На берегу сильно бурлившей реки, вздутой весенним разливом, царило необычайное оживление. Почти все население деревни, с подростками и стариками, толпилось вокруг дорожной кареты, запряженной пятериком измученных коней, и, размахивая руками, перебивая друг друга, толковало о переправе через эту реку со слугами проезжего господина — с его камердинером, молодым парнем в дорожной ливрейной шинели со множеством воротников и в шляпе с кокардой, с поваром, вылезшим из кибиточки, приделанной к задней стенке экипажа, и с бородатым осанистым кучером, уныло поглядывавшим на неожиданную преграду. В совещании принимал участие и форейтор, мальчик лет четырнадцати. Мало-помалу сдержанный говор перешел в такой гвалт, что одна из шелковых занавесок на окнах поспешно поднялась, и над спущенным нетерпеливой рукой стеклом появилось красивое молодое лицо мужчины с темными глазами и с густой шапкой вьющихся белокурых волос. Во взгляде, которым он обвел толпу, выражалось недоумение человека, не вполне еще очнувшегося от крепкого сна и неясно сознающего, во сне или наяву видит он и слышит то, что происходит вокруг него.

— Что случилось? Почему мы стоим? Что это за народ? — спросил он у подбежавшего к нему камердинера.

— Да вот не знаем, как реку переехать. Нет тут у них ни моста, ни плотины, ни парома. Говорят — вброд, а ее, вишь, как вздуло.

— Какая река?

— Малявка-с.

— Малявка? — с живостью переспросил барин. — Отворяй скорее, я выйду, — добавил он.

Дверца распахнулась, и не успел Федька развернуть подножку, как барин спрыгнул на землю и, не обращая внимания на толпу, почтительно расступившуюся перед ним, начал внимательно всматриваться в пейзаж, залитый лучами солнца.

Было чем залюбоваться! Речка капризно извивалась у подножия гор, покрытых лесом; роскошная весенняя зелень переливалась изумрудным блеском в солнечных лучах, лаская взор всевозможными оттенками. Но глаза проезжего на ней не останавливались и с напряженным вниманием поднимались все выше и выше, отыскивали что-то в пространстве, досадуя на волны зелени, скрывавшие перед ним горизонт.

— Господские-то хоромы таперя тополями засажены, а прежде их, бывало, издалече было видать, — произнес старческий голос в толпе, точно угадывая причину недоумения незнакомца.

Последний обернулся к старику, произнесшему эти слова, и отрывисто спросил:

— Где же тополя?

— Вон там! Верхушка башни из-за них чуть-чуть виднеется, — ответил старик, протягивая руку к группе высоких тополей, над которыми белелась остроконечная верхушка башни.

— В доме живут? — осведомился проезжий.

— Живут. Молодой барин Дмитрий Степанович все больше в разъездах, а супругу свою к бабушке привез. Детки у них. Тополями-то засадить дом старая барыня приказала, чтобы с большой дороги не было видно.

— Когда? — с живостью спросил проезжий.

— Да уж таперь, поди, годов двадцать будет. У меня в те поры внучка родилась, скоро пять лет как замуж ее отдали.

«Двадцать лет! В тот самый год, когда меня пятилетним ребенком привезли сюда из Москвы», — подумал Владимир Михайлович Грабинин.

Он зажмурился, чтобы лучше представить себе местность такой, какой она была в то время, но видение из прошлого, мелькнувшее было перед ним при имени реки, безвозвратно кануло в вечность и не являлось на его зов; как в калейдоскопе, кружились в его мозгу обрывки давно забытых впечатлений: большой белый дом на горе с затейливыми башнями и с высоким каменным крыльцом в итальянском вкусе; роскошный сад с тенистыми аллеями, спускавшимися к реке — той самой, перед которой он теперь стоял. Смутно, как во сне, припоминалось, что когда-то он бегал и резвился в этом саду с другими детьми, в такую же, как теперь, весеннюю пору, но эти картины исчезали одна за другой, не давая ему всмотреться в них. Между прочим промелькнула перед его духовными очами длинная вереница комнат, где почему-то не только бегать и резвиться было строго запрещено, но даже и говорить нельзя было иначе как шепотом. Тут толпились люди с испуганными лицами, и ему было жутко. В одном из покоев, глубже и мрачнее прочих, на широкой кровати лежала старуха с пронзительными глазами, худая и страшная. Над кроватью спускался балдахин из темного бархата, поддерживаемый когтями огромной золотой птицы с остроконечным клювом и распростертыми крыльями. Эта птица, точно парившая под самым потолком, так запечатлелась в памяти Грабинина, что заслонила собою все прочие представления, и ему невозможно было вспомнить лицо лежавшей под нею старухи: оно воскресало перед ним в образе птичьего клюва.

А может быть, на самом деле ничего этого не было: он, может быть, все это видел во сне, на картине или вычитал в книге?

Владимиру Михайловичу так захотелось удостовериться в этом, что он обернулся к окружавшей его толпе с готовым вопросом на устах. Но ему не удалось произнести его: Федька бежал к нему с предложением пройти несколько шагов по берегу к тому месту, где, по уверению здешних старожилов, было так мелко, что смело можно было ехать вброд.

