А Марта тем временем, сидя за фортепьяно в своей комнате, разбирала вполголоса новые ноты, присланные ей утром, и терялась в догадках.

За что отец разгневался на нее?

Не в первый раз случалось ей подвергаться резким выговорам и жестоким наказаниям от него. Раньше, когда мадемуазель Лекаж не было в доме, было еще хуже. Два года тому назад (ей было тогда уже восемнадцать лет) отец сделал ей при всех строгий выговор за то, что она позволила себе громко смеяться, болтая с кузиной в то время, когда он что-то рассказывал собравшемуся в той же комнате обществу. Но тогда Марта знала, что ей досталось за непочтительность к нему, и ей даже в голову не приходило роптать и возмущаться. Сегодня же ее мучил вопрос: за что отец прогневался на нее? Никакой вины перед ним она за собой не знала. Неужели за ее обращение с бароном? Но в таком случае отец смотрит на ухаживание Ипполита совсем иначе, чем она предполагала до сих пор. Уж не хочет ли он, чтобы она вышла за него замуж?

Девушке стало жутко, и, чтобы заглушить мрачные предчувствия, зашевелившиеся у нее в душе, она изо всех сил ударила по клавишам и запела во весь голос.

Могучей, гармоничной волной разнеслись звуки по всему дому, достигая, невзирая на запертые двери, до кабинета ее отца и до длинной горницы с низким потолком на антресолях, где у окна, перед столом с самоваром и чайной посудой, толковали между собой старшие горничные, Марина Саввишна и Лизавета Акимовна. Тут же, у двери в коридор, смиренно сложив на животе руки, стояла Мавра, а в углу за печкой притулилась Хонька, которую, в наказание за непокорность и строптивость, вместе с девушками и девчонками под качели не пустили.

— Да нешто барышня дома? — спросила Лизавета Акимовна, маленькая и худощавая особа с бледным, болезненным лицом.

Услышав пение, она так удивилась, что не донесла блюдечка с налитым в него чаем до губ и стала прислушиваться.

— Как же, дома. Барин на нее за что-то разгневался и при гостях из гостиной ее выслал, — ответила Марина.

Она представляла полнейший контраст с Лизаветой; ее крупная костлявая фигура дышала смелостью и здоровьем.

Они были одних лет, обе старые девы, и другого дома, кроме барского, других интересов, кроме барских, не знали за все время своей почти полувековой жизни. Марина была господ Воротынцевых, а Лизавета — князей Молдавских и дана была в приданое вместе с другими дворовыми княжне Марье Леонтьевне, когда она выходила замуж за Воротынцева.

И та, и другая пользовались доверием господ и поставлены были во главе женской прислуги в доме вместе с ключницей, Надеждой Андреевной. Эта последняя, как вольная (она была дочь дьякона в одном из княжеских имений), пользовалась особенными привилегиями, у нее были отдельная комната и девчонка для услуг…

— Да, барин барышне не спущает, — продолжала Марина со вздохом. — Вот мы на судьбу свою жалуемся, а посмотришь, и господам не всегда легко живется, — прибавила она, отгрызая кусочек сахара и запивая его чаем с блюдечка.

— У каждого свои заботы и горести, — подтвердила Лизавета.

Наступило молчание. Невольно прислушиваясь к пению, обе старшие горничные наслаждались им.

— Ишь ты, заливается-то как наш соловушек! — с самодовольной улыбкой покачивая головой, заметила Марина.

Лизавета, попивая чай, одобрительно кивнула.

Но Мавре было не до музыки — она точно застыла у притолоки, устремив печальный взгляд в пространство; у Хоньки же при первых звуках, долетевших сюда, лицо стало нервно передергиваться, и, как ни крепилась она, наконец не выдержала и громко зарыдала.

— Чего там хнычешь? — строго обратилась к ней Марина. — Небось другой раз не посмеешь вольничать, паскуда эдакая. Я те не так еще оттаскаю, дай срок.

Рыдания прекратились.

