На следующее утро, подавая барышне умываться, Марина сообщила ей, что Каролину Карловну (так звали по имени и отчеству мадемуазель Лекаж) позвали к барину.

У Марты екнуло сердце. Накануне вечером, наплакавшись, она крепко заснула и, так сказать, заспала свое горе, но сегодня с первых же слов Марины опасения с новой силой пробудились в ее душе: и опять ей сделалось так невыносимо грустно, что слезы подступили к горлу.

— Поздно вернулась вчера Каролина Карловна домой? — спросила она.

— Не так чтобы уж очень поздно, но вы уж изволили почивать, — ответила Марина. — Маменька приказали посмотреть, я к вам вошла, вижу — вы не слышите, и ушла.

— Зачем маменьке было знать, сплю ли я или нет?

— Не могу знать. Как гости уехали, к ним в уборную папенька изволили пройти и с полчаса там пробыли, а как вышли оттуда, маменька и приказали мне посмотреть, почиваете вы или нет.

Каждое слово служило для Марты подтверждением ее предчувствий,

У нее мурашки пробегали по телу от страха. Однако она и виду не показывала, что трусит, и, вспомнив, что у них сегодня танцевальный вечер, спросила, какой туалет приказала приготовить ей мадемуазель Лекаж.

— К вечеру белое с розанами, а теперь Каролина Карловна приказали подать вам голубое шелковое. Сейчас Лизавета Акимовна прибегала сказать: с визитом барыня с барышней поедут. Приказано, чтобы карета была к двенадцати часам у крыльца. Теперь скоро десять.

Она подала барышне батистовый вышитый пеньюар и растворила перед нею дверь в гостиную, где был сервирован чай на круглом столе с мраморной доской. Марта машинально села за серебряный самовар и начала разливать чай.

Никогда мать ее не ездила с визитами на второй день праздника. Обыкновенно так было: первые три-четыре дня Марья Леонтьевна принимала гостей, а в конце недели отдавала визиты только самым почетным из посетивших ее дом, по списку, составленному Александром Васильевичем. К кому же посылает он их сегодня? Неужели к баронессе? Как ни старалась Марта отогнать от себя эту мысль, она не переставала упорно возвращаться к ней.

Мадемуазель Лекаж, с которой она обыкновенно пила утренний чай, не возвращалась. Более часа держал ее в кабинете Александр Васильевич. О чем толкует он с нею? Неужели только о том, как заставить Марту держать себя приличнее в обществе и не насмехаться над ухаживавшими за нею молодыми людьми? Ну, а с маменькой он о чем говорил вчера вечером? Все о том же? Не может быть!

Мадемуазель Лекаж вернулась наконец из кабинета. Она крепко поцеловала свою воспитанницу, причем с какой-то странною пытливостью заглянула ей в глаза, и, заметив любопытство, загоревшееся в них, заболтала с неестественной живостью о посторонних предметах: рассказала про знакомых, у которых она провела вчерашний день, спросила про Полиньку и про ее отца и начала было объяснять, почему она вчера позже обыкновенного вернулась домой, но тут Марта с раздражением прервала ее:

— Папенька мною недоволен; он не сказал вам за что?

Этот неожиданный вопрос немного смутил француженку и, как всегда в подобных случаях, прежде чем отвечать, она вынула из ридикюля золотую табакерку, извлекла из нее щепотку и проворно втянула ее в себя носом.

— Ваш отец на вас больше не сердится, дитя мое; он уверен, что вчерашний урюк послужит вам в пользу и что вы впредь не позволите себе забывать должное к нему уважение, — начала она. — Он вас нежно любит, отдает справедливость качествам вашего ума и сердца и желает, чтобы вы слепо доверяли его заботам о вас и его опытности.

— И только? Он ни о чем больше не говорил с вами?

— Вашего отца беспокоит ваша необузданность, дитя мое; вы слишком живы и слишком мало сдерживаете свои душевные порывы. Вы готовите себе много горя, дитя мое; жизнь состоит из испытаний…

— О, да, вы мне это доказываете как нельзя лучше! — воскликнула девушка. — Я, право, не понимаю, что за удовольствие доставляет всем мучить меня!

— Не волнуйтесь, дитя мое! Выпейте стакан воды, вот так! И ради Бога не плачьте; у вас еще до сих пор глаза распухшие от слез, пролитых вчера; что же это будет, если сегодня опять? Вам надо ехать с визитом, а у вас лицо будет в красных пятнах, это ужасно, ужасно! Я вам принесу несколько капель флер-д'оранжа в стакан воды, нет ничего лучше от расстройства нервов.

С этими словами она вскочила с места, чтобы бежать в другую комнату, но Марта схватила ее за руку.

