Когда дошло известие о кончине царя Петра II в тот уголок лесной глуши, где Ветлов деятельно водворял порядок в мятущихся умах вольных людей, в столицах все уже пришло в нормальный вид.

Междуцарствие длилось всего только несколько дней; из приверженцев цесаревны далеко не все могли явиться на совет, собранный для решения вопроса о престолонаследии, и опять восторжествовала враждебная ей партия, опять столь близкая к осуществлению мечта русских старолюбцев потерпела крушение: императрицей была избрана герцогиня Курляндская Анна Иоанновна, а дочь Петра Великого по-прежнему осталась цесаревной.

Событие это было такой великой важности для всего Русского государства, что Лизавета послала нарочного, чтоб сообщить о нем мужу.

Благодаря воспитанию и серьезной среде опальных людей, составлявших общество ее приемной матери, а также влиянию на ее умственное развитие первого мужа, много видевшего и слышавшего на своем веку и лично знакомого с умнейшими боярами своего времени, Лизавета Касимовна могла считаться одной из образованнейших русских женщин того века и писала легко и красноречиво, однако доверять бумаге то, что произошло и происходило в придворных сферах, было так опасно, что она поручила это передать на словах верному человеку.

Человека этого звали Демьяновым. Он с ранней юности служил писцом в конторе управляющего имениями цесаревны, был начитан, мечтал о пострижении в монахи Саввинского монастыря, где сблизился с Бутягиным, а через него с Ветловыми и Праксиным, мысли которых вполне разделял.

Оставшись с Ветловым наедине, Демьянов в самых мрачных красках описал ему положение: на престол села женщина властная, с сильным и жестоким сердцем, весьма не глупая и преданная немцам. Духовного в ней ничего нет, жизнь ведет нечистую, телом и душой предана некоему Бирону, из немцев подлого рождения, алчному и корыстолюбивому, но сметливому и дальновидному, с которым бороться много будет труднее, чем с прежними временщиками.

— Не то что Меншиковых, а и Долгоруковых не без сожаления припомнишь, — заметил в заключение своего рассказа посланец Лизаветы Касимовны. — Недостойны мы, видно, милости Господней, не довольно еще настрадалась Россия, недостаточно праведной крови пролито. Даже и представить себе невозможно, каким образом может все эти вновь воздвигнутые преграды к престолу преодолеть наша цесаревна. Новая императрица уже заботится о наследнике престола, выписала, говорят, свою племянницу и не скрывает намерения навсегда лишить надежды на престол как нашу цесаревну, надежду русских людей, так и сироту, сына покойной Анны Петровны, которого она, говорят, иначе как чертушкой не зовет… Это младенца-то невинного, родного по матери внука царя Петра! Одно слово, истая немка.

Мужу Лизавета Касимовна советовала оставаться в лесу до поры до времени, все равно присутствием своим ничему не поможет, а скорее может случиться, что в беду попадет и оставит ее с сыном сиротами. Сама она только спит и видит к нему приехать, да оставить в бедственном положении цесаревну совесть не позволяет. Двор переехал в Петербург после коронации и, по-видимому, там совсем останется, новая императрица Москвы не любит. На Долгоруковых поднялось гонение, и им несдобровать. Поговаривают о каком-то подложном завещании, будто бы написанном князем Алексеем, чтоб посадить княжну Катерину на престол, говорят, будто и князь Иван, и все их дядья в оном деле замешаны, и всем им грозит смерть от палача, говорят, будто князь Василий Лукич Долгоруков заставил Анну Иоанновну подписать отречение от самодержавной власти и обязательство власть эту с боярами разделять, и чтоб Бирона в России не было, и чтоб немцам видных государственных дел не поручать, и будто она бумагу подписала, а как выбрали ее на царство, вытребовала ее под ложным предлогом, да и разорвала и всех, кто сочинял ее, по дальним деревням да в Сибирь услала. Многое говорят, всего не перескажешь. Слышно о возвращении из ссылки и из заточения злейших врагов Долгоруковых. Нарышкин уже получил дозволение вернуться в Москву, тотчас пожаловал к цесаревне и советовал ей быть осторожной и чтоб не предавалась унынию. И Шуваловы, и Воронцовы нашептывают ей то же самое, а также многие другие из прежних друзей. Все за нее опасаются не столько императрицы, сколько проклятого немца, который не может не видеть в ней злейшего своего врага и представительницы того, что он всего больше ненавидит и чего опасается, — русских православных людей.

