Прошло лет десять. В России благополучно царствовала императрица Екатерина Алексеевна.
В тот год она проводила весну в Москве и в начале апреля собиралась вернуться в Петербург. Распоряжения относительно отъезда были уже сделаны, и, узнав про это, камер-фрейлина Фаина Васильевна Чарушина подумала, что теперь самое время навестить тетку Марфу Андреевну в том именьице под Москвой, где она жила безвыездно со дня смерти царицы Елизаветы Петровны.
— А успеешь ли ты вернуться вовремя? — спросила государыня, когда Фаина, войдя рано утром в ее спальню, попросила позволения отлучиться на несколько дней. — Позже будущего вторника мы здесь не останемся.
— Надеюсь успеть, ваше величество. Тетенькино имение всего только в двадцати верстах от Звенигорода, — ответила Фаина.
Она очень изменилась в эти десять лет — постарела и с каждым днем все больше становилась похожа на тетку. Но помнившие Марфу Андреевну в дни ее молодости находили, что она была много красивее, остроумнее и приветливее племянницы.
— Да, ей далеко до тетки, — говорили старики, помнившие блестящее время восшествия на престол покойной императрицы.
Фаины при дворе не любили. Уверяли, что сердце у нее жесткое, что она ни для кого ничего не сделала и пальцем не пошевелит, чтобы помочь ближнему. Она держала себя от всех так далеко, что даже ближайшие родные никогда не обращались к ней с просьбами, и мать ее рассказывала про нее по всему городу, что она холоднее и равнодушнее к родным, чем Марфа Андреевна, забывая при этом, что всем благосостоянием семьи обязана последней.
Своих дочерей Анна Ивановна пристроила прекрасно: старшую, после смерти императрицы Елизаветы, ныне царствующая государыня взяла к себе в ближайшие камер-фрейлины; меньшие хорошо вышли замуж, и, отдавши свой дом в Петербурге одной из них, старики Чарушины поселились в деревне, в тверском воеводстве. Здесь сенатор в отставке пребывал безвыездно, выходя из халата и слезая с теплой лежанки лишь в жаркие летние дни, чтобы покопаться на огороде, побродить вокруг цветочков, насажанных вокруг дома, и посидеть с трубочкой в зубах на крылечке, выходившем в тенистый сад.
Но его жена, к величайшей досаде дочерей и зятьев, то и дело приезжала в столицу с большим штатом прислуги и отравляла существование тем из своих детей, с которыми не порвала еще сношений, как с Фаиной. С нею она окончательно поссорилась, когда Фаина заявила ей, что никогда не будет просить государыню за своих, в какую бы беду они ни попали и как бы ни нуждались в поддержке свыше.
— За Углова небось просила! — злобно прошипела Анна Ивановна в ответ на это заявление.
— И за него никогда не просила, — возразила Фаина, как всегда, меняясь в лице при напоминании о бывшем женихе.
— Кто же устроил, чтобы дело его замяли?
— Не знаю, только не я. И если вы не хотите мне верить, когда я вам перед образом клянусь, что, как в опале его, так и в милости я не при чем, то нам лучше с вами не видеться, — заявила прерывающимся голосом дочь.
— Так вот как! Ты от матери отказываешься, родительским благословением гнушаешься! Да как ты, бесстыдница, Божьего суда не боишься? А что, если мы с отцом на тебя наложим наше родительское проклятие? — крикнула Анна Ивановна с возрастающею яростью.
— Если вы проклянете меня за то, что я ничего не хочу просить для вас у государыни, то Господь мне этого в вину не поставит, — со сдержанным негодованием возразила Фаина. — Довольно вы всем награждены покойной императрицей, а ныне царствующей папенька не служил.
— А кто виноват, что он не служил? Дочка при дворе из самых, что ни на есть, близких к царице и не может выпросить, чтобы отца воеводой куда-нибудь назначили! Посмотри на других…
— Мне до других дела нет: я так поступаю, как мне велит совесть.
— Совесть? А я вот что скажу тебе: не будет тебе счастья на земле за то, что ты непочтительна к родителям, не будет!
Фаина не возражала. Не пугали ее угрозы матери. Давно примирилась она с мыслью, что счастья ей на земле не испытать.
Она поняла это с тех пор, как Углов вернулся и, равнодушно выслушав милостивое желание государыни, чтобы он снова поступил на службу, равно, как и ее заявление, что никто больше ни на имя его, ни на состояние не посягнет, ответил просьбой позволить ему выйти в отставку и навсегда удалиться в деревню, а Фаину наотрез отказался видеть и прислал ей сказать, что весьма тронут ее участием к нему и Христа ради просит простить его за огорчения и хлопоты, которые он ей, помимо воли, причинил. С тех пор Фаина поняла, что ей от жизни ждать больше нечего, и с радостью удалилась бы с теткой в деревню, если бы эта последняя не потребовала, чтобы она послужила государыне Екатерине Алексеевне так же усердно, как сама она служила ее предшественнице.
