За те два года, что я провел в монастыре святого Киарана, из всех моих товарищей-послушников я по-настоящему подружился только с одним. Кольмана прислал сюда отец, зажиточный землевладелец. Видимо, когда на его стадо напало скотское поветрие, он воззвал к святому Киарану об облегчении, а в качестве лекарства умастил свою больную скотину бальзамом, сделанным из земли, которую наскреб с пола часовни оного святого. Когда весь скот поправился, он в порыве признательности отправил паренька — наименее даровитого из всех своих шестерых сыновей — к монахам как благодарственную жертву за столь благотворное вмешательство святого. Стойкий и надежный, Кольман всегда держал мою сторону, когда остальные послушники — из зависти, ибо я превзошел их всех в учении, — стали задирать меня, вменяя в вину мне чужеземное происхождение. За верность я платил Кольману помощью в занятиях — и мы вдвоем с ним образовали вполне дееспособную пару, когда дело дошло до нарушения монастырского устава.

Кельи послушников располагались в северной части монастыря, и по ночам самые смелые из нас перебирались через вал, чтобы побывать во внешнем мире. Крадучись среди домов, выросших вокруг монастыря, мы из тьмы наблюдали, как живут обычные люди, подслушивали ссоры и разговоры, доносившиеся сквозь тонкие стены жилищ, детский плач, пьяные песни и храп. Мы таились, ибо жители, заметь они нас, могли донести аббату о наших вылазках. Когда такое случалось, кара бывала суровой. Лежи три или четыре часа ничком на земляном полу, тверди покаянную молитву, раскинув руки в виде живого креста, пока суставы не начнут скрипеть от боли, под надзором одного из самых грубых старших братьев, повторяй вновь и вновь «Господи, прости», «Верую в святую Троицу», «Господи, помилуй». Однако не миловали. Один из послушников, когда во второй раз донесли о его ночной вылазке, получил две сотни ударов плетью.

Неподалеку от монастыря, скрытая в лесу, стояла маленькая каменная часовня. Никому не ведомо, кто ее там построил и зачем. Монахи святого Киарана отрицали, что знают о ее происхождении. Это место не имело к ним никакого отношения, и они никогда не ходили туда. Маленькая часовня была заброшенной и пришла в ветхость, и таила в себе, как мы обнаружили, некий соблазн. Кто из послушников первым нашел непристойную статую, я не знаю. Этот первооткрыватель должен был обладать необычно острым зрением, ибо статуя пряталась среди камней, образующих вход в часовню, и заметить ее было почти невозможно. Тот, кто нашел ее, поведал о ней своим друзьям, они же в свою очередь сообщили другим послушникам, так что скоро это место стало своего рода местом паломничества. Мы нарекли этот камень Похабной Ведьмой, и большинство из нас в свой срок прокрадывалось в часовню поглазеть на нее. Изваяние было столь же дикообразно, как и любая из тех странных и злобных тварей, что изображаются в книжных миниатюрах. Она представляла собой старую голую женщину с тремя грудями, свисающими с морщинистого торса. Она сидела, расставив ноги и раскрыв колени, лицом к зрителю. Руками она раздвигала складки своего сокровенного входа, и на лице у нее была ангельская улыбка. Впечатление было одновременно соблазнительное и демоническое.

Разумеется, непристойных разговоров, вдохновленных откровениями Похабной Ведьмы, велось предостаточно, но для большинства то были невежественные рассуждения, ибо у нас почти не было возможности встречаться с женщинами. Пожалуй, чудовищная поза Похабной Ведьмы скорее действовала устрашающе. Кое-кто из послушников был так испуган и отвращен видом статуи, что после созерцания оной вряд ли когда-либо осмелился прикоснуться к женщине.

Чего нельзя сказать обо мне. Противоположный пол вызывал у меня сильнейший интерес, и я немало времени потратил, придумывая способ завязать знакомство с особой женского пола моего возраста. Это было почти невозможно. Вся наша община состояла из мужчин, и единственными посетителями-женщинами были те, кто приходил из соседнего селенья в лазарет или на богомолье. К несчастью, среди них мало было молодых и привлекательных. Порой молодую незамужнюю женщину можно было увидеть среди паломников, приходивших на поклон в монастырь, и мы, молодые монахи, смотрели на нее как зачарованные, говоря себе, что нет ничего дурного в нашем любопытстве, ибо искушение было слишком кратким — паломники проводили в монастыре час-другой и исчезали из нашей жизни навсегда.

