Это неловкое положение разрешилось, по крайней мере, на какое-то время, благодаря политическим амбициям Ариунболда и его чувству собственной важности. Вскоре после полудня, когда прибыли двое новых табунщиков со сменой лошадей, его нигде не оказалось. Док сказал, что он уехал, чтобы проверить слух, будто поблизости появился какой-то корреспондент из русского агентства ТАСС. Ариунболду хотелось найти этого журналиста и дать ему интервью о нашей экспедиции. «Для него это возможность сделать себе рекламу, — фыркнул Док, у которого разыгралась сенная лихорадка от пыльцы бесчисленных цветов. — Думаю, мы отправимся без него». Герел, который, казалось, искренне рад временно избавиться от Ариунболда, помогал нам разбирать седла и прочую оснастку. В тот же день Герел был вынужден нас покинуть и вернуться в свою студию в Улан-Баторе, где ему предстояло принимать государственную комиссию, которая собиралась оценивать знаменитую конную статую монгольского революционера Сухэ-Батора. Этот герой восседает на коне посреди главной площади города; статуя сделана второпях и из такого низкосортного материала, что она начала крошиться. Герелу и группе скульпторов предстояло заменить ее более прочной каменной копией.

Мне было жаль расставаться с Герелом, он очень пригодился нам в пути через Хэнтэй, его авторитет сослужил добрую службу, а если у Ариунболда дела пойдут совсем плохо, он мог бы его поставить на место или заменить. Байяр не был достаточно влиятелен для этого, он зависел от своего начальства с монгольской киностудии, и в любой момент ему могли поручить какую-нибудь работу. Да и по своей природе он не претендовал на роль посредника. Зато он был прекрасным работником, всегда приветливым, но никогда не стремился в лидеры.

Док властью не обладал, поскольку формально в группу включен не был и шел как переводчик, чтобы помогать нам с Полом. Я даже опасался, что Док может больше всех пострадать, если окажется, что Ариунболд совсем невменяем. Роль переводчика ставила Дока в особенно уязвимое положение, поскольку Ариунболд имел привычку притворяться, что не понимает нас с Полом, если мы пытались давать советы, которые ему не нравились. В этом случае Доку следовало переводить все досконально и медленно — только затем, чтобы Ариунболд его проигнорировал. Сам Док, человек тонкой души, прекрасно видел, когда и что делается неправильно, и конечно, мучился от того, что оценка действий находилась не в его компетенции. От него требовалось лишь переводить. В нашем разговоре с пастухами он вставлял короткие комментарии, подкрепляя перевод дополнительными сведениями из своей богатой копилки знаний о стране.

Я решил, что наша маленькая группа прекрасно обойдется в пути без таких развлечений, как журналист ТАСС, а когда все уладится и Ариунболд снова возьмется за работу, дела наши пойдут получше.

Прежде чем уехать, Герел представил нам двух новых проводников — Пьяницу и Тихого.

Тихий говорил редко, зато смотрел пристальным взглядом и никогда ничего не упускал из вида. Лицо у него было дружелюбное и какое-то заостренное, как морда лисицы, темно-коричневого цвета, изборожденное глубокими морщинами. Он всегда держался в стороне, одевался неряшливо, в старый, цвета хаки, дээл и того же цвета берет, который носил на макушке плоской нашлепкой. Еще он оказался мастером изготавливать гыры. В одиночку он справлялся с работой, которую обычно выполняли четверо — делал боковые решетки, дверь, крышу, вообще все деревянные детали, покрашенные и готовые к установке и затягиванию войлоком. Комитет местного сомона попросил его обеспечить нас лошадьми и сопроводить через следующий сектор пути по Хангаю.

Пьяница, его компаньон, был полной противоположностью Тихому — шумный, доброжелательный, экспрессивный; местный комитет просил нас проследить, чтобы он не прикладывался к бутылке. У него оказались отменное чувство юмора, добрая ухмылка и кассетный плеер с радио, который он вешал себе на грудь. Мы выехали, ведомые Пьяницей, замыкал колонну Тихий. Шествие сопровождала невнятная музыка, звучавшая с груди Пьяницы. В такт ей он слегка покачивался в седле. Вдруг музыка прекратилась, но ненадолго. Батарейки, свободно болтавшиеся в плеере, полетели на землю. Их собрали и укрепили желтой кинолентой, которую предоставил Пол. Затем гениальный Пьяница умудрился усовершенствовать свой стек, что, разумеется, тоже потребовало кусочка ленты. Наконец он выпросил целую катушку для своего плаща и кусок тесьмы в разноцветную полоску, все у того же Пола. После чего, цветной в полосочку, загарцевал, нестройно распевая монгольские песни.