— Я не буду ни плакать, ни волноваться, сообщите мне только все-все, что сказал вам папенька!

— Боже мой, Боже мой! Да ничего особенного. Мы говорили про общество, собравшееся у вас вчера, про барона Фреденборга…

— Что сказал про него папенька? Что?

Мадемуазель Лекаж опустила глаза и стала размешивать ложечкой давно растаявший в чашке сахар.

— Ваш отец очень хорошего мнения об этом молодом человеке, — сдержанно заявила она. — Он находит его прекрасно воспитанным, почтительным сыном и…

— И дураком, — вырвалось у Марты.

— Опять! Вы неисправимы, дитя мое, неисправимы, — покачивая своими седыми локончиками, с тонкой усмешкой заметила француженка и прибавила, скорчив серьезную мину: — Барон Ипполит очень богат, и из него выйдет хороший муж.

— Никогда не выйду я за него замуж!

На умном и хитром лице француженки выразился испуг.

— Хорошо, что ваш отец не слышит этого!

У Марты сердце захолодело. Значит, правда, предчувствие не обмануло ее. Отец хочет выдать ее замуж за Фреденборга, а когда он чего-нибудь захочет, никто ему перечить не смеет, он всегда ставит на своем, всегда! Что делать? Господи! Что делать! Да нет, нет, это невозможно! Она будет просить, умолять, скажет, что барон ей противен, что она с ним не может быть счастлива, и над нею сжалятся. Баронесса такая злая, неприятная женщина! Покориться ей, сделаться ее невесткой, зависеть от нее, целовать у нее руки, как теперь она целует у матери и у отца… О, ни за что, ни за что! Но как же быть?

Эти мысли вихрем проносились в голове девушки, в то время как мадемуазель Лекаж ровным, нравоучительным тоном продолжала изрекать наставления: послушание родителям — первая добродетель детей и тому подобные высокопарные и убийственные по своей сухости и холодности фразы.

О, да, от этой бездушной иностранки Марте ждать помощи и участия нельзя! Надо самой действовать, самой придумать такие доводы, которые смягчили бы отца, заставили бы его изменить свое намерение, она скажет ему, что вовсе не желает выходить замуж, что для нее нет больше счастья, как остаться в родительском доме, и что ее вовсе не пугает кличка старой девы. Но прежде всего надо быть спокойной, твердой и даже, если можно, веселой. Отец терпеть не может людей, не умеющих владеть собою, и ему очень нравятся в ней ее гордость и то. что она умеет при случае скрывать свои чувства.

Вошла Марина с прелестным шелковым платьем нежно-голубого цвета. За нею шла девочка с картонками: в одной был газовый серебристо-белый шарф, в другой — шляпа, тоже белая, из tulle d'illusion, усыпанная незабудками. Все это было с должной осторожностью, почти с благоговением, разложено на кровать и на стол, а затем началось одеванье барышни.

Парикмахера делать прическу не звали; Марта должна была оставаться в шляпе во время визита, и ее густую черную косу просто закололи гребнем. Она была бледна, но казалось совершенно спокойной. Только по временам брови ее, высоко приподнятые — воротынцевские, судорожно сдвигались, и при этом лучистые серые глаза, казавшиеся темными от густых черных ресниц, щурились. Эта привычка щурить глаза была и у отца ее, когда он был чем-нибудь озабочен, и у прабабки Марфы Григорьевны.

Мадемуазель Лекаж, присутствовавшая при туалете своей воспитанницы, старалась развлекать ее городскими новостями и рассказами о предстоявшем празднике в Петергофе по случаю посещения какого-то иностранного принца.

Марта не прерывала ее, но и не слушала. Она стояла перед большим трюмо, отражавшим ее красивую, стройную фигуру, терпеливо ожидая, чтобы Марина кончила убирать ей платье лентами.

Рассеянно взглянув на девчонку, подававшую горничной булавки на серебряном блюдце, она увидала незнакомое лицо и спросила, почему ей теперь прислуживает не Хонька, а другая.

— Хоньки нет-с, — проворчала Марина настолько ясно, насколько позволяли ей булавки, бывшие во рту.

— Где же она? Больна? — продолжала допрашивать барышня.

— Больна-с, — отрывисто ответила горничная и поспешила прибавить, поднимаясь с пола: — Извольте повернуться, надо спереди драпри заложить.

При этом она глянула исподлобья на француженку, у которой при имени Хоньки глаза забегали и загорелись жгучим любопытством. Ей были известны история с письмом, а также и подозрения, павшие на Хоньку. У нее были шпионы в доме, и от ее пронырливости ничего не могло укрыться.