Долгожданную возможность встретиться с женщиной моего возраста предоставил мне, сам того не желая, брат Айлби, библиотекарь. Наш хранитель книг столь пекся о благополучии драгоценных фолиантов, что завертывал все ценнейшие книги в полосы льна и хранил их в отдельных кожаных сумах, дабы защитить от порчи. Однажды он решил, что сума, в которой хранилась собственноручная копия Библии, сделанная святым Киараном, — та самая книга, которую показывали Доннахаду в день, когда меня как раба передали монастырю, — так вот, сума эта нуждается в починке. Для любой другой книги в библиотеке брат Айлби заказал бы новую суму у лучшего кожевника в поселении, просто послав записку с нужными размерами, ее бы сделали и принесли уже готовую. Однако же сия сума была особенная. Утверждалось, будто святой Киаран самолично сшил ее. Так что выбросить и заказать новую — о том и речи не могло быть. Но старая сума так износилась, что уже не соответствовала памяти о святом, и кожа была распорота как раз поперек чуть зримых пятнышек, которые, как считалось, остались от пальцев Киарана. Брат Айлби решил доверить починку мастеру, жившему в поселении, человеку по имени Бладнах, который владел искусством длинного слепого шва. Это когда игла не протыкает кожу насквозь, но поворачивается внутри нее и выходит с той же стороны, где вошла, так что саму нить не видно. Однако делать длинный слепой стежок на старой и хрупкой коже — дело рискованное. Нацелить иглу следует сразу куда надо, ибо второй попытки не будет, нельзя вынуть иглу и воткнуть снова, ибо кожа может не выдержать и разорваться. Однако же брат Айлби хотел, чтобы сума святого Киарана была поправлена именно таким образом, дабы на неискушенный взгляд повреждение вовсе не было заметно. Бладнах был единственным мастером, способным это сделать. Бладнах был калека. Он от рождения был сиднем, ноги у него не работали, и по своей мастерской передвигался он на костяшках, хотя и с замечательным проворством. Такой способ передвижения, разумеется, развил в его руках и плечах силу необычайную, и толщины они были необыкновенной, что, однако, вовсе не требуется человеку, которому нужно всего лишь протыкать иглой толстую, жесткую кожу. Но коль скоро сам Бладнах прийти не способен, стало быть, снести испорченную книжную суму в мастерскую Бладнаха легче, чем носить самого Бладнаха в монастырь каждый день, пока он не закончит работу. Однако же сума с Бибилией святого Киарана столь ценна, что Айлби никак не может оставить ее без присмотра. И вот библиотекарь решил испросить дозволения, чтобы кто-то из монастырских отнес суму в мастерскую Бладнаха и сам оставался там, пока ее не починят. К тому времени я в библиотеке, читая книги, уже примелькался, и аббат согласился послать меня и поставил условие, что жить, есть и спать я буду не в доме кожевника, но в самой мастерской, не спуская с сумы глаз.

Ни наш аббат, ни библиотекарь не знали, что когда дело доходит до шитья очень тонкой кожи самыми мелкими стежками (ягнячья кожа очень тонка, и очень тонка одинарная некрученая льняная нить, так что нельзя использовать иглу, чтобы продеть ее, а можно только пропустить сквозь тончайший прокол размером с булавочную головку), в таких случаях работа почти всегда делается женскими руками. В случае с Бладнахом это были руки его дочери Орлайт.