Теоретически для серьезной экспедиции через всю страну это было плохо, но после событий предыдущего дня смотрелось просто чудесно — лошади шли неторопливой рысью, светило солнце, Хангай был прекрасен, Ариунболда нигде не видно. Самый счастливый и беззаботный этап нашего пути.

Вечером мы встали лагерем на Орхонском водопаде, где река с грохотом и пеной низвергается со скалы высотой 60 футов в каменистое ущелье, сверкая на солнце маленькими радугами водяной пыли. Это один из самых знаменитых видов Монголии — природное явление, которое нисколько не наводит на мысли о древних монгольских верованиях в духов воды, камней и неба. По краю была протянута жалкая веревочка с табличкой, чтобы уберечь туристов от падения в пропасть, а лучшей точкой обзора представлялся плоский валун. На его вершине виднелись остатки подношений божествам-хранителям места. Это был алтарь точно того же типа, какой мы видели перед «вигвамом» у подножья Бурхан-Халдуна. На противоположном краю расщелины, едва видимые за водяной пылью, проступали характерные конические очертания другой пирамиды обо, а когда я спустился, чтобы посмотреть на водопад снизу, то нашел третье обо — большую ветвь дерева, которая располагалась точно напротив скалы у подножия каскада. С каждой из побелевших веток свисали ленточки и тряпочки, такие же, какие мы видели у «вигвама». Взглянув вверх, я увидел, что на краю обрыва стоит одинокий монгол. Это был путешественник, возможно, турист. Пока я смотрел, он сложил перед собой руки и поклонился.

Местность, по которой мы ехали на следующий день, была самым прекрасным зрелищем, какое я когда-либо видел. Пейзаж совершенно альпийский, только не испорченный признаками цивилизации. Так могли выглядеть австрийские и швейцарские горы тысячу лет назад. Склоны гор устилали цветы, раскрашивая их так, что милю мы ехали через пурпур, затем склон мог стать желтым, потом проезжали по белому склону, столь густо усыпанному эдельвейсами, что издалека он казался заснеженным. Попадались цветы всех видов, от высоченных свечек-соцветий до крошечных, как незабудки. Шесть часов мы ехали по цветочному ковру, лишь изредка наши кони перебирались через завалы застывшей лавы, потоки которой спустились в долину и замерли, оставив участки лунного пейзажа и темно-коричневые скалы.

За лавовым потоком образовалось озерцо, там мы остановились на обеденный привал. У воды стояла группа из четырех гыров, и Пьяница повел коней прямо к ним, зная, что мы можем рассчитывать на гостеприимство. Нам оказали такой же прием, как повсюду в этом летнем походе — позволили войти, предложили немного пищи, огромное количество кобыльего молока и спиртное. Пора вареной баранины и холодного пустого чая — признаков голодного сезона — благополучно минула. Наступило короткое время летнего изобилия, когда стада и лошади дают вдоволь молока, и рацион монголов состоит из него чуть ли не полностью. Отказать в приюте путнику в такое время просто немыслимо. Гостеприимство дается и принимается. Лично я хотел остаться снаружи и подождать, пока нас пригласят войти, но наши монгольские компаньоны не дали мне времени на размышления. Они сразу же направили коней к веревке, натянутой между двумя шестами, привязали их, двинулись к самому большому гыру, откинули полог и вошли, как к себе домой.

Обстановка внутри была обычной. Железная печка, примерно в половину высоты гыра и формой, как бочка из-под бензина, стояла напротив входа; труба выходила через дымоход в верхней точке крыши. Три-четыре кровати располагались полукругом у задней и боковых стен гыра, а пространство между ними было заполнено ящиками с одеждой, оранжевого цвета с цветными полосками. Место хозяина находилось с противоположной от входа стороны, самый важный из гостей размещался справа, прочие гости сидели на кроватях или устраивались на полу, у низкого столика, стоявшего перед хозяином. На столике всегда было наготове блюдо с кусками сахара, твердыми бисквитами и высушенными на солнце кусочками сыра. Этот сыр — настоящее испытание для зубов. По словам Рубрука, он «тверд, как куски окалины».

