Новый год Лизавета встретила вдали от мужа и в большом душевном смятении.

С каждым днем возрастало нахальство временщиков, неудержимо стремившихся к гибели по наклонной плоскости безграничной власти. Казнили, заключали в темницы и ссылали без милосердия не только их явных врагов, но и недоброжелателей и лиц, не сочувствующих им.

Да и можно ли было ждать милосердия от людей, накопивших против себя столько зависти, ненависти и презрения в сердцах, что с каждым часом число страстно жаждущих их гибели множилось, как песок морской?

Но злейшими и дерзновеннейшими из этих врагов оказывались сторонники дочери царя Петра, против которых и направлена была особенная бдительность клевретов Долгоруковых.

Мавре Егоровне уже настойчиво намекали, чтоб она позаботилась добровольно покинуть свою госпожу раньше, чем принудят ее к этому силой, на что она гордо отвечала, что только силе и уступит.

Шубин уж давно перестал ездить в Москву и порвал всякие сношения с прежними друзьями и знакомыми, чтоб не видеть испуганного выражения на лицах людей при встречах на улицах, их старания избежать опасности отвечать на его поклон и переполоха, который поднимался в домах, когда он заходил проведать доброжелателей и ухаживателей былого времени, когда перед ним заискивали, как перед человеком, близко стоявшим к цесаревне.

Придворный штат последней редел с каждым днем, и единственным для нее утешением было то, что все приверженцы ее либо ссылались в Сибирь, либо сами разъезжались по дальним деревням, но перебежчиков между ними в другой, враждебный ей, лагерь не было, невзирая на соблазнительные посулы лучшего положения и богатых наград за измену.

Да, цесаревна была любима в России, в этом ей теперь уже нельзя было сомневаться, и убеждение это, усиливая ее всегдашнее желание царствовать, превращало это желание в страстную жажду власти и могущества.

— Не для себя, а для друзей моих и для всех настоящих русских людей желала бы я взойти на родительский престол, — говаривала она в кружке, увы, с каждым днем уменьшавшемся, испытанных друзей, в числе которых была Лизавета Касимовна.

С каждым днем становилась цесаревна раздражительнее, озабоченнее и задумчивее. Ей даже, по-видимому, надоело одерживать победы над сердцами, пропала охота забавляться страстью, которой пылал к ней первый в то время кавалер при дворе царский фаворит князь Иван, которого она увлекла, может быть, с целью избавиться от домогательств иностранных принцев на ее руку, а может быть, чтоб развлечься от тяжких дум, осаждавших ее в том фальшивом положении несчастливой претендентки на престол, которое ей было суждено переживать еще много лет. Как бы там ни было, но она сумела так увлечь князя Ивана, что последний не в силах был уже скрывать свои к ней чувства, и в городе стали поговаривать о его намерении на ней жениться. Партия, боявшаяся брака между нею и царем, этому возрадовалась, конечно, но зато пришли в ужас многочисленные враги Долгоруковых, для которых такой исход являлся окончательной победой ненавистных временщиков.

А цесаревна всеми этими опасениями и надеждами только забавлялась и всех приводила в недоумение загадочностью своих чувств, мыслей и целей, особенно когда апатия с нее слетала, точно под наитием каких-то новых таинственных веяний, и она с новой энергией, с новой жизнерадостностью принималась всех очаровывать и дурачить кажущимся легкомыслием и беззаботным пристрастием к минутным забавам. Натешившись досыта любовным томлением царского фаворита, досадой иностранных послов, хлопотавших о ее браке с иностранными принцами, отчаянием врагов Долгоруковых, она внезапно уезжала после бессонной ночи, проведенной в танцах или на охоте, в свое Александровское, наслаждаясь там ласками своего сердечного дружка, простоволосая, в русском сарафане, водила хороводы с крестьянками, распевала с ними и со своими певчими, малороссами, песни и, отдохнув на просторе, вдали от всякой придворной возни и этикета, возвращалась в Москву, чтобы снова всех раздражать и озадачивать неожиданными выходками и непредвиденными капризами. В могуществе ее чар она всех так сумела убедить, что никто не сомневался в том, что ей стоит только захотеть, и снова царь в нее влюбится до безумия, как несколько месяцев тому назад в Петербурге, при Меншиковых, в первые месяцы по вступлении во власть Долгоруких, и за последнее время, когда она перестала кокетничать с князем Иваном, чтобы успокоить ревность своего царственного племянника.

С какою радостью избавились бы от этой опасной чародейки ее враги, заперли бы ее в монастырь, отдали бы куда-нибудь подальше на чужбину замуж, но за нее был весь русский народ, а дразнить этого странного дремлющего зверя было опасно.

Ей надо было найти соперницу, которая бы, овладев сердцем царя на законном основании, подарила бы ему наследника. Тогда только русский народ забудет про дочь Петра. Надо было сделать то, что пытались сделать Меншиковы: другого исхода не было.

И вот в один прекрасный майский день князь Иван приехал из загородного дома царя в Горенки, подмосковную усадьбу, где обитала его семья, с важным предложением: объяснить княжне Катерине все неприличие ее обращения с его величеством и необходимость обратить внимание на то, что ее дерзкие шутки и насмешки его оскорбляют и легко могут превратить зарождающуюся в сердце его к ней любовь е ненависть.

— С чего ты взял, что Катерина ему нравится? — спросил князь Алексей Григорьевич, скрывая под притворною угрюмостью радость, наполнившую его сердце.

— Я не стал бы вам об этом и говорить, батюшка, если б не был в этом уверен. Он скучает, ни одна из красавиц, которым я поручал его занять, в этом не преуспевает. Против цесаревны он так восстановлен, что она ему противна…

— Это ты его против нее восстановил?

— Столько же, сколько и вы. Но не в этом дело, а в том, что, если нам не удастся женить его на Катерине, гибель наша неминуема, и вы это знаете так же хорошо, как и я. Мы свое дело сделали, я — его лучший и единственный друг, вы его именем управляете царством, но все это только пока, а надо, чтобы это было крепко, закрепить же это может Катерина, никто больше. Вы ей только скажите, чтобы она его приласкала и заставила его забыть ее издевки, она все поймет, не беспокойтесь, на полдороге не остановится…

— А Мелиссино?

Князь Иван передернул плечами.

— Этого я берусь убрать с дороги, про него ей пока и упоминать нечего. Завтра привезу сюда царя, надо так сделать, чтобы он сам захотел остаться в Горенках недельку или больше — чем дольше, тем лучше, но Катерину надо предупредить, что дело серьезно и чтоб она позаботилась о будущем… Вот что еще, — продолжал он, пройдясь в волнении по обширному кабинету, окнами в густой сад, — надо, чтоб она знала, что молодость царя преградой к его бракосочетанию не может быть: я уж на этот счет обиняками переговорил с попами.

На это князь Алексей не возражал, и снова воцарилось молчание, которое после довольно продолжительного колебания опять нарушил его сын.

— Если вам неудобно с нею об этом заговорить, сделайте это через кого-нибудь другого. Пусть узнает она о том, что время приспело нам помочь, от постороннего человека, и она таким образом будет иметь возможность все это приписать собственной догадливости, а так как она столь же честолюбива, сколь упряма…

— Да, так будет лучше, — согласился отец. — Не обратиться ли нам для этого к этой польке, которую она так возлюбила: к Стишинской, — спросил он нерешительно, устремляя на сына пытливый взгляд.

Князь Иван сделал гримасу.

— Это к матери жены Праксина?

— Но ведь ты сам знаешь, что она всегда ненавидела своего зятя и в самых натянутых отношениях с дочерью. Мне кажется, что нам ее опасаться нечего.

— Пожалуй! Тем более что вы ведь ей только скажете самое необходимое… во всяком случае, этой меньше можно опасаться, чем других, — среди поляков у нас меньше врагов, чем среди русских. Ребенка-то они своего, я слышал, отдали Воронцову на воспитание?

— Это не она, а вдова Праксина — такая же староверка, как и муж, если не больше. С матерью у нее ничего нет общего. Катерина предовольна Стишинской, что она такая ловкая, догадливая.

— И она княжной Катериной довольна, а графом Мелиссино, поди чай, еще больше, он щедрый, — заметил со смехом князь Иван и заторопился домой, чтобы о поездке его к отцу во дворце не догадались.

— Царь решил вам всем завтра сделать сюрприз своим приездом, — объявил он, прощаясь с отцом. — Его очень забавляет мысль, что он явится к вам нежданный, надо его потешить, притвориться, что ничего не знали… Дитя! — прибавил он с усмешкой.

Проводив сына, князь Алексей послал за пани Стишинской.