Как мне описать Орлайт? Далее спустя столько лет я чувствую, как сжимается мое горло, стоит мне только вспомнить о ней. Ей было шестнадцать, и была она так тонка и изящна, как ни одна другая из всех виденных мной женщин. Лицо у нее было совершенно необычных очертаний, изящество скул подчеркивали небольшие ямочки на щеках, а мягкий овал лица сходился к маленькому точеному подбородку. Носик у нее был короткий, прямой, рот безупречный, а глаза темно-карие и невероятно огромные. Волосы у нее были каштановые, но их можно было принять за черные, столь темны они были рядом с ее необычайно бледной кожей. Среди всех образцов она была истинным образчиком прекрасной женщины, и она очень тщательно следила за своей внешностью. Я никогда не видел ее с растрепанными волосами или одетой в несвежее платье, не отутюженное плоским камнем и не подходящее ей по цвету. Но самое странное то, что, когда я в первый раз увидел ее, она вовсе не показалась мне красивой. Меня провели в мастерскую ее отца, где, сидя на своей скамье, она вышивала женский пояс, и я едва взглянул на нее пару раз. Я совершенно не умел оценить ее необычайную красоту. Она показалась мне почти обыкновенной. Но через день я уже был пленен ею. В хрупкой грации изгиба ее руки, когда она наклонялась вперед, чтобы взять льняную нитку, или в летящей тонкости ее тела, когда она вставала и проходила по комнате, было нечто такое, что поработило меня. Она ступала осторожно, как молодая лань.

Она была в раннем расцвете женственности и не осталась равнодушной к моему восхищению. Как я понял позже, она тоже была в отчаянии от одиночества и с нетерпением ждала счастья в будущем. Оба мы мало что могли сделать за эти несколько первых дней, чтобы развить наши чувства. На починку драгоценной сумы потребовалась неделя, и большая часть времени ушла на то, чтобы слой за слоем накладывать теплый овечий жир для размягчения и восстановления высохшей кожи. Мне было нечего делать, только сидеть в мастерской, смотреть, как работают отец и дочь, и пытаться чем-то быть полезным. Когда Орлайт за чем-либо выходила, из комнаты словно исчезали все цвета и все становилось безжизненным, и я жаждал, чтобы она вернулась, жаждал быть рядом с нею, ощущать ее присутствие с такой силой, словно мы прикасаемся друг к другу. Два или три раза нам удалось поговорить, то были неловкие, робкие речи, оба мы бледнели и запинались, слова замирали и оставались недосказанными, оба боялись совершить промах. Но и эти стесненные разговоры были возможны, только когда Бладнаха не было в комнате, что случалось редко — ему было слишком трудно ползти на костяшках, подтаскивая свои бесполезные ноги, когда он выбирался из мастерской, чтобы облегчиться. Ели мы все вместе, втроем, Орлайт приносила еду, приготовленную на очаге ее матери. Мы сидели в мастерской, вкушали пищу спокойно и мирно, но я уверен, что Бладнах не упустил того, что происходит между его дочерью и мной, однако Делал вид, что ничего не замечает. Вероятно, ему тоже хотелось, чтобы в жизни его дочери было счастье. В своем безрадостном положении он понимал, как следует ценить каждую малейшую подвернувшуюся возможность.

Когда сума была готова, Бладнах послал в монастырь сообщить об этом, и наш библиотекарь сам пришел за драгоценной реликвией. Мы с братом Айлби возвращались в монастырь, а у меня сердце едва не разорвалось. В то последнее утро Орлайт предложила мне, если будет возможно, увидеться через неделю. Она выросла в окрестностях монастыря, и все востроглазые дети знали о послушниках и как они выходят по ночам подглядывать за мирянами. И она предложила встретиться через неделю в известном месте за монастырским валом, когда стемнеет. Она надеялась, что сумеет потихоньку ускользнуть из дома на пару часов, если я буду ждать ее там. Это первое свидание должно было стать определяющим моментом в воспоминаниях о моей жизни. То была ночь ранней весной, и мерцали звезды, и света серебристой молодой луны хватило, чтобы я смог увидеть, как она стоит в темной заводи тени, отбрасываемой ясенем. Я приблизился, слегка дрожа, ощущая даже, как пахнет ее платье. Она протянула руку и коснулась моей руки в темноте и осторожно потянула меня к себе. Это был самый естественный, самый чудесный и самый нежный момент, какой я только мог себе представить. Обнимать ее, ощущать ее тепло, тонкий остов и податливую мягкость, держать в своих объятьях удивительно живое ее тело — это был восторг, от которого у меня голова пошла кругом.

