пришел, но напрасно. Что бы я ей ни говорил, это только подогревало ее веру в то, будто расследование продвигается, будто могут всплыть новые улики, что рано отказываться от надежды, рано впадать в отчаяние. Потом, подумал я, до нее, конечно, дойдет, что ничего нового не делалось и не могло делаться, помимо того, что уже было сделано. Поймет, что не предпринималось никаких попыток хоть что-то сделать, потому что ничего сделать было уже нельзя. И тогда, подумал я, она должна будет почувствовать ко мне презрение и ненависть. Тогда, подумал я, она сможет считать, что во всем виноват я.

Я выкурил две сигареты, пока шел к супермаркету. Только пройдя часть пути, я заметил, что дождь прекратился. Небо по-прежнему напоминало губку: чуть-чуть нажми — и опять польется. Влага была повсюду, словно город, как большой, обросший мокрой шерстью зверь, выползал из моря.

Дождь возобновился, пока я был в магазине. Он бил по витринам, рекламные плакаты на улице набухли и начали отслаиваться. Кассиршу звали Шанталь, на бейджике, приколотом у нее на груди, было написано, что она практикант. Я видел, что она нервничала и издавала вздох облегчения всякий раз, когда кассовый аппарат выбивал чек. Я представил себе, что через пару дней ее могут найти за мусорными баками, с перерезанным горлом и у нас в участке заведут новое уголовное дело об убийстве практикантки Шанталь (23).

Анна-София стояла в дверном проеме, когда я вышел из кабины лифта. Она ничего не сказала, когда я поздоровался. Стояла молча, преградив мне дорогу. В конце концов мне пришлось попросить ее подвинуться. Тогда она сердито распахнула дверь, так что дверная ручка стукнула о стену, но осталась стоять на своем месте. Я протиснулся мимо нее и вошел в квартиру.

— И где тебя носило? — спросила она.

— Я работал, — сказал я и попробовал одним движением снять ботинок, но мокрые шнурки не поддались.

— Работал, — передразнила она. — Понимаю. Только ты не говоришь, что был на работе, ты говоришь просто — работал. Тогда я задам другой вопрос. Где ты был, где ты работал?

— У себя в кабинете, — сказал я. — Читал досье. Ужасно много бумаг.

Я наконец справился с узелком на втором ботинке и снял его. Взял пакеты и пошел на кухню. Там все было в пару, окна не видно. На плите выкипал чайник. Я тут же выключил горелку, передвинул чайник, и он зашипел.

— Надо быть осторожней! — крикнул я не оборачиваясь и начал вынимать еду из пакетов. — Это может быть опасно! — продолжал я, хотя не знал, тут ли она. — Ты чуть не спалила кухню!

Я свернул пакеты и положил их в шкаф под столом.

— Ты с ней спал? — услышал я вопрос прямо над ухом.

Я повернулся.

— Что ты хочешь сказать? — спросил я, стараясь говорить как можно спокойнее.

Она засмеялась.

— Что я хочу сказать? — Ее голос дрожал. — Совершенно элементарную вещь. Догадаться нетрудно. Я спрашиваю, спал ты с ней или нет? А ты делаешь вид, что не имеешь ни малейшего представления, о чем я веду речь. Интересно. Тянешь время, чтобы придумать отговорку, так ведь? Этим ты сейчас занимаешься. Ломаешь голову, чтобы сказать что-нибудь и не проговориться?

— Анна, — сказал я. — Я так не могу… Я этого не вынесу, особенно сейчас.

— А когда тебе станет легче? Ты помнишь, о чем я тебя спросила? Я спросила, спишь ли ты с ней. — Она взмахнула руками. — Так когда же ты ответишь мне на этот вопрос? Я ведь не очень много требую, так ведь? Я ведь не прошу тебя произнести речь на заседании Совета Безопасности ООН, правда? Ответь «да» или «нет».

— Нет, — сказал я и почувствовал, что все во мне сопротивляется этому нелепому допросу. — Я не спал с ней.

— Ну вот видишь, — сказала она явно облегченно. — Ответить было совсем не трудно.

Она повернулась и ушла.

— Но это ничего не значит! — крикнул я ей вслед.

Я стоял и ждал в полной уверенности, что она вернется на кухню. Но по мере того, как время шло, а она не приходила, росло ощущение, что в комнате ее не было, что она вышла из квартиры, хотя я знал, что уйти она никуда не могла. Тогда я подумал, что она стоит в коридоре, прямо за углом, и слушает. Чем дольше я оставался у стола, тем сильнее было ощущение, что она тут, совсем близко.