— Уйти всегда успеешь, а ты прежде послужи, отблагодари за милости, которыми из-за меня весь твой род облагодетельствован. Кто же это сделает, если не ты? Ни от глупого твоего отца, ни от матери-смутьянки, ни от твоих дур-сестер ничего хорошего и справедливого не дождаться. А тебя, может, для того Господь и посетил, чтобы ты без ропота и скуки исполнила свой долг пред государыней.
Фаина осталась во дворце. И служба ее была такого рода, что у нее не только с родными не было досуга видеться, но даже и тетку Марфу Андреевну, которую она любила и уважала несравненно больше матери, ей удалось навестить всего только два раза с тех пор, как похоронили покойную императрицу. В первый раз это случилось, когда государыня ездила в Москву на коронацию, а во второй — когда она приезжала туда благодарить московских угодников за избавление от моровой язвы.
— Так тетушка твоя живет близ Звенигорода? — спросила императрица, поднимаясь с постели.
— В двадцати верстах от монастыря преподобного Саввы, ваше величество.
— Так, так, вспомнила теперь. Она приезжала повидаться с нами, когда мы ездили поклониться мощам святителя. Мне было тогда очень жаль, что я не могла навестить ее. Хорошо у нее, должно быть? Местоположение там чудесное! Никогда не забуду я нашего путешествия туда вскоре после моего приезда в Россию! Покойная императрица часто ездила в этот монастырь и возила меня туда с собою. Не дальше как на днях рассказывала я про свое первое богомолье к мощам преподобного Саввы госпоже Дюванель и так заинтересовала ее, что она решила непременно осмотреть этот монастырь… Знаешь что, — прибавила государыня, — взяла бы ты ее с собой? А я приказала вам дать придворный экипаж и конвой, дорога лесная, не везде надежная.
Первым движением Фаины было заявить, что она готова отказаться от удовольствия навестить тетку, чтобы только избежать неприятности путешествовать с такой несимпатичной особой, как эта чужеземка; но сдержала себя и заявила, что поедет, с кем будет угодно ее величеству.
— Тебе, кажется, не нравится? — спросила с улыбкой государыня.
— Правда, ваше величество, — с обычною резкою откровенностью ответила Фаина.
— Любопытничала верно и расспрашивала о том, что ей не следует знать?
— Со мною она не любопытничает, ваше величество: я умела бы ответить ей.
— Да, но другие не так сдержанны, как ты, и ей без сомнения удалось разузнать то, зачем ее прислали сюда. Ни ловкости, ни ума от нее отнять нельзя, и мы с удовольствием воспользовались бы ее талантами, если бы она захотела служить нам. Но, прежде чем ей делать какие бы то ни было предложения, надо узнать, как она отнесется к ним, — прибавила государыня, как бы про себя.
А камер-фрейлина стояла перед нею, опустив глаза и ничем не проявляя готовности исполнить ее желание.
Царица, помолчав немного, продолжала:
— Я этих авантюристок хорошо знаю и никогда их недолюбливала, но к сожалению в дипломатии без них обойтись невозможно и волей-неволей приходится не только знаться с ними, но и ласкать тех из них, которых только лаской можно расположить к себе. Эта Дюванель из таких. С нею подарками не рассчитаешься. Она очень горда. И к тому же в Париже ей доверяют, — нам это известно из верных источников. Ее нельзя ставить на одну доску с такою личностью, как Каравакша например, которая поступила в младшие горничные во дворец, чтобы выведать государственные тайны. Но тогда и время было другое. Я таких личностей, как Каравакша и даже как кавалер д'Эон, близко к себе не подпускала, а девицу Дюванель, не взирая на ее хорошее воспитание и порядочность, приглашаю во дворец тогда только, когда он полон народа. Она до сих пор приватной аудиенции от меня не могла добиться и не добьется, пока я не узнаю: хочет ли она служить нам, или нет? Вот, что мне хотелось бы, чтобы вы узнали от нее, Чарушина, — прибавила она, устремляя пристальный взгляд на свою слушательницу. — И тебе для этого стоит только преодолеть антипатию к ней и осторожно навести ее на откровенность. Это — не приказание, а просьба, — продолжала она, замечая усиливающуюся угрюмость своей камер-фрейлины.
— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы исполнить желание вашего величества, — сдержанно ответила Фаина.