Седмица за седмицей шли недели, и все это время, исполняя свои ежедневные труды — молитвенные, учебные, писарские в скриптории и земледельческие на поле, — я жил, как лунатик-сноходец. Мыслями я все время оставался с Орлайт. Она была всюду. Мое воображение представляло ее в тысяче видов, я размышлял о ее жестах, ее словах, ее осанке. А когда порою просыпался, то для того только, чтобы размыслить, где именно она сейчас находится, чем о занимается, и сколько времени пройдет прежде чем я снова заключу ее в объятия. Моя вера в Одина, поколебленная было натиском окружавшего меня христианского рвения, вновь воспрянула, наполнив меня. Я вопрошал себя, кто еще, кроме Одина, мог столь удивительно повернуть мою жизнь. Только он, Один, среди всех богов понимал томление человеческого сердца. Именно он награждает тех, кто пал в битвах, обществом прекрасных женщин в Вальгалле. Мне следовало быть осторожней. У даров Одина — и это мне было хорошо известно — сердцевина бывает горькой.

Наша любовь длилась уже почти четыре месяца, когда грянул гром. Каждое тайное свидание наполняло нас опьяняющим счастьем. Ему предшествовало головокружительное предчувствие, затем следовало ошеломляющее осуществление. Наши встречи стали тем единственным, ради чего мы жили. Все остальное не имело значения. Порой, возвращаясь в темноте со свидания, я шел совсем не туда. Не темнота меня путала, но телесное ощущение невероятного счастья. Разумеется, три послушника, с которыми я жил в одной келье, замечали мои ночные вылазки. Поначалу они ничего не говорили, но спустя две недели начались одобрительные и несколько мечтательные подтрунивания, и я понял, что с этой стороны мне ничто не грозит — меня не выдадут. Однажды ночью мой друг Кольман спас меня, когда монах постарше заметил, что меня нет. Именно Кольман измыслил какое-то благовидное объяснение моему отсутствию. Весна обернулась летом — шел уже второй год моего послушничества, и я стал смелее. Ночных свиданий с Орлайт стало уже недостаточно, я жаждал видеть ее днем, и мне удалось убедить брата Айлби, что еще две сумы требуют внимания кожевника. Это были самые обыкновенные сумы невеликой ценности, и я предложил снести их кожевеннику Бладнаху для осмотра, на что библиотекарь согласился.

В мастерской меня встретили весьма настороженно. Во всем чувствовалась неловкость и напряжение. Оно было на лице матери Орлайт, когда она поздоровалась со мной при входе, да и сама Орлайт как будто была не рада мне. Она отвернулась, когда я вошел в мастерскую, и я заметил, что перед этим она плакала. Ее отец, обычно невозмутимый, обращался со мной с необычной холодностью. Я отдал ему сумы, объяснил, что нужно сделать, и ушел, смущенный и огорченный.

При следующем свидании под ясенем я стал спрашивать у Орлайт о причине столь странного поведения. Долго она не хотела говорить, ни почему она плакала, ни почему ее родители были в столь явном расстройстве, и я почти отчаялся, видя, в каком невообразимом ужасе она пребывает. Я продолжал настаивать на ответе, и в конце концов она выложила всю правду. Оказалось, что уже многие годы обоим ее родителям необходимо было постоянное лечение. Из-за телесного своего уродства отец все время перенапрягал суставы, и руки матери, столько помогавшей мужу кожевничать, давно пришли в негодность. Вытаскивая и натуго натягивая нить, пальцы на обеих руках постоянно напрягались через силу и со временем перестали разгибаться, так что руки ее стали подобны вечно ноющим птичьим лапкам. Поначалу они прибегали к домашним средствам, собирали травы и готовили отвары. Но с возрастом это помогало все меньше и меньше. В конце концов они отправились в монастырский лазарет, и брат Домналл, пожилой монах-врачеватель, очень помог им. Он изготовил питье и притирания, которые оказались воистину чудодейственными, и кожевник с женой возблагодарили Бога. В последующие годы они посещали лазарет постоянно, каждые два-три месяца летом и почаще — зимой, когда боли усиливались. Бладнаха относили в монастырь на носилках, и так случилось, что в одно из первых посещений он попался на глаза брату Айлби и получил первый заказ на пошив сумы для библиотеки.

Однако брат Домналл поплатился собственной жизнью за свою беззаветную работу в лазарете. Желтая чума посетила эти края, и лекарь, пестуя хворых, шедших к нему за помощью, заразился. Он сам принес себя в жертву, и лазарет перешел в ведение его помощника, брата Кайннеха.

