Прошло недели две.

Полинька все дни проводила у Воротынцевых. За нею приезжали утром и, возвращаясь вечером назад, она так жаловалась на усталость, что много с нею разговаривать не было никакой возможности.

Капитан был угрюм. Эта вертихвостка Лекаж, смутив ему душу глухими намеками, переехала жить к другим своим знакомым, где тоже, поди чай, болтает напропалую про Воротынцевых. Зловредная тварь! Долго ль ее россказням до Третьего отделения дойти? Ведь если подозрения ее основательны, беда тогда! И не одному Воротынцеву беда, а всем, кто с ним знакомство водит. Притянут тогда и капитана с дочерью. Но вместе с тем, если француженка соврала — а это было весьма возможно, — лишать дочь таких влиятельных покровителей, как Воротынцевы, было бы совсем глупо.

— На каком же положении ты у них теперь находишься? — допрашивал он дочь.

— Да просто, чтобы Марфе Александровне не быть одной, компанию ей составляю, — неохотно ответила Полинька.

— Гм… компанию. — И, не зная, что к этому прибавить, капитан ограничился глухими угрозами: — Смотри ты у меня!.. Если что узнаю, запру тебя, голубушка, на замок; не посмотрю, что из младенцев вышла и с вельможами дружбу водишь.

Деньги, которые отец дал ей в день появления к ним мадемуазель Лекаж, она отдала ему назад дней через пять.

— Я купила все, что мне нужно, благодарствуйте, — сказала она при этом.

— На какие деньги?

— Да ведь не даром же я у Воротынцевых все дни провожу, — небрежно ответила девушка.

— Прибавили они тебе, значит, жалованье? Сколько же ты теперь получаешь? — продолжал любопытствовать старик.

— Сколько хочу, — засмеялась Полинька и, вынув из ридикюля сверток с золотыми, подала его отцу со словами: — вот, спрячьте, пожалуйста.

Капитан пересчитал червонцы, их было десять.

— Это что же? — спросил он, хмуря свои седые брови, и вдруг, сообразивши что-то, напустился еще больше и запальчиво крикнул: — Уж не стоит ли тебе куры Воротынцев? Смотри ты у меня!.. Если я такое что-нибудь узнаю…

Ему не дали договорить.

— Это — деньги Марфы Александровны, а господина Воротынцева мы и не видим вовсе; он теперь даже и к обеду из своего кабинета не выходит.

Капитан успокоился: он знал, что дочь никогда не лжет.

— И какие такие у него заботы?! — раздумчиво произнес он как бы про себя, но пытливо посматривая на Полиньку.

— Не знаю, право; кажется, в делах по имениям какое-то расстройство, — заметила она.

— Хорошо, кабы только это! — вздохнул старик. — Та, стрекоза-то, болтала про дела поопаснее этих.

— Мало ли что болтают, всех не переслушаешь, — с досадой возразила девушка.

Но Ожогин не унимался. Ему давно хотелось исчерпать до дна эту тему, чтобы между ним и дочерью не было больше недоразумений в этом отношении.

— Оно, конечно, очень вероятно, что все это — враки и ничего больше, однако я на всякий случай должен предупредить тебя, чтобы ты отнюдь и ни при каких обстоятельствах не забывала, что твой отец за собою сорок лет беспорочной службы имеет и вот этой кавалерией удостоен, — выпрямляясь и гордо выпячивая грудь, указал он на Георгиевский крест, белевший у него в петлице. — Сорок лет беспорочной службы царю и отечеству! — выкрикнул он так громко, что дремавший в прихожей казачок вздрогнул и скатился кубарем с коника, растерянно оглядываясь по сторонам. — Да, сударыня, — продолжал капитан, принимаясь расхаживать по комнате и грозно поглядывая из-под нависших бровей на дочь, — зверь я травленый, можно сказать. Подбивались ко мне со всяческими смущеньями и в двадцать четвертом году , и раньше, когда пакость эта в нашей православной армии только еще заводиться стала. Смущали, подъезжали, однако с носом отъехали. — И, остановившись перед Полинькой, он повторил, пронизывая ее насквозь пристальным и пытливым взглядом: — Смотри у меня, Пелагея, не накличь беды на мою седую голову, да и себя с вельможами-то своими не погуби. Если только в том их беда состоит, что сокровищ у них поубавится, бросать их тебе не след, но в таком случае зачем же ты деньги с них берешь? Если же другое что…

Полинька наконец не выдержала.