Не в первый раз выражал князь Алексей Григорьевич желание беседовать о важных семейных вопросах с компаньонкой своей дочери, резиденткой на респекте, как сама себя называла пани Стишинская, и доверие это она, разумеется, высоко ценила; однако приятное ее волнение усилилось, когда посланец, следуя за ней на половину князя, сообщил ей о посещении князя Ивана. Царский любимец так редко бывал в Горенках с тех пор, как поссорился со старшей сестрой, что появление его здесь могло считаться событием, и обстоятельством этим в сто крат усиливался интерес предстоящего свидания со старым князем.

Трепеща от любопытства, со сверкающими глазами и подобострастною, заискивающею улыбкой на нарумяненных губах, переступила пани порог покоя, в котором ждал ее могущественный временщик. После низкого реверанса по всем правилам этикета у самой двери, которую, по знаку князя, лакей за ними затворил, она легкой походкой подбежала к креслу у балкона, где сидел вельможа, ловким движением схватила на лету руку, которой он указывал ей на другое кресло напротив, прижалась к ней губами раньше, чем он мог опомниться, отыскала глазами табурет, поставила его перед ним, грациозным движением опустилась на него и, вытянув вперед голову, устремила на своего господина полный почтительного внимания взгляд.

— Ваше сиятельство изволили за мною послать…

— Да, пани. К нам завтра изволит пожаловать его величество. Надо бы объяснить княжне Катерине, что мы от нее ждем побольше внимания его величеству, — начал князь, немного смущенный деликатностью поручения, которое он должен был дать компаньонке своей дочери. — Он будет у нас с визитом, но нам бы хотелось удержать его величество у нас до вечера, а если он не соскучится, то и на ночь, но для этого не надо, чтобы княжна раздражала его неуместными шутками и насмешками…

— Княжна будет поступать так, как желает ваше сиятельство, — позволила себе в порыве преданности прервать своего собеседника пани Стишинская. — Клянусь Маткой Боской и вечным блаженством, что она так любит и так уважает своего родителя, что ни перед чем не остановится, чтобы быть ему приятной! — продолжала она с возрастающим воодушевлением. — Моя княжна слишком хорошо понимает свои обязанности перед своим родителем и перед всеми своими родственниками, чтобы не пожертвовать собственным своим счастьем для их покоя и удовольствия… Я знаю мою княжну, как собственное дитя: такой благородной души, такого чистого сердца нет ни у одной девицы в целом мире…

— Прекрасно, сударыня, мне только хотелось бы, чтоб она поняла, что царь — больше не ребенок и что обращаться с ним так, как она обращается до сих пор, неприлично, да и небезопасно… Он может так на нее разгневаться, что потом уж ничем не поправишь… Сердце у него чувствительное, он способен оценить не одну только красоту девицы, а также и нрав ее, и ум, и чувствительность ее души… Вы меня понимаете, сударыня?

О, да, она отлично его понимала! От радостного изумления у нее дух перехватывало в горле, так что она могла только низко наклонить голову в ответ на его вопрос.

— Прекрасно. Значит, мне только остается у вас спросить: заметила ли княжна, как его величество вырос и возмужал за последнее время?

— Надо быть слепой, чтоб этого не видеть, ваше сиятельство. Мы с княжной не дальше как сегодня утром восхищались красотой и умом царя… и когда я сказала, что счастлива будет та личность, которую он выберет себе в супруги, княжна вполне со мною в этом согласилась…

— Прекрасно, прекрасно, — повторил, весело потирая руки, князь Алексей, не ожидавший, что миссия его будет понята и воспринята так хорошо, так быстро. Положительно эта полька — субъект драгоценный, и дочь его в людях толк знает. — Надо вам сказать, сударыня, — продолжал он с облегченным сердцем, — что для царей у нас существуют совершенно другие законы, чем для обыкновенных смертных…

— О, разумеется! — не утерпела, чтоб не вставить, его собеседница.

— Да вот, например, им дозволяется церковью вступать, в случае надобности, в брак не шестнадцати лет, как всем, а тринадцати.

— О, как это хорошо! — вскричала пани Стишинская. — Значит, наш царь может взять себе супругу уже в январе будущего года?

— Именно так. И до этого остается так мало времени…

— Что терять его уже отнюдь не приходится, — докончила его фразу догадливая собеседница. — Ваше сиятельство! — вскричала она, не давая ему опомниться, срываясь с места и опускаясь перед ним на колени. — Я так счастлива вашим доверием, что жизни не пожалею, чтоб оправдать его. Поверьте, что никто так страстно не желает благоденствия всей вашей фамилии, как я; но княжну Катерину я просто обожаю, я на нее молюсь, я готова с радостью претерпеть вечные муки из-за нее!

От избытка чувств она разрыдалась, и князю пришлось ее успокаивать перед тем, как отпустить к дочери, с сердцем, наполненным наилучшими намерениями и безграничною преданностью всем Долгоруковым без исключения.

Памятно было это лето для обитателей барской усадьбы в селе Горенках.

Царю здесь так полюбилось, что он забывал про охоту, чтоб проводить время в обществе красавицы княжны Катерины. Что сказала она ему, оставшись с ним после завтрака наедине, в тенистой липовой аллее, по которой она предложила ему прогуляться в то время, как седлали лошадей для прогулки верхом по живописным окрестностям, как объяснила она ему свое к нему отношение раньше — осталось навсегда тайной, которую она сумела заставить его свято хранить от всех, и в особенности от его любимца — ее родного брата. Вообще, с этого дня малолетний царь подружился с восемнадцатилетней красавицей так, как никогда еще ни с кем не дружил.

А князю Ивану это было на руку. Утомился ли он вечной возней с избалованным и властолюбивым мальчиком-царем, в своеволии своем не допускавшим противоречий и выслушивавшим советы для того только, чтоб им не следовать и пренебрегать чужими мнениями, или измученное кокетством цесаревны сердце фаворита жаждало успокоения в иной, более чистой и мирной среде, так или иначе, но не удовлетворяли его и кутежи с молодежью из низшего общества, и он бросился в другую крайность: стал искать успокоения своему мятущемуся духу в доме Шереметевых, где в одиночестве, вдали от света, росла в совершенно исключительных условиях сирота-красавица Наталья Борисовна, представлявшая собою поразительный контраст со всеми девушками, которых он до сих пор знал, начиная с таких, как дочь царя Петра и его европейски воспитанная сестра, и кончая продажными гетерами, к которым увозили его проводить ночи новые приятели.

А княжна Катерина тем временем все крепче и крепче овладевала царем, разжигая в нем чувственность рассчитанною неприступностью, ревность — воспоминаниями о недавнем романе с красавцем испанцем и мучительным подозрением, что, может быть, она до сих пор его любит и жертвует этим чувством из повиновения родителям, из честолюбия и тому подобных побуждений, ничего общего не имеющих с чувством, питаемым к ней царственным ее женихом.

Скрыть своих сердечных страданий он, разумеется, не умел, но невеста не допускала его до отчаяния, и, позабавившись известное время его ревностью, она так искусно умела его успокоить и утешить, что после каждой размолвки она становилась ему милее.

А все-таки объявить княжну Катерину всенародно своей невестой, обручиться с нею и назначить день венчания он не решался, хотя и торопил окончание отделки дома, который он ей подарил, близ своего дворца, и в который она должна была переехать, чтоб жить отдельно от родителей, окруженная собственным двором, в роскоши и почете, подобающих будущей императрице, причем царь выказывал несвойственную своим летам энергию в преследовании соперников.

Узнав, что граф Мелиссино, которому Долгоруковы в весьма оскорбительной форме отказали от дома, позволяет себе бродить по ночам в окрестностях их усадьбы в надежде, без сомнения, встретиться с бывшей своей возлюбленной, царь приказал спросить у него, что ему тут нужно, а затем потребовал удаления его из пределов России и был вне себя от радости, когда ему доложили, что желание его исполнено.

Но разве не могли явиться другие воздыхатели? И чтоб этому воспрепятствовать, он совсем поселился в Горенках и требовал, чтоб княжна не покидала его ни на минуту.

Волей-неволей приходилось покоряться его требованиям, не выказывая ни досады, ни скуки. Но как ни уверяла она себя, что игра стоит свеч, что из-за императорской короны стоит скучать с влюбленным мальчиком, время тянулось для нее нестерпимо долго, и неопределенность ее положения часто раздражала ее до отчаяния, тем более мучительного, что ей не с кем было делиться ни сомнениями своими, ни надеждами: между членами долгоруковской семьи царил разлад и ранее, и разлад этот обострился до обидной подозрительности и до ненависти за последнее время ввиду выдающегося положения, занятого князем Иваном, его отцом и старшей сестрой при царе. Если же ко всему этому прибавить не успевшее еще вполне остынуть страстное чувство к Мелиссино, который, скрываясь поблизости Горенок, не переставал напоминать ей о своей любви, то понятно, что она не в силах была отказать себе в удовольствии принимать его письма и отвечать на них.