— Я в этом не сомневаюсь. Ты с нею скучать не будешь. Где только она не была и кого из знаменитых людей в Европе не знает! А как она хорошо рассказывает! К довершению всего она правдива. Ее невозможно упрекнуть не только в выдумках, но даже и в преувеличении, и беспристрастию ее в оценке событий и людей надо только дивиться. Признаюсь, все это очень трудно согласовать с ее положением тайного агента, соглядатая или шпиона, тем не менее нельзя не согласиться, что в общем она производит впечатление весьма почтенной личности. А как она любознательна! Я уверена, что она придет в восторг от предложения осмотреть монастырь преподобного Саввы.
Императрица не ошиблась. На другой день загадочная личность, успевшая в самое короткое время расположить к себе весь двор и заслужить внимание государыни, не прибегая для этого ни к лести, ни к подкупу, ни к пронырству, как другие авантюристы, стучалась в дверь комнаты, занимаемой Фаиной во дворце, и, когда ее попросили войти, заявила, что пришла поблагодарить госпожу Чарушину за дозволение сопутствовать ей в монастырь, о котором она слышала так много интересного, что была бы в отчаянии, если бы ей пришлось покинуть Россию, не побывав в нем.
— Я намеревалась съездить туда осенью или даже зимою, если бы это путешествие невозможно было совершить раньше, — прибавила она.
«Так ты рассчитываешь долго еще оставаться у нас!» — подумала Фаина.
Это открытие подействовало на нее неприятно. Тем не менее она вежливо ответила, что с удовольствием исполнит желание императрицы и сочтет за честь служить провожатой особе, интересующейся русскими святынями.
На следующий день, чуть свет, Фаина с госпожою Дюванель засветло въехали на двор усадьбы, где среди старого сада стоял дом, в котором любимица покойной императрицы Елизаветы Петровны коротала дни в молитве и хозяйственных хлопотах.
— Это кто же с тобою пожаловал? Что за Дюванельша такая? Про такую не слыхивала! — спросила Марфа Андреевна у племянницы, когда незнакомка ушла в комнату, чтобы отдохнуть и привести себя в порядок перед ужином.
Фаина объяснила кто такая госпожа Дюванель и как случилось, что они приехали вместе.
— Француженка? И авантюрка? От таких особ подальше. Они опасны. Много горя видела от них моя покойная царица… Столько важных тайн они от нее выведали, а потом выдали! Уж на что маркиз нам был предан, а и тот нас под конец огорчил, так что мы должны были, орденов его лишивши, из России с позором выгнать. Народ ненадежный, всегда у них свои интересы на первом плане, и только до тех пор хороши, пока надеются выгоду для своей нации получить. И эта, должно быть, такая же, как и все. Какая ей надобность по нашим святыням разъезжать, скажи на милость? Все здесь верно высмотреть хочет, чтобы начальству своему донести: такой уж народ, — ворчала Марфа Андреевна, прерывая речь, чтобы выйти то в столовую, то в кладовую и убедиться собственными глазами: готовят ли все к ужину, как она приказала.
Расспросы про то, что ей всего было ближе к сердцу, она отложила до той минуты, когда должна была остаться наедине с племянницей, после ужина. На это времени оказалось много: когда встали из-за стола, госпожа Дюванель попросила позволения удалиться в свою комнату, чтобы приготовиться к предстоящему путешествию на следующее утро. Вопреки ожиданиям, она ни о чем не расспрашивала, была молчалива, задумчива и с видимым усилием поддерживала разговор с хозяйкой дома через посредство Фаины, служившей им переводчицей.
Посидев до поздней ночи с племянницей и узнав от нее все, что ей хотелось знать про дворцовые интриги, порадовавшись ее рассказам о мудрости государыни, о любви ее к России и о том, как она никому не дает себя обвести и до всего сама доходит, Марфа Андреевна благословила Фаину на сон грядущий и, помолившись дольше обыкновенного перед киотом с образами, перед которыми молились и родители ее, и деды, легла спать.
На следующее утро ее гостьи отправились в монастырь.
Отдохнула ли от вчерашней дороги госпожа Дюванель, или по какой либо другой причине, но сегодня она была, как всегда, жива, разговорчива и любезна. За ранним завтраком она так интересно рассказывала о своих дорожных приключениях в Англии и Испании, что Марфа Андреевна смилостивилась к ней и стала расспрашивать ее о своих знакомых французах: не знает ли она мосье Мишеля, долго жившего в Петербурге? Не слыхала ли про его родственницу Леонору, кружившую голову молодежи во времена Лестока, Дугласа и маркиза де Ла Шетарди?
Госпожа Дюванель слышала об этих личностях, но ни одной из них не знавала.
— А спроси-ка у нее про д'Эоншу; неужто и ее тоже не знает? — полюбопытствовала старуха.