Обычно, когда мы заходили в дом, женщины уже успевали развести огонь, чтобы поставить кипятиться молоко и воду для соленого чая. Но наши спутники не желали ничего, кроме айрака — кобыльего молока, которое они поглощали десятками литров. «Кобылье молоко — вот и все, что их заботит», — коротко замечает Рубрук. Объемы айрака, которые поглощали наши спутники, казались просто невероятными. Для них было обычным делом выпить за день 17–20 пинт, а поскольку правила вежливости предписывали каждому гостю выпить три чашки айрака прежде, чем он покинет гыр, ни Пол, ни я не избегли этой молочной попойки. Айрак хранят в бочонках, а чаще в кожаных мехах, висящих на перекладине сразу за дверью. Пьется он не свежим, а наполовину ферментированным, поэтому на вкус он кислый и как бы слегка газированный. Время от времени женщины брались за ручки деревянных лопаток, торчавшие из мехов, и взбивали содержимое, ускоряя процесс брожения.

Со времен Рубрука ничего не изменилось. Согласно его заметкам, кобылье молоко готовится следующим образом.

Между двумя кольями, вбитыми в землю, натягивают длинную веревку. Около третьего часа [в девять часов] к ней привязывают жеребят. Когда кобылы стоят возле своих жеребят, они спокойно позволяют себя доить. Если какая-нибудь из них начинает противиться, отвязывают жеребенка, подводят к ней и дают ему немного пососать молока, затем его отводят в сторону, и его место занимает человек.

Так собирают премного молока, которое в свежем виде на вкус сладкое и подобно коровьему. Его наливают в большой кожаный мех и начинают перемешивать его с помощью ударов специальной дубинкой, толстый конец которой в обхвате сравним с головой человека. Вскоре молоко начинает бурлить, как молодое вино. Перемешивание продолжают, пока не собьют масло.

На следующий день молоко пробуют и, когда вкус его становится умеренно резким, пьют. Когда его пьешь, оно щиплет язык, подобно вину из неспелых ягод, но когда прекращаешь пить, на языке остается вкус миндального молока. В утробе оно создает очень приятные ощущения и может даже опьянить того, кто не крепок головой. Также оно значительно увеличивает выделение мочи.

Два этих предположения Рубрука, что айрак «значительно увеличивает выделение мочи» и что от него можно опьянеть, до сих пор можно услышать от монголов и иностранцев. Но, по моим наблюдениям, оба утверждения справедливы лишь отчасти. Главная причина обильных выделений кроется, пожалуй, в огромных количествах выпиваемого молока. Поэтому неудивительно, что наша небольшая группа, скачущая от гыра к гыру, в каждом из которых всякому предстояло выпить по пяти-шести пинт за один присест, подъезжая к очередной стоянке, избавлялась от лишнего. Может, айрак и служит диуретиком, но не в том масштабе, как ему приписывается.

Точно так же обстоит дело и с пресловутым опьяняющим действием айрака. Может быть, кислое кобылье молоко и содержит немного спирта, но даже если выпить его в таком количестве, чтобы это сказалось, опьянение будет слабым и незаметным. Мы пили молоко каждый день галлонами и никакого опьянения не чувствовали. Всего час езды верхом по свежему воздуху отрезвит любого пьяницу, хотя такое же количество выпитого в спокойном состоянии вызывает сонливость.

И все-таки монголы известны как прирожденные пьянчуги. Еще скромные табунщики Великого Хана снискали себе эту дурную славу. По миру ходят разнообразные истории о проспиртованных оборванцах на улицах Урги XIX века и о том, что последний Хутагта, Жэбзэн Дамба, мог не просыхать неделю подряд, а каган Угэдэй был столь привержен пьянству, что его брат Чага-тай предупредил кагана: если тот не ограничит себя в питье, то погубит свою жизнь. Напуганный хан пообещал, что впредь будет выпивать лишь половину от обычного количества кубков крепкого спиртного. Он даже согласился завести особого слугу, который должен был следить за количеством выпитых кубков. При этом хан стал пользоваться кубком вдвое глубже. Если принимать во внимание монгольскую наивность, история выглядит вполне правдоподобной. Несмотря на благие намерения, Угэдэй умер от пьянства, как и его наследник, каган Гуюк.