— Выше подножки вода не достанет. Вчера вечером мельник тут переехал с кладью, а воды было больше сегодняшнего, — объяснял он, указывая на изгиб реки, уходившей за гору. — Вот тут один вызывается проводить.

Барин принял предложение и минут через двадцать, сидя в карете, медленно ехал по воде к противоположному берегу, где посланный на разведку парень, весело размахивая руками, кричал, чтобы «смело ехали, без сумления».

Он был прав; вода покрывала только колеса экипажа, медленно покачивавшегося на высоких круглых рессорах и, успокоенный относительно переправы, Грабинин снова задумался об обитателях дома, где, ему казалось, он был в детстве, когда его привозили сюда из Москвы прощаться с умирающим дедом, оставившим ему то самое имение, которое он ехал теперь осматривать.

— Вы — чьи? — спросил он старика, помогавшего ему найти старый дом за тополями.

Этот старик во время переправы шел в воде ближе всех к экипажу, с любопытством поглядывая на высовывавшегося из окна барина.

— Аратовские. Барин наш все в разъездах по другим своим имениям, а здесь старая барыня хозяйничает.

— Так у вас и старая барыня есть?

— Завсегда у нас была старая барыня. В деревне таких стариков и в живых не осталось, которые бы то время помнили, когда ее здесь не было.

— Сколько же ей лет?

— Да поп сказывал, что по церковным книгам ей уже давно за сто перевалило.

«Неужто это та самая старуха, которую я видел под балдахином двадцать лет тому назад? — подумал Грабинин. — Но в таком случае можно рассчитывать, что и балдахин с птицей цел и что я их увижу?»

— И ваша барыня до сих пор в своем уме? — спросил он.

— Ума-то у нее, пожалуй, на десяток молодых хватит, — ответил старик с самодовольной усмешкой. — Дай Бог каждому так управляться с хозяйством, как наша старая барыня Серафима Даниловна. До нее у аратовских господ только и имения было, что это самое Малявино с хуторами, а теперь всего у нас приумножилось — и земли, и лесов. И все это — ее ума дело. Рассказывают старики, что и покойный супруг, и сыновья из ее воли не выходили. Да и правнук-то, теперешний наш барин Дмитрий Степанович, уж на что до всего дошлый, а и тот почти ни во что здесь не вмешивается и, можно сказать, гостем у нас живет, все хозяйство, значит, старой барыне предоставил. И в других-то своих имениях без ее совета ничего не начнет. Она все знает. Да и как ей не знать, когда столько лет прожила на свете и все настоящей самовластной хозяйкой? Было из чего ума набраться. «Я, — грит, — все знаю, и то, что есть, и что было, и что будет; меня, — грит, — не проведешь и ничем не удивишь».

— Ты из дворовых? — прервал его Грабинин, от которого не ускользнули изысканные для мужика обороты речи и чистота русского произношения собеседника.

— Точно так-с, из Россеи с родителями вывезен, из-под Тулы, и сызмальства при господах: в казачках, при буфете, потом в камардинах при барчуках. В Питер они меня с собой взяли. Там несчастье со мной случилось, и сослали меня в дальнюю деревню, да на простой девке женили, чтобы, значит, отбить охоту на красавиц в девичьей заглядываться, — прибавил он с усмешкой, немного помолчав. — И вот теперь скоро сорок лет, что я опять на родине очутился. Барыня наша гневна и неотходчива, старую мою провинность отпустить мне не изволила, в барские хоромы обратно меня не приняла, а приказала отпустить леса на избу, чтобы строился на указанном месте и мужиком, значит, доживал век. Построился я, хозяйством обзавелся, женился, жену схоронил, дочку замуж отдал, двух сыновей женил и живу теперь с внучками-сиротами. Две у меня их было, да старшенькую Настю к молодой барыне в услужение взяли, а вторую хочу замуж выдать.

Не подозревая, какое значение будут иметь сообщаемые факты на его судьбу, Грабинин все рассеяннее слушал старика по мере того как они приближались к берегу. Наступал конец путешествию; поощряемые громкими криками мужиков, кони, мокрые и взволнованные неожиданной ванной, шумно фыркая, втащили карету на крутой песчаный обрыв реки. Мужиков, помогавших при переправе, одарили медными пятаками из кожаной мошны, хранившейся под сиденьем, кучер весело крикнул: «Трогай!» — и экипаж помчался по длинной деревенской улице, мимо глазевших из всех окон и со всех крылечек баб и ребятишек.

Деревня Малявино скрылась из вида. Оставив в стороне дремучий лес, около часа ехали по зеленеющим ранними всходами аратовским полям, миновали новый кирпичный завод, а там, перед тем как повернуть за рощицу, карабкавшуюся по пригоркам, кучер приостановил лошадей, чтобы дать Федьке соскочить с козел, подпрыгнуть к окну, из которого выглядывал барин, и скороговоркой возвестить:

— Вот и Воробьевка, сударь! Извольте взглянуть налево, барские хоромы видать.

Грабинин метнулся к другому окну и увидал промеж спутанных ветвей заглохшего парка почерневшую от времени крышу над длинным, осевшим на сторону старым домом.