С животрепещущим интересом слушали Ветлов и друзья его рассказы посланца Лизаветы Касимовны, и, когда рассказчик дошел до неудавшейся попытки бояр ограничить царскую власть, слушатели его возблагодарили Бога за то, что он, многомилостивый, вынес их вовремя из проклятого петербургского омута, которым лучшие русские люди засасываются, заражаясь иноземными выдумками и повадками, утрачивая при этом всякий здравый смысл и всякое понимание России, того, что ей нужно, чтоб жить по-божески и наследовать царство небесное.

За последнее время народонаселение в лесу значительно умножилось. Понастроились несколько новых мужских и женских монастырей, все больше староверческих. Но в то время, когда гонение, поднятое Петром Первым на православную церковь, достигло своей цели: унижения духовенства и самой веры, многим русским людям было отраднее среди староверов, чем с единоверцами порабощенной церкви, зависевшей от иноземцев и от утративших веру и любовь к родине русских. Прилив недовольных правительством и помещиками увеличивался изо дня в день, и беглецы селились на свободных участках в лесных дебрях, где вырубали лес, чтоб сеять хлеб и сажать овощи.

Стали появляться тут люди, стремящиеся не к спокойной и мирной жизни, а к иному применению свободы от преследования начальства, но с такими так дружно и энергично справлялись, что они в самом непродолжительном времени исчезали бесследно. Вышло так, что само собою образовалось и здесь начальство из старожилов и всеми уважаемых людей, к которым принадлежал и покойный Праксин. После смерти его власть перешла к его воспитаннику и любимцу Ветлову. Женитьба его на вдове Праксина только усилила к нему доверие его сограждан, ибо усмотрели в этом залог его верности новому вольному краю. Известно, что семейный человек сидит на месте крепче холостого, особенно когда и жена его связана интересами со здешним краем, а у Праксиной осталось после покойного мужа в лесу большое имение, достояние наследника Петра Филипповича.

Все, что касалось последнего, было здесь известно благодаря Ветлову, и вольный народ гордился доблестью и мученическою смертью «своего» человека. Как сказано выше, были тут люди всякого звания и состояния: крестьяне, мещане, вольные казаки, выходцы из православных земель, изнемогавших под польским игом, всякого сословия, были и попавшие в опалу именитые бояре, давно считавшиеся мертвыми в той среде, из которой они бесследно исчезли, но, являясь сюда, все понимали, что равенство в жизненных условиях для всех здесь обязательно, что нет тут и не может быть ни господ, ни слуг, ни старших, ни младших и что тот, кто чувствует себя выше других, должен быть всем слуга. Так поступал и Праксин, к которому не было здесь ни единого человека, который не чувствовал бы за что-нибудь благодарности. Так действовали теперь и Ветлов, и все другие, превратившиеся волею судеб из властных бояр, обладателей многих сотен человеческих душ, в «вольных» людей, равных по правам и обязанностям последнему беглому крепостному хаму. Равными были они также и по душевному складу и вере: все были православные люди, русские, и все ненавидели иноземщину во всех ее проявлениях, начиная с одежды и внешнего обихода и кончая чувствами, стремлениями и надеждами. Вот почему Ветлову так легко было их убедить в опасности новых идей, которыми явились смущать их пришельцы издалека.

Когда прибыл к нему посланец из Москвы с известиями о совершившемся событии важнейшего государственного значения, Иван Васильевич собрал сходку и поделился полученными известиями с народом. Беседа длилась долго, приходилось многое объяснять и доказывать, что время действовать за цесаревну еще не пришло, что следует запастись терпением и выжидать более благоприятного случая, прежде чем пытаться посадить ее на родительский престол. Не вдруг прониклись этим убеждением лесные люди, пришлось не раз и не два со многими из них про это дело толковать наедине и терпеливо выслушивать опровержения, прежде чем доказывать их нелепость. Нашлись и такие, которые тогда только успокоились и обещали спокойно ждать, когда Ветлов обещал им непременно съездить к зиме в Петербург и лично удостовериться, как там обстоит дело. А тем временем жена ему будет сообщать все, что ей станет известно, чтоб народ здесь не пребывал во тьме и было бы ему что ответить смутьянам, буде опять отважатся к ним пожаловать.