— Она довольно симпатичная женщина, — сказал я не очень громко и подумал, что если ее, как я думал, нет, то она войдет, услышав меня, чтобы узнать, что я такое говорю. — Сексуальная, — сказал я. — Я заметил это в самый первый раз, как пришел к ней.

Я вслушивался, пытался понять, тут ли она.

— Как только она переживет потерю глупой девчонки, останется только намекнуть ей, что я был бы не прочь… За ней дело не станет, в этом я совершенно уверен.

Я посмотрел в окно, запотевшее стекло стало чистым, но на улице дождь лил по-прежнему не переставая.

— Эй, детка?

Я услышал сирену и шаги в квартире этажом выше, потом урчание в животе, уж не помню, когда я в последний раз ел, и вдруг почувствовал себя совсем опустошенным, как будто кто-то воткнул в меня кол и крутит, и крутит, и не может ничего найти.

— Детка? — повторил я. — Ты здесь?

Помню, «Дело корейцев» было худшим из всех наших расследований. Чем дольше мы с Бернардом занимались им, тем больше в нем загадок появлялось. Две проститутки отправились на тот свет, один полицейский погиб, а мы так и не сумели схватить истинного виновника, в этом я был абсолютно убежден. Лучше уж было выбрать первого попавшегося и арестовать его прямо на месте. Шансы на то, что именно он был виновным, если бы арест произвели по горячим следам, были довольно высоки. По крайней мере тогда нам так казалось. Мы сами своим дополнительным расследованием внесли путаницу туда, где раньше был, если судить по полицейским отчетам, идеальный порядок, комар носа не подточит, каждая деталь на своем месте, все аргументированно и логично. Все это было зафиксировано в досье до того, как мы взялись за проверку. Все собранные прежде неопровержимые улики рухнули, как карточный домик. Да, мы наломали дров. Мы запутали след, который привел бы нас к раскрытию дела, если бы мы вновь могли его найти, потянуть за ниточку и двигаться дальше шаг за шагом, пока он не вывел бы нас на преступника. Но с первого мгновения, когда у нас появились новые догадки о том, что произошло, мы свернули не в ту сторону. В конце концов все же какой-то просвет появился, когда мы отделались от ложных заключений, тех, которые завели нас далеко от того, что всем в отделе было и так предельно ясно, прежде чем дело передали нам.

Такое же ощущение было у меня, когда я вошел в кабинет Гюнериуса. Вот ведь все предельно ясно, подумал я, все сходится, ладится, и вдруг — начинается каша.

Я разочарованно подумал, что он и вправду похож на карточного короля в своем кресле с высокой резной спинкой, этот человек, которого пресса называла «королем люкс». Над ним висело живописное полотно в золоченой раме, и хотя, насколько я мог судить, оно принадлежало кисти известного художника, можно было, в сущности, обойтись и без картины. Просто написать на табличке «20 миллионов крон» и повесить ее тут. Повсюду стояли мраморные скульптуры, китайские вазы, русские самовары. Стены были увешаны охотничьими трофеями — оленьими рогами, кабаньими головами, толстыми кожаными африканскими щитами.

У Гюнериуса был такой вид, словно его силой посадили в кресло. Он держал руки на столе, растопырив толстые потные пальцы.

Я вспомнил маленькую головку его несчастной жены, лежавшую на больничной подушке.

— Волли? — сказал он. — Чем обязан?

Он взглянул на меня, словно надеялся заметить мое смущение от всей этой кабинетной роскоши, которая буквально наваливалась на меня со всех сторон. Неужели он не подозревал или делал вид, что не подозревает, о чем пойдет разговор?

— Зашел поговорить о вашей жене, — сказал я.

— Неужели? — спросил он с презрением в голосе, которое, как я подумал, было заложено в его натуре, стало привычным способом выражать мысли.

Он был из тех жестоких и ненавидящих весь мир людей, которые только и делают, что неосознанно мстят завистникам, считая, что вокруг никого, кроме завистников, нет. Я попробовал представить, когда это началось. Еще в школе, где его не любили учителя, издевались одноклассники? Или над ним посмеялась девушка, за которой он ухаживал? Он напомнил мне одного из боссов краковской мафии, который заправлял сетью подпольных борделей: пальцы так же блестели от жира.

— Задать вам несколько вопросов, — сказал я и почувствовал горячее желание доставить ему серьезные неприятности.

— Вопросов? — Гюнериус ухватился за подлокотники обеими руками, казалось, он хотел встать, но потом раздумал, вспомнив, сколько на это потребуется усилий.

— У нас есть веские основания полагать, что это не несчастный случай.

Я не собирался начинать так сразу, но вдруг почувствовал себя сбитым с толку, неуверенным, беспомощным, словно этот кабинет оказал на меня то воздействие, на которое и был рассчитан. Я почувствовал себя в роли сезонного работника, который заглянул в покои хозяина усадьбы в надежде получить причитающуюся ему плату, заранее зная, что его выгонят в шею.