Зрелище было не из привлекательных. Сад совершенно одичал и порос бурьяном, пруд затянулся илом, аллеи поросли высоким непролазным кустарником, а постройки разваливались.

Зато в стороне от барских хором, за полверсты от них, на юру и одиноко, торчал среди лужайки странной архитектуры небольшой дом, вокруг которого было и людно, и оживленно, и шумно. Весь залитый лучами солнца, он резко выделялся на темном фоне парка, давно превратившегося в дремучий бор. У заново срубленного крыльца хлопотали куры, и теснилась пестрая толпа поселян в живописной местной одежде, вызванная сюда бубенчиками приближавшегося экипажа. И, должно быть, такое событие, как приезд господ, было здесь в редкость, если судить по недоумению и жгучему любопытству, не без примеси страха, выражавшемуся на всех лицах.

Миновав строения барской усадьбы и оставив их далеко за собой, карета повернула прямо к этому дому. Толпа раздвинулась, куры разлетелись в разные стороны, а через огород, кратчайшим путем, перепрыгивая через ямы и кусты, бежал без шапки человек лет тридцати пяти в опрятном черном кафтане и в высоких сапогах, — управитель Андрей, заведовавший Воробьевкой со смерти старика Вишнякова, который тут хозяйничал бесконтрольно еще при жизни деда теперешнего владельца. Шла деятельная возня и в доме, где несколько парней и девок, под наблюдением красавицы Маланьи, жены Андрея, женщины молодой, строгой и проворной, вытаскивали в огород сундуки и узлы со всякой всячиной.

Бросив беглый, но зоркий взгляд на эту возню, Андрей обогнул дом и, подбежав к барину, низко поклонился ему.

— Управитель? — спросил последний с улыбкой.

— Точно так-с. Добро пожаловать, сударь! Заждались мы вашей милости, — весело проговорил Андрей, молодцеватым движением головы отряхивая назад густые кудри русых волос, спадавших ему на лоб при поклоне, которым он приветствовал своего господина. — Мы вас, сударь, не ждали сегодня, не взыщите за беспорядок. Уведомили бы раньше о своем приезде, все нашли бы готовым для вашего пребывания, — продолжал он, энергичным взмахом руки отгоняя прочь глазевшую кругом толпу любопытных, чтобы остаться с барином наедине.

— А ты меня здесь хочешь поместить? Почему же не в доме?

— Там уже давно невозможно жить. Покойный Абрам Никитич все собирался от сырости да от крыс к внучкам в деревню перебраться, да так и умер, а после его смерти дом в еще большую ветхость пришел. Крыша протекает, печи разваливаются, полы давно прогнили. Все это поправлять стало бы в копеечку вашей милости; ведь здесь глушь, мастеровых пришлось бы из Киева выписывать, а там все ляхи, — такую заломили бы цену, что весь годовой доход с Воробьевки им пришлось бы отвалить. Вот я и надумал заместо таких трат использовать амурный домик, что без употребления стоял в парке.

— Амурный домик? — переспросил Грабинин. — Вот это? — прибавил он, указывая на строение, пестревшее заплатами из нового дерева и с неуклюжими пристройками, нисколько не отвечавшее данному ему названию.

Красивое лицо управителя, его смеющиеся лукаво глаза, бодрый вид и жизнерадостное красноречие производили такое приятное впечатление, что в беседе с ним время летело незаметно, а этого только и нужно было Андрею: задержать подольше барина на крыльце, чтобы дать время убрать все лишнее из дома.

— Точно так-с, домик этот спокон века звали амурным. Кличка эта ему дана покойным старым барином, вашим дедушкой.

— Ты говоришь, что он стоял в парке? Как же вы его сюда перенесли?

— Мы его не переносили-с, мы этот самый парк вокруг него вырубили и, таким образом, к жилью его приспособили. Если теперь убрать его теми коврами, что у нас в кладовой хранятся, да кое-какую мебель из старого дома сюда перенести, вашей милости можно будет совсем спокойно целый год тут прожить, пока нового дома не выстроим.

— Я приехал сюда всего на неделю, — заявил барин.

— Что же это вашей милости не угодно нас подольше вашим присутствием порадовать? — спросил Андрей, ловко скрывая радость, наполнившую его сердце от приятного известия.

— Мне надо только познакомиться с имением, посмотреть, как идет хозяйство, да узнать, нельзя ли побольше извлекать из него дохода.

— Хозяйство здесь ваша милость найдет в порядке, на том стоим. Ночь не доспим, куска не доедим, чтобы барское добро в целости сохранить, чтобы все было исправно, а что до денег, то в настоящее время у нас самая малость осталась, по той причине, что вплоть до зимы в хозяйстве одни только траты, а доходов ждать нельзя. Вот если б ваша милость дозволили хоть самую малость леса продать, тогда мы бы и с деньгами были, и облегчение в хозяйстве получили. Народ кругом — вор и разбойник отчаянный, от одних беглых с Дона да из Москвы отбоя нет.