— Папенька, не мучьте вы меня, ради Бога! — воскликнула она со слезами. — Ничего я еще не знаю и бросить Марфу Александровну не могу. Это было бы совсем низко с моей стороны, и вы, я знаю, сами не позволили бы этого, если бы видели, как они все несчастны.

В тот вечер Полинька вернулась домой раньше обыкновенного, и Марта с десяти часов оставалась одна.

Сначала она пробовала петь, потом взяла книгу, а затем опять села за фортепьяно. Начала сонату, но, не доиграв ее до половины, сорвалась с места и стала ходить взад и вперед по комнате.

Тоска молодой девушки с минуты на минуту усиливалась. Все ее раздражало: и то, что она одна, и что часы громко тикают среди окружавшего ее молчания, и что под окнами громыхают экипажи.

Давно ли и она тоже, счастливая и беспечная, проводила вечера в блестящем обществе и возбуждала зависть своей красотой, богатством, высоким положением, занимаемым ее отцом при дворе, а теперь все про нее забыли или — что еще хуже, — вспоминая про нее, с сожалением пожимают плечами. И долго ли это будет продолжаться? Долго ли еще отец их всех будет держать в неизвестности? Ведь есть же люди, с которыми он говорит про это дело… его новый ходатай по делам, а также Маланья, жена камердинера.

Марта теперь уже знала в лицо эту женщину. Почти ежедневно можно было встретить ее то в задних комнатах, то в коридоре поджидающей мужа. При появлении барышни она низко и почтительно кланялась ей. Марта спешила пройти мимо не оборачиваясь; ее смущал пытливый взгляд, которым Маланья украдкой на нее смотрела. Прежде ее не велено было пускать в дом; люди говорили, что барин ее не любит. За что же он теперь полюбил ее? Какие услуги она оказала ему? По этому делу, верно.

Чтобы отогнать мучительные, неотступно осаждавшие мысли, Марта пошла бродить по дому и, завернув из маленькой гостиной, слабо освещенной кенкетом, в угловую, нашла там свою мать спящей в кресле. Возле, на столе, горели свечи в канделябре. На скамеечке, у ног спящей, лежали засаленная колода карт и вязанье — серый чулок из грубой шерсти. Это оставила Дарька, полупомешанная старушонка, жившая уже лет тридцать на покое в людской. Кто-то сказал барыне, что она умеет в карты гадать, и по этому случаю Марья Леонтьевна свела с нею короткое знакомство. Особенно удобно было заниматься гаданием с тех пор, как Александр Васильевич совсем перестал заглядывать на половину жены. Уверенная в том, что застать ее врасплох некому, Марья Леонтьевна совсем опустилась. Если бы Марина не заботилась о туалете своей барыни, она по неделям не мылась бы и не чесалась бы. Должно быть, в тот вечер карты предсказали одно только дурное: перед тем как заснуть, Марья Леонтьевна плакала. Слезы еще не успели высохнуть на ее бледных, впалых щеках.

Марта с минуту постояла перед нею, отставила подальше канделябр с горевшими в нем свечами и, решив, что надо позвать Марину, тихо вышла из комнаты. Но, выйдя в коридор, она опять так задумалась, что, сама того не замечая, повернула не туда, где можно было найти Марину, а в ту сторону дома, где жили мальчики с гувернером. Очень может быть, что ее безотчетно притягивал гул голосов, доносившийся оттуда.