Наступили сумерки. На дворе было еще светло, но здесь окна были так малы и тусклы, что предметы различались с трудом.

— Сейчас свечей спросит, — сказала Лизавета, кивая в ту сторону, откуда раздавались переливы звучного, глубоко хватающего за душу контральто.

— Нет, она больше в темноте любит сидеть, когда в расстройстве, — возразила Марина.

— Я, Лизавета Акимовна, к барыне в ноги кинусь, — заявила вдруг молчавшая до сих пор Мавра.

— И не моги! Барин еще пуще осерчает, — поспешила возразить ей Лизавета. — Барыня тебе помочь не может, она сама перед ним во как трепещет. Барышня, та посмелее…

— Я и к барышне…

— Да и барышня о твоем деле к барину подступиться не посмеет. Помните, Лизавета Акимовна, как он ее намедни турнул, когда она за Надежды Андреевнина племянника стала просить, чтобы из конторы его не выгоняли?

— Как не помнить! Я говорила тогда Надежде Андреевне: «Сами бы лучше как-нибудь до барина дошли, а уж через барыню али барышню — нет ничего хуже».

— Да как же мне к самому-то? — простонала Мавра. — Мне к самому-то и не попасть.

На это не возражали.

— И неужто ж так-таки до конца никто не сознается? — раздумчиво проговорила Марина. — Эдакий тяжкий грех на душу взять, человека под такую беду подвести!

— Черти, анафемы! Чтобы им ни дна, ни покрышки, чтобы им и на этом свете, и в будущем дьяволы жилы тянули! — завопила в голос Мавра.

— А ты подожди отчаянность-то на себя напускать: может, и объявится кто-нибудь.

— Понятно, объявится — ведь до завтрашнего вечера дали вам срок, — утешали ее Лизавета с Мариной.

— Всех я просила, всем мы с Петрушей в ноги кланялись, — продолжала сокрушаться Мавра, — никто не сознается.

— А ты обещание дай к Спасителю сходить аль Казанской молебен отслужить.

— Хорошо также при таком случае в Сергиевскую пустынь пойти; монах там один, отцом Варсонофием звать, уж такой-то утешительный!..

— К валаамским святителям обещалась отпроситься, голубоньки мои, к валаамским святителям! Господи, царь наш небесный! Да не токмо что на богомолье, в монастырь бы я пошла, схиму приняла бы, власяницу бы на себя надела, во всю жисть горячего в рот не брала бы! Мать царица небесная! Да скажи мне теперь барин: «Умри, Мавра, или какую муку прими, самую страшную», — все приму, на всякое терзание…

Она зарыдала, и так громко, что всхлипываний Хоньки, захныкавшей одновременно с нею, не было слышно.

Если бы которой-нибудь из сидевших за самоваром женщин вздумалось взглянуть в эту минуту за печку, то она увидела бы, с каким отчаянием девчонка колотилась головой о стену, и тогда, может быть, догадалась бы о связи, существующей между горем той, что убивалась у двери в коридоре, и той, что рыдала за печкой. Но тогда никому еще и на ум не приходило подозревать Хоньку в чем бы то ни было, кроме детского озорства, грубости перед старшими и самовольства.

— Встретилась мне намедни Лизавета в сенях, лица на ней нет, — произнесла после довольно продолжительного молчания горничная барыни.

— Отказалась и под качели ехать, — заметила горничная барышни.

— Какие ей уж теперича качели! — вздохнула первая.

— К ворожее-то пойдешь, что ли? — обратилась вторая к Мавре.

— Пойду, родимая, завтра чуть свет пойду.

— Сходи. Она тебе всю правду скажет. Намеднись, как ложка-то У Надежды Андреевны пропала, с ног мы ведь все сбились, ее искавши, а она как разложила карты, сейчас этта: «Идите, — говорит, — домой, пропажа ваша нашлась», — говорит.

— И ведь впрямь нашлась. Подкинул, верно, кто-либо: в буфете под салфеткой нашлась, — подтвердила Марина.