— Ведь божились же вам воры, что царя Петра Алексеевича уж с прошлого года в живых нет, а он скончался только две недели после Крещения в нынешнем году. Сказали вам, что цесаревна в заточении, а наш Сашуркин не только видел ее в ее дворце, но и разговаривал с нею, отвечал на ее расспросы о нашем житье-бытье и привез вам от нее поклон и царское ее спасибо за вашу преданность и за готовность ей служить, не жалея живота.

— Оно так-то так, это что говорить, — соглашались его слушатели, — а все же нам обидно, что ее опять обошли престолом и что не нашлось там верных людей, которые провозгласили бы ее императрицей. Уж чего удобнее был случай. Чем выписывать из немецкой земли онемеченную принцессу с немцем-хахалем, чего было проще свою, природную царскую дочь на царство венчать? Когда теперь ждать, чтоб такой случай опять представился, чтоб новая-то окочурилась! Она, слышь, здоровенная баба, и сорока лет ей еще нет. Ростом, что твой мужик, и вид свирепый: такие завсегда долго живут, ничего им не делается.

— На все воля Божия, и лучше терпеливо ждать решения Господнего, чем торопливостью и себе и цесаревне навсегда дело испортить, — отвечал на это Иван Васильевич.

И слова его тем успешнее действовали, что наступило лето, и у всех работы было по горло. Волга-то кормилица только до мелководья дозволяет баркам да плотам плыть, пропустишь время сдать срубленный зимой лес бурлакам да выплетенные лапти и сотканные холсты и сукна скупщикам, что с низовья за ними по реке подплывают, ни в жизнь потом не наверстать потерянного случая зашибить копейку. Опять же и хлеб надо с поля убрать, и с огородами управиться вовремя, да и постройки за лето кончить, чтоб за зиму выстоялись и высушились, и вообще, мало ли летом дела вольным людям, питающимся трудами рук своих в лесу, не до того им, чтоб зря колобродить да разными действами пробавляться. Работал со всеми не покладая рук и Ветлов над постройкой нового дома для молодой жены. И как он старательно и роскошно отделывал этот дом, в котором он надеялся прожить весь свой век с любимой страстно женой и с детьми, которых им пошлет Господь. Какими только красивыми, пестрыми балясами он не разукрасил его стены, крышу, окна и крыльцо! Какую богатую домашнюю утварь выписал из цесарской земли с русскими выходцами, возвращавшимися оттуда, прознав, что в костромских лесах им можно найти надежный приют от преследователей их отцов за старолюбство! Настоящий царский дворец воздвиг Иван Васильевич в лесу для своей возлюбленной Лизаветы Касимовны в два этажа, предназначенные для нее покои разукрасил живописью по стенам, персидскими коврами и мебелью с такой затейливой резьбой, что издалека приходили любоваться его затеями.

И нашлись люди, которые стали ему подражать и тоже начали заботиться об украшении своих жилищ, особенно из тех, что раньше жили в богато разубранных хоромах, да, поневоле опростившись, утратили и самую память о прежней роскошной жизни. Теперь у людей этих подросли дети, которые, увидав, как живет Ветлов, заставили отцов своих вспомнить прежние привычки к изящной и художественной обстановке.

Вокруг дома Ветлов с помощью Грицка развел сад, разбил клумбы, засеял их заморскими семенами, и следующим летом у них зацвели чудные душистые цветы. Навезли ему издалека на подводах ящики с книгами, и как расставил он эти книги в тяжелых кожаных переплетах по шкапам и поставцам из черного мореного дуба да из красного дерева со стеклами, тут уж лесные жители совсем очумели от восхищения.