Барин давно перестал слушать его; он углубился в мысли, не имевшие ничего общего с рассуждениями о непроизводительности лесного хозяйства. При упоминании об амурном домике в его уме завертелись рассказы старых московских тетушек и бабушек о проказах его покойного деда с красавицей-полькой, которую он тайком вывез из Варшавы, где состоял при царицыном после. Эту польку, к величайшему огорчению своей законной супруги и ко всеобщему негодованию и соблазну, дед поселил в своем родовом имении Воробьевке. На беду красавица была замужем за паном Джулковским из мелкой шляхты, но с большими связями и протекциями. Сутяга и законник из Киевского воеводства, это Джулковский немедленно отправился в Петербург жаловаться на бесчестье, причиненное ему русским офицером, и как ни старались доброжелатели Грабинина, в том числе и его свояк, Александр Андреевич Безбородко, придать его поступку вид невинной шалости, и как ни расположена была сама царица Елизавета Петровна снисходительно относиться к такого рода любовным проделкам, пан Джулковский до тех пор зудил и кляузничал, пока не добился приказа вернуть ему, на счет похитителя, супругу, с уплатой крупного куша за бесчестье.

На имение Грабинина было наложено запрещение, тем более тягостное, что Воробьевка находилась на границе Киевского воеводства, где в то время хозяйничали соплеменники его соперника, и частые наезды судей да разных комиссаров, все друзей и собутыльников пана Джулковского, не могли не быть убыточны и мучительны для несчастного похитителя его жены.

Одним словом, дело несомненно кончилось бы полнейшим разорением последнего, если б, на его счастье, поляки не прогневали русскую императрицу какой-то крайне дерзкой выходкой, и если б друзья Грабинина не воспользовались удобным случаем убедить ее, что не стоит так жестоко карать дворянина, проливавшего кровь за отечество, из-за беспутной полячки, которая сама соблазнила его на увоз от постылого мужа. Следствие приказано было прекратить, а пану Джулковскому — довольствоваться возвращением ему супруги и вознаграждением, уже сорванным всякими правдами и неправдами.

Однако пятилетняя судебная волокита так измучила и разорила Грабинина, что вернуться к прежней жизни он был не в силах. И он повел в своей Воробьевке жизнь озлобленного анахорета, удрученного мрачными воспоминаниями (а может быть, и угрызениями совести), относясь равнодушно не только к хозяйству, но и к родному единственному сыну. Последнего мать увезла с собою в Москву, когда убедилась в своем бессилии кротостью, покорностью и любовью изгнать из сердца мужа привязанность к иноземке. Так как прибегать к другим мерам, пользоваться своими законными правами и заступничеством влиятельных родственников против неверного мужа ей было не по нраву, то она и предпочла удалиться в монастырь, где вскоре и скончалась от тоски, оставив сына на попечение своих родных.

Когда польку вывезли из Воробьевки и когда кончилось мучительное дело взысканий и начетов с имущества Грабинина, все ждали, что он пожелает взять к себе сына, чтобы самому заняться его воспитанием. Однако этого не случилось, и только перед смертью он выразил желание благословить внука, названного его именем. Кроме того, дед был его восприемником от купели заочно, точно так же, как заочно дал свое согласие на брак сына с неизвестной ему девицей. При последнем свидании он несомненно открыл сыну свою истерзанную душу и объяснил ему причины, заставившие его обречь себя на затворничество в молодых еще годах; долго говорил он с ним наедине, перед тем как навсегда смолкнуть. Михаил Владимирович вышел из спальни отца растроганный, в слезах, но сын был еще слишком мал, чтобы посвящать его в семейные тайны, а когда он достиг возраста, когда можно было все открыть ему, сделать это было некому: его отца уже не было в живых. Таким образом, он знал про деда лишь то, что все знали, о внутренней же его жизни ему ровно ничего не было известно.

Много раз пытался Владимир Михайлович восстановить воображением подробности любовного романа, от которого так много выстрадал его дед, но это оказалось так же трудно, как восстановить сложнейшей архитектуры здание по куче мусора и камней, оставшихся от него.

И вот судьба столкнула его с людьми, которые могли отчасти удовлетворить его любопытство.

— Ты дедушку помнишь? — спросил он у Андрея.

— Как не помнить! Я при них в казачках состоял, трубку им подавал и за их стулом стоял, когда они изволили кушать. Ведь мне, сударь, тридцать шестой год идет. Когда вашу милость сюда привозили прощаться с дедушкой, я вас на руках к ним поднес. Вам, конечно, этого не помнить, а я уже тогда жениться метил и невесту себе присмотрел — ту самую Маланью Трофимовну, теперешнюю мою супругу! — с веселой откровенностью продолжал распространяться Андрей, не забывая при этом поглядывать на окна дома, мимо которых то и дело шныряла его полногрудая красавица-жена.

Он не ошибся, предполагая, что барин не помнил ничего из того, что он старался ему напомнить; как часто бывает в подобных случаях, важнейшее событие из его поездки сюда, а именно смерть деда, совершенно испарилось из его памяти, тогда как такое ничтожное событие, как посещение дома на реке Малявке, и старуха на кровати под балдахином с золотой птицей, как живое, воскресло в его воображении.

Между тем Андрей, встретившись взглядом с глазами жены, на мгновение остановившейся перед окном, чтобы сообщить ему, что все готово, предложил барину войти в дом и подкрепиться, чем Бог послал.