Когда Орлайт сказала о желтой чуме и назвала имя Кайннеха, сердце у меня екнуло. Желтая чума и меня коснулась краем — она пришла в конце зимы и, к моему великому горю, унесла каменотеса Саэра Кредина. Большой крест, который ваял он по воле аббата, так и остался наполовину незаконченным, ибо не нашлось столь умелого мастера, кто мог бы завершить его работу. Желтая чума поставила брата Кайннеха нашим новым лекарем, и многие в монастыре считали, что он — истинная память об этом поветрии. Брат Кайннех был неуклюжий, грубый невежа, коему, можно сказать, нравилось причинять людям мучения под видом помощи. Среди послушников ходило мнение, что лучше уж терпеть вывих или рану, чем позволить Кайннеху уврачевать их. Ему словно доставляло удовольствие причинять боль, вправляя кость или промывая рану. Порой казалось что он просто пьяница, кожу он имел прыщавую и дыхание зловонное, как у человека, который сильно пьет. Но в его медицинских познаниях никто не сомневался. Он прочел все медицинские трактаты и лечебники в библиотеке брата Айлби, ходил в учениках Домналла, будучи его помощником, и, разумеется, стал его преемником. Когда свирепствовала желтая чума, именно Кайннех настоял на том, чтобы все наши постельные принадлежности, одеяла, простыни, подстилки — все до последней тряпки было сожжено, и я подумал, не то же ли самое имела в виду моя мать, когда потребовала во Фродривере, чтобы всю ее постель испепелили.

Однажды, рассказывала мне Орлайт, она сопровождала отца с матерью, когда они в очередной раз посетили лазарет, и попалась на глаза Кайннеху. На следующий раз Кайннех сообщил ее родителям, что больше им нет нужды приходить в лазарет. Он сам станет приходить в их дом, приносить запас свежих снадобий и своими руками применять их. Таковое предложение Кайннеха избавляло Бладнаха от необходимости таскаться в монастырь и выглядело благодеянием, достойным его предшественника, брата Домнала. Однако вскоре открылись причины того. В первое же посещение дома Бладнаха Кайннех начал заигрывать с Орлайт. Он был бесстыдно уверен в себе. Он полагался на соучастие ее родителей, дав понять им, что коль скоро они воспрепятствуют его посещениям или станут мешать ему во время оных, то и в лазарете не получат лечения. Де еще припугнул, мол, коли Бладнах пожалуется аббату, то больше не получит заказов из библиотеки. Посещения Кайннеха скоро обернулись страшным сочетанием добра и зла. Он всегда оставался добросовестным лекарем. Он приходил в дом по срокам, осматривал обоих подопечных, приносил им лекарства, подробно объяснял им, что и как делать, и давал добрые советы. Благодаря его заботам здоровье Бладнаха и его жены улучшилось. Но как только врачебная часть заканчивались, Кайннех отсылал родителей из мастерской и требовал, чтобы его оставили наедине с их дочерью. Ничего удивительного, что Орлайт не могла открыть мне, что там происходило, пока она была с монахом — и родителям своим не открывала. А худшим из худшего и для Орлайт, и для ее родителей была полная уверенность Кайннеха в том, что может он повторять свои набеги столько времени, сколько ему заблагорассудится. Уходя, он оставлял оскверненную Орлайт рыдать в мастерской и мимоходом заботливо заверял Бладнаха, что придет через месяц посмотреть, как действует его лечение.

Страшная повесть Орлайт лишь усилила мою страсть к ней. Под конец этого терзавшего сердце свидания я привлек девушку к себе, одновременно ощущая себя защитником ее и сознавая свою полную беспомощность. Я был в ярости и в ошеломлении от острейшего сочувствия ее страданию.

Дальше было хуже. Сгорая от растущего нетерпения вновь видеть Орлайт, я рискнул побывать в доме кожевника средь бела дня, притворившись, что меня послали с поручением из библиотеки. Никто меня не остановил. На следующей неделе я повторил свою неблагоразумно смелую вылазку и нашел Орлайт одну. Она сидела на рабочей скамье. И целый час мы просидели бок о бок, молча, держась за руки, пока вдруг я не осознал, что мне пора идти и успеть вернуться в монастырь прежде, чем заметят мое отсутствие. Было ясно, что моему везению когда-нибудь придет конец, но я ничего не мог с собой поделать. Я так отчаянно старался найти выход, что даже предложил Орлайт сбежать вдвоем, однако она решительно отвергла эту мысль. Она не бросит родителей, особенно больного отца, для которого теперь, когда мать уже не может работать, она стала единственной помощницей.