— Мы хотим разобраться, что за всем этим кроется.

Гюнериус фыркнул:

— Кроется? Но я ничего не скрываю. Согласитесь, было бы смешно выгораживать пьяницу-садовника, который, кстати сказать, получил пинок под зад и сейчас, вероятнее всего, сидит в поезде и ждет не дождется, когда доедет домой, в свой Вильнюс.

— У вас есть его телефон?

— Нет. У меня нет привычки созваниваться с уволенными садовниками. Обычно я теряю к ним всякий интерес, как только они убираются восвояси. Надеюсь, он не скоро найдет работу.

— Вы были на месте во время происшествия?

— Нет.

— Кто может подтвердить это?

— Послушайте, дорогой друг, на месте была моя бедняжка-жена, и она уже рассказала все, что можно было рассказать. И я не понимаю, с какой стати вы тратите на это ваше время. Неужели вам больше нечем заняться?

— Мы занимаемся поиском правды. История с вашей женой не кажется мне убедительной.

Гюнериус посмотрел на меня, словно оценивал. Потом, хорошенько, как мне показалось, подумав, сказал:

— Кто у вас начальник отдела?

— Мой начальник как раз и попросил меня разобраться с этим происшествием.

— Теперь вы с ним разобрались, — сказал он язвительно. — Рассмотрели со всех сторон, увидели, что нечего им было заниматься, так что можете прийти к начальнику и доложить ему об этом.

Чем объяснялась его невозмутимость? Ведь его жена остаток жизни проведет в инвалидном кресле. Я не обращал внимания на его реакцию до тех пор, пока он не сказал «бедняжка». Выражение плохо подходило ему. Казалось, что это не его слово, что он у кого-то украл его. Зачем он это сказал? Зачем он захотел, чтобы это слово прозвучало? Почему он рассердился на меня? Что он хотел доказать мне? Я вспомнил одну историю, которую часто про него рассказывали. Как-то он, Гюнериус, проводил долгие переговоры насчет выгодного контракта с одной гостиничной иностранной сетью и в конце концов набросился на представителя деловых партнеров, схватил его за грудки и крикнул в ухо:

— Хватит болтать! Мы попусту теряем время! По рукам.

Я вынул пачку сигарет:

— Можно закурить?

— Нет.

Я проследил за направлением его взгляда. Рядом с пресс-папье стояла пепельница.

Я помолчал, потом спросил:

— Как долго вы женаты?

Казалось, Гюнериус не поверил своим ушам. Пальцы, похожие на сосиски, схватили перьевую ручку.

— Как зовут вашего начальника?..

— У вас есть враги? Кто мог искалечить вашу жену, чтобы навредить вам?

— Все эти вопросы вы можете задать моему секретарю.

— Совершенно логично предположить, — сказал я, — что метили они в вас.

Гюнериус поднял телефонную трубку:

— Соедините меня с начальником полицейского управления.

В трубке что-то прошуршало.

— С начальником полицейского управления! — прорычал он. — Черт побери, я не знаю, как его зовут!

— Вы могли бы сказать мне, кого вы подозреваете.

Гюнериус все еще держал телефонную трубку в руке.

— Проводите старшего полицейского. Мы только что закончили.

Он, казалось, еще крепче врос в кресло за время нашего разговора. Пока я шел к лифту, я размышлял: а чувствовал бы я себя в безопасности, если бы не был уверен в том, что за время нашего разговора он ни за что не встанет из-за стола?

Идею проверить автомобильную мастерскую Сайда мне подсказал Бернард. Он был уверен в том, что именно Сайд стоит за февральской попыткой ограбления инкассаторов, когда был убит охранник. Бернард организовал наружное наблюдение за мастерской, но ему необходимо было проверить свои догадки на месте. Одним словом, он уговорил меня отдать машину в ремонт. Он заглянул под капот и в два счета вывел карбюратор из строя. Я позвонил в мастерскую, они приехали и забрали машину. Вроде бы пока все шло гладко. Оставалось лишь дождаться окончания ремонта и взять механика с поличным, но, похоже, он что-то учуял и на каждый мой звонок в мастерскую отвечал, что поломка оказалась серьезнее, чем он думал, так что мой автомобиль будет готов еще не скоро.

Всюду было сыро. Я передвигался зигзагами, пытаясь найти местечко посуше. Лужи повсюду, масляные пятна. В одной луже лежала пустая бутылка, и если бы из нее вдруг вылетел джинн, я попросил бы пару сухих носков. Над длинным рядом панельных домов, в одном из которых жил Халвард Веннельбу, собралась черная, как печная сажа, туча. Перед подъездом лежала гора мешков с мусором. Вороны проклевали в одном из них дыру и разбросали объедки по мостовой.