— Эту она знает, — передала Фаина по-русски ответ авантюристки.
— Так ты ей скажи, что, когда вы вернетесь из монастыря, я расспрошу ее про этого монстра, который то мужчиной, то женщиной прикидывался, так что всех нас с толка сбил, — объявила Чарушина. — А теперь поезжайте-ка с Богом. Дороги у нас плохие, надо ехать все шагом: дай Господь к вечерне доехать.
Возбуждение француженки не прекращалось. Всю дорогу не переставала она восхищаться прекрасными видами, говорила без умолка, рассказывала про святые места за границей, про монастыри и про эрмитажи в Европе и мало-помалу победила-таки нерасположение своей спутницы. Фаина не могла не находить ее замечательно умной, образованной и интересной. Все чаще и чаще спрашивала она себя: что натолкнуло такую блестящую особу на кочевую и полную опасностей жизнь? Такая красивая, обаятельная, и, по всему видно, богатая, — почему она давно не замужем?
На вид ей можно было дать и тридцать лет, и много больше, смотря по тому, в каком она находилась расположении духа. Когда Фаина встречалась с нею во дворце, она казалась молодой, вчера же, во время пути из Москвы, имела вид старухи, а сегодня она опять помолодела. Все в ней загадочно и таинственно. Она может говорить целыми часами и ни единым словом не проговориться ни о своем происхождении, ни о своем детстве, ни о своих близких. Слушая ее, казалось, что ее жизнь началась лишь с тех пор, как она сделалась авантюристкой, то есть пустилась путешествовать с политическими целями, стараясь всюду проникнуть, все разузнать и высмотреть, чтобы донести тем, кому это было нужно знать.
Но в тот день, когда они ехали вдвоем в монастырь, в придворной карете и в сопровождении конвоя, данного им для охраны, в сердце Фаины преобладала к спутнице жалость. Когда, утомившись восхищаться и рассказывать, она на минуту смолкала, лицо ее принимало такое скорбное выражение, что Фаина невольно спрашивала себя: что за печаль таит эта женщина в глубине души и старается заглушить светской беседой. Углы ее губ опускались, на высоком, красивом лбу резко обозначалась глубокая морщина, а в больших темных глазах, пристально устремленных на поля и холмы, покрытые бархатистою зеленью, выражалась такая тоска, что без сострадания невозможно было смотреть на нее. В такие минуты ее можно было полюбить. Такой Фаина и любила ее. Но Дюванель тотчас же овладевала собою и принималась с искусственною грацию разыгрывать роль, ставшую ее второй натурой.
Наконец они стали подъезжать к цели своего путешествия.
Когда монахи завидели издали придворный экипаж, сопровождаемый охраной верхом, в обители поднялась суматоха. В первую минуту монахи подумали, что это — императрица, и готовились встретить ее с колокольным звоном, но, убедившись, что — только придворные дамы, успокоились. Настоятель приказал в обычный час благовестить к вечерне, а на случай, если бы посетительницам вздумалось осмотреть достопримечательности монастыря, назначил опытного монаха, чтобы все показать им.
Приезжие с удовольствием приняли это предложение и последовали за провожатым; тот показал им царские палаты с портретами царственных особ и с предметами, которыми они пользовались во время своего пребывания здесь, и рассказал, как они здесь просто, незатейливо и благочестиво жили. Из хором посетительницы прошли на кладбище, где, пробродив между могилками, присели отдохнуть на могильную плиту, не переставая слушать рассказы монаха, который перешел от прошлого к настоящему и передал им много занимательного и поучительного про отшельников, живших в монастыре. Были между ними люди, некогда знатные и богатые, променявшие влияние и светские утехи на монашескую рясу и аскетическую жизнь.