То была насмешка судьбы, что именно ее мать, сама того не ведая, окончательно все испортила. Пришла она со своими подругами в монастырь помолиться в часовне святого Киарана да, выходя из часовни, случайно встретилась с братом Айлби и сказала, как благодарна ему за то, что он посылает меня к ним в дом на помощь ее мужу. Конечно же, брат Айлби был смущен этими словами и тем же вечером послал за мной, велев прийти в библиотеку. Он стоял у своего поставца для книг, когда я вошел, и мне подумалось, что он какой-то слишком надутый, полный сознания своей власти.

— Ты был в доме Бладнаха-кожевника на прошлой неделе? — спросил он прямо.

— Да, брат Айлби, — ответил я.

Я знал, что жители видели, как я шел туда, и библиотекарь легко мог это проверить.

— Что ты делал там? Тебе кто-нибудь позволил пойти туда или выйти из монастыря?

— Нет, брат Айлби, — ответил я. — Я ходил по своей воле. Хотел спросить у кожевника, не научит ли он меня чему-либо в своем ремесле. Подумал, может статься, смогу научиться починять кожаные сумы для книг прямо здесь, в монастыре, тогда и платить за работу не придется.

Это был хороший ответ. Я видел по лицу Айлби, что он уже предчувствует добро, которым встретит такое предложение аббат. Все, что могло сберечь монастырские деньги, с радостью приветствовалось нашим настоятелем.

— Очень хорошо, — сказал он. — Мысль достойная. Но ты нарушил устав, выйдя из монастыря без дозволения. В будущем ты не смей ходить туда, не спросившись у меня или у кого-либо из старших монахов. Ты должен покаяться — ступай в часовню и прочти псалом сто девятнадцатый целокупно, коленопреклоненно и держа руки крестом.

И он жестом отпустил меня. Однако я остался на месте. Не потому, что наказание было слишком суровым, хотя сто девятнадцатый псалом чрезвычайно длинен, и от этого стоять на коленях, раскинув руки крестом, весьма чувствительно. Я смотрел на библиотекаря сверху вниз, ибо странный и дикий дух мятежа и превосходства нарастал во мне. Меня охватило презрение к брату Айлби за его легковерие. За то, что его так легко одурачить.

— Я тебе солгал, — сказал я, не стараясь скрыть презрения в моем голосе. — Я ходил в дом к кожевнику не для того, чтобы навязаться ему в ученики. Я ходил туда, чтобы побыть с его дочерью.

Брат Айлби, до того имевший вид весьма самодовольный, ахнул от удивления, раскрыл рот, потом закрыл, не издав ни звука, а я круто повернулся и вышел. И, сделав это, я понял, что непоправимо погубил свою жизнь. После того, что я сказал, обратного пути у меня не было.

Многие месяцы спустя я понял, что дух противоречия, овладевший тогда мною, исходил от Одина. Это был его odr, безумие, которое отметает прочь всякую осторожность, не слушая ни разума, ни благоразумия.

Выходя из библиотеки, я уже знал, что буду жестоко наказан за нарушение монастырского устава, а пуще того — за связь с женщиной. Для монахов это наитягчайшее из всех преступлений. Но я обрел некоторое утешение в мысли, что своим проступком по крайней мере привлек внимание аббата Эйдана к Бладнаху и его семье, и вряд ли Кайннех рискнет продолжать осквернять их дочь, пока не уляжется весь этот шум. Может статься, ему и вовсе велят держаться подальше оттуда.

Я недооценил злобности Кайннеха. Он, очевидно, понял, что Орлайт мне рассказала о том, что творит этот выродок, и решил, что меня нужно навсегда убрать с дороги. В тот вечер аббат Эйдан созвал конклав из старших монахов обсудить мою судьбу. Совет держали в келье аббата, и длился он несколько часов кряду. К моему удивлению, решение о наказании не было принято сразу, и меня не вызвали для дачи показаний. Уже в поздний час тем вечером мой друг Кольман шепнул мне, что Сенесах хочет меня видеть, что я должен пойти, но не в его келью, а в маленькую, недавно выстроенную молельню в южной части монастыря. Когда я пришел, Сенесах ждал меня. Вид у него был столь подавленный, что я пришел в отчаяние. Ведь я в таком долгу перед ним. И я не оправдал его надежд. Именно Сенесах — казалось, с тех пор минуло много лет — ¦ уговорил аббата, что меня нужно освободить от рабского труда при каменотесе и дать возможность пройти послушание, и к тому же Сенесах всегда был разумным и справедливым учителем. Я был уверен, что если кто-то и вступился за меня во время обсуждения моего проступка, так это был Сенесах.