— Дай-то, Господи, чтобы она мне на Петрушенькина лиходея указала, в ножки ей поклонюсь за это, — с глубоким вздохом вымолвила Мавра.

По лестнице раздались торопливые шаги, и вбежавший казачок заявил, что господа домой приехали.

— Сейчас, верно, моя переодеваться захочет, не любит она долго в корсете-то, — поднимаясь с места, сказала Лизавета Акимовна и последовала за казачком, который опрометью убежал назад.

— Прибери посуду-то, обратилась Марина к углу, в котором копошилась Хонька. — Да свечку зажги, слышишь? — сердито возвысила она голоса. — С тобою говорят!

Но Хонька не подавала признаков жизни.

Переждав с минуту, Марина сорвалась с места и двинулась к печке.

— Эдакая язва! До тех пор будет молчать, пока за вихры ее не оттаскаешь. И навяжется же такой дьявол, прости Господи! — Она отыскала сернички, зажгла сальную свечку на комоде, а затем выволокла девчонку за волосы из ее засады и принялась трепать ее, приговаривая: — Я те выучу, я из тебя дурь-то выбью!

Хонька, бледная, со сверкающими отчаянным блеском глазами, не защищалась, и Марина била ее до тех пор, пока у нее руки не устали.

Хоньке это как будто доставляло удовольствие; своих синих, искусанных в кровь губ она ни разу не разжала, пока длилась потасовка.

— Ну, что? Приберешь теперь посуду, мерзавка? — спросила Марина.

Хонька, вся истерзанная, истрепанная, с всклокоченными волосами и в кровь надранными ушами, не шелохнулась.

— Тьфу ты, окаянная! — плюнула на нее Марина и, обращаясь к Мавре, которая, поглощенная своим горем, равнодушно смотрела на эту сцену, сказала: — Ну, что с таким чертом поделаешь? Только руки о нее попусту обиваешь. С тех пор как нашла на нее эта дурь, все самой надо делать. Поверишь ли, — продолжала она, принимаясь перемывать посуду, — ведро воды не заставишь принести в спальню барышне. Уж я ее утром сегодня, вернувшись от заутрени, таскала, таскала, а все толку нет. Вот, как теперь, плюнула да сама все и сделала. Точно испорченная, прости Господи!

И, расставив чашки на поднос, Марина вышла с ним из комнаты, а Хонька, не дождавшись, чтобы та скрылась за дверью, шмыгнула назад за печку.

Мавра же не трогалась с места. В смертельной тоске, не покидавшей ее с той самой минуты, как она узнала о беде, висевшей над головой сына, она таскалась из угла в угол, как душа в мытарстве, нигде не находя себе ни места, ни покоя, с смутной надеждой услышать от кого-нибудь такое слово, которое внесло бы утешение в ее наболевшую душу. Но никто ей такого слова не говорил. Все повторяли ей то, что она и сама знала, — что Петрушкина лиходея далеко искать не для чего, здесь должен быть, у них во дворе или в доме. Надо только узнать, кто именно, да заставить его сознаться, и Петрушка ее спасен. Мавра и сама это знала, да что проку-то — близок локоть, да не укусишь.

Может, и объявится виноватый, да уж тогда, когда невинному лоб забреют.

В своем воображении Мавра уже видела своего выхоленного, кудрявого красавца с бритой головой, как у арестанта, в грубой солдатской куртке, вытягивавшегося в струнку перед палкой фельдфебеля где-нибудь за тридевять земель отсюда, в таких местах, откуда и письму-то ни в жизнь не прийти, где всегда война, и не только простых солдат, а даже и офицеров, господских детей, видимо-невидимо убивают и калечат.

Кровь застыла у Мавры в жилах от ужаса при этой мысли. Лучше бы Петя умер! Легче бы ей было своими рученьками белым саваном его повить, в гроб положить и над могилкой его выть и причитывать, чем знать, что он, может, и жив, да Бог знает где, и Бог знает что за муки терпит, а весточки о себе родимой матери дать не может.