При помощи ловкой и в любовных делах опытной пани Стишинской это было так удобно! Каждое утро являлась она к своей госпоже с любовным посланием от изгнанного воздыхателя, в котором княжна черпала приятные впечатления, помогавшие ей выносить дневную скуку, а вечером, запершись в своей спальне, писала ответ своему пламенному поклоннику, увещевая его верить в неизменность ее к нему чувств и доказывая ему необходимость покориться судьбе и разлуке с нею до тех пор, пока невозможного для нее существовать не будет…

Само собою разумеется, что, доверяя эти письма своей наперснице, княжна знала, что последняя не затруднится выяснить смысл этих таинственных намеков в желательном для обеих сторон смысле.

Однако наступила минута, когда и переписке этой мог придти конец. Графу становилось с каждым днем все труднее и труднее скрываться в окрестностях Горенок; покровитель его — венский посланник князь Вратислав, все чаще и настоятельнее предупреждался, что дольше противиться желанию царя графу Мелиссино будет небезопасно, что ему грозит заточение в каком-нибудь из кремлевских подземелий, если присутствие его близ города обнаружится, а случиться это может каждую минуту: многие уже знают, что он каждую ночь выходит к парку, в котором ждет его наперсница княжны с письмом, и что если, Боже сохрани, слух этот дойдет до ушей князя Алексея Григорьевича или его сына, они ни перед чем не остановятся, чтоб доказать свое усердие и преданность царственному своему гостю. Несчастному влюбленному ничего больше не оставалось, как убраться, подобру-поздорову, подальше от Москвы.

— Да, граф, то же самое и я вам уж давно говорю, — сказала пани Стишинская, когда он сообщил ей о приказании своего начальника не подвергать его дольше опасности заслужить гнев всесильных правителей России. — Вы представить себе не можете, как царь сделался подозрителен и ревнив! Он явно показывает княжне, что не верит ей, и настаивает на ее переезде в новый дворец, чтоб окружить ее преданными ему людьми, которые о каждом ее шаге ему будут доносить. Мы даже боимся, что и меня вышлют в какую-нибудь отдаленную деревню, чтоб лишить ее моей помощи и советов. Ведь и у меня много врагов при дворе, и я немало выношу неприятностей из-за моей беспредельной любви к нашей милой княжне, — прибавила она со вздохом.

Он молча ее слушал, опустив глаза в землю и с мрачным выражением на красивом, побледневшем от душевного волнения лице.

— А не согласится она со мной бежать в Испанию? — спросил он наконец, вскидывая на свою собеседницу полный отваги, загоревшийся взгляд.

— Что! Что вы! Да разве это возможно? Ведь вы только вспомните, чья она невеста и какое положение ее ждет! — чуть не вскрикнула от испуга пани Стишинская. — Как могла вам прийти такая нелепая мысль?

— Она меня любит.

— Так что ж из этого? Дайте ей сделаться императрицей, усыпить ревность супруга, завоевать его полное доверие, и тогда мы вам дадим знать, чтоб вы приехали. Мы выхлопочем вам какую-нибудь миссию в Россию, мы даже можем потребовать, чтоб вас назначили посланником от Испании… ведь уж тогда нам ни в чем и ни от кого отказа не будет…

Но он ее не слушал.

— Пусть она бежит со мною. Я привезу ее на мою родину, в замок моего отца. Наша фамилия древняя и славная, Мелиссино участвовали во всех крестовых походах, и страна наша цивилизованнее Франции. Она не раскается, что предпочла графскую корону Мелиссино царской короне московитской. Там она не будет дрожать за свою свободу и за свою жизнь, как здесь, там никто не сошлет ее в Сибирь, как сослали первую царскую невесту… Вот что, — продолжал он с возрастающим одушевлением, хватая ее руку и до боли сжимая ее в своих длинных, тонких и сильных пальцах, — уговорите ее повидаться со мною сегодня ночью, и я заставлю ее понять, что она во всех отношениях поступает глупо, рассчитывая на любовь и на верность глупого мальчика, который не будет даже в силах защитить ее от врагов. Устройте нам свидание, и вы получите за это… вы получите за это тысячу червонцев! — объявил он торжественно после маленького размышления.

Тысячу червонцев! У пани Стишинской сладко забилось сердце. Ведь это — целое состояние: на эти деньги можно купить дом в городе и сделаться домовладелицей! И за то лишь, чтоб убедить княжну сделать то, о чем и сама она страстно мечтает…

— Хорошо, я постараюсь исполнить ваше желание…

— Вы должны мне обещать непременно его исполнить, — прервал ее запальчиво граф. — Я знаю, вы можете это сделать. Она смела и любит меня! Передайте ей это письмо, — продолжал он, расстегивая свой камзол и вынимая запечатанную записку из кожаного мешочка, висевшего на его груди. — Когда она прочтет его, то сама захочет со мною видеться, вам останется только устроить это свидание, где хотите и как хотите… Ну, куда же мне завтра явиться, чтоб встретиться с княжной? — прибавил он после небольшого молчания.

— Дайте подумать, — взмолилась смущенная такою поспешностью пани.

— Думайте скорее… Впрочем, скорого решения от вас не дождешься, а я имею причины подозревать, что за нами следят и что мы попадем в западню, если сейчас же не разойдемся, — продолжал он, оглянувшись по сторонам на высокие густые деревья, черными массами окружавшие их со всех сторон. — Ведь у вас отдельная комната в доме князя? — спросил он отрывисто.

— Разумеется, отдельная, я же при княжне резиденткой на респекте…

— Прекрасно. Куда выходят окна вашей комнаты?

— На двор…

— На который? Где конюшни?

— Да, но вы должны знать…

— Я одно только желаю знать: чтоб одно из окон вашей комнаты оставалось завтра весь день отпертым, поняли? Я не могу вам сказать, в какое именно время удастся в него пролезть: это будет зависеть от обстоятельств. Не беспокойтесь, дело будет сделано чисто — нам не в первый раз являться на любовные свидания через окно. У нас в Испании сплошь да рядом так делается…

С этими словами он удалился, и так быстро, что не успела наперсница княжны опомниться и проговорить возражение, вертевшееся на ее языке, как он уже скрылся у нее из виду.

Да, бесстрашный народ эти испанцы, нельзя в этом не сознаться! В любовной отваге, пожалуй, и полякам не уступят.

Всю остальную ночь провела она с княжной в разговорах о смелой затее влюбленного графа и о его взбалмошном предложении.

Впрочем, предложение это одна Стишинская находила взбалмошным, княжна была другого мнения. Мыслей своих она своей резидентке не высказала, но, судя по улыбке, блуждавшей на ее губах во время чтения любовной записки, да по тому, как настойчиво заставляла она Стишинскую повторять каждое слово, сказанное ей графом, можно было догадаться, что она серьезно размышляет о его предложении и вовсе не намерена отказаться от него, не взвесивши обстоятельно все шансы за и против требуемого от нее решения. Нисколько не испугалась она и намерения его видеться с нею в доме ее отца, проникнув через окно в комнату пани Стишинской. Ее даже как будто забавляла вся эта авантюра. Недаром же выросла она в стране, где любовные похождения занимают такое выдающееся место в жизни людей, что все прочие интересы отходят на второй план.

— Так граф находит, что почетнее быть супругой испанского графа, чем русского царя? — раздумчиво и с загадочной усмешкой проговорила она, внимательно выслушав повествование пани Стишинской.

— Да, по его мнению, это несравненно почетнее, да и безопаснее…

— Вот как! Граф Мелиссино уже заговорил об опасности! Знак добрый, — продолжала она с иронией, от которой собеседница ее пришла в смущение.

Уж не повредила ли она как-нибудь нечаянно влюбленному испанцу, неосторожно повторяя то, о чем было бы, может быть, лучше умолчать?

— А как ты думаешь, — продолжала между тем княжна, высказывая вслух мысли, закружившиеся в ее голове, — ведь быть женой какого-нибудь мещанина или мужика еще безопаснее… особенно если с ним жить в какой-нибудь трущобе на краю света?

— Вы, княжна, шутите, — растерянно заметила ее слушательница, убеждаясь все больше и больше, что предположение ее верно: она повредила графу во мнении его возлюбленной, легкомысленно повторив его слова. С такой умной особой, как княжна, очень опасно говорить все, что взбредет на ум, с нею надо каждое слово обдумывать.