Помещение мальчиков состояло из трех комнат: спальни, классной и комнаты мсье Ривьера. В коридоре, за шкафом, спал их дядька Семен. Когда Марта растворила дверь в классную, то в первую минуту ничего не увидела, кроме топившейся печки и собаки Цампы, растянувшейся перед пылающими дровами. Огромный пес занимал на полу все пространство, залитое светом, остальная часть большой, глубокой комнаты утопала в тенях, сгущавшихся особенно черно в том углу у окна, куда шарахнулась при появлении барышни вся компания, за исключением Семена.

— Где дети? — спросила Марта, вглядываясь в неясные тени, со сдержанным хихиканьем копошившиеся у окна.

— Здесь, сударыня. Левонтий Лександрыч, Василий Лександрыч, пожалуйте-с, сестрица изволит вас спрашивать. Мы вот тут засумерничались, — продолжал смущенный старик, обращаясь то к барышне, то к теням в углу. — Левонтий Лександрыч, Василий Лександрыч, пожалуйте-с!

Но от угла никто не отделялся. Тогда, обождав еще минутку, Семен сам пошел туда.

— Кто это здесь с детьми? — спросила Марта, проникая в комнату. — И почему у вас тут такая темнота? Где мсье Ривьер? Зажгите свечку.

— Мусью дома нет-с, а свечку я сейчас…

— С кем тут дети? — продолжала допытываться Марта.

— Со мною-с, с кем же им еще быть-с? — нагло солгал Семен, чиркая безуспешно серничками о стену.

Потому ли, что они отсырели, или потому, что руки у дядьки слегка дрожали, но спички не зажигались.

— Я слышала голоса в коридоре, да и сейчас сама видела людей вот тут, — указала Марта на темный угол.

— Барчуки тут-с, одни-с, никого, окромя меня, с ними нет, — с апломбом возразил Семен и, высоко подняв свечку, которую ему наконец удалось зажечь лучиной от огня в печке, он осветил комнату.

Кроме мальчиков, Лели и Васи, продолжавших жаться в углу, выглядывая оттуда злыми глазенками на сестру, так некстати нарушившую их веселье, теперь тут уже никого не было. Казачки и лакеи, толпившиеся здесь с минуту тому назад, успели все до одного выбраться вон в другую дверь, пока барышня разговаривала с Семеном.

— Дети, с кем вы тут были? — обратилась Марта к братьям. — Не лгать! — строго прибавила она, заметив, что они в нерешительности переглядываются с дядькой.

— Одни, с Семеном, — заявили мальчуганы.

— С кем же им быть-с? — повторил, дерзко ухмыляясь, дядька, извлекая из угла своих питомцев.

Дети были красны, в поту, с взъерошенными волосами, расстегнутыми курточками и тяжело дышали. Руки и лица их были вымазаны в чем-то красном. Варенье, верно, ели пальцами и без салфеток. В комнате было жарко, воняло салом, грязными сапогами и водкой.

— Играли-с, перепачкались, — счел нужным объяснить Семен, заметив брезгливую гримасу барышни.

Марта молчала. Она понимала, что надо заставить братьев сознаться во лжи и сделать строгий выговор Семену за то, что он допустил такой беспорядок в детской, но слова не выговаривались. Что-то мешало не только говорить и действовать, но даже мыслить.

«Не для чего, не стоит», — твердил внутренний голос, и, невольно повинуясь этому голосу, она вышла вон из комнаты, не оборачиваясь к детям, которые, она это чувствовала, смотрели ей вслед дерзкими глазами, как на врага. «Что, взяла?» — читалось в этих глазенках. «Что, взяла?» — повторял без слов, усмехаясь своими длинными, хитрыми губами, и Семен, поглаживая темной широкой ладонью белокурые головенки, доверчиво прижимавшиеся к нему.

В коридоре Марте встретился камердинер отца, Михаил Иванович. Он выходил из уборной барина и имел вид очень озабоченный. Увидел он барышню тогда только, когда поравнялся с нею, и, заметно смутившись, хотел идти дальше. Но она остановила его.