Я бросил сигарету в лужу, она с шипением погасла. Прошло много времени с моего звонка, пока Халвард не появился, потом он долго возился с замками, словно надеясь, что сможет избежать разговора, и наконец впустил меня в квартиру. Когда я звонил ему, он совершенно не скрывал, что, с его точки зрения, следствие зашло в тупик. Он не мог понять, о чем я сейчас беспокоюсь, так что я решил выложить ему все при личной встрече, оказавшись с ним, как говорится, лицом к лицу.

Мы остановились в прихожей. Пока не было признаков, что он собирается приглашать меня дальше.

— Я не думаю, что в этом разговоре есть необходимость, — скорее шипел, чем шептал он. — К тому же столько времени прошло. Может быть, раньше еще можно было найти какие-нибудь следы, но сейчас…

Я хотел ответить, но не знал, что сказать, к счастью, он продолжал говорить сам.

— Мария умерла. Вы ведь это поняли, не так ли? Я знаю, Ингер верит, что наша дочь жива, но я смирился, я уже в это не верю. Думаю, вы тоже понимаете, что ее уже нет в живых. Зачем мне снова отвечать на вопросы, на которые я отвечал сотни раз…

Он придвинулся ко мне. Я машинально отшатнулся.

— Эй, полегче!

Он отступил на шаг.

— Неужели вы не понимаете, что из этого ничего не выйдет, разве что будет еще хуже? По крайней мере, мне и Ингер, а вы ничего нового не узнаете. Понимаете вы это? Что вы себе вообразили? Чего вы еще не знаете?

Из комнаты донесся какой-то звук, который заставил его взять себя в руки. Вежливым взмахом руки, словно никакого разговора перед этим не было, словно он только что открыл дверь и впустил меня, он пригласил меня пройти в комнату.

Горел огонь в камине. Почти все в комнате было белым: стены, полки, диван и стулья, даже камин был белый. На диване сидела женщина.

— Кристина, — сказал Веннельбу.

Она кивнула.

Я протянул руку.

— Кристиан, — сказал я и хотел что-нибудь добавить, но меня смутило сходство наших имен.

Она рассмеялась. Прошло какое-то время, прежде чем до Веннельбу дошло, в чем дело, он тоже засмеялся, и я не смог удержаться от улыбки.

Некоторое время они громко смеялись. Кристина схватилась за живот. Потом, когда она вытерла выступившие на глазах слезы, рука все еще лежала у нее на животе.

Я заметил, что Веннельбу смотрит на меня.

— Он сейчас ведет расследование об исчезновении Марии, — сказал он, все еще глядя на меня. — Пришел сообщить о том, как продвигается дело.

Кристина посмотрела на него.

— Нет, ничего нового нет, — сказал Веннельбу. — Всего лишь подведение итогов, как я понимаю.

Он улыбнулся, не разжимая губ.

Она в точности повторила улыбку и ушла.

— Жизнь продолжается, — сказал он как бы в оправдание после ее ухода: мне пришло в голову, что это была та самая причина, почему он не хотел, чтобы я приходил. Он не хотел, чтобы я узнал, что он опять будет отцом. — Не можем же мы всю жизнь ждать, чем все это закончится. Кому это нужно?

Мы сели. Я увидел, что лицо у него тоже было бледным, как у Ингер, но все-таки мертвенность была не такой глубокой.

— Я хотел бы, чтобы Ингер это поняла, — сказал он.

Я представил себе его и Ингер вместе в ту ночь, когда они занимались любовью, если это была любовь, а не воспоминание о былой любви, о былой страсти, о том времени, что они проводили прежде, не зная горя, которое обрушилось на них так внезапно и безжалостно.

— Марии больше нет, — сказал он. — Какой-то сумасшедший похитил ее. И теперь она мертва.

Он был таким самоуверенным, сидя здесь, говорил так вызывающе. Но правда была на его стороне. Как бы там ни было, он выстоял в испытаниях, он пережил свою потерю. Теперь он мог говорить все, что хочет. Никто не в силах был его осудить. Он был отцом пропавшего ребенка. Он мог делать абсолютно все, что ему заблагорассудится. Мог выражать свою боль в точности так, как ему хотелось, никто не мог ему возразить или потребовать, чтобы он делал это как-то по-другому. Он мог вести себя так, как ему придет в голову. Мог относиться к окружающим, как ему вздумается, и ко мне в том числе. У меня не будет другого выбора, кроме как смириться с этим, принять как должное, отнестись к нему с пониманием, потому что он прав, в силу того ужасного события, которое выпало на его долю.