— Я не шучу, — продолжала между тем княжна, — и если речь идет об опасности…

— Не об одной опасности, а также о почете: граф особенно напирал на почет и на честь породниться с фамилией графов Мелиссино. Род их считается одним из древнейших в Испании, а Испания — страна цивилизованная, тогда как Россия…

— А скажи, пожалуйста, — весело прервала ее княжна, как бы для того, чтоб дать ей понять, что ей не для чего больше распространяться о высоких достоинствах фамилии Мелиссино, потому что все равно ей не поверят, — скажи, пожалуйста, объяснила ты ему, что твоя комната на самом верху, под крышей, рядом с чердаками?

— Ничего не могла я ему объяснить, он был сегодня особенно расстроен, уверял, что за нами подсматривают, беспрестанно озирался по сторонам и скрылся у меня из виду раньше, чем я успела раскрыть рот, чтоб ему сказать, что пролезать ко мне через окно очень неудобно…

— Пусть, значит, сам на себя пеняет, если затея его не удастся. Иди себе спать. Завтра придется нам рано вставать: государь желает ехать до завтрака верхом на мельницу, и нам надо быть готовыми к восьми часам. Петр Второй хотя и не испанский граф, но тем не менее все-таки русский царь, и заставлять его ждать нам неудобно, — небрежно проговорила она, отворачиваясь от своей компаньонки и протягивая руку за книгой в кожаном переплете, взятой из библиотеки отца, чтоб читать на сон грядущий.

Это были сочинения французского писателя Брантома, весьма остроумного и забавного писателя, которого княжна Катерина уже читала в Варшаве и хотела перечитать здесь.

Всегда интересовалась она любовными авантюрами и их замысловатыми завязками и развязками, но в эту ночь она была особенно расположена увлекаться похождениями знатных французских дам, так живо и красноречиво описанных талантливым писателем, что, мысленно переживая их радости, страхи, волнения и отчаянье, она невольно спрашивала себя: что сказал бы мосье Брантом, если бы узнал историю ее жизни, и не сознался ли бы он тогда, что, каким бы богатым воображением ни обладал писатель, никогда ему не придумать того, что случается в действительной жизни? Какое великое множество всевозможных любовных авантюр пережила она на своем коротком веку! Как странно, изумительно и невероятно то, что она переживает в настоящем, а что ждет ее в будущем?.. Этого даже и ей самой невозможно себе представить!..

Сделаться русской императрицей! Одной из первых женщин в мире! Восседать на троне в золотом венце, в горностаевой мантии, выше всех, всех в целой России! Очутиться вдруг так недосягаемо высоко и далеко, что все преклонят перед нею колени и будут считать за величайшее счастье быть допущенным к ее руке!..

Книга соскользнула с атласного одеяла на ковер у ее кровати, и, подняв кверху красивую обнаженную руку, она стала ею любоваться.

Такая прекрасная ручка достойна поцелуев тысячной толпы. В России царицей будет красавица в полном смысле этого слова: изящная, умная, талантливая, на иностранный манер воспитанная, со многими посланниками будет она беседовать на их родном языке, со всеми королями и королевами сумеет вести переписку, без помощи секретаря. Таких цариц в России еще не бывало. Восхищаются цесаревной! Есть чем, нечего сказать! Даже порядочного любовника выбрать себе не умеет из великого множества без ума в нее влюбленных юношей. Отличила какого-то Шубина из мелких дворян, грубого, без малейшей полуры, ни встать, ни сесть не умеет, ни танцевать, ни говорить по-французски, ни одеваться, как подобает его положению, ни вести светского разговора… И это фаворит претендентки на русский престол! Срам! Последний из воздыхателей княжны Катерины не согласился бы взять к себе в дворские юноши этого Шубина, а граф Мелиссино даже и в конюхи не нанял бы такого увальня…

Мелиссино!

Она откинулась на подушки, закинула руки за голову и, устремив глаза в голубой штофный потолок алькова, улыбнулась красивому образу, вызванному ее воображением.

Этот тоже ее любит и, может быть, больше всех прочих… Нешуточной опасности подвергается он, не повинуясь приказанию царя и Долгоруковых и со дня на день откладывая свой отъезд из России в надежде ее увидеть, услышать ее голос, сорвать последний поцелуй с ее губ…

Большего он, разумеется, не достигнет. Не убежит она с ним в Испанию, как он мечтает, чтоб похоронить себя в старом скучном замке, с ворчливыми и скупыми стариками, рожать детей, считать кур и цыплят, приносимых фермерами, рассчитывать каждую копейку, перешивать старые платья, ездить в дребезжащей колымаге в гости к таким же смешным провинциалам, как и хозяева рыцарского замка Мелиссино, или пресмыкаться перед коронованными особами и их родственниками в качестве супруги посланника, делать перед ними низкие реверансы, целовать у владетельных принцесс ручки, льстить им, подлаживаться под их характер и расположение духа, вместо того чтоб самой сделаться императрицей обширного государства, — надо с ума сойти, чтоб сделать такой низкий выбор и, отвернувшись от лучшего, польститься на худшее! Никогда не думала она, чтоб Мелиссино был так прост и самонадеян! Он ее дурой считает. Но она ему докажет, что он ошибается. Глупая Стишинская совсем раскисла от свиданий с ним. Она воображает, что он так неотразим, что следует, не задумываясь, пожертвовать царским венцом из-за его прекрасных глаз…

А глаза у него действительно прекрасны, и чувствовать на себе его влюбленный взгляд очень приятно… Но мало ли на свете красивых черных глаз, а русская корона — одна в целом мире!

С этими мыслями она заснула, и ей снились толпы молодых красавцев, умолявших ее о поцелуе, в то время как золотой царский венец спускался с неба над ее головой, а у ног ее, на необозримом пространстве, толпился народ, которого она сознавала себя полновластной повелительницей… По временам где-то в стороне и как бы в тумане появлялся смутный образ мальчика, который должен был надеть на нее эту корону и облечь ее в порфиру, но если царский венец сверкал так ярко, что глазам было больно на него смотреть, и если порфира, все шире и шире расплываясь, заволакивала веред нею весь горизонт, то образ царственного жениха, постепенно бледнея, уходил от нее все дальше и дальше, пока совсем не исчез, оставляя ее одну в ореоле величия и власти.

Что это был за сон? Неужели вещий? Неужели она одна будет царствовать над Россией?

Такая перспектива стоила жертв, и она решилась их принести.

Проезжая на другой день с царем под тенистыми сводами столетних деревьев с желтеющей листвой, княжна воспользовалась минутой, когда свита их опередила, чтоб готовить завтрак на берегу речки у мельницы, и объявила, что ей очень бы хотелось скорее переехать в новый дворец, который царь был так милостив для нее приготовить неподалеку от его дворца.

Восхищенный жених отвечал, что желание ее может исполниться хоть сегодня, так как дворец готов вполне, и чем скорее переедет в него хозяйка, тем будет лучше.

— Мне же, кстати, дольше оставаться у вас невозможно. Остерман пристает с разными скучными делами и уверяет, что я должен непременно вернуться в Москву. Я ему уступлю на этот раз, но зато заставлю и их исполнить мое желание, — прибавил он, искоса поглядывая с лукавой усмешкой на свою даму, замечательно хорошенькую и грациозную в амазонке и в шляпе, с длинной зеленой вуалью, откинутой назад со свежего, раскрасневшегося от воздуха и быстрой езды лица.

— А можно узнать, что желает ваше величество? — спросила она.

— Я желаю с вами скорее обручиться, чтоб уж крепко было, — отвечал он, немного смущаясь под ее пристальным, пытливым взглядом.

Они ехали рядом, и так близко друг от друга, что, когда она с улыбкой протянула ему руку, предварительно сняв с нее длинную, расшитую разноцветными шелками перчатку, ему даже и пригнуться не надо было, чтоб поднести ее к губам, но она, придерживая поводья другой рукой, порывистым движением к нему нагнулась и слегка поцеловала его в щеку.

— О, поцелуйте меня крепче, княжна! Дайте мне вас обнять, ведь вы — моя невеста! — вскричал, вне себя от волнения, юноша, охватывая трепещущей рукой ее гибкий, тонкий стан.

— Не упадите, ваше величество, лошади не будут стоять смирно, пока мы целуемся: вы и сами свалитесь с седла, и меня за собой повалите, — возразила она, с веселым смехом вырываясь из его объятий и отъезжая от своего забывшегося кавалера на несколько шагов.

Он, сердито нахмурившись, пришпорил лошадь и ускакал так далеко вперед, что вскоре исчез у нее из виду, но это не заставило ее ускорить шаг, и когда, проскакавши сломя голову до конца аллеи, он к ней вернулся и, весь красный от конфуза, взглянул на нее, то увидел, что она так весело на него смотрит своими большими карими смеющимися глазами, что вся его досада прошла, и он громко расхохотался.

— Какая вы занятная, с вами весело и ловко, как с товарищем! — сказал он.