Из дальних монастырей притаскивались старцы, по десяткам лет не покидавшие своих келий, чтоб взглянуть на печатные и писаные сокровища, по-славянски, по-гречески, по-латыни, на листы пергамента, расписанные яркими красками вокруг текста, с красивыми заглавными буквами. Налюбовавшись ими вдосталь, старцы просили позволения прислать мастеров с них списать особенно понравившиеся им рисунки и изречения, и не только Ветлов этому не препятствовал, но сам, как рисовальщик и иконописец изрядный, не отказывал в совете и указаниях каждому, кто желал у него поучиться.

Покои, предназначенные для супруги, оставались у него запертыми, и, кроме него самого, никто в них не входил, но весь остальной дом был к услугам посетителей, а в нижнем этаже у него жили мальчики, которых он сам обучал грамоте, рисованию, церковной службе и пению. Всякое дело, за которое бы он ни принимался, у него спорилось на славу: все насаженные им деревья и кусты принимались, привезенные издалека скотина и птица обживались и плодились, ученики его в науках и благочестии преуспевали, и слава его как изрядного хозяина и умного и добродетельного человека разнеслась по всему Поволжью.

В трудах умственных и физических время летело быстро. Прошел еще год, наступила третья зима разлуки Ивана Васильевича с женой, хозяйство его процветало, в доме у него было уютно, красиво, тепло и светло, всякий, кто в него входил, отдыхал душой и уносил из него отрадное впечатление, но на сердце у хозяина порой становилось так мрачно и тоскливо, что только вера в Бога и спасала его от отчаяния.

Жил он здесь только телом, душа его пребывала почти постоянно далеко, в том пакостном омуте, в котором терзалась его возлюбленная и из которого она по временам присылала ему письма, наполненные намеками на то, что положение цесаревны с каждым днем становится невыносимее и опаснее, невзирая на то, что ведет она себя крайне осторожно и всячески старается заставить забыть о своих правах на положение, много блестящее и выше того, которое она занимала.

При большом дворе она появлялась редко, ничего своим приближенным не выпрашивала и избегала всяких сношений со своими приверженцами. Ей, по-видимому, были за это благодарны, и даже, чтоб это доказать, Бирон выпросил у императрицы патент сержанта для ее любимца Шубина, но Лизавета Касимовна не верила этим проявлениям дружбы и доверия со стороны коварного немца и об одном только молила Бога, чтоб госпожа ее удалилась от двора и вернулась в Москву. Но цесаревне как будто нравилось играть с огнем, и опасности, которыми она была окружена со всех сторон, подзадоривали ее раздражать врагов своим присутствием в жаждущей ее гибели среде. Лизавета Касимовна была убеждена, что императрица со своими немцами ждет не дождется, чтоб бедная неосторожная птичка попала в расставленные кругом ее сети.

Чувствовал это и Шубин, невыразимо страдавший в Петербурге, невзирая на то, что Долгоруковых постигла та же участь, что и Меншиковых, и что вместе с ними исчезли с горизонта все их приверженцы. Но их заменили немцы, и от этой перемены русским людям не стало легче. Правда, новые немцы не похожи были на старых, вызванных Петром Первым из-за границы: первые, при ненависти и презрении к русским, при нестерпимом чванстве и самонадеянности, отличались умом и талантливостью, тогда как клевреты Бирона были только жадны, пошлы, мелочны, грубы и тупы. Но если вначале и казалось, что гнет их будет легче сбросить, чем гнет их предшественников, то вскоре пришлось убедиться, что при благоприятных условиях пошлые тупицы могут наделать больше зла, чем умные и сильные характером люди: начались сыски и розыски, ссылки и казни, не было русского человека, который мог быть уверен в завтрашнем дне.

А тут, точно нарочно, цесаревна пристрастилась к представлениям и к приемам, заметив возрастающее внимание, оказываемое ей посланниками иностранных дворов, из которых иные, как, например, представитель французского короля, своими частыми посещениями, продолжительными с нею разговорами и громкими восхвалениями ее красоты, грации и ума с каждым днем все больше и больше ее компрометировали в глазах Бирона и его клевретов, не допускавших, чтоб представительница русской партии в России могла играть выдающуюся роль в стране, подпавшей под иго их культурного завоевания.