— Ну так почему же вы пришли?

И действительно, почему я пришел? Что я мог сделать, кроме как разбередить рану, разбудить задремавшее было отчаяние, заставить его заглянуть на дно ужаса?

Я объяснил, что мне было дано задание просмотреть все имеющиеся в распоряжении следствия материалы «свежим глазом» — а вдруг какая-то деталь была упущена, и что в рамках этого задания я и решил поговорить с ним и с Ингер. Я прекрасно знал, добавил я, сколько раз они уже отвечали на те вопросы, которые я вновь буду вынужден задать, но таким образом я могу получить шанс наткнуться на что-то, что ускользало от внимания следователей, которые занимались этим делом до меня.

Внезапно на меня накатила усталость, я почувствовал себя совершенно измотанным. Мы сидели рядом с камином, и жара в комнате была невообразимая.

— Но я не понимаю, что нового я могу рассказать. — Теперь он вел себя менее агрессивно. — Все мои показания уже запротоколированы.

— Есть одна деталь, — сказал я. — Может быть, она и не очень важная. Однажды вы сказали, что Мария хотела больше времени проводить у вас дома, даже жить с вами и Кристиной. По вашим словам, она спрашивала о том, нельзя ли ей сменить школу… Это так?

— Да, несколько раз она упоминала об этом.

Он насторожился, это было видно.

Я не имел ни малейшего представления, как продолжить.

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что мать Марии, — сказал я, — не думает, что Мария действительно этого хотела. Скорее, наоборот.

— Что значит «наоборот»?

— У нее создалось впечатление, что Мария никуда не собиралась переезжать, что она хотела больше времени проводить с ней.

— Но если Мария несколько раз обсуждала это со мной, это не означает, что она ставила в известность мать. Я хотел сказать — Нигер.

Почему я весь напрягся, когда он назвал это имя?

Он покачал головой.

— Но только я не понимаю, — сказал он, — какое отношение это имеет к тому, что ее похитили? К ее исчезновению?

Да вообще говоря, казалось бы, никакого, ответил я, но если я упомянул об этом, то потому, что мне поручено выявить все нестыковки в показаниях, да и вообще подобные вопросы — чистая рутина.

— Вы были у Ингер, — сказал он, и я не понял, вопрос это или констатация факта. — И что же она говорит? Что Мария не хотела переезжать?

— Что-то в этом роде, — сказал я.

Было заметно, что он задумался.

— А что еще вы обнаружили? — вдруг спросил он.

— Простите? — сказал я.

— Какие еще нестыковки в наших показаниях вы нашли?

Трудно сказать почему, от страха или волнения, но только голос его задрожал.

— Пока никаких, — ответил я. — Я знаю, что вы уже отвечали на такой вопрос, но прошу все-таки подумать и ответить еще раз. Вы совершенно уверены, что не было какого-нибудь парня, о котором вы не знали?

Он взмахнул руками:

— Господи! Опять вы про это! — Он глубоко вздохнул. — Да, я отвечал раньше, и не один раз. У Марии не было парня. Если бы он был, я знал бы о нем. Ингер тоже знала бы.

— Бывало много случаев, — сказал я, — когда родители клялись, что у них рос совершенно домашний ребенок, а потом обнаруживалось, что этот самый ребенок убегал с кем-то, с кем дружил довольно длительное время, и при этом никто, включая близких людей, не знал об этом. Подростки большие мастера скрывать свою личную жизнь.

— И тем не менее я вас уверяю, что у Марии не было парня. Ингер скажет вам то же самое, если уже не сказала.

Опять эта уверенность, почти наглость, и на этот раз я почувствовал, что она меня раздражает. Мне захотелось напугать его, вернуть к отчаянию. Он должен был сидеть убитый и заплаканный, а он сидел так, словно это дело больше его не касалось. Я знал, что могу сбить с него эту спесь, если захочу. Я знал, что мне потребуется на это несколько минут, даже секунд.

Я подумал, не намекнуть ли мне, что на его счет есть кое-какие подозрения, что его опять могут вызвать на допрос в полицию. Потом добиться его согласия на повторный допрос в участке. Долго ли он будет сохранять спокойствие в таком случае?

— А как насчет «Нашествия демонов»? — спросил я.

— Что?

— Вы знали, что она играла в эту игру?

Прошло много времени, прежде чем он ответил, что знать ему об этом было не обязательно.

— Вот видите, — сказал я, — случается, что родители бывают удивлены тем, чем занимался их ребенок в свободное от уроков время.

Впервые за все это время я почувствовал себя победителем. Мне показалось, что я зажимаю его в угол. Ощущение было прекрасным.