— И всегда буду я вам добрым товарищем, ваше величество, — сказала она. — И чем ближе вы меня узнаете, тем ловчее вам со мной будет.

Они проехали несколько шагов молча. Ему столько хотелось ей сказать, что он не знал, с чего начать, и ничего лучшего не мог придумать, как объявить, что ему очень бы хотелось завтра вечером у нее ужинать в ее новом дворце, и вдвоем.

— Ужинать я и сама вас хотела к себе просить, ваше величество, но прежде, чем нам оставаться вдвоем, да еще ночью, нам надо обвенчаться, — возразила она, не переставая весело смеяться.

И какой это был заразительный смех! Долго-долго звучал он у него в ушах даже и после того, как они расстались, и, когда влюбленный мальчик прислушивался к ее смеху, припоминал ее веселые глаза и улыбку, у него на душе становилось так радостно, что ему хотелось прыгать и громко хохотать. Какая разница между этой невестой и первой, и как хорошо, что скучная княжна Марья Меншикова в Сибири, а эта веселая милочка всегда с ним останется.

Вернувшись с прогулки, княжна Катерина, не раздеваясь, прошла в кабинет отца, где застала старшего брата.

Уже издали, не доходя еще до двери кабинета, догадалась она, что брат приехал из Москвы с недобрыми вестями. Запальчивые восклицания отца долетели до ее ушей раньше, чем она успела переступить порог покоя, по которому он прохаживался большими шагами, в халате из красивой и тяжелой шелковой французской ткани и без парика, в то время как царский фаворит, как всегда, корректно расфранченный по последней моде, сидя в креслах с высокой спинкой у двери балкона, растворенной в сад, с еле сдерживаемым раздражением крутил в похолодевших от волнения пальцах дорогие кружева своего пышного жабо.

К появлению княжны отнеслись угрюмо. Князь Иван не шелохнулся и, ответив кивком на ее надменный поклон, отвернулся от ее пристального и насмешливого взгляда, чтобы смотреть на клумбу с отцветающими осенними цветами, благоухающую в двух шагах от балкона. А отец их прервал свое хождение для того только, чтоб отрывисто у нее спросить:

— Вернулась? Что так скоро? Заскучал он, верно, там с вами? И завтрак, верно, спакостили… Я говорил, что свежую рыбу нельзя тащить за десять верст по такой жаре, испортилась, верно? — продолжал он с возрастающим волнением, не дожидаясь ответов на свои вопросы.

— Кабы княжна Катерина захотела, государь не заметил бы, что рыба не первой свежести, — заметил князь Иван, не отрывая глаз от клумбы.

Она с живостью к нему обернулась, но колкое возражение, готовое сорваться с ее губ, не выговорилось, и, с усмешкой пожав плечами, она снова обратилась к отцу, который опять сердито зашагал по комнате.

— Мало ли что! Кабы у нас было сердце да благодарность к родителям, мы бы иначе себя держали, мы бы понимали, что глупо выставлять себя на посмешище людям, — продолжал он ворчать, избегая встречаться с глазами дочери, которая стояла неподвижно на том месте, близ письменного стола, у которого остановилась.

Она, надменно выпрямившаяся, с исказившимся от сдержанного гнева лицом, со сдвинутыми бровями и стиснутыми губами, казалась еще выше и тоньше от длинного темно-синего суконного платья, плотно облегавшего гибкий стан с молодой упругой грудью, тяжело дышавшей от усилия казаться спокойной и ни единым движением, ни единым звуком не выдать чувств, наполнявших ее душу.

— Вся Москва над нами смеется… Наши Горенки прозвали крепостью, и будто мы в ней насильно держим в пленении государя, — продолжал между тем ворчать с возрастающей горечью князь Алексей Григорьевич, постепенно одушевляясь своими собственными словами, — и будто этот плен ему так прискучил, что он ждет не дождется, чтоб кто-нибудь его от нас избавил…

— Это у Шереметевых рассказывают? — заметила княжна, мельком взглянув на брата, продолжавшего от нее отворачиваться.

— Не у одних Шереметевых, и в Александровском про нас сплетни плетут, да еще, может быть, похуже, — подхватил князь Алексей. — Нечего, сударыня, ухмыляться да плечами пожимать, хорошего в том мало, что ты ловка на лазуканье только с такими фертиками, как этот гишпанец голопятый, Мелиссино… Вот таким амурным упражнениям тебя не учить, таких щелкоперов ты мастерица с ума сводить, а как если до чего посолиднее дело дойдет…

— Батюшка, — прервала его с почтительною твердостью дочь, бледнея от его обидных намеков, — я пришла вас просить оказать мне милость…

— Что еще? Что тебе от нас надо? — сердито оборвал ее отец. — Тебе бы, сударыня, все только от нас требовать милостей, а чтоб заслужить их покорностью да повиновением, этого от тебя не жди!

— Это будет уж последняя от вас ко мне милость, батюшка. Я завтра уезжаю от вас совсем.

— Куда это?

— К себе, в тот дом, который государь приказал для меня отделать, близ своего дворца, — вымолвила княжна, невольно наслаждаясь эффектом своих слов.

Отец от изумления открыл рот, а брат, стремительно повернувшись к ней, смотрел на нее с таким выражением в широко раскрытых от изумления глазах, точно он не верил своим ушам.

— Если б была ваша милость, батюшка, сегодня же отправить туда мою мебель, посуду и людей, чтобы мне завтра со Стишинской уже в убранный дом приехать, — продолжала между тем все с тем же холодным спокойствием княжна. — Государь назвался ко мне на новоселье ужинать…

Уж это было слишком! Все одна устроила… сама… одна и пришла хвастаться… издеваться над ними…

Князь Иван сорвался с кресла и, объявив, что идет пожелать доброго утра государю, которого еще не успел сегодня повидать, торопливо вышел из кабинета, а отец его, чтобы привести в порядок чувства и оправиться от неожиданного сообщения, к которому он еще не знал, как отнестись, молча прошелся по комнате.

— Так ты завтра от нас совсем уезжаешь? — спросил он, останавливаясь перед дочерью, которая, не трогаясь с места, терпеливо ждала, чтобы он с нею заговорил. — Почему же ты собралась так внезапно, ни слова не сказав ни мне, ни матери?

— Не внезапно, батюшка, — вся Москва знает, что государь приказал отделать для меня дом близ своего дворца, чтобы чаще со мною видеться до нашего брака.

— У вас, значит, это уж решено? Сама все устроила?

— Давно решено, батюшка. Разве он жил бы у нас так долго, если бы не решил со мною обвенчаться? Сегодня он с вами переговорит об обручении. Ему хочется, чтобы оно было как можно скорее, в ноябре или в декабре, вот он вам скажет, а мне надо вас, дорогой батюшка, побеспокоить еще просьбой, — продолжала она, взяв руку отца и целуя ее, — пока хозяйство мое еще не налажено, не будет ли ваша милость — отпустить ко мне вашего француза? Государь с удовольствием кушает его стряпню, а мне хотелось бы, чтобы мой жених нигде не кушал с таким аппетитом, как у меня…

— Разумеется, тебе теперь француз-повар нужнее, чем нам, — процедил сквозь зубы князь. — Бери его и держи, сколько хочешь. Я так растратился за последнее время, что придется экономию нагонять… Ну, да зато дочку за царя просватал, — прибавил он с горькой усмешкой, не переставая повторять про себя: «Сама все устроила, сама, одна… И все польское воспитание! Сам виноват, сам виноват! Не дочь себе вырастил, а чужую… врага лютого, может быть… если вовремя ей не покориться…»

Он прошелся еще раз по комнате, опустился на обитый кожей диван, стоявший у стены рядом с библиотекой, вдали от дверей, и пригласил дочь сесть рядом с ним.

— Потолкуем, Катерина, может, в последний раз… ведь, как-никак, а все же я тебе родителем прихожусь и, кроме добра, ничего не могу тебе желать, — проговорил он с напускным добродушием, не вязавшимся с выражением его глаз, с пытливою подозрительностью устремленных на девушку.

Удивительно стойко выдерживала она эту пытливость! Не опуская взгляда и все с той же загадочной усмешкой на тонких губах, подошла она к дивану и опустилась на указанное ей место рядом с отцом.

— Ну, расскажи же мне все, что между вами произошло, мне надо знать… понимаешь? — начал он не без смущения.

Заискивать перед девчонкой, родной дочерью! Очень это было тяжело для чванного, властолюбивого князя!

— Государь выразил желание, чтобы я скорее переехала в свой дом, и я согласилась, — сдержанно проговорила она.

— А перед тем? Ведь не вдруг же он тебе это сказал, и сама же ты говоришь, что он хочет в ноябре с тобою обручиться?

— Вы уж это знаете, для чего же повторять?