Но для того ли, чтоб вознаградить себя хоть в чем-нибудь после того, как она так жестоко обманывалась во второй раз в достижении своей заветной мечты, или потому, что в ее положении ничего больше не оставалось, как забывать настоящее в воспоминаниях о прошлом, цесаревна особенно часто любила возвращаться мысленно к тому времени, когда ее отец мечтал для нее о супружестве с французским королем, и с особенным удовольствием выслушивала рассказы о том, будто и французский король со своей стороны вспоминает об этой несостоявшейся политической комбинации с сожалением, интересуется ею, со вздохом смотрит на ее портрет, расспрашивает про ее прелести у тех, которые имели счастие ее видеть.

Благоволение ее к придворному ювелиру Позье, возбудившее наконец подозрительность фаворита императрицы, возникло по той же причине: слушать его рассказы про прекрасную Францию, про пышный Версаль, величественные Тюильри и Лувр, про интимную жизнь красавца короля, про его обращение с народом, прозвавшим его «многолюбимым», про то, как он волочится за своими метрессами, — все это доставляло ей величайшее удовольствие. Но что всего больше ее забавляло, это сплетни про королеву Марию Лещинскую. Нашел кого избрать себе в супруги, нечего сказать! Дочь изгнанного короля, бедную, некрасивую, скучную, «как дождь», по выражению остроумного Позье. Несчастный король! Проклятая иезуитская политика, лишившая его такой супруги, как дочь Петра Великого: красивой, умной, не уступавшей в живости и грации любой парижанке!

Цесаревне было так приятно беседовать с Позье, что она часто находила для него работу в своем дворце, а словоохотливому французу тоже было отрадно вспоминать про свою родину в такой прекрасной обстановке, у щедрой красавицы принцессы, осыпавшей его подарками и милостивым вниманием за доставляемое развлечение.

Когда клевреты Бирона донесли своему патрону о частых посещениях Позье дворца на Царицыном лугу, он всполошился и начал было этим пугать свою высокую покровительницу, выставляя новое внимание цесаревны к французам как нечто много опаснее для спокойствия государства всех прежних выходок претендентки. При этом он предложил немедленно выслать опасного болтуна на родину.

Но Анна Иоанновна всегда была умнее своего фаворита и со смехом ему заметила, что французы ей не страшны и что стеснять свою двоюродную сестру из-за пустяков она не намерена.

— Пусть лучше ласкает французов, чем наших русских: французы ей популярности в государстве не прибавят, французскому королю не дозволят даже и десяти солдат послать ей на помощь, если б она вздумала поднять против нас рать из влюбленных в нее дураков. А ревновать ее к французам нам и вовсе не подобает, пусть уж этим займется Шубин и прочие, — прибавила она с злой усмешкой.

Но Шубину ревновать свою возлюбленную было не для чего: он слишком был уверен, что никого не любит она так страстно, как его, и если о чем кручинился, так только о том, что не мог он теперь так много ее видеть, как прежде, что теперь она приезжала в любимое их Александровское только урывками, и всегда озабоченная, задумчивая, рассеянная и торопящаяся в проклятое петербургское болото, кишащее чертями в образе немцев. Так их тут развелось много, что шагу нельзя было ступить, не столкнувшись с их противными, самонадеянными, наглыми харями. Шумят куда больше русских и всюду суют нос, все стараются переделать по-своему, всем завладеть, что плохо лежит, до всего добираются и всем, кроме русской души, завладевают. Нет никому от них житья: ни торговым людям, ни войску, ни боярским слугам; все управляющие — немцы, все учителя в богатых домах — немцы, все торговцы — немцы. Во дворцах, в частных домах, в судах, в Сенате, при дворе — немцы и немцы. Только в церквах да монастырях их нет, только с попами знакомства не ведут, потому что нечем у них поживиться: все у них отнял царь Петр — и силу, и власть, и деньги.