Никогда еще не хотелось ей так повидать отца, как в эту минуту. Один он только мог успокоить ее. Надо сказать ему про детей. Оставлять их в таком положении невозможно. Пусть отец найдет им другого гувернера, мсье Ривьер не годится. Она ему также и про Семена скажет: он учит мальчиков лгать, от него пахнет вином, и, чтобы не давать себе труда занимать детей, он позволяет им играть с казачками. Это ни на что не похоже и надо этому положить конец.

Марта вспомнила, что мать именно об этом просила ее недели две тому назад, а она до сих пор не исполнила ее просьбы. Правда, в это время ей удавалось видеть отца только на минуту, урывками, и он казался ей до такой степени удрученным и озабоченным, что надоедать ему жалобами на кого бы то ни было она была просто не в силах. Но сегодня она решилась обо всем переговорить с ним.

— Папенька один? — спросила она у камердинера.

— Одни-с.

— Скажи ему, что мне очень нужно видеть его.

Михаил Иванович вскинул на нее растерянный взгляд.

— Они заняты-с.

— Делай, что тебе приказывают! — заявила Марта повелительно, указывая на дверь, из которой камердинер только что вышел.

Михаил Иванович молча повиновался, а молодая девушка осталась в коридоре. Ждать ей долго не пришлось, минуты через две он вернулся к ней с ответом.

— Папенька приказали сказать вам, что они заняты и чтобы вы не изволили беспокоить их.

— Ты сказал, что мне нужно его видеть?

— Сказал-с.

Не дожидаясь дальнейших расспросов, камердинер прошел по направлению к буфетной, понурив голову, а Марта, постояв еще с минуту в нерешительности перед запертой дверью, побрела дальше с горьким сознанием своей беспомощности и одинокости.

Куда ей идти? С кем советоваться? Кому рассказать то, что гнетет ей сердце? Ей страшно было оставаться одной, она боялась своих мыслей, они были так мрачны! Если бы можно было, она ни на минуту не отпускала бы от себя Полиньки, но та ни за что не соглашалась оставаться здесь ночевать и с каждым днем все раньше и раньше уезжала домой. Вчера она простилась с Мартой в десять часов, сегодня в девять. Очень может быть, что она совсем покинет ее, если убедится, что бывать у них небезопасно.

Какая пустота делается теперь вокруг них! На прошлой неделе одна только дама и была с визитом, да и той не приняли. С тех пор никто не приезжал. После того памятного дня, когда дядя Ратморцев пытался повидаться с ее отцом и было отказано мадемуазель Лекаж, папенька не выходил из дома.

— Господи, какая тоска! Господи! — повторяла Марта, ломая в отчаянии руки.

И долго ли это будет продолжаться? Скорей бы один конец, какой ни на есть, хоть самый ужасный — все лучше, все сноснее неизвестности, в какой барахтается она столько времени, без луча света, без надежды, да и не она одна, а весь дом.

Марта вспомнила про мать, про то, что надо послать Марину уложить ее в постель, и повернула к гардеробной, где старая горничная обыкновенно сидела вечером, чтобы каждую минуту быть готовой бежать на зов барыни.

— Марина, — сказала она, останавливаясь на пороге узкой горницы, уставленной сундуками и шкафами и освещенной нагоревшей сальной свечой, — маменька заснула в кресле, надо ее раздеть и уложить в постель.

Женщина, сидевшая у стола, спиной к двери, торопливо сорвалась с места и, заслоняя свечу своей фигурой, окутанной с головы до ног в темное, отвесила барышне низкий и почтительный поклон.

— Марины здесь нет, сударыня. Сейчас барыня изволили позвонить, она побежала туда, — проговорила она глухим голосом.