Я продолжил:

— Поэтому мы вынуждены спрашивать об одном и том же по много раз. Проверять все возможные факты, и те, в которых вы совершенно уверены, и те, о которых вы и не подозревали.

Я осмотрелся. На окне не было занавесок, только комнатные растения на подоконнике. Комната была пуста: ни книг, ни журналов, ни газет, ни чашек, ни сигарет. Словно эти двое никогда ничего здесь не делали, только сидели на диване или на стульях.

— Вы закончили? — спросил Веннельбу.

— Какова была ваша реакция, когда вы узнали об исчезновении дочери? — спросил я.

— Вы считаете, что я должен воспринимать ваш вопрос всерьез? — совершенно спокойно ответил он.

— Какая первая мысль пришла вам в голову, когда вы узнали, что она пропала? — продолжал я.

— Я подумал, — тихо сказал он, — о бездарных отечественных полицейских и о том, что, видимо, они никогда не сумеют ее найти.

Я не знал, что на это возразить. Даже если я продолжу задавать вопросы, он будет раз за разом ставить меня в тупик. Мое поражение стало фактом. Я зашел слишком далеко и был разбит.

— У вас есть фотографии Марии? — спросил я.

— Нет, — ответил он.

Он смотрел на меня с вызовом, словно ждал любого предлога, чтобы взорваться от возмущения.

— У каждого человека своя манера переживать скорбь, — сказал он чуть погодя в ответ на вопрос, который, как он понял, я хочу задать. — Вы наверняка вели бы себя по-своему на моем месте. Так что если допрос закончен, то вам лучше уйти.

Он больше ничего не сказал, а кивнул в сторону двери, которая вела, видимо, на кухню.

Мы встали. Жена вошла, держа в руке кофейник.

— Уже уходите? — спросила она и испуганно вскинула брови.

У нее был совершенно другой вид, чем час назад, когда мы поздоровались. Тогда она казалась беззаботной, как будто и не слышала об исчезновении Марии.

— Все в порядке, дорогая, — сказал Веннельбу. — Ему надо в участок, он же на службе.

Она стояла, прислонившись к двери. Ее жалобный голос и угнетенный вид наводили на мысли о чем-то нездоровом, что ощущалось в стерильной обстановке этого дома.

Когда я открыл наружную дверь, Халвард остановил меня.

— Если вы наткнетесь на какие-нибудь улики… — он помедлил, — …тогда держите их при себе, не надо приходить и дергать меня. Вы делаете только хуже. Это понятно? Сообщите, когда ее найдете. А до этого я не хочу знать, чем вы там занимаетесь. Найдите ее и сообщите мне, хорошо?

Я не ответил.

— И мне кажется, что Ингер сказала бы вам то же самое. Ей и без того трудно, а вы заставляете ее заново все переживать.

Я вышел под дождь. После натопленной комнаты я испытал облегчение, оказавшись на улице под низким темным небом с косо бегущими черными полосами туч.

Веннельбу что-то прокричал мне вслед.

Я обернулся. Он стоял под козырьком парадного подъезда.

— Закройте дело! — кричал он. — Помощи от вас никакой!

Дождь стучал по мостовой. В окне я увидел чье-то бледное лицо. Я сначала подумал, что это не лицо, а отражение просвета между туч на стекле, но оно пошевелилось. Я подумал о будущем ребенке, которому суждено родиться в этом доме, прожить с родителями до четырнадцати лет и бесследно пропасть, будто его никогда не было на свете.

Анна-София позвонила мне на трубку в тот момент, когда Ингер открывала дверь.

— Где ты? — спросила она.

Я посмотрел на Ингер, она повернулась и ушла в комнату.

— Я на работе, — сказал я.

— Я только что звонила туда, — сказала она.

— Я не в кабинете, я в архиве.

Это получилось непроизвольно. Я не успел подумать, как уже сказал.

Пауза.

— Когда вернешься?

— Не знаю. Скоро позвоню, хорошо?

Еще пауза. Я слышал ее прерывистое дыхание. Или это был плач?

— Хорошо? — повторил я, но знал, что она не ответит.

Я прервал разговор и отключил мобильный телефон. Когда я вошел в комнату, Ингер уже поставила поднос с двумя стаканами на стол.

— Вы за рулем? — спросила она.

Я махнул рукой:

— Нет, у меня машина в ремонте.

Она открыла бутылку пива и налила мне.

— Если честно, в такую погоду, — сказал я, — пешком далеко не уйдешь…

Доверительный тон, которым я сказал это, вызвал странное ощущение. Словно я пришел не из-за Марии, а по какому-то другому поводу. Я пригубил пиво, почувствовал горьковатый привкус во рту, хотел сказать еще что-нибудь в том же роде, но в голову ничего не пришло.