— А про венчание в каких выражениях он сказал? — продолжал настаивать отец с вымученною ласковостью в голосе. — Ну, ну, извини мою докучливость, — поспешил он прибавить, заметив нетерпеливое движение, которым она ответила на его расспросы, — не желаешь про это говорить, так и не надо… Сама умница, сама так ловко устроила свою судьбу, что нам всем остается только ждать твоей милости… Много у нас врагов, Катерина! Ох как много! Несдобровать нам, если ты нас не защитишь! Вот, например, Голицыны, ведь это они гнилые слухи про тебя распускают, будто ты уж девическую свою честь потеряла…

— Батюшка, я вас прошу никогда мне ничего не передавать из того, что про меня плетут мои враги! — вскричала княжна, гневно сверкнув глазами. — Поймите, что я могу жить тогда только, если ничего не знаю из того, что про меня думают и говорят! Положение мое трудное, — продолжала она смягчаясь, — и выносить его мне приходится одной, на это силы нужны и терпение…

— У тебя есть отец, — вставил он робко.

— Одного у вас прошу, оставьте меня в покое на время, дайте осмотреться, дайте мне понять и самое себя, и его, моего будущего мужа! Дайте мне обсудить положение. Оно не из легких. Мы с ним — одни в целом мире, все нам лгут, все нам льстят из-за личных выгод, нам не с кем ни советоваться, ни дружить, — продолжала она с возрастающим одушевлением. — Сами же вы при мне сколько раз рассказывали про царя Петра, как он умирал, в каком страшном одиночестве, обманувшись во всех, в самых близких, в каком мрачном отчаянии металась его душа… И вот я вам скажу, что и внук его уж и теперь испытывает то же самое! Этот ребенок, сам себя еще не понимающий, уже понял, что верить никому нельзя… что все лгут ему потому, что он — царь! Он уж знает, что ему следует опасаться особенно тех, кому он всем обязан…

— Он тебе это сказал? — вскричал князь, хватая дочь за руку и устремляя на нее полный ненависти взгляд. — Он меня назвал?

— Если вы будете меня допрашивать, как в застенке, батюшка, то ничего не добьетесь, я не из тех, из которых можно пытками выворачивать душу, — возразила она с холодной надменностью, вырывая руку из его похолодевших от волнения пальцев.

— Это ты меня пытаешь, как кат! Ты мне растерзала сердце, Катерина! В чем может меня подозревать государь? Чем мне доказать мою преданность, мою любовь? Если ты это знаешь, так скажи! Что он про меня думает? Кто ему про меня наговорил? Кто? Кто? Ты молчишь? Мне, значит, надо забыть, что я — твой родитель и имею на тебя права, данные мне самим Богом? Ты отказываешься от отца? Ты отказываешься подать ему руку помощи, спасти его? Берегись, Катерина! Если благословение родителей что-нибудь да значит, то и проклятие их тоже…

Он был вне себя. Намек дочери на то, что он у царя в подозрении, ее упорный отказ помочь ему разрушить подведенную под него каверзу врагов привел его в такое исступление, что, не войди в эту минуту его сын, он бы ее проклял. Она это так хорошо сознавала, что бессознательно уж искала спасения в бегстве и, пятясь назад от наступавшего на нее в ярости отца, чуть не столкнулась у двери с входившим братом.

Охватив одним взглядом положение и поняв по искаженному гневом лицу старика и по отчаянной решимости сестры ему не уступать, что между ними вспыхнула одна из тех озлобленных ссор, которые не в первый раз разгорались в их семье, он поспешил заслонить собою княжну и торжественно объявил отцу, что государь желает его видеть.

— Он желает в самом непродолжительном времени объявить всенародно о своей помолвке с княжной Катериной, батюшка, и мне кажется, что перед таким важным актом нам следует прекратить наши семейные дрязги. Да и какие могут у нас быть пререкания с обрученной невестой нашего царя, с нашей будущей императрицей? — прибавил он с горькой усмешкой.

Князь Алексей молча вышел в соседнюю комнату, служившую ему уборной, где уже ждал присланный его сыном камердинер с волосочесом, а княжна прошла на свою половину, чтобы предупредить свою резидентку о случившемся и приказать ей наблюдать за укладкой и отправкой вещей в новое свое помещение.

— А что же мы будем делать с графом? — спросила пани Стишинская дрогнувшим от душевного волнения голосом.

Нелегко ей было примириться с утратой обещанной ей суммы.

— Надо ему дать знать, чтобы он как можно скорее уезжал из России.

— О, как ваше сиятельство мало его знает! Ни за что не согласится он отказаться от надежды хотя бы издали любоваться дамой своего сердца…

— Не говорите глупостей, Стишинская. Я держу вас у себя не для того, чтобы вы мне набивали уши вашими нелепыми фантазиями, а чтобы вы исполняли мои приказания, — строго прервала ее княжна. — Вы объясните графу Мелиссино, что я на днях буду официально признана невестой государя и что рисковать таким высоким положением и счастьем великого государства я вовсе не намерена из-за его прекрасных глаз. Слышите?

— Если бы ваше сиятельство хотя бы написали ему письмо… в последний раз, на прощание, — пролепетала смущенная резидентка.

— В последний раз?! Что вы хотите этим сказать? — вспылила княжна. — Я никогда ему не писала! Слышите? Ни-ко-гда! И вы должны это знать, а также и он. За такое подозрение против русской государыни у нас бьют кнутом, вырывают ноздри, отрезают язык, ссылают в сибирские тундры, казнят мучительной смертью… предают проклятию! — продолжала он с возрастающим возбуждением. — Объясните ему это… Вы — мастерица описывать ужасы, представьте ему, что мне бояться нечего, меня никто не посмеет допрашивать, а его и вас с ним допытают до того, что вы на себя наговорите достаточно для смертной казни. Вспомните историю Меншиковых! Пожалели кого-нибудь из их приближенных? Кто спас вас тогда от беды? Кто?

— Ваше сиятельство, — дрожащими и побелевшими от страха губами пролепетала ее собеседница.

— Советую вам всегда это помнить, а все остальное забыть. И вот что еще: сколько обещал вам граф за свидание со мною? — спросила она отрывисто после довольно продолжительного молчания, во время которого пани Стишинская, отойдя к двери, стояла ни жива ни мертва в ожидании дальнейших приказаний. — Говорите же, я жду!

Это было произнесено так повелительно, что бедная пани совсем растерялась и отвечала, как на страшном суде, сущую правду.

— Тысячу дукатов…

— Вы получите эти деньги от меня, если принесете мне все письма, которые я будто бы через вас ему передавала. Поняли?

— Поняла, ваше сиятельство, — слетело помимо воли с языка пани Стишинской.

Ей в ту минуту казалось, что от нее требуют невозможного, а между тем в тот же вечер, явившись к своей госпоже, когда она уже лежала в постели, среди опустевшего покоя, из которого вся обстановка была вывезена в новое помещение, пышно наименованное не домом, а дворцом, пани Стишинская с сияющим от счастья лицом подала ей пачку писем, перевязанных розовой лентой, которую ей удалось получить от несчастного отринутого Мелиссино. Ее не расспрашивали, какими чудесами красноречия добилась она этой жертвы. Княжна, не разжимая губ и не поднимая на нее глаз, чтобы, может быть, не выдать засверкавшей в них радости, развязала пачку, пересчитала письма, рассыпавшиеся по одеялу, и, приказав зажечь дрова в камине, долго не спускала глаз с пламени, пожиравшего один за другим листки толстой синеватой золотообрезной бумаги, которые она передавала своей наперснице для сожжения.

— Ваше сиятельство, может быть, желаете узнать, что я сказала графу и что он мне ответил прежде, чем передать сокровище, с которым он никогда не расставался и которое носил на груди с мощами св. Терезы, кусочком от гроба Господня и прочими реликвиями? — не вытерпела, чтоб не спросить, словоохотливая полька, приблизившись к кровати своей госпожи, когда последние искры, пробегавшие по черному пеплу, оставшемуся от любовных излияний княжны, потухли.

— Для чего? Меня это вовсе не интересует, — холодно возразила последняя. — Дайте мне мою книгу, придвиньте ко мне свечу и идите себе спать, — прибавила она с облегченным сердцем, вытягивая свое молодое красивое тело на пуховиках. — О награде, обещанной вам, я не забуду, не беспокойтесь, — прибавила она, уступая потребности излить ощущаемое ею удовольствие и на ту, которая способствовала ее успокоению.