В первый раз слышала Марта этот голос, но, подавшись вперед, чтобы разглядеть незнакомку, узнала в ней жену камердинера, и сердце ее так забилось, что дух захватило и она не в силах была произнести ни слова. С минуту смотрели они друг на друга молча. Наконец Марта собралась с силами.

— Зачем ты здесь? — спросила она отрывисто.

— Папенька ваш изволили за мною послать, вот я и пришла, — ответила с холодной сдержанностью Маланья.

«Зачем она это сказала? Чтобы подразнить меня, чтобы похвастать тем, что она нужна моему отцу, нужнее родной дочери?»

От этих мыслей лицо Марты вспыхнуло багровым румянцем и дрожь пробежала по телу.

— Зачем послал за тобою папенька?

Этот вопрос помимо воли сорвался с губ девушки, и она испугалась, когда он прозвучал среди тишины комнаты. Но Маланью он, по-видимому, не удивил.

— Папенька изволят меня давно знать, барышня, когда они еще совсем молоденьким к своей бабушке, старой барыне Марфе Григорьевне, приезжали, — степенно ответила она, — и после также… Вам, чай, известно, что они, перед тем как на вашей маменьке жениться, у нас в Воротыновке чуть не с год прогостили?

— Я это знаю, — прошептала Марта. — Так что же из этого?

— Так вот они с каких пор меня знают.

— Тебе известно, чем он обеспокоен теперь?

— Известно-с, — спокойно ответила Маланья. — Нам нельзя не знать, мы при этом деле были свидетелями.

Марта побледнела и оперлась о стол, у которого стояла, — у нее ноги подкашивались. Маланья, не спускавшая с нее взора, поспешила подставить ей стул.

— При каком деле? Про какое дело ты говоришь? — продолжала свой допрос Марта, опускаясь на предложенный стул.

Прежде чем ответить, Маланья подошла к двери, заглянула в коридор и, убедившись, что никто их не подслушивает, вернулась и вымолвила, таинственно понижая голос:

— При том деле, что в Воротыновке было-с.

— Да разве заговорщики в Воротыновке собирались?

— Какие заговорщики? — удивилась Маланья. — Что вы, барышня! Никогда барин Александр Васильевич заговорщиком не был.

— Так что же там было?

— Да уж не знаю, право, говорить ли вам или нет.

— Говори, говори! Все равно не от тебя, так от другого узнаю, — подхватила Марта.

— Оно, конечно, если так рассудить, почему бы вам этого не знать? Уж раз до того дошло, что и ратморцевским все известно, и другим…

— Скажи мне все, все, без утайки! Не бойся, я не испугаюсь. Я уже давно на все готова, — ведь скоро год, как эта мука продолжается, — продолжала прерывающимся от волнения голосом Марта. — Скоро год, как у меня нет ни минуты покоя. Скажи, убийство, верно, какое-нибудь там у вас случилось… убийство, в котором замешан…

Она испуганным взглядом докончила фразу.

— Что это, барышня, какие страсти вы себе надумали! — усмехнулась Маланья. — Какие же мы убивцы, помилуйте! Мы — христиане, православные, кажинный год исповедываемся и причащаемся святых тайн.

— Ну, так что же, что? Пойми же, что я истерзалась, на папеньку глядючи. Как он похудел, как поседел! Какой он стал молчаливый, мрачный.

— Что говорить! — вздохнула Маланья. — А только, по-моему, уж слишком они это дело близко к сердцу приняли, вот что-с. По-моему, не стоит!.. Если бы они только захотели, мало ли как можно было бы обернуться! С их богатством, да знакомством, да знатностью-то!.. Не из таких бед выкручиваются. Это не я одна говорю, барышня, а там же и другие вам скажут. Уговорили бы вы их во всем на Малашку! положиться, всем бы тогда спокойствие было. Пусть уж лучше одна душа гибнет, чем двум семействам такую маету выносить.

— Чья душа должна погибнуть? — с возрастающим недоумением перебила ее Марта.