— Завтра наши мужички и дичинки из леса притащат, и рыбки в реке наловят, да и повар вашей милости с дороги уберется и изготовит обед по вашему вкусу, а уж сегодня извольте нашей стряпни отобедать, не побрезгуйте. Чем богаты, тем и рады, — говорил он, следуя за барином в горницу с большим диваном, обитым кожей, стульями такой же грубой работы и овальным столом, уставленным яствами на белой домотканой скатерти.

Пока барин кушал, в соседней комнате Федька готовил барину постель из пышных пуховиков и уставлял стол принадлежностями для туалета: флаконами духов, банками французской помады, пудрой, красивым бритвенным прибором, овальным зеркалом в серебряной оправе и тому подобными вещами, считавшимися необходимостью для франта тогдашнего времени.

Угощением молодой барин воспользовался на славу. Никогда не едал он такой вкусной сметаны, таких сырников и вареников, сочных галушек и рассыпчатого пшенника, желтого, как янтарь. Когда же Маланья поставила на стол глубокое блюда с черешнями, барин с изумлением спросил:

— Откуда у вас такие ранние вишни?

— Грунтовой сарайчик мы тут выстроили за огородом, — скромно ответил Андрей. — Она у меня охотница до садоводства, — кивнул он на зардевшуюся от радостного волнения жену. — Ее хозяйство. И все с одними бабами, мужиков на пустые затеи мы не даем! — и, чтобы загладить минутную забывчивость, заставившую его занимать барина такими пустяками, как его семейные дела, Андрей поспешил предложить осмотреть барские хоромы, пока еще не стемнело. — Сами увидите, что от них осталось.

Увы, осталось очень мало — одни только развалины под грозившей обвалиться крышей. По мнению Андрея, проникнуть в дом было опасно, да и затруднительно, — в такую колючую чащу разросся тут сад, некогда наполненный душистыми цветами, с дорожками, усыпанными песком, с фонтаном и тому подобными затеями.

Полюбовавшись издали руинами, тщетно пытаясь восстановить в памяти то, что он здесь видел двадцать лет тому назад, Грабинин присел на исковерканный грозою ствол старого дуба и снова начал расспрашивать своего спутника про старину.

— Расскажи мне про деда. Он говорил с тобою когда-нибудь?

— Ни с кем не изволили они разговаривать, кроме Абрама Никитича.

— Кто это — Абрам Никитич? Здесь живет? Можно его видеть? — с живостью спросил барин.

— Уж восемь лет, как мы Абрама Никитича похоронили, сударь, — ответил не без удивления Андрей. — Сами же вы изволили меня назначить управляющим после его смерти.

Грабинину стало совестно за свою рассеянность. Теперь он вспомнил, как ему сообщили про смерть старого управителя и как он по чьему-то совету назначил ему преемником Андрея как ближайшего человека к покойнику и хорошо знакомого с хозяйством в Воробьевке.

— Один только Абрам Никитич мог во всякое время входить к старому барину и говорить с ними, а мне можно было только из щелки двери на них глядеть, как они, бывало, по целым часам книжки читают или подойдут к окну да долго-долго вдаль смотрят, точно кого-то ждут. Других слов, кроме: «Трубку!» либо: «Послать Абрама!» — никогда я от них не слыхивал.

— А каков он был собою?

— Роста высокого и наружности худощавой. Глаза — темные, всегда задумчивые, и так смотрели, точно ничего не видят. Брови и волосы — черные, а бородка — длинная и совсем белая. Волос не стригли, по плечам кудрями рассыпались. Никогда барин не улыбался. Да и не с кем им было шутить да смеяться, всегда один. Чистый двор перед парадным крыльцом травой еще при них порос, топтать ее было некому, ворота всегда от гостей на запоре. Абрам Никитич в горенке рядом с их спальней жил, и, кому была до него надобность, через заднее крыльцо к нему проходили.

— А слышал ты про ту полячку, которую дед привез сюда из Варшавы?

— Как не слышать, когда моя родная тетка, сестра старшая матушки, была для услужения к ней приставлена и денно, и нощно при ней находилась! Тетенька-то моя умела по-польски говорить и за то в большой милости была и у ней, и у барина.

— И долго эта полячка здесь прожила?

— Да больше трех лет. Барыня при ней три раза на богомолье ездила: два раза — поклониться мощам преподобного Митрофания, в Воронеж, а в третий раз — в Москву, да там и осталась с сыночком, с вашим покойным батюшкой, Михаилом Владимировичем. Родные не пустили ее назад к супругу. Там вскорости и скончалась, как еще полячка-то здесь была.

— А красивая была та полячка?