— Издалека к нам приходят спасаться, — рассказывал он, обращаясь больше к Фаине, которая одна могла понять его, в то время как ее подруга, по-видимому утомившись продолжительным хождением по незнакомым местам, а также повествованиями о чуждых ей людях и нравах, уже перестала просить, чтобы спутница переводила ей речь их проводника, и, погрузившись в глубокую думу, смотрела вдаль, на могилы под старыми, развесистыми деревьями. Чудо-сила нашего святителя далеко известна… Есть у нас братии из-под Казани, другие пришли сюда из-под Астрахани, и даже такие, которые из Польши, а также из Сибири… Помолятся, покаются, отговеют и назад побредут. Некоторые остаются в монастыре и спасаются молитвами нашего святителя. А есть и такие, которые остаются здесь век доживать, чтобы в неизвестности дни скоротать в молитве у мощей преподобного. Недавно мы одного такого похоронили и до сих пор настоящего имени его не знаем, назвался Трофимом, под этим именем постригся и схиму принял, под ним и скончался. Благочестивый был и, говорят, в свое время был и богат и знатен… Вскоре после того как проявился он у нас, приехал к нам посланец от императрицы Елизаветы Петровны с предписанием разузнать, не приютился ли в нашей обители человек из Сибири с такими-то и такими-то приметами… Из себя благообразный, лет так сорока, волосы черные, кудреватые, глаза тоже черные, большие и пронзительные… Лицо величественная, и по говору сейчас видать, что не из простых. Однако наш настоятель, прежде чем ответить посланцу, велел позвать отца Трофима и спросил у него: желает ли он ему открыться? Побледнел весь Трофим, опечалился, упал настоятелю в ноги и, говорят, такую ему открыл про себя тайну, что настоятель приказал его в подземелье под храмом запереть, а посланцу сказал, чтобы сам обошел весь монастырь и всю братию вызвал напоказ. Ну, понятно, что между ними Трофима не оказалось, когда он в подвале за двумя замками сидел, — прибавил монах с усмешкой. — Так и скончался лет через двадцать после того, никому из братии, окромя настоятеля, не открывшись. И до сих пор никто не знает, чем он был в миру. Да, — прибавил монах со вздохом, — есть такие, которым только и нужна на свете, что тесная келья, где они могли бы скрыть свою печаль неутешную от всех глаз.
— У вас и теперь такие есть? — спросила Фаина довольно рассеянно.
Ее начинало интересовать напряженное внимание, с которым Дюванель всматривалась в старый, наполовину уничтоженный бурей дуб, из расщелин которого множество высоких зеленых побегов склонялось над белой плитой с деревянным крестом.
— Есть трое, которых мирских имен и какого они были раньше звания, мы не знаем, — ответил монах. — Видать, из бояр. Один постригся на Валааме, да почему-то его оттуда к нам перетянуло. Всего только с прошлой осени он у нас и все скучает. Великое горе его, должно быть, к Господу Богу привело! Не старик еще, а уже седой, и все промеж могил бродит, ничем уныние свое превозмочь не может.
«Как и я!» — промелькнуло в голове Фаины.
Между тем раздался благовест к вечерне, и проводник ушел в церковь, оставив посетительниц на кладбище одних. И воцарившаяся кругом тишина долго не нарушалась ничем, кроме гула колокола, призывавшего к молитве. Госпожа Дюванель продолжала неподвижно сидеть, устремив пристальный взгляд вдаль и отвернувшись от Фаины, которая не видела ее лица и могла судить о ее удрученном состоянии только по ее позе да по безучастию ко всему, что происходило вокруг них: не шелохнулась она, когда загудел колокол, не обернулась, когда проводник ушел в церковь.
«На что глядит она так пристально? О чем она думает?» — спрашивала себя Фаина, начиная беспокоиться странным поведением своей спутницы.
— Какой чудный звон! — вымолвила она, чтобы вывести ее из оцепенения и заставить прислушаться к серебристому, полному таинственной прелести гулу, разливавшемуся по всей окрестности.
Но спутница ее продолжала сидеть неподвижно, и встревоженная Фаина, не будучи больше не в силах сдержать беспокойство, овладевавшее ею с каждой минутой все сильнее, пригнулась к ней, чтобы заглянуть ей в лицо: оно было бледно, с горевшими глазами, и точно застыло в созерцании страшного призрака.
«Что такое ей привиделось? Кроме них двух, из живых людей на кладбище никого не было, а мертвые из гробов не встают», — думала Фаина, продолжая смотреть на свою спутницу и невольно заражаясь ее ужасом.
А колокол продолжал гудеть все громче и громче. Ему точно хотелось вступить с ними в беседу и открыть им тайны древнего монастыря, видевшего в своих стенах столько душевных мук, отчаяния и слез.
Фаина поднялась с места и, дотронувшись до руки своей спутницы, напомнила ей, что им пора идти в церковь, если они хотят помолиться у раки святителя и приложиться к его мощам, прежде чем пуститься в обратный путь.
— Солнце близится к закату, пора ехать домой, дороги даже и днем ненадежны, как вы видели…
Госпожа Дюванель вздрогнула и не оборачиваясь глухо прошептала:
— Идите, я за вами сейчас последую. Идите, пожалуйста идите, — повторила она с раздражением, не трогаясь с места и не отрывая взора от могилы, поросшей отпрысками разбитого грозой дуба.
— Но одной вам не найти дороги, — настаивала Фаина, которой почему-то даже на минуту не хотелось оставить ее одну на кладбище.
Госпожа Дюванель стремительно сорвалась с места и, не поднимая на нее взора, стиснув побелевшие от подавленного волнения губы, последовала за нею к выходу. Но, не дойдя шагов двадцать до изгороди, она не выдержала и дрожащим голосом сказала, что хочет остаться здесь до конца вечерни.