— Что с женой? — спросила она.

— В каком смысле?

— У вас озабоченный вид.

Я пожал плечами.

— У вас такой вид, будто вы боитесь чего-то, — сказала она чуть погодя. — Будто вы боитесь за нее.

А потом после паузы:

— А может быть, боитесь ее?

Она сказала это едва слышно, словно сидела очень далеко от меня. Я подумал, что, если я отвечу, эта внезапно возникшая почти домашняя атмосфера разрушится и восстановить мы ее уже не сможем. Я выпил еще немного пива и почувствовал легкое головокружение.

— Она больна?

Я кивнул.

— Серьезно?

Я вдруг смутился, как мальчишка, заметив, какие красивые у нее губы.

— Не знаю, — честно сказал я. — Ее обследовали в клинике с головы до ног и ничего не нашли. Но и помочь не смогли.

— Но все-таки, что с ней?

— Я не понимаю. Врачи не понимают. Она тоже ничего не понимает.

Мы посидели молча. Ингер наполнила стаканы.

— Как ее зовут?

Я хотел ответить, но почему-то не смог заставить себя произнести ее имя.

— Кажется, она все время смотрит куда-то в пустоту как зачарованная, словно не может отвести взгляд…

— Когда это началось?

От непринужденности, с которой она задавала свои вопросы, у меня забегали мурашки по спине. Мне уже ничего не хотелось… Только быть здесь, сидеть рядом с ней, слушать ее голос, говорить с ней.

— Расскажите о вашей дочери, — попросил я.

Она растерянно взглянула на меня:

— О чем-нибудь конкретном?

— Нет, — сказал я. — Просто расскажите о ней. Какая она была?

Она долго сидела, пытаясь сосредоточиться, потом улыбнулась:

— Ну, роды были тяжелыми… Помню, я была измочалена, как боксер, добравшийся до седьмого раунда.

Мы засмеялись.

— Потом она много болела. Не ела ничего. Худела и худела, что бы мы в нее ни впихивали. Халвард…

Она помедлила, не зная, стоит ли упоминать его по имени.

— Халвард буквально стоял на ушах. Пробовал кормить всем подряд, в надежде, что она пристрастится хоть к чему-нибудь. Так продолжалось много лет. И вдруг кончилось. Она стала прибавлять в весе. Все стало, как и должно было быть, и никаких проблем больше не возникало, но странности были. Вернее, они остались, — сказала она. — Было во всем этом что-то странное. Как будто… Не знаю, как сказать. Но только казалось, что ему не нужна здоровая дочь. Я понимаю, звучит это не совсем правильно… Думаю, он чувствовал, что здоровый ребенок не так сильно зависит от отца, как больной… Чувствовал, но ничего с этим не мог поделать. Он даже стал терять интерес к ней, когда ему не надо было проявлять чрезмерную заботу. Я заметила это. Если раньше они были вот так, — она соединила указательные пальцы, — то потом он словно не мог отыскать того, что прежде их соединяло.

Она покачала головой.

— А может быть, мне так казалось. Не знаю, не уверена. Я говорила с ним об этом… Наверное, не надо было… Он отдалился от нее. Все больше и больше внимания ей должна была уделять я. Отвести в школу, привести после уроков, прийти на родительское собрание, записать на тренировки. Мы делили нашу жизнь поровну, а он оказался в стороне, сам по себе. Тогда и началось, мне кажется, то, что потом и привело нас к разводу. В каком-то смысле лучшими нашими годами оказались те, когда она была больна, когда мы не находили себе места от страха за ее жизнь и не знали, что еще мы можем для нее сделать.

У нее по щекам поползли слезы.

— А потом… Потом начался какой-то кисель… Как будто мы больше не знакомы, как будто потеряли то, что объединяло нас.

— А Мария? — спросил я. — Как она все это воспринимала?

— На протяжении нескольких лет, — сказала она, — все было… нормально. Она выглядела довольной. Училась, занималась спортом, но, когда перешла в старшие классы, полностью переменилась. Я хочу сказать, больше, чем полагается. Я подумала, что это произошло из-за нашего с Халвардом развода.

— Как она изменилась?

— Она бросила все. Перестала даже ходить в танцкружок. Стала замкнутой. Целыми днями молчала. Никогда не улыбалась. Ни о чем не спрашивала. Ничего не рассказывала. И еще она стала грустной девочкой, такой, знаете ли, печальной. До самой глубины души, как будто в ней не оставалось места ни для радости, ни для веселья, ни для простого участия…

Она посмотрела на меня. Мне захотелось подойти к ней. Я знал, что она будет не против, знал, что она позволит мне обнять ее и прижать к себе.