— Никакой красоты в ней не было, — с презрительной усмешкой ответил Андрей. — Врать не хочу, меня и на свете не было, когда ее привезли в Воробьевку, а только и матушка, и тетенька, все, кто ее знал, диву давались, за что только барин так к ней пристрастился. Маленькая, худая, как щепка, глазищи огромные, а лицо, как у ребенка, маленькое. Всегда в белом ходила, и других уборов, кроме белых, у нее не было. Рассказывали, будто мать ее, как рожала ее, такой обет Богородице дала — всегда в белом дочку водить. А косы у нее были длинные да, как смоль, черные, и словно змеи вокруг нее вились, неподобранные. Воткнет бывало в них цветок, да так распустехой весь день и ходит. Зимой кататься любила в санях, и тоже в белой бархатной шубе на белом пушистом меху. Не иначе как приворожила она к себе барина каким-нибудь зельем или наговором. Они, полячки-то, ведьмоваты, это вам всякий скажет, кто с ними дело имел.

— А с кем она отсюда уехала? С дедушкой?

— Нет, ляхи какие-то с ее стороны за нею приехали. Все время, что они здесь прожили, барин из своих покоев не выходил и даже ставни в доме не приказывал отворять, чтобы, значит, даже ненароком которого-нибудь из усатых чертей не увидать. Не утерпел бы он тогда и, чего доброго, саблей зарубил бы, — в таком он был расстройстве и гневе, что приходилось с нею расставаться. Рассказывал Абрам Никитич своим близким, что сам приводил ее ночью из амурного домика, где она жила, перед тем как ей совсем уехать, и что барин на коленях, обливаясь слезами, упрашивал ее остаться. «Так, — грит, — мы тебя схороним, в такое надежное место упрячем, что никто тебя не найдет, а пока искать будут, увезу тебя в Турцию». У него все было для этого готово — кони припасены за мельницей в овраге, и мешок с червонцами лежал в дупле.

— И что ж?

— Не захотела. Побоялась, верно, в такой опасный и дальний путь пускаться, а может быть, по родине своей соскучилась и надоело ей жить на чужбине, кто ее знает! Говорили тут некоторые, что муж ее не иначе как с ее согласия против нашего барина дело поднял, и будто они в стачке были обобрать его. Может, и вправду так было. А, между прочим, как пришли ей сказать, что карета у крыльца, в отчаяние впала, истошным голосом завопила, кидаясь всех обнимать и, как помешанная, металась. «С дороги, — грит, — убегу и к вам вернусь! Скажите Владимиру, чтобы меня ждал, непременно вернусь!» — и, как мертвая, на пол упала. Так ее, не давши очнуться, и увезли. Тот усатый поляк, что всем распоряжался, шутить не любил. Ну как с такими дьяволами толковать? Как она потом жила — Бог ее знает, только уж, конечно, не так хорошо, как у нас. Ничего для нее барин не жалел и чего-чего для нее не выписывал, чем ее не ублажал! Вещами драгоценными, нарядами, сластями. Нарочно для нее дом выстроил и разубрал на диво, можно сказать. Одна обивка стен чего стоила — из французского шелка на заказ была сделана. Из-за нее, проклятой, он с родным сыночком разлучился и законную супругу в гроб вогнал. На двадцать четвертом году ваша бабушка скончалась.

— И ничего здесь с тех пор про эту женщину не было слышно?

— Ничего. Да и не до нее у нас тогда было! понаехал суд, и всякие печали да досады посыпались. Наложили на все печати, нарочно у нас здесь поселились судейские — за барином следить, чтобы не отлучился куда да из своего добра чего-либо не скрыл. Вроде как бы в тюрьме они целых три года в своем родовом имении прожили. В каждой мелочи должны были отчет отдавать. Ну, и не вытерпели они, с верными своими холопами бунт подняли, накинулись ночью на мучителей, избили их да выгнали вон из села. А они, проклитики, прямо к своему воеводе явились с жалобами, а воевода их назад прислал, да уж не одних, а с солдатами. Насилу барин от нового плена откупился. Да, под большую напасть нас эта полячка подвела! От самого Абрама Никитича я про то слышал, что тут было раньше! Десятой доли не осталось, вот что. А барин совсем одичал. По целым месяцам он из комнат своих не выходил. Совсем молодым был, когда большеглазую ведьму в Воробьевку привез, а после ее отъезда в старика обратился: борода побелела, сгорбился, хозяйство забросил, все один с книжками. Подадут кушать да попросят к столу — придет, а не позовут, и так просидит, не евши. Всем домом Абрам Никитич заведовал, с ним только барин и виделся. Да вот меня, мальчишкой лет шести, взяли в дом из людской от мамки, чтобы им прислуживать. Даже и в церковь перестали ходить. Поп горюет бывало: «Как я его хоронить буду, когда он у причастия восьмой год не был?» Однако, когда пришло известие о барыниной смерти, велел барин панихиду служить, и тут только народ его в церкви увидел.

Андрей смолк. Солнце уходило все ниже за пригорок, покрытый лесом, и начинало свежеть. Грабинин не без сожаления поднялся с места, чтобы вернуться в домик управителя. Романическая история принимала особенно поэтический колорит на том самом месте, где она происходила много лет тому назад, и он мысленно давал себе слово воспользоваться своим пребыванием здесь, чтобы разузнать ее дальнейшие подробности. Без сомнения, все это было хорошо известно старым товарищам и друзьям его деда, а также и другим из оставшихся в живых сотрудников покойной императрицы Елизаветы Петровны, которые и до сих пор не оставляли его внука своей лаской. Благодаря им он вращается в лучшем столичном обществе, служит в гвардии, не обойден чинами, получает приглашения во дворец на балы и рауты, удостоился знакомства с такими личностями, как Орловы, Шуваловы, князь Репнин, тонкий дипломат, быстро шагавший к высшим государственным должностям.