По ее взволнованному лицу, по выражению отчаянной решимости, сверкавшей в ее взгляде, Фаина решила, что настаивать не стоит, и прошла одна в церковь; тут ее тотчас же повели прикладываться к мощам, а затем начали службу.
Но она не могла молиться. Предчувствие чего-то страшного, грозившего каждую минуту обрушиться на нее, сжимало ей сердце и заливало его безотчетной тоской. Ей было жутко; мысли, беспорядочным хаосом кружась в отуманенной голове, беспрестанно возвращались к загадочной женщине, которую она оставила на кладбище, и назойливые вопросы: «Для чего она осталась там? что ей привиделось среди могил? что она теперь делает? что видит и слышит?» — ни на мгновение не покидали ее.
По временам эти вопросы так мучили ее, что ей большого труда стоило воздержаться от искушения выбежать из церкви, и она в страхе взывала к святителю, перед нетленными мощами которого стояла на коленах, чтобы он помог ей одолеть вражеское наваждение. Но святой угодник оставался глух к ее мольбам, и душевное смятение Фаины с минуты на минуту усиливалось.
Наконец служба кончилась.
Приложившись к кресту, она поспешно направилась к выходу. Начинало темнеть; у паперти стояла готовая к отъезду карета, в которой они сюда приехали, и провожатые их тоже были уже на конях.
— А госпожа Дюванель? Неужели она все еще на кладбище? Надо найти ее и сказать ей, что пора ехать, — сказала Фаина лакею, стоявшему перед растворенной дверцей со спущенной подножкой.
— Они идут-с, — заявил другой лакей, указывая на ограду кладбища, черневшую в сумраке наступавшей ночи. — Монах тут, должно быть, знакомый отыскался, — прибавил он, в то время как Фаина с любопытством всматривалась в спутника Дюванель.
Но он повернул куда-то в сторону и скрылся у нее из вида раньше, чем она успела разглядеть его фигуру под широкой рясой, а француженка поспешно подошла к карете и молча села в нее. Лакей захлопнул дверцу, и лошади тронули в обратный путь.
У Фаины продолжало замирать сердце; ее бросало то в жар, то в холод, и она не в силах была проговорить ни слова от лихорадочного волнения. Она могла только мельком взглядывать на свою спутницу и с каждой минутой убеждалась все больше и больше, что с тою случилось нечто ужасное. Если бы она возвращалась с кладбища, похоронив страстно любимого человека, у нее не было бы такого мрачного отчаяния в глазах и в судорожно стиснутых губах, как теперь. По временам она точно теряла сознание и сидела, как окаменелая, с опущенными ресницами.
В одну из таких минут Фаина не выдержала и, ласково дотронувшись до ее холодной, как лед, руки, спросила: — Не могу ли я чем-нибудь помочь вам? — и, поощренная легким пожатием, которым отвечала француженка на ее вопрос, прибавила:
— Что с вами случилось?
Дюванель пристально посмотрела на нее, и ее бледные губы зашевелились, но слова не произнесли.
Фаина продолжала с возрастающим волнением:
— С вами был какой-то монах. Здесь живут странные люди, которые удалились от мира потому, что они не в силах были вынести страдания, выпавшие на их долю. Есть между ними такие, которые помешались в уме и пророчествуют, изрекают страшные вещи…
— Он ничего не сказал мне такого, чего бы я сама не знала, — глухо вымолвила ее спутница.
Все медленнее и медленнее подвигалась карета по размытой дороге к густому лесу, под гулом продолжавшегося доноситься до их ушей монастырского колокола. Наконец его не стало слышно и, благодаря увеличивавшейся темноте, Фаина сделалась смелее.
— Где могли вы познакомиться с этим монахом? Когда? — спросила она.
— Я узнала его десять лет тому назад, в Париже, — чуть слышно проговорила француженка.
— Как его зовут? — сорвалось с губ ее собеседницы помимо ее воли.
Француженка молчала.
— А, я догадываюсь, кто это! Здесь никто не знает его имени, — продолжала Фаина. — Он пришел сюда из Валаамского монастыря несколько месяцев тому назад, чтобы найти душевный покой, но он и здесь его не находит, — продолжала Фаина, припоминая рассказ монаха и повинуясь какой-то необъяснимой потребности высказать все, что у нее на душе, — он и здесь смертельно тоскует и в таком унынии, так опустился душой и телом, что даже невозможно определить каких он лет.
Для чего она это говорила? Она сознавала, что каждым своим словом усиливает страдания своей спутницы, и ей было жаль ее, но она не могла молчать.