— Вот вы жалуетесь на вашу жизнь, что она тяжка, — продолжала; Маланья, — что у вас в доме все шиворот-навыворот делается. А вы думаете, у нас лучше? Господи Боже мой, да я уж не знаю, куда мне от детей и хорониться, ей-богу! Тоже ведь все допрашивают, допытываются да беспокоятся. Но только с ними я так, как с вашей милостью, разговаривать не смею, потому они-то уж к этому делу и вовсе непричастны и знать ничего о нем не должны. Их жизнь впереди, они — вольные.

Последние слова она произнесла очень тихо, но Марта расслышала их, поняла всю горечь глубокого вздоха, которым они сопровождались, и в ее мозгу блеснула новая мысль.

— Пред образом клянусь тебе, что и ты тоже будешь вольная с мужем, если все-все, без утайки, скажешь мне, — торжественно произнесла она.

Маланья низко поклонилась ей.

— Покорно благодарю вас, а только нам тогда, может, воли и не надо будет. Уж вы детей не оставьте, — прибавила она с новым поклоном.

— И детей ваших не оставлю, и вас отстою! Что ты на меня так смотришь? Чему улыбаешься?

— Смотрю я, дорогая барышня, на вас, и сердце у меня, при всей моей печали, радуется: ну, вот точно наша старая барыня, Марфа Григорьевна, из гроба встала, — так вы на нее похожи! И глазки так сверкают, как бывало у нее, когда чем-нибудь разгневаны, и голос такой, как у вас, делался, и ручку вы вот так подняли, как они.

— Ей бы ты все сказала?

— Господи! Да она, бывало, только взглянет на человека, уж у него душа к ней поворачивается. От нее никто ничего утаить не мог.

— Ну, скажи также и мне, и тогда мы будем вместе действовать. Вдвоем-то легче будет, вот увидишь. Если нет в этом деле ни убийства, ни заговора, то что же это такое? Мы разорены? У нас, может быть, от всего состояния ничего не осталось? Мы будем совсем, совсем бедные?

Маланья покачала головой.

— И не разорены, и ничего, Бог даст, папеньке не будет, если только они захотят меня послушать. Ну, пусть отделят ему имение, пусть денег дадут…

— Кому? — вырвалось у Марты.

— А если тот не захочет довольствоваться этим да с жалобой на родного отца поднимется, ну, тогда уж я одна и буду в ответе. Вы не пугайтесь, барышня моя золотая, уговорите только папеньку во всем на меня положиться. Малашка не выдаст. Малашка их, может, больше всех на свете обожает, Малашка ни на мужа законного, ни на детей своего барина не променяет, вот что! Да им все это известно… больше сорока лет я у них на виду, испытывали всячески. Уж если я для них барышни нашей не пожалела, и даже после того, как тетеньку мою родную, которая меня заместо матери вскормила… вспоила… по его милости до смерти засекли…

Сбивчивая, восторженная речь Малашки порвалась в истерических рыданиях.

Сквозь хаос разноречивых предположений, возникавших одно за другим в голове Марты, начинало наконец просвечиваться что-то похожее на истину. В ее воображении вставали образы женщины и ребенка, когда-то столько же близких ее отцу, как теперь ее мать, братья и она сама. Все это было еще так смутно, а главное, так неожиданно, что достаточно было бы одного слова, чтобы бледные призраки, вызванные из темной бездны неизвестности, испарились бесследно из ее воображения. Но такого слова Маланья не произнесла. Напротив того, на вопрос Марты, кто была барышня, которой она не пожалела, и какое отношение имела та к ее отцу, Маланья ответила, что барин повенчался с нею.

— Как? Так папенька во второй раз женат? — воскликнула Марта.

— Во второй-с.

— Кто же была его первая жена?

— Наша барышня, та, которую старая барыня, Марфа Григорьевна, как родное дитя, воспитала в Воротыновке.

— Да как же… как же он женился на ней? — задыхаясь от изумления, спросила Марта.

— Очень просто-с: красавица была, полюбилась им, и обвенчались.