Между тем внизу шум и суматоха с минуты на минуту усиливались. Раздавались по всем направлениям хлопанье дверьми, торопливые шаги прислуги и оживленный говор господ.

В буфетной экономка с двумя своими помощницами разливала чай и расставляла на больших серебряных подносах вазы со сладостями и фруктами, корзинки с печеньями и чашки с чаем. Лакеи в белых перчатках разносили эти подносы по залу и гостиной.

Марта не получила разрешения выйти из своей комнаты. За нее Александр Васильевич давал себе труд занимать гостей. Он заставлял барышень с молодыми людьми петь и играть на фортепьяно, был очаровательно любезен со всеми и даже внимателен к жене.

Узнав, что барышне прощения от папеньки еще не вышло, Марина понесла ей чай наверх. Марта в волнении прохаживалась по своей маленькой, красиво разубранной гостиной.

— Папенька про меня не спрашивал? — осведомилась она у вошедшей с подносом горничной.

— Никак нет-с, — ответила Марина.

Поставив поднос на стол, она зажгла свечи на изящном, с фарфоровыми медальонами и бронзовыми инкрустациями, письменном столе, заставленном дорогими безделушками.

— Я не хочу чая, зачем ты это принесла? — сказала с раздражением барышня, отворачивая в сторону свое распухшее от слез лицо.

— Выкушайте чашечку, лучше заснете, покушавши, — посоветовала Марина.

Ей не отвечали, и она повернулась к двери, чтобы уйти, но барышня окликнула ее:

— Марина! Кто там внизу?

— Все те гости, что кушали у нас.

— И баронесса с сыном? — с возрастающим смущением и дрогнувшим голосом продолжала свой допрос барышня.

— Не знаю, можно спросить.

— Спроси, пожалуйста.

Марина вышла, а Марта опустилась на кресло у окна. Сердце ее так билось, что ей казалось, что она слышит, как оно у нее стучит под корсетом; грудь сжимало тоской до слез. Но она старалась бодриться.

«Ну что я за дура? Ничего еще нет, а я уж раскисла. Разве можно верить предчувствиям?» — повторила она себе, не спуская взора с двери в коридор, в которую должна была явиться с ответом Марина.

Но вопреки доводам разума суеверная мысль не переставала кружиться у нее в уме: если барон с матерью здесь, значит, у них есть основание надеяться, отец ее отличил его от других и заставит ее выйти за него замуж.

Марте казалось, что противнее этого человека она никогда еще не встречала на свете. Но, разумеется, если папенька захочет, она должна будет повиноваться. Даже и просить его сжалиться над нею она не посмеет. Мать ее тоже противоречить не станет. Да он ее и не послушает, она только повредить может своим вмешательством. Одна надежда на мадемуазель Лекаж, да и то… если отец скажет своим резким, ледяным тоном: «Я так хочу», — она тотчас же смолкнет и вместе со всеми будет советовать Марте покориться.

Из гостиной Марты, кроме той двери, из которой вышла Марина, были еще две: одна отворялась в спальню барышни, другая — в комнату мадемуазель Лекаж. Эти три комнаты назывались половиной барышни. Окна выходили в сад, и сюда вела из нижнего этажа красивая лестница винтом из красного дерева с резными перилами. Были еще две другие лестницы наверх, но эта служила исключительно для господ. По ней Александр Васильевич поднимался к дочери, а также ее учителя и те барышни, которых ей позволяли принимать у себя наверху.

В том же этаже находились девичьи, уставленные пяльцами, на которых начали вышивать приданое барышне со дня ее рождения. Дальше шли горницы, уставленные сундуками и шкафами с разным добром, отдельные помещения для Марины Саввишны, Лизаветы Акимовны и экономки, а в антресолях — та длинная комната, где горничные и девчонки спали на полу, вповалку, на войлоках, каждое утро убиравшихся на чердак, а также и та горница, в которой, после ухода Марины с Лизаветой, остались Мавра с Хонькой.