И по мере того, как слова бессознательно срывались с ее языка, точно завеса разрывалась перед ее духовными очами, заставляя ее прозревать истину. И вдруг она зашептала быстро-быстро, точно торопясь высказать мысли, закружившиеся в ее голове:
— Вы видели его в Париже? Десять лет тому назад? когда он туда ездил с письмом от цесаревны? Да? Вы знали его под именем Валь-демара? Да? О, скажите мне! Ради самого Бога, скажите! — продолжала она, сжимая в своих дрожащих пальцах руку свой спутницы. — Я имею право все знать!.. И вдруг, оттолкнув с ужасом руку, которой у нее не отнимали, она воскликнула: — Нет, нет, не говорите мне ничего! Не надо! Не надо! Я все знаю! Все! Это — он! Я ему всю жизнь отдала…
— И я тоже, — с трудом вымолвила Дюванель.
Но Фаина не слушала ее. Воспоминания прожитой жизни в муках неудовлетворенной любви и в напрасных надеждах, как клещами, сжимали ее сердце, вырываясь наружу в бессвязной и сбивчивой речи.
— Он меня видел и ничего не сказал мне! Не вернул меня, не захотел проститься со мною! Он, может быть, меня и не узнал… он узнал только вас! Про меня он забыл. А я его спасла! Знаете ли вы, что я для него сделала? Я не пожалела своей девичьей чести, самой императрице созналась, что написала ему письмо! Чтобы подумали, что кроме этого письма он ничего не повез за границу, чтобы не считали его предателем! А я знала, все знала! И для него лжесвидетельствовала! Пред образами клялась, что он не видался с цесаревной, что Барский его никуда не возил в ту ужасную ночь. И мне поверили, его не преследовали, ему простили… А когда он вернулся, сама цесаревна сказала ему, что я для него сделала. И к этому она прибавила: «Только целой жизнью преданности и любви можете вы заплатить ей за такую верность и привязанность». Да, сама цесаревна, ныне царствующая императрица, сказала ему это. Вот какие у меня были перед ним ходатаи! Я со всей семьей разошлась из-за него, родную мать возненавидела за то, что она не дала мне с ним проститься. Он не разлюбил бы меня, если бы знал, как я его люблю, а узнать это он мог только из моих уст. О, я сумела бы сказать ему такие слова, которые не забываются! Я его так любила! Он понял бы, что милее его у меня никогда никого не было и не будет на земле, я бы все это объяснила ему, если бы мне дали побыть с ним наедине хоть минуту! Вы только подумайте: ведь он даже не слышал от меня ни раза любовного признания, он мог считать мои чувства только в моем взгляде, мог догадываться о них только по моей радости, когда я видела его. На его признания я замирала от счастья и смущения, но не в силах была произнести ни слова. Мне было стыдно. Нас так воспитывают, мы так застенчивы с чужими мужчинами, что, пока возлюбленный не сделается мужем, он и понятия не имеет о наших чувствах. Вы, может быть, думаете, что я была смелее в письме к нему? О, как вы ошибаетесь! Это было самое обыкновенное дружеское письмо, в котором не найти и намека на любовь, а если бы вы видели, что со мной было, когда я писала его! От страха, стыда и печали у меня перо не держалось в руках, я все холодела, точно перед казнью. А как потом меня мучила совесть! Я считала себя погибшей навеки, и только любовь к нему, мысль о том, что он терпит, желание помочь ему поддерживали меня, давали мне силы жить и действовать. Когда он вернулся и наотрез отказался видеться со мною, всем — даже царице — стало жаль меня, и она приказала моей тетке сказать ему, что счастье всей его жизни обеспечено, если он женится на мне, что сама государыня желает этого. И на все это он отвечал отказом, на все! На все! Могла ли я после этого сомневаться, что он любит другую?
— Я не виновата в этом, — с усилием вымолвила ее спутница. — Если бы вы могли заглянуть в мою душу, то престали бы жаловаться. Я тоже отдала ему всю жизнь и кроме того уступила ему свое имя и ничего взамен не потребовала! Я тоже принесла ему в жертву заветнейшую мечту моего дяди и благодетеля, а что еще ужаснее — честь моей матери! О, если бы я могла, как вы, говорить о своем горе и искать сочувствия, я не смела бы считать себя несчастной! Но я на всю жизнь лишена утешения иметь друзей, потому что никому на свете не могу выдать свою тайну! А он еще несчастнее нас с вами, — продолжала она со вздохом. — У него на душе кроме своей скорби, еще и моя, и ваша. Вы думаете он забыл про вас? А я скажу вам: было бы его спасение, его счастье, если бы он мог забыть прошлое. Но в том-то и его несчастье, что ему некуда уйти от воспоминаний! Не упрекать его и не проклинать, а молиться за него надо, чтобы Господь послал ему скорее избавление от мук! Сам он на эти муки смотрит, как на искупление за родительский грех и о пощаде не молит. О, если бы вы видели его, то простили бы!