— А потом она умерла?

— Умерла-с. Своей смертью, вот как перед Богом говорю, что своей смертью скончалась! Родила ребеночка и скончалась. Не дай Бог счастья моим детям видеть, если вру.

Маланья перекрестилась большим крестом и продолжала с возрастающим одушевлением, забывая, что ее слушательнице ничего неизвестно об этой истории, что она в первый раз в жизни слышит имя воротыновской барышни-сироты.

— Где же она умерла? — спросила Марта. — Там, в Воротыновке?

— Нет-с, не в Воротыновке. Барин поздней осенью уехал в Петербург, а по весне, как стали реки вскрываться, изволил отписать управителю, чтобы меня с нею в подмосковную отправить. Распутица была. Насилу через три недели дотащились. Три раза тонули. Реки-то где прошли, а где нет. А она уже пятый месяц тяжелая была, ну, вот, может, и повредила себе тогда, а только с нашей стороны вины тут не было. Барин все спрашивают: берегли ли мы ее да не сделали ли мы над нею чего. Запало им теперь в голову, что не своей смертью она скончалась, и, как уперлись на этом, ничем не разубедишь. Терзаются, да и все тут. И все расспрашивают, все допытывают, как она умерла, да что перед смертью говорила, да много ли мучилась, вспоминала ли про них. Больше, чем сто раз, кажется, я им про это рассказывала, а им все мало. Мучают себя, терзают, хоть что хочешь делай. Уж я им намеднись осмелилась сказать: «Да вы, сударь, больше теперь маетесь, чем она маялась, право, ей-богу! Никакого тиранства она от нас не видела, окромя того, что стерегли мы ее, чтобы не убежала да людям на глаза не попадалась». Толков-то и без того расплодилось немало. Чего-чего не болтали! И что в подвале-то мы ее держим, и голодом да холодом морим, да что, всех врак и не перескажешь! Я говорю намеднись барину: «Кабы могла она встать из гроба да заговорить, так вы бы и узнали, какую она к вам до самой последней минуты любовь имела. Никогда на вас не жаловалась, никогда ни в чем вас не упрекала. И меня перед смертью простила. Зачала я этта плакать да руки у нее целовать, как уж холодеть-то совсем стала, а она, моя голубушка, положила мне свою ручку на голову да и говорит: «Бог тебя простит, береги ребенка! А Александру Васильевичу, — говорит, — я напишу письмо, и ты ему его передашь, когда я умру. Ведь уж тогда вам бояться нечего, — говорит, — я мертвая буду». — «Передам, — говорю, — сударыня, беспременно передам». А сама думаю: «Где тебе письма писать!» Уж личико-то у них темнеть стало. Вздохнули еще два разочка да и скончались. А ребеночек-то пищит, здоровенький. Куда его сокроешь? Лапшиха мне и говорит: «В воспитательный бы его, в Москву отвезть, там уж никто не отыщет. Туда их, — говорит, — младенцев-то, тьму-тьмущую со всей Рассей подкидывают. Раскинула я умом и вижу, ничего больше не остается делать. Барин женились, управитель сказывал — уж тяжелая молодая-то барыня, а тут вдруг наследник явится от первой супруги, и тоже законный… такая пойдет путаница, не приведи Бог! Вот я и решилась. Свезла ребеночка в воспитательный и Лапшиху с собой захватила, потому она Москву-то хорошо знала, два года там по оброку жила. А она, шельма эдакая, у меня бумажку с номером-то и скрадь, да перед смертью на духу все попу и рассказала. А поп на награду покорыствовался да и поднял дело. Покойницу откопали, от ребенка костей не нашли, а по номеру, что у Лапшихи в ладанке был зашит, разыскали его в дальней деревне, у слесаря»…

Долго длилась беседа между Маланьей Тимофеевной и Мартой. Два раза подходил к двери Михаил Иванович, но, убедившись, что жена разговаривает с барышней, тихо отходил прочь.