В надежде повидать сына, — может, урвется на минуту, когда узнает, что мать здесь, — Мавра не спешила уходить в свой чулан рядом с холостяцкой столовой. Постояв еще минут десять у притолоки, она не в силах была дольше переносить боль в ногах и опустилась на низенькую скамеечку, стоявшую тут же у двери. Всю ночь до рассвета моталась она на кухне, да и днем ни на минуту не удалось ей присесть. Не успеет одних накормить, как уже другие валят. Весь день топилась печка и посуда со стола не убиралась. Надо бы теперь спать завалиться, да нешто заснешь с той тоской, что сердце ее гложет?

За печкой Хонька возилась и сопела. Плачет как будто, носом фыркает.

Так прошло еще с полчаса. Опершись спиной о стену и поджав под себя ноги, Мавра стала было подремывать под глухой шум голосов и музыки, долетавший сюда снизу, как вдруг по соседней комнате раздались торопливые шаги и вбежала молоденькая, тоненькая девушка, шурша туго накрахмаленным розовым ситцевым платьем. Мавра не вдруг узнала Лизаветку, возлюбленную ее сына, та же была в таком волнении, что и вовсе ее не приметила. С сдавленным возгласом: «Хонька, ты тут?» — промчалась она мимо нее без оглядки прямо к печке и стала теребить девчонку.

— Сознайся, леший, сознайся! Ты подложила письмо! Не отпирайся… я знаю… не отпирайся, — повторяла она, задыхаясь от волнения.

При слове «письмо» Мавра как ужаленная вскочила с пола и, кинувшись с радостным воплем за печку, залепетала:

— Родимые, это она! Голубчики мои белые, она самая! Мать царица небесная! Николай Угодник! Она! Она!

— Она, теинька, она, — подхватила Лизаветка, и обе вместе накинулись на Хоньку, повторяя в один голос: — Сознайся, паскуда! Что молчишь, окаянная?

Но Хонька губ не разжимала.

Ее вытащили на середину комнаты, тормошили, дергали во все стороны, кричали над нею, вопили, а она только хмурилась, мотала отрицательно всклокоченной головой и отпихивала локтями то одну, то другую из своих мучительниц.

— Да что же это такое? — вскричала наконец, в отчаянии всплескивая руками, Лизаветка. — Ведь знаю, что это она!

— Да кто тебе сказал? — догадалась спросить Мавра.

— Да уж знаю, — повторила девушка.

— Кто? — настаивала Мавра, бросая Хоньку и цепляясь пальцами за руку Лизаветки.

— Да уж знаю… Пусти, теинька, чего меня держишь! — ответила она упавшим голосом и, вырвавшись из рук Мавры, отскочила в противоположный угол комнаты.

Но Мавра побежала за нею и, крепко ухватив ее за юбку, продолжала свой допрос.

— Не пущу, скажи, кто тебе сказал, что Хонька положила письмо, скажи, — шипела она над ней глухим шепотом.

— Да что же это такое! Чего ты меня пытаешь? Значит, нельзя сказать, если не говорю. Кабы можно было, нешто я не сказала бы! — завыла Лизаветка в голос. — Ты вот лучше к ней пристань, чтобы созналась… она ведь это, знаю я, что она.

На шум прибежал народ. Кто-то донес ключнице про то, что происходит наверху, и она поспешила туда пойти.

Девки и девчонки, толпившиеся в дверях, расступились при появлении Надежды Андреевны. Узнав, в чем дело, последняя тоже обратилась к Хоньке с допросом. Но, кроме односложных «не, не я», и она ничего не могла от нее добиться. Тогда ключница обратилась к Лизаветке. Но та, бледная, с растерянным взглядом и дрожа всем телом, на все расспросы отвечала то же, что и Мавре:

— Знаю, что Хонька, под колокола пойду, что она, а выдать того, кто мне это сказал, хоть жги меня, не могу.

Заметив, что при этом она искоса и боязливо поглядывает на девок, толпившихся у двери, экономка гневно затопала на любопытных.