Последнему Грабинин немного завидовал — его тонкому воспитанию, знанию иностранных языков и придворных обычаев. Репнин так был начитан и красноречив, что важнейшие государственные люди не скучали с ним подолгу беседовать и принимали в соображение его мнения. А какие интересные поручения давали ему! Как доверяли его уму и такту!

Перед отъездом сюда Грабинин встретил князя Репнина у канцлера графа Воронцова, к которому князь приехал с каким-то секретным докладом для императрицы от польского короля. Обратившись к Грабинину, которого граф отрекомендовал ему, как сына своего хорошего приятеля, Репнин сказал:

— Что бы вам, сударь, поступить к нам на службу в Варшаву, чем баклуши бить в Петербурге? Не покаялись бы: полячки — такие очаровательные!

По-видимому, эта шутка не понравилась хозяину: он сдвинул сердито брови и, сказав: «И охота тебе, Николай Васильевич, искушать молодого человека! От этих зловредных полячек, кроме бед, русским дворянам ничего нельзя ждать!» — круто свернул разговор на другой предмет.

Теперь только Грабинин догадался, что не что иное, как воспоминание о несчастной любовной авантюре с его дедом заставило графа Воронцова отнестись так строго к шутке князя.

К этому воспоминанию начали прицепляться другие в том же направлении, между прочим, разговор у старой придворной дамы, к которому он рассеянно прислушивался и который теперь с изумительной ясностью всплыл ему на ум. Речь шла об этом самом князе Репнине и его увлечении полячкой, княгиней Чарторыской. При этом одна из дам, взглянув на Грабинина и, вероятно, сообразив, что при внуке Владимира Васильевича не следует упоминать об опасной прелести полячек, поспешила дать разговору другое направление. Вот как хорошо был известен несчастный роман его деда в большом петербургском свете!

А вечер между тем, как всегда на юге, быстро надвигался. Когда Грабинин и Андрей вышли из парка, превратившегося в густой лес, сумерки начинали окутывать местность. Тем не менее Грабинин заметил у крыльца амурного домика человека в старинном ливрейном камзоле с светлыми пуговицами, в коротких штанах из крайне выцветшего бархата и в башмаках с серебряными пряжками. Он разговаривал с хозяйкой Андрея и, завидев барина, поспешно снял с головы шляпу, обшитую галуном.

Если б в эту минуту Грабинин взглянул на своего спутника, его поразила бы злобная досада, выразившаяся на умном и красивом лице Андрея. Но это длилось одно только мгновение, и, быстро оправившись от неприятной неожиданности, Андрей спокойным и почтительным тоном объяснял, что это — Ипатыч, дворецкий старой малявинской барыни.

— А также и ключник, две должности справляет и в полном доверии у господ, — нашел он нужным прибавить.

Между тем этот посланец г-жи Аратовой с треуголкой в руке отвесил низкий поклон подходившему к нему барину, а затем, выпрямившись настолько, насколько позволили ему старые кости, произнес громким и твердым голосом:

— С приездом честь имеем поздравить вашу милость! Наша барыни Серафима Даниловна изволила меня прислать, чтобы напомнить вашей милости, что они ждут вашей визиты.

Как ни смешно было такое требование, Грабинину показалось интересным познакомиться с личностью, считавшей себя вправе относиться к приезжим, как к подчиненным; к тому же он вспомнил рассказы старика на перевозе, и все это вместе с желанием проверить впечатление, произведенное на него местностью, по которой протекала река Малявка, заставило его ответить, что он не преминет засвидетельствовать свое почтение Серафиме Даниловне.

— Поедем завтра в Малявино, — сказал он Федьке, когда после сытного ужина, во время которого Андрей занимал его разговорами о хозяйстве, с целью окончательно успокоить его относительно правильного ведения дела и убедить его в необходимости продать часть леса, кроме убытка, по его мнению, ничего не приносившего, с наслаждением вытянулся на мягких пуховиках, покрытых свежим бельем.

Потушив свечу у кровати и оправив лампадку перед образами, Федька вышел из спальни, плотно притворив дверь, и направился в сени, где ждал его управитель.

— Ну что? Не раздумал он ехать в Малявино? — спросил Андрей взволнованным шепотом, едва только фигура Федьки вырезалась на фоне весенней ночи, освещенной луной.

— Какое там! Так приспичило, что завтра утром хочет ехать.

— Завтра?! И какой дьявол успел донести старой карге о его приезде? — с досадой заметил Андрей.

— Должно быть, через тех мужиков, что переезжать нам через реку помогали, до господских хором о нас дошло.