— Эта встреча была случайная? Вы можете мне поклясться что вы не знали, что он здесь, что он вас не вызвал? — злобно спросила Фаина.
— Клянусь вам, что мы не виделись и ничего не знали друг про друга с той минуты…
— С какой минуты? Договаривайте! Я все хочу знать, все. Сжальтесь надо мною, скажите! Почему расстались вы с ним? Ведь он вас любил, любит до сих пор! Почему?
— Потому что он мне — брат, — глухо вымолвила Клотильда.
— Брат! — повторила Фаина.
Ни слова больше не было произнесено между ними. Молча доехали они, молча вышли из кареты и вошли в дом.
При первом взгляде на них расспросы замерли на губах хозяйки, и она забыла о беспокойстве, с которым ждала их. Она только спрашивала себя:
«О чем повздорили они между собою, что обе так бледны и так избегают встречаться друг с другом даже взглядом?»
Француженка, не проронив ни слова и знаком отказавшись от ужина, ушла в свою комнату, а Фаина, оставшись с теткой наедине, бросилась к ней на шею и громко разрыдалась.
В ту же ночь в уютном деревенском доме Марфы Андреевны мало спали. Давно рассветало, когда она с заплаканными глазами вышла из спальни племянницы и не успела помолиться на сон грядущий, как ей пришли доложить, что гостья спрашивает позволения видеть барыню.
— Разве она уже встала? — спросила последняя.
— Да они и не ложились. Постель не смята.
— Ну проси ее сюда. Да пожалуйста, не шумите там; барышне нездоровится, всю ночь я с нею провозилась. Надо дать ей хорошенько выспаться.
Когда Фаина часа через два проснулась, тетка стояла у ее изголовья, поджидая ее пробуждения, и, не давая ей опомниться, заявила, что противная «авантюрьерка» давно уже уехала.
— Значит, ты ее больше уже не увидишь. Сама пришла ко мне с просьбой отпустить ее в Москву, пока ты еще спишь. Чтобы объяснить мне это, и русские слова у нее нашлись, у злодейки! Все они, эти авантюрьерки-притворщицы, ни одной верить невозможно. Вся их жизнь на лжи да на обмане построена! Навидалась я их на своем веку достаточно, ни одна из них меня не проведет! Ты думаешь, я верю, — что она — женщина, эта Дюванельша? Как бы не так! Мы вот так-то целый год и д'Эона проклятого за женщину считали, а он, нашею глупостью пользуясь, так над нами насмеялся, что вспомнить не могу про эту авантюру без стыда.
— О, это — женщина, тетушка! — с горечью воскликнула Фаина.
— А Бог ее знает! Если ты так думаешь, потому что она у тебя возлюбленного перебила, так это ничего не доказывает. Им, оборотням, нечистая сила помогает людей морочить. Такого тумана могут напустить, что человек сам себя не помнить и всю жизнь, как угорелый, ходит. Уж ты мне верь, я все это тебе по опыту говорю.
— Так она уехала? — задумчиво сказала Фаина.
— Уехала. Как начала про экипаж толковать, чтобы его тебе оставить, я и договорить ей не дала. «Извольте, — говорю, — мамзель, в той самой царской карете назад отправляться, в которой сюда пожаловали, а мы уж нашу племянницу собственными средствами до места доставим». Перечить не стала. Она понятливая. Приказала тебе сказать, что ты никогда ее больше не увидишь и что она до последнего издыхания своего будет молиться, чтобы Господь послал тебе покой душевный и утешение. Хорошо говорила: что правда, то правда. Прямо в Петербург уедет, а оттуда к себе, во Францию. И это она хорошо придумала. И нам без нее, да и ей без нас, будет легче. Как ее за ночь-то перевернуло, страсть! Краше в гроб кладут, так изменилась! Глаза ввалились, и нарумяниться забыла — как стена белая, страшно на нее смотреть, ей Богу! Все, значить, поняла — даром, что басурманка… Ты говоришь, она отказалась к нашим иконам прикладываться? Вот оно и видно, что — грех свой почувствовала.
Фаина ничего не возражала.
О чем думала она, в то время, как ее тетка изливала свою горечь и негодование на человека, погубившего ее жизнь? Она, может быть, жалела Клотильду, а может быть, завидовала ей и сознавалась про себя, что и она бы тоже забыла про молебен и про все на свете, если бы живой мертвец, задержавший ее спутницу на кладбище, вздумал явиться также и ей…