Заглянула в гардеробную и Марина и тоже на цыпочках ушла в уборную, где прикорнула на диванчике.

Все огни в доме, один за другим, погасли, кроме восковых свечей под зеленым тафтяным абажуром на письменном столе Александра Васильевича да сальной свечки в оловянном подсвечнике в гардеробной его жены.

Все спали, кроме Марты, с замирающим сердцем слушавшей рассказ о том, что происходило в Воротыновке двадцать лет тому назад, когда ее отца все еще звали молодым барином, а воротыновская барышня-сирота с ума сходила от любви к нему. Узнала она также и про то, что у нее есть брат, появление которого может иметь роковые последствия для всей их семьи, и поняла, как должна быть велика нравственная мука, испытываемая ее отцом.

Марта лет на десять постарела в эту ночь. Страшное открытие сдуло с нее невинную свежесть юности, и ее душа поблекла, как блекнет цветок от порыва морозного ветра.

Не спал в эту ночь и Александр Васильевич, мысленно переживая испытания минувшего дня и готовясь к тому, что ожидало его завтра.

Развязка была близка. Жандармский офицер привез ему письмо от графа Бенкендорфа с надписью «секретное» на конверте.

Это письмо офицер пожелал вручить ему в собственные руки, и Воротынцев приказал ввести его кабинет.

— Передайте графу, что я во всякое время готов исполнить желание его сиятельства, — заявил он с любезной улыбкой офицеру, не без любопытства следившему за выражением его лица, пока он читал письмо. — Буду у его сиятельства, когда он назначит.

— Если ваше превосходительство не стеснит пожаловать к его сиятельству завтра утром…

— В котором часу? — спокойно перебил его Воротынцев.

— Его сиятельству желательно было бы повидаться с вашим превосходительством пораньше.

— Передайте графу, что ровно в девять часов я у него буду, — объявил Александр Васильевич и, надменным кивком дав понять, что аудиенция кончена, со свойственной ему величавой важностью поднялся с места.

Встал и офицер, почтительно раскланялся и уехал.

А вечером явилась Маланья, на этот раз с запоздалыми вестями. «Тот» подал прошение на высочайшее имя и «его» уже два раза в течение прошлой недели требовали в Третье отделение. Что там сказали ему — неизвестно, а только Бутягины нос повесили. Маланья видела в Казанском соборе старика, к образу Всех Скорбящих свечи ставил. Из церкви Маланья побежала к Гусеву, он ей и про прошение сказал, и про то, что Бутягин упал духом после допроса в Третьем отделении и по два раза в день к Ратморцевым бегает.

— В дом ведь они его взяли жить, того-то. Во флигеле со старичком французом поселили, — продолжала докладывать Маланья с долгими промежутками между фразами, выжидая вопросов, возражений или окрика.

Но барин молчал, не отрываясь от книги, которую читал, по-видимому не вслушиваясь в ее слова.

После продолжительной передышки Маланья набралась храбрости и приступила с отчаянной решимостью к изложению того, что составляло главную цель ее посещения.

— Я сударь, все на себя возьму, когда меня спросят, — заявила она.

Воротынцев и на это только поморщился, не проронив ни слова и не поднимая взора, опущенного в книгу.

— А если нас к допросу не позовут, — продолжала Маланья, — я сама пойду и расскажу, как было дело и что ваша милость тут ни при чем. Одна я всем распорядилась, по глупости, по злобе к покойнице. Уж я знаю, как сказать, чтобы глаза им отвести.

— Оставь меня! Когда нужно будет, я за тобой пошлю, — прервал ее с раздражением барин.

И ни слова больше не было произнесено между ними в тот вечер. Маланья прошла в гардеробную и, когда Марта застала ее там, ждала, чтобы муж удосужился проводить ее если не до дома, то по крайней мере до ворот.

— Завтра чтобы в половине девятого карета была у крыльца, — приказал Александр Васильевич своему камердинеру, раздеваясь на ночь.