— Тангбранд, — начал он, — у меня нет времени обсуждать с тобой, почему ты решил сделать то, что сделал. Но очевидно, что ты не пригоден для жизни в обители святого Киарана. Об этом я искренне сожалею. И надеюсь, что когда-нибудь ты обретешь свое изначальное смирение, дабы молить о прощении за дела свои. Я позвал тебя сюда по другой причине. Во время обсуждения твоего проступка брат Айлби обвинил тебя в воровстве, равно как и в прелюбодеянии. Он заявил, что пропало несколько страниц из библиотечной копии «DeusumPartium» Галена, который ты изучал, упражняясь в языке греческом. Ты украл эти страницы?

— Нет, я не крал, — ответил я. — Я брал этот манускрипт, но некоторых страниц в нем уже не было, когда я читал его.

Я сразу же заподозрил, кто украл их: трактатом Галена всегда пользовались врачи, вот я подумал, не взял ли те пропавшие страницы Кайннех — как монастырский лекарь он имел постоянный и невозбранный доступ к этой книге, — взял, а потом указал библиотекарю на их пропажу.

Сенесах продолжал:

— Есть и еще одно обвинение, тягчайшее. Брат Кайннех, — здесь сердце у меня упало, — заговорил о возможности того, что ты одержим Сатаной. Он указал, что твоя связь с дочерью кожевника имеет прецедент. Когда ты только пришел к нам, ты сказал, что имя твое Торги лье, и мы знали, что ты был взят в плен в великой битве с норвежцами у Клонтарфа. Другой Торгильс осквернил этот монастырь во времена наших предшественников. Он тоже пришел из северных краев. Он прибыл с большим числом военных кораблей и навел ужас на наших людей. Он был совершенным язычником и привез с собой свою женщину, блудницу по имени Ота. После того как войско Торгильса захватило монастырь, эта Ота села на алтарь и прилюдно прорицала и срамно резвилась.

Несмотря на нешуточность моего положения, в голове у меня мелькнул вид Похабной Ведьмы, и я не мог не улыбнуться.

— Зачем у тебя на лице эта глупая ухмылка? — сердито сказал Сенесах. Его разочарование во мне, вскипев, вырвалось наружу. — Или ты не понимаешь серьезности своего положения? Если любое из этих обвинений окажется истинным, тебя постигнет та же судьба, что и того дурака, который сбежал с реликвиями пару лет назад. В этом можешь быть уверен. Я никому не рассказывал об этом раньше, но когда наш настоятель приговорил этого юношу к смерти, я нарушил свою клятву безусловного повиновения воле своего настоятеля и попросил его смягчить приговор. Ты знаешь, что он ответил? Он сказал, что сам святой Кольм Килле был изгнан своим настоятелем за то, что его сочли виновным в копировании книги без разрешения ее владельца. Украсть же страницы, сказал мне аббат, куда худшее преступление, ибо злодей безвозвратно обкрадывает владельца. И он настоял на том, что преступник должен понести тягчайшую кару.

— Мне, право слово, очень жаль, что я огорчил тебя, — ответил я. — Ни в одном из этих обвинений нет правды, и я буду ждать решения аббата Эйдана. Ты всегда был ко мне добр, и, что бы ни случилось, я всегда буду об этом помнить.

Решительность в моем голосе, наверное, обратила на себя внимание Сенесаха, он долго вглядывался в меня и ничего не говорил.

— Я буду молиться за тебя, — сказал он наконец, преклонил колени пред алтарем, повернулся и вышел из часовни.

Я услышал быстрый стук его сандалий, когда он уходил — последнее воспоминание о человеке, который дал мне возможность стать лучше. Я воспользовался предложенной возможностью, но это привело меня на совсем иную дорогу.