Лизавета Касимовна не виделась с матерью с тех пор, как после падения Меншиковых ездила в дом Долгоруковых, чтобы узнать, не пострадала ли она вместе со своими покровителями, и чтобы попытаться выпутать ее из беды. Но опасения эти, как мы видели, оказались излишними, и, убедившись, что мать ее не только не пострадала, но даже извлекла для себя выгоду из чужого несчастья, Лизавета вернулась во дворец, до глубины души возмущенная переходом ее в папизм из православия, и объявила цесаревне, что все между нею и той, которой она обязана жизнью, кончено, и навсегда. Всегда были они чужды друг другу душой, а уж теперь последняя связь, существовавшая между ними, порвалась.

— Да ты ей больше и не нужна, — заметила на это цесаревна. — Человек, который с легким сердцем бросает друзей в минуту несчастья, чтобы примкнуть к их злейшим врагам, никогда не пропадет и всегда сумеет извлечь себе выгоду из чужого горя, а равно из чужих радостей.

— Одного прошу я у Бога — никогда с нею больше не встречаться.

— Не беспокойся, мы долго ничего про нее не услышим, — возразила цесаревна. — Долгоруковы не выпустят власти из рук так легко, как Меншиковы.

Однако месяцев через пять, в начале рождественского поста, который цесаревна намеревалась провести в деревне, куда уж давно уехал Шубин и откуда писал восторженные письма с описанием прелестей зимы вдали от Москвы, умоляя свою царственную возлюбленную ускорить свой приезд, Лизавете Касимовне в один морозный и ненастный вечер, когда она уже готовила своей госпоже на ночь постель, пришли доложить, что к ней приехала ее мать и непременно желает ее видеть.

Посещение это, да еще в такое время, так ее удивило, что, прежде чем пройти к себе, она явилась к цесаревне и, объявив ей о неприятном визите, спросила:

— Не отказать ли в приеме пани Стишинской под предлогом позднего времени и недосуга? Можно ей послать сказать, что я у вашего высочества и не могу ее принять…

Но ей не дали договорить.

— Зачем? Напротив, ты должна ее видеть. Она, может быть, явилась по приказанию Долгоруковых… Пожалуйста, ступай к ней и постарайся быть с нею полюбезнее, чтобы она побольше тебе рассказала про то, что там делается, правда ли, что им уже удалось просватать княжну Катерину за царя, и когда думают сыграть свадьбу. От нашего проданного немцам духовенства всего станется: оно из страха и корысти готово разрешить обвенчать грудного ребенка со старухой! — вскричала с волнением цесаревна. — И как бы ни было поздно, приди ко мне, когда ты ее проводишь! — закричала она вслед удалявшейся камер-юнгфере.

Лизавета прошла в свою комнату, где застала пани Стишинскую, расположившуюся с комфортом, как у себя дома. Она сняла с себя нарядную шляку, приказала затопить камин и грелась у огня, вытянув ножки в ажурных шелковых чулках и в атласных светлых башмачках на высоких каблуках.

— Ну, моя цурка, я тут распорядилась: у тебя было так холодно, что я приказала затопить камин и кстати уж зажечь канделябры, — объявила она таким беззаботным тоном, точно не дальше вчерашнего дня рассталась с дочерью, и в самых дружественных отношениях. — Скуповато вы живете: темно и холодно, не то, что мы, — прибавила она с веселым смехом. — У нас каждый день, с утра до вечера, пылают дрова во всех каминах и горят восковые свечи в канделябрах… Сегодня у нас парадный ужин, ждем много важных гостей, и я этим воспользовалась, чтобы к тебе приехать, надо кое о чем потолковать… Но прежде всего распорядись, чтобы мне принесли сюда поужинать: мне хотелось поберечь аппетит к вечеру, и я плохо пообедала, а от ужина-то пришлось уехать, и я очень голодна…

Лизавета вышла в коридор, чтобы распорядиться насчет кушанья, и, вернувшись назад, села по другую сторону камина, чтобы выслушать то, что имела ей сказать мать, очень довольная тем, что встреча их обошлась без неприятных упреков и объяснений и даже без малейшего намека на последнее их свидание и на последовавший за ним полнейший разрыв отношений. Ни разу в продолжение всего этого времени не осведомилась Лизавета о здоровье матери, но пани Стишинская не расположена была сегодня вспоминать о неприятных вещах; она была радостно возбуждена, вид у нее был торжествующий, и она посматривала на дочь лукаво смеющимися подведенными глазами, точно предвкушая заранее эффект поразительной новости, которую она имела ей сообщить.

— Вот какая я добрая мать, вспомнила про дочку в минуту счастья, и к тебе первой приехала сообщить, что завтра государь объявит в Верховном совете о своем намерении жениться на нашей княжне! Это еще тайна, но мне хотелось, чтоб ты раньше всех это узнала. Вот как я тебя люблю, невзирая на всю твою неблагодарность и на то, что ты позволила себе выругать меня ренегаткой, — продолжала она, невольно смущаясь молчанием своей слушательницы и строгим выражением ее лица. — Теперь, значит, кончено, императрицей будет княжна Катерина Долгорукова, и с этим должны будут примириться все остальные претендентки на царскую корону… Твоя цесаревна будет в отчаянии, но тебе сокрушаться нечего: я тебя не оставлю, и, кто знает, может быть, удастся так заинтересовать тобою царскую невесту, что она возьмет тебя ко двору невзирая ни на что: на то, что ты теперь служишь у ее бывшей соперницы и что твой покойный муж осмелился советовать государю противиться проискам Долгоруковых… Большая это была глупость с его стороны, и если бы он раньше посоветовался со мной, то я бы его не допустила себя погубить… Но разве он меня когда-нибудь слушал?.. Чем бы радоваться, что у него такая умная теща, которая может так много для вас сделать, он выказывал мне презрение… презрение женщине, которая пользуется полным доверием царской невесты, женщине, за которой все ухаживают! Надо было быть совсем дураком, чтобы не предвидеть, что придет минута, когда я вам могу быть всех полезнее, полезнее самого царя, не говоря уж про вашу цесаревну, которая теперь ровно ничего не значит… Изготовлен указ во всех церквах молиться за царскую невесту и именовать ее высочеством, пока она не сделается величеством, а уж до этого недолго ждать: венчание назначено на 19 января! Как видишь, дело совсем слажено, и ничто в мире не может помешать, чтоб оно свершилось. Ее высочеству, царской невесте, готовят двор, и такой пышный, какого никогда в России не видывали. Да, мы всем покажем, как живут царствующие особы в цивилизованных государствах, как в Польше например: недаром княжна воспитывалась в Варшаве и взяла меня в ближайшие наперсницы. Мы с нею так разукрасим царский дворец, такие будем задавать пиры и банкеты, что все русские дураки только рот разинут от изумления: им и во сне не снилась такая роскошь, как та, которую мы заведем! У нас будет настоящий европейский двор. Княжна часто советуется с посольскими кавалерами насчет жизни, которую ведут коронованные лица в других странах, и всего больше прельщает ее французский двор…

— Какая же вам предназначена должность при этом дворе? — спросила Лизавета, припомнив приказание цесаревны узнать как можно больше подробностей про Долгоруковых.

— Мне?.. Точно сказать тебе не могу, мы еще не решили; княжне, разумеется, хотелось бы, чтобы я была у нее гофмейстериной…

— За чем же дело стало? — продолжала свой допрос ее дочь, сдерживаясь, чтоб не улыбнуться честолюбивым замыслам матери.

— Да видишь, хотя у русских дам такой полуры, как у меня, нет, но они могут обидеться, если им предпочтут иностранку, зачем же их дразнить? С меня достаточно и того, что я пользуюсь неограниченным доверием царской невесты и что она ни в чем мне отказать не может, одним словом, мне кажется, что в скромной роли ее первой конфидентки я могу вам быть полезнее, чем если бы я занимала более видное положение, и вот я приехала тебе посоветовать понемногу (вдруг невозможно, я это понимаю) отдаляться от цесаревны и сблизиться с новым двором… Песенка твоей принцессы спета, милая, ни на что не может она надеяться, кроме того, разве, чтоб выйти замуж за какого-нибудь немецкого принца из самых маленьких, как сестра ее. Ни к прусскому двору, ни к австрийскому ее не возьмут, потому что религии она изменить не захочет…

— Разумеется, не захочет! — сорвалось у Лизаветы с языка помимо воли; она твердо решила терпеливо выслушать вестовщицу до конца, чтоб иметь что передать цесаревне.

— Ну, значит, ей остается только думать о спасении своей души, ни о чем больше, и я скажу тебе по секрету, что у нас все так желают видеть ее в монастыре, что всего было бы лучше, если бы она добровольно постриглась. Ее сделали бы тогда игуменьей, оставили бы ей часть ее состояния… не все, конечно, — зачем монахине большое богатство? — но достаточно, чтоб играть выдающуюся роль в своем роде… И знаешь что, — продолжала она, поощренная терпеливым вниманием, с которым ее слушали, — ведь это даже не помешало бы ей иметь любовников, право! Я знаю многих игумений в Польше, которые ведут жизнь веселее, чем в миру, честное слово! Шубина, например, можно было бы сделать управителем монастырских имений… Закинула бы ты ей об этом словечко, так, мимоходом, ведь будешь же ты передавать ей наш сегодняшний разговор, вот тебе и представится случай дать ей дружеский совет…

— Никогда не позволю я себе давать советы ее высочеству!