— Когда она исчезла, то я первым делом подумала, что она покончила жизнь самоубийством.

— Она говорила об этом?

— Нет, никогда.

Она улыбнулась:

— Она вообще никогда ни о чем не говорила!

Губы ее дрогнули.

— Я ее обругала как раз в тот день, когда она пропала. Последнее, что я помню, это как я ее отчитывала. Я никому об этом не говорила…

Она посмотрела на меня.

— Мне так надоело ее поведение! Она постоянно жаловалась, искала, к чему бы придраться. В тот вечер я ей тоже чем-то не угодила. Весь день она молчала. Вдруг вошла ко мне, когда я принимала душ, и стала выговаривать, что я забыла купить молоко к завтраку. Я вспылила и ответила…

Голос ее сорвался, словно заговорил совсем другой человек.

— Сказала, что она может сходить в магазин за молоком сама.

Ингер закашлялась.

— Надо было мне рассказать про это следователям, как вы думаете?

Я молча пожал плечами, покачал головой.

Она встала и подошла к окну.

— Последнее, что она от меня слышала на прощание, это что мне надоело смотреть на ее кислую физиономию и что она может жить сама, если ей так хочется.

Лил дождь. Я подумал, что Мария в тот вечер тоже вышла из дому под дождем, промокла до нитки, растворилась в городском тумане, и тут же мне в голову пришла мысль, что в первый же солнечный день ее найдут.

Ингер стояла ко мне спиной.

— Мне кажется, я понимаю, — сказала она после длительной паузы, — почему вы приходите всегда так поздно.

— Что значит «поздно»?

Она повернулась и посмотрела на меня.

— Вы ведь приходите ко мне после работы, разве не так?

Я не ответил.

— Ваши коллеги не знают, что вы здесь. Потому что совсем не предполагалось, чтобы вы приходили и обсуждали со мной обстоятельства этого дела, ведь с ним собираются закончить, сдать в архив. Остальные следователи уже не ищут Марию. У них другие дела.

— Ну, это не совсем так, как вы говорите.

— Конечно, я не знаю подробностей, но все это примерно так, — быстро ответила она. — И у вас наверняка тоже есть другие дела. Над своими расследованиями вы работаете в течение дня, поэтому не можете прийти сюда. Ваше начальство вам этого не разрешает. У вас в участке считают, что расследование закончено и незачем тратить на него лишнее время.

Она смотрела в одну точку.

— Вам поручили это дело, потому что надо иметь кого-то, кто несет за него формальную ответственность.

— Это неправда, — попытался я возразить.

— Но почему же его поручили именно вам? Почему не кому-нибудь из тех, кто уже занимался им? Какой смысл поручать расследование новому детективу?

— Чтобы посмотреть на события свежим взглядом и, если повезет, обнаружить новые улики, хоть какую-нибудь зацепку, которая могла ускользнуть от внимания прежних следователей. Я готов провести еще один раунд.

— Да? Можно провести еще один раунд? Разве они не пробовали найти истину раньше?

— Не знаю. Честно, не знаю, пока не просмотрю все материалы, но на это уйдет время — их огромное количество. Надо систематизировать все бумаги. Но я не успокоюсь, пока еще раз все не просмотрю. Если там есть хоть что-то, что сможет нам помочь, то я обязательно это найду. Обещаю.

Наконец я понял, что произошло с ней. Она потеряла надежду, сдалась, примирилась с тем, что мы не найдем ее дочь, а если найдем, то мертвую. Она все еще надеялась на лучшее, но начала отдавать себе отчет в собственном притворстве. Ведь все вокруг притворялись, и не в последнюю очередь те, кто по долгу службы вел все эти месяцы расследование об исчезновении Марии. У них тоже не было надежды. Они тоже понимали, что найти смогут только труп.

Вот почему она так рассердилась в тот раз, когда я впервые пришел к ней. Она вспомнила, что потеряла надежду, а мать обязана всегда иметь надежду, мать не имеет права сдаваться. Для матери жуткая неизвестность всегда окрашивается в цвета надежды, вплоть до того момента, когда наступает ясность. Пока ей не предъявят бренные останки ее дочери, она должна верить, что Мария может в любой момент вернуться домой живая и здоровая, а она встретит ее с распростертыми объятиями.

Я подошел к Ингер. Немного подождал, потом обнял ее и почувствовал, как она задрожала. Она плакала, слезы капали мне на плечо. Она подняла голову, вытерла слезы и посмотрела на меня, потом подняла подбородок, я наклонился, мы целовали друг друга. Я мог взять ее на руки и отнести на кровать. Она это знала, она должна была это знать, и все равно она держала меня и не хотела отпускать, мы молча прижимались друг к другу, застыв у окна.