Шубин ненавидел Петербург всеми силами души по многим причинам, между прочим, потому, что с тех пор, как туда переселился двор, на многое люди стали смотреть иначе, чем здесь. Что здесь было возможно, извинительно и терпимо, там стало порицаться и осуждаться; что здесь казалось вполне естественно, там казалось смешным и гнусным. Переезжая за новой императрицей на жительство в Петербург, цесаревна позаботилась устроить в своем дворце на Царицыном лугу роскошное помещение для своего сердечного дружка, и в дворце этом он нашел, по-видимому, такое же внимание и уважение от ее приближенных, как и в Москве и в Александровском, где его все любили за доброту, отсутствие заносчивости и простоту сердца; но здесь все было не то, здесь сам воздух был как будто заражен подозрительностью, фальшью и предательством. Здесь так сложились обстоятельства и такая повелась жизнь, что ему на каждом шагу не только люди, но и неодушевленные предметы напоминали расстояние, отделявшее его от той, которая возвысила его до себя и нежными ласками так сумела сгладить все препятствия, мешавшие сливаться их сердцам в забвении остального мира, точно этого мира и не существует вовсе, точно существование их началось с первым любовным вздохом, соединившим их навеки, точно до этой блаженной минуты и самой жизни не было у них никакой, а было только тоскливое прозябание, о котором и вспоминать не стоит. Там сами люди способствовали их увлечению этой иллюзией, но здесь те же самые бояре, обращавшиеся с ним запанибрата и ласкавшие его как «своего человека» в Александровском, являлись, правда, все еще учтивыми и внимательными к нему, но в самой этой учтивости проскальзывали оттенки, больно уязвлявшие его сердце, заставлявшие его невольно задумываться над его положением при красивейшей женщине в России и краснеть до ушей при одном предположении о том, что о нем думают люди…

При воцарении новой императрицы и после падения Долгоруковых многие из сосланных ими были возвращены из ссылки, освобождены из заточения и заняли прежнее свое положение при государыне и цесаревне, двор которой оживился и засверкал прежним блеском, как при покойной ее матери и при Меншикове, когда не осмеливались еще так явно преследовать ее в лице ее приверженцев, как то было впоследствии, при Долгоруковых.

И вот когда Шубину случалось присутствовать в числе прочих придворных чинов на каком-нибудь блестящем торжестве в честь представлявшегося посланника или по иному какому-нибудь случаю и видеть свою возлюбленную в обстановке, особенно ярко выставлявшей величественную ее красоту и обаятельную грацию, ему казалось, что, без сомнения, не только посторонние, но и сама она, сравнивая его общественное положение со своим, дивится и, может быть, даже возмущается непонятным чувством, связавшим их сердца, и мысль эта ему была так невыносима, что ему стоило невыразимого труда скрывать волновавшие его чувства.

Всего мучительнее ему было присутствовать при приемах иностранцев, особенно французов. Слушать издали, как его разлапушка разговаривает с этими расфранченными изящными кавалерами на непонятном для него языке, видеть, как она им весело улыбается и как ей приятно поддерживать с ними оживленную беседу о предметах, может быть, недоступных его пониманию, подмечать самодовольные усмешки и восхищение, загоравшееся в глазах этих франтов, и как они наперебой всячески изощрялись ей понравиться, в чем и успевали, без сомнения, иначе она не задерживала бы их так долго при себе, заставляя всех остальных дожидаться и скучать, — все это было для него истинной душевной пыткой.

И вот однажды так случилось, что он не вынес такой пытки и, не дождавшись конца представления французским посланником каких-то трех его соотечественников, приехавших в Россию с коммерческими целями, Шубин выбежал как сумасшедший из залы, где он, как всегда, присутствовал при приеме иностранцев в толпе разряженных дам и кавалеров из свиты цесаревны, чтоб скрыться в своих покоях и на просторе предаться своему отчаянию.

Сделал ли он это уж слишком шумно и явно, так что цесаревна это заметила или другой кто обратил ее внимание на нарушение этикета ее фаворитом, так или иначе, но она подозвала к себе Мавру Егоровну и приказала ей узнать, что с любимцем случилось.

Гофмейстерина разыскала Лизавету Касимовну, чтоб передать ей это поручение.

— Вы с ним, голубушка, короче знакомы, чем я, и он слова ваши примет без гнева. Скажите ему, что цесаревна заметила его отсутствие и забеспокоилась… Что это с ним случилось? Уж который раз все мы замечаем, что он сам не свой при французах. Объясните вы ему, что если он ревнует к ним цесаревну, так это уж совсем с его стороны глупо. Кабы он понимал по-французски, то знал бы, что у нее с этими тонконогими самые пустые разговоры. Да вот, например, с сегодняшними все время она толковала о париках, какие теперь стали носить в Париже, — прибавила она с усмешкой, поспешая вернуться к своему месту в залу, в то время как Лизавета отправилась в покои фаворита, которого она нашла лежавшим на софе в таком отчаянии, что он заметил ее приближение тогда только, когда она подошла к нему совсем близко и, дотронувшись до его плеча, спросила, что с ним.