— Вон! Чтобы духу вашего тут не было! Набежали, прошу покорно! Марш в белошвейную! — крикнула она, а когда толпа скрылась у нее из виду, обратилась к Мавре: — Выдь-ка и ты отсюда!

Но Петрушкина мать не трогалась с места. Опустив голову, она исподлобья вскидывала злобные взгляды то на забившуюся в угол Хоньку, то на рыдавшую Лизаветку.

— Ступай и ты, тетка, — повторила экономка и, взяв ее за плечи, хотела повернуть к двери, но Мавра такими сверкающими глазами посмотрела на нее и огрызнулась.

— Оставь! Мое детище: они, подлые, нешто пожалеют его.

При этих словах Лизаветка завыла в голос.

— Вот что, Марина Саввишна, — обратилась Надежда Андреевна к прибежавшей на шум барышниной горничной, — вы тут побудьте, а я девицу эту у себя в комнате расспрошу, авось она мне во всем сознается, как останемся мы с нею с глазу на глаз.

Она увела плачущую Лизаветку, а Марина осталась стеречь Мавру с Хонькой.

Минут через двадцать ключница вернулась назад одна. Лицо ее было мрачно, а в глазах выражалась тревога.

— Ну, молись Богу, сыну твоему развязка может быть, — отрывисто заявила она Мавре. — Ступай к себе и никому ни слова, слышишь? Все пропало, если проболтаешься кому-нибудь! Отступлюсь тогда и я от вас, сами выпутывайтесь, как знаете.

Мавра кинулась ей в ноги с криком:

— Матушка, благодетельница, не оставь!

— Иди, иди, нечего у меня в ногах валяться, Богу молись! — повторила экономка, выпроваживая ее из комнаты.

Марина осталась у окна, сквозь тусклые стекла которого глядела сюда холодная, белесоватая петербургская ночь.

Экономка вызвала ее в коридор и тут, в темноте, тревожно прислушиваясь, стала передавать ей шепотом результаты своих переговоров с Лизаветкой.

— Она письмо в кабинет подкинула — Хонька.

— Надо барину доложить, — сказала Марина.

— Поколь не созналась, ничего нельзя барину докладывать! — И, пригибаясь к самому уху своей слушательницы, экономка продолжала еще тише: — Тут еще другие замешаны: Митька да Марья с Василисой.

— Это — воротыновские?

— Воротыновские. И Хонька ведь оттуда же. Они тут с одним беглым из Воротыновки всю Страстную путались.

— Кто такой? — захлебываясь от любопытства, спросила Марина, которая была родом из того же места.

— Не знаю, мужик тамошний. Хоньке крестный, говорят.

— Он, верно, письмо-то ей и дал, чтобы барину в кабинет положить?

— Понятно! С доносом, говорят, письмо-то, на управителя. Крестный Хоньке и лепешек от матери принес. Ведь вот девки каторжные. Все видели, что она лепешки жрет, и хоть бы которая мне словом обмолвилась: «Обратите, дескать, внимание на Хоньку, Надежда Андреевна, знакомство с кем-то завела, лепешки жрет».

— И мне было невдомек, — созналась Марина и спросила у экономки, как она думает поступить. — Сами, что ли, станете их допрашивать, или Михаилу Ивановичу препоручите это дело?

— Нет, уж пусть Михаил Иванович; мне дай Бог с этим чертенком, Хонькой, справиться. Улики налицо, а все-таки надо, чтобы сама созналась.

— А тех-то кто допытал? Неужто Лизаветка?

— Нет, тех Митька подстерег, когда они того мужика в щелку через забор высматривали.

— Хоньку таперича караулить надо, — заметила Марина.

— Уж это беспременно. Я ее в чулан под черной лестницей запру. Пусть там ночь-то просидит, а утром опять начну допрашивать.

— Стащить бы ее в старую баню да посечь хорошенько, небось под розгами созналась бы, — проговорила горничная.

— Там видно будет, — ответила экономка.