— Не иначе как через них, — согласился Андрей, с досадой почесывая в затылке, и, мельком глянув на своего собеседника, точно желая узнать, можно ли довериться ему, прибавил, — нам бы денька на два здесь барина задержать. Хотел тут нужный человек из города приехать, выгодное дельце с ним можно бы устроить… дорогую бы цену за лес дал и денежки наличными, польскими червонцами, выложил бы. Неужто нельзя как-нибудь оттянуть? А? Остался бы ты нами доволен, паренек! Вот твой тятька все на Василия жалуется, что реку от него запрудил, не дает рыбке к его огороду подплыть, всю себе перехватывает, — мы это дело по-божески рассудили бы.

— Знаю я, Андрей Иванович, что вы моего старика не оставляете, и всей душой рад бы вам услужить, да ничего не поделаешь. Упрямый у нас барин и, когда раз заберет себе что в голову, непременно на своем поставит. А советов он и от равных себе не любит слушать, не то что от хамов.

— Так неужели нельзя какую-нибудь помеху придумать, чтобы он завтра раздумал в Малявино ехать? На карету сослаться либо на лошадей? Не захочет он с визитой ехать в простой тележке и на наших лошадях.

— А Степана-то, кучера, куда мы денем? Это — такой гусь, что скорее даст себя на куски распластать, чем на лошадок своих напраслину взведет.

— Черт! — выругался вполголоса Андрей и, подавив порыв досады, прибавил: — Ну, и пусть едет! Воля его. Если потом будет каяться, не наша вина.

Он большими шагами направился к старой бане на заднем дворе, куда перебрался с семьей, уступив свое помещение барину.

Дети его, напуганные запрещением попадаться на глаза приезжим и угрозой быть в кровь высеченными в случае ослушания, уже давно спали, забившись в конурку, но жена Андрея с замирающим сердцем поджидала его, моля Бога оградить их от беды.

— И что это ему вздумалось ехать? Уж не донес ли кто-либо на тебя письмом? — с тяжелым вздохом проговорила она, выслушав повествование мужа о неудачной попытке отклонить поездку барина в Maлявино. — Попытал бы ты про это Федюху? Ему бы, кажись, как не знать? Всегда при барине.

— Скажет такой хитрый, как же! На Степана сваливает, будто тот так барину предан, что ничем его и не подкупишь, и не умолишь, а сам, поди, лукавее Степана окажется. Ты с ними осторожнее себя держи с обоими, а также с поваром и с форейтором. Языка не распускай даже и в таком случае, если б начали тебе барина ругать, чтобы глаза отвести. Знаем мы этих питерских! Им ничего не стоит родного отца под плети подвести из-за своей выгоды. А насчет письменного доноса я не боюсь: из-за письменного доноса он сюда не пожаловал бы. Да и по всему видать, что до сих пор никто ему худа про меня не говорил, а вот что завтра будет, когда он у малявинской ведьмы побывает!

— Что же она ему может о нас сказать? Кажись, у нас все в порядке, — нерешительно вымолвила Маланья.

— А вот мы это завтра узнаем, — мрачно заметил ее муж, поворачиваясь к стене, чтобы заснуть. Но сон не шел ему на глаза, и, полежав несколько минут неподвижно, он снова вернулся к прерванному разговору. — Я надумал к монаху съездить на всякий случай. Надо посоветоваться. Ты завтра за народом поглядывай, чтобы не единая душа из усадьбы не отлучалась, и всякого, кто придет из чужих, вели к себе приводить, чтобы знать, к кому явился и зачем. Я, как провожу барина, так махну в лес. Если что, придется спасаться подальше отсюда. Тогда ведь все, как собаки, накинутся. Недругов-то у нас здесь много. Намеднись Иван из Жуковки сказывал, будто Лукашку в Бровинском лесу видели, из медвежьей берлоги вылезал. А этот, сама знаешь, в ложке воды нас готов утопить. Хорошо бы также и Махмудку повидать, нам от него помощь великая может быть.

— Неужто нам придется в степь к киргизам переезжать? — вскрикнула в ужасе Маланья.

— Тише ты, оглашенная! Детей разбудишь, — сердито зашипел на нее муж. — Это бы еще слава Богу, если бы удалось до степи добраться! Не вышло бы чего хуже. Ну, чего загодя реветь! — запальчиво возвысил Андрей голос, услышав всхлипывание жены. — Обвязался я тут с вами, нет моей волюшки по-своему поступать! Эх! Набил бы себе пояс червонцами, котомку за плечи, нож за пояс, только бы меня здесь и видели. Божий мир велик, человеку, когда он один, везде можно от лиходеев скрыться. И даже забираться далеко не надо: сама знаешь, каких делов понаделал тот, что в лесу у нас отшельником живет.

— Это в скиту-то?

— В скиту! — с усмешкой повторил Андрей. — Пусть будет скит по-твоему, по-бабьему, пусть человек этот будет святым отшельником. Такой святости всегда можно набраться, когда ничего больше не остается делать, а мы до этого еще не дошли, мы еще за себя постоим. Да что с тобою толковать! Сказано, собирайся и на все будь готова, вот и все тут. Куда повезу, туда и поедешь.

— А детки? — чуть слышно спросила она.

— Все в свое время узнаешь. Пустыми расспросами не докучай: такое приспело время, что надо с умом собраться. Ты, знай, помалкивай да помни мужнин приказ: пуще всего приезжих опасаться и ни к каким разговорам их не допускать!