— Ах, цурка, цурка! Какая ты наивная! Все-то она у тебя высочество. Да забудь ты, пожалуйста, то, что она была раньше, теперь она — ничто. И скоро сама это поймет, когда у нее отнимут все ее состояние и взведут на нее такое обвинение, от которого ей ни за что не очиститься. Сама ты знаешь, что нет ничего легче этого и что даже лжесвидетелей подкупать не надо, чтоб доказать, что у вас здесь с утра до вечера осуждают царя и ругают Долгоруковых…

У Лизаветы мороз пробежал по телу при этих словах, однако она и виду не подала, что они ее испугали, и отвечала матери, что подумает о ее советах.

— Не думать должны вы, а действовать, пока еще не поздно…

Она хотела еще что-то такое прибавить, но беседа их была прервана легким стуком в дверь, которую Лизавета отворила, чтоб впустить лакея с большим подносом, уставленным кушаньями и винами.

Поставив на стол ужин, он удалился, и пани Стишинская, уписывая угощение, продолжала разговор с возрастающим одушевлением. По мере того как бутылка венгерского опоражнялась, она становилась откровеннее и не только рассказала дочери про замыслы своих новых протекторов, но также и про то, что происходило в их семье до благополучного разрешения затеянной сложной и опасной интриги, а именно про князя Ивана, про его страстное увлечение цесаревной, про намерение его на ней жениться и, таким образом, ввести в фамилию опасную соперницу сестре в лице невестки.

— Но мы, конечно, все эти планы расстроили, и он нам до сих пор этого простить не может. Трудно себе представить, как он нас ненавидит! Нам это все равно, конечно, мы знаем, что скоро будем выше и могущественнее всех в государстве, что бояться нам нечего и что уже и теперь все нас боятся. Вот почему я бы и посоветовала тебе, цурка, повлиять на твою госпожу, чтоб она исполнила желание царской невесты и не раздражала бы ее своим присутствием в столицах. Чем дальше уедет она, тем будет лучше для всех и для нее. Объясни ей также, что монастыря ей все равно, рано или поздно, не избежать, если она будет продолжать отказываться от брака с немецким принцем. Если только тебе удастся услужить царской невесте, она наградит тебя по-царски… Знаешь, сколько она подарила мне за то, что я вытащила ее письма у дурака Мелиссино? Тысячу червонцев!

— Не надо мне денег, не говорите мне об этом! — вскричала, вне себя от негодования, Лизавета.

— Не надо денег, так нужно что-нибудь другое… человеку, пока он живет на земле, всегда что-нибудь да нужно, — продолжала заплетающимся языком пани Стишинская. — У тебя есть муж, сын… Кстати, о твоем сыне… У нас очень косо смотрят на то, что он воспитывается у Воронцовых. Возьми его от них и отдай мне. Я определю его пажом к царской невесте, и если он окажется мальчиком толковым и сумеет ей понравиться, то он при ней останется и тогда, когда она сделается императрицей. Подумай только, какая блестящая карьера его ждет! Не можешь ты этого не понимать, я всегда считала тебя хорошею матерью, такою, какой я сама для тебя была…

Наконец, все кушанье было съедено и все вино выпито. Пани Стишинская, пошатываясь, поднялась с места и собралась уезжать домой в довольно-таки смутном душевном настроении, так что, когда она проснулась на следующее утро и стала припоминать разговор с дочерью, то никак не могла решить: как именно приняла она ее советы — обещала ли с благодарностью им последовать или с негодованием их отвергла? То ей казалось, что ей удалось ее убедить в собственной пользе, то навертывались на память такие слова, из которых можно было заключить, что Лизавета, какой была непрактичной дурой, такой и осталась.

Однако это ей не помешало самым успокоительным образом отвечать княжне Долгоруковой о результате своего посещения дочери и, наболтавши ей все, что взбрело на ум, оставить ее в убеждении, что желание ее будет исполнено: цесаревне так красноречиво объяснят необходимость удалиться от света, что она поймет, что другого выхода для нее не остается.

Впрочем, счастье так улыбалось княжне Катерине, что она готова была поверить всему, что только подтверждало ее в убеждении, что все желания ее должны исполняться и что нет такого человека на свете, который отважился бы ей не повиноваться.

Могущество Долгоруковых возрастало со дня на день, и с каждым днем вести об их деяниях, долетая до убежища, в котором цесаревна скрывала свое негодование, обиду и отчаяние, а приближенные ее свой страх и опасения за нее и за себя, — вести эти наполняли здесь души ужасом и мучительной тревогой. Как ни крепилась хозяйка дворца, прятавшегося за высокими, покрытыми густым инеем деревьями густого парка, как ни старалась казаться спокойной и беззаботной, однако стоило только на нее взглянуть, чтоб догадаться, как плохо почивает она по ночам, какими страшными предчувствиями томится ее сердце и как угасают одна за другой светлые надежды, которым она предавалась еще так недавно, невзирая на неудачи и разочарования, преследовавшие ее без устали третий год. А между тем партия ее продолжала разрастаться по всему царству, и если бы она только могла знать, какое великое множество людей к ней льнут душой как к единственному спасению России, сколькие молятся за нее, чтоб Господь укрепил ее сердце в испытаниях и умудрил бы ее на избежание опасностей, которыми она окружена, — как обрадовалась бы она, как воспрянула бы в ней уверенность в торжестве ее заветнейшей мечты — царствовать над народом, столь ей близким и так нежно, так беззаветно ею любимым!

Но она этого не могла знать. Только изредка и смутно, как отдаленное глухое эхо, долетал до нее отзвук народной молвы, не перестававшей называть ее законной императрицей, всякими неправдами отстраненной от отцовского престола до тех пор, пока не восторжествует святая правда над лукавством и ложью.

А между тем враги дочери Петра Великого совсем обнаглели. Ее встречали такими оскорблениями при дворе, что она совсем перестала туда ездить и избегала показываться в Москве, чтоб не усиливать глухой смуты в преданном ей народе и не подвергать еще большему гонению своих приверженцев. Но это не спасло ее от гнилых слухов, отовсюду слетавшихся к ней.

Не было, кажется, ни единого уголка в России, где бы не интересовались каждым ее шагом и словом, а также каждым движением ненавистных временщиков, самозванно вершивших судьбы государства.

Рассказы про Долгоруковых и их присных превращались в чудовищные легенды, и не было человека, который не был бы убежден, что княжна Катерина, царская невеста, давно уж продала свою душу черту за искусство привораживать государя, из которого она делает все, что хочет. На Крещение он при всем народе проехался по городу на водосвятие, стоя на запятках ее саней, как лакей!

Во дворце цесаревны все пришли в негодование от этого известия и долго не хотели ему верить, но подтверждения сыпались со всех сторон; нашлись люди, нарочно приехавшие сюда, чтоб рассказать подробности позорного события, которому они были свидетелями, и пришлось убедиться в том, что наглость Долгоруковых не имеет границ. То, что еще вчера казалось невозможным, оказывалось сегодня свершившимся фактом.

А на другой день, когда все еще находились под впечатлением постыдной уступчивости царя, пронесся слух о его болезни, и в первую минуту весть эта никакого особенного впечатления не произвела.

— Что же тут мудреного, что он простудился? — заметила Мавра Егоровна, когда про это заговорили в покоях цесаревны, — русские цари на запятках стоять не привыкли: продуло его, верно, бедного.

Не придали значения и известию, долетевшему сюда дня через два, что положение государя ухудшается. Долгоруковым было бы слишком невыгодно лишиться орудия, посредством которого они держали всю Россию в трепете и повиновении. Их могуществу уже начинали приписывать сверхъестественную силу, и никто не мог себе представить, чтоб они допустили смерть уничтожить их замыслы в самый момент достижения намеченной цели. Уж поговаривали о давлении, производимом ими на Синод, чтоб заставить его благословить союз тринадцатилетнего отрока с девятнадцатилетней девицей, и все были уверены, что, поломавшись для виду, Синод уступит их требованию и что недели через две княжна Катерина Долгорукова вступит на престол как венчанная супруга царя.

И чтоб именно в эту минуту царь умер — мысль эта была недопустима при всеобщем отчаянии и смятении умов, при общей и постыдной беспомощности, овладевшей самыми сильными сердцами и самодержавно царившей над всем Русским государством.

Но невозможное свершилось — царь умер.