— Ее высочество заметили, что вас в зале нет, и приказали узнать, не захворали ли вы, что до конца аудиенции не пожелали остаться…

— Неправда! Вы это сами выдумали… чтоб меня успокоить! — вскричал он, срываясь с места, с повеселевшим взглядом красных от пролитых слез глаз.

— Я всегда говорю только правду, — возразила Лизавета с чувством собственного достоинства. Не позволяла она даже в шутку подозревать ее во лжи.

Он смутился и стал извиняться, ссылаясь на внезапную головную боль, такою будто бы мучительную, что ему невтерпеж стоять подолгу в парадном платье, в натопленной, освещенной сотнями свечей зале, среди надушенных дам и кавалеров.

— Один парик чего стоит! Ждешь не дождешься, когда можно его сбросить и волосам отдых дать, — прибавил он, тряхнув с облегченным сердцем русыми кудрями.

— Кстати о париках, мне сейчас Мавра Егоровна сказывала, что наша цесаревна именно о париках и разговаривала так долго с тем из приезжих французов, который помоложе. Они там в Париже новую моду придумали для париков, должно быть, полегче их делают, чтоб вот, как у вас теперь, голова от них не разбаливалась, — объявила она, с трудом сдерживая улыбку: когда он слушал ее, глаза его все больше и больше загорались радостью, и ему стоило немалого усилия воздержаться от желания кинуться к ней на шею и крепко ее обнять за добрые вести.

Цесаревна говорила с французами о париках, а он-то, глупый, Бог знает что себе вообразил. Значит, правда, что она заметила его отсутствие, обеспокоилась и послала узнать, что с ним.

Он успокоит ее, но все-таки туда сегодня не пойдет: слишком он взволнован, чтоб притворяться и смотреть на нее вместе со всеми равнодушными глазами, слишком он ее любит, чтоб чувство это не прорывалось сквозь все его поры, не звучало в его голосе, не отражалось в его взгляде и в каждом движении.

— Так я скажу Мавре Егоровне, что у вас разболелась голова от парика и что, как только вы его сняли, вам полегчало, — заметила с улыбкой Ветлова, угадывая волновавшие его душу мысли.

— Да, да, так и скажите, моя милая, моя добрая Лизавета Касимовна, — подхватил он с живостью, целуя ее руки. — Пусть цесаревна меня извинит… Да я там и не нужен вовсе, ну на что я ей там? Сами посудите! Вот как одна останется, тогда дело другое!

Он был прав. Мавре Егоровне не пришлось и передавать его ответа своей госпоже: цесаревна так увлеклась рассказами приезжих гостей о последнем празднике в Версале, при котором они присутствовали, что давно забыла о поручении, данном ее гофмейстерине, а последняя была слишком опытна в придворной службе, чтоб напоминать ей о том, что она забывала. Про Шубина вспомнили, как всегда, тогда только, когда прием кончился, все посторонние разъехались и остались одни только свои. Тут только на вопрос цесаревны, где же Шубин, Мавра Егоровна могла ей сообщить о причине, заставившей ее любимца удалиться раньше времени в свои покои.

Узнав, что причиной его нездоровья парик, цесаревна расхохоталась и объявила, что сейчас его утешит. Она уж выписала через сегодняшних своих гостей новые парики из Парижа, и такие легкие, что голова от них не разболится, а пока они поедут недельки на три в Александровское, где можно отдохнуть и от париков, и от фижм, и от длинных высоких корсетов, от которых она так задыхается, что рада-радехонька, когда можно все это с себя сбросить, — весело распространялась она, в то время когда ее расшнуровывали, снимали с нее пышное парадное платье, расчесывали ее чудные густые волосы и надевали на нее легкий и широкий пудермантель, в котором она и прошла в покои фаворита.