При этом некоторые комментаторы замечают, что монголы имеют легкий доступ к источнику спирта, которым у них является кобылье молоко, и с удовольствием употребляют этот спирт. Видимо, он и служит причиной репутации завзятых алкоголиков. Рубрук упоминает о прозрачном и очень крепком напитке под названием «черный козмос», который есть у зажиточных монголов. Он считал, что это перебродившее кобылье молоко, очищенное от всех твердых примесей, но на самом деле это почти наверняка напиток, который современные монголы зовут «шимин архи» (эссенция архи), в отличие от промышленно изготавливаемой водки, которую они называют просто «архи». За городом мы почти в каждой семье видели, как его готовят из кобыльего молока путем простой дистилляции, в открытой чашке на железной печке. На чашку надевают вертикальную широкую трубу, сверху ставят чашку с водой, вычерпывают нагретую воду и добавляют холодной. Пары кипящего молока конденсируются на донышке холодной чашки, и капли конденсата падают в другую чашку, подвешенную в середине трубы.

В этом перегонном кубе можно перерабатывать разные виды молока. Мы пили шимин архи из молока верблюдиц, яков, коз и кобыл. Этот напиток можно перегнать еще раз, чтобы повысить его крепость. У всякого вида архи свои особенности. Считается, что лучший напиток получается из коровьего, а самый крепкий — из кобыльего молока. Насчет архи из верблюжьего и козьего молока мне говорили, что этот напиток «сладкий и хорошо идет». Шимин архи, бесцветный и освежающий, мне казался не крепче шерри или другого крепленого вина. Двух-трех чашек хватало для состояния приятной расслабленности, большая доза уже вызывала настоящее опьянение. Для кочевых монголов выпивка дешева и доступна в количествах, практически неограниченных. Из семнадцати пинт молока получают почти полный стакан архи. Конечно, наш голосистый спутник с готовностью выпивал бы ее по полпинты за раз.

Его пьянство не встречало осуждения. Араты вообще очень спокойно относятся к такому поведению. Они не видят в пьянстве ничего плохого. Во время нашей дневной остановки какой-то несомненный пьяница ввалился в дверь гыра и, шатаясь, присоединился к нашему кругу. Он был так пьян, что стоять уже не мог, и тяжело бухнулся на пол, перевел дух, пристально всматриваясь в пришельцев, и встрял в разговор. Все его внимательно слушали и терпеливо отвечали на вопросы, даже если он повторял те по три-четыре раза. Никто не пытался выпроводить его или заставить замолчать. «Он пьян еще с ночи, — тихо сказал мне Док. — Похоже они с друзьями выпивают регулярно, они пьяны почти все время». Наш Пьяница обрел родственную душу. Когда мы покинули этот гыр и продолжили путь, он исчез. Его завлекли в другой шатер, и он примкнул к очередному распитию архи. Через полчаса он, едва в сознании, нагнал нас на одной из наших лошадей. Док сказал, что беспокоиться за него не нужно — монгол, пьяный или трезвый, в седле удержится всегда, а лошади все равно. «Вполне обычное дело, если два монгола возвращаются домой за 10 миль, после посиделок в гостях, держась друг за друга, чтобы не упасть, в то время как лошади скачут в потемках бок о бок».

Бедному Доку не повезло. Он отправился с нами как переводчик, на тот момент он лучше всех подходил на эту работу. Но по своим привычкам и предпочтениям он был городским жителем и неважным наездником. Поэтому он больше всех страдал от усталости, неудобных седел и прочих «прелестей» дороги и полевых стоянок. Хуже всего, что в заросшей цветами местности, где ветер носил пыльцу, до крайности обострилась его сенная лихорадка. Слезы целый день бежали из его глаз. Он непрестанно сморкался в огромные платки, нос его распух и покраснел. Глядя на него, было невозможно удержаться от жалости — и от восхищения. Его энтузиазм не иссякал, он был счастлив, что может познакомиться с обычаями монголов. В пути он пытался защитить измученный нос белой медицинской маской, которая вместе с серой шляпой делала его похожим на бродягу-неудачника с Дикого Запада.

Теперь численность нашей команды стала постоянной — Герела мы не увидим до самого возвращения в Улан-Батор. Остались Ариунболд, который дал интервью журналисту ТАСС и вернулся, Байяр, Делгер, Док, Пол, я и двое проводников, выделенных для этого сектора — Пьяница и Тихий. Ариунболд снова, казалось, не мог находиться рядом со всеми и держался в стороне. Это сулило хоть какое-то облегчение, пока остальные складывали лагерь, готовили еду и так далее.

Пять подаренных нам лошадей вид имели весьма потрепанный. Мы редко на них ехали и даже как вьючных использовали редко, чтобы не перегружать. «Не волнуйся, мы хоть всю дорогу можем ехать на лошадях табунщиков, — цинично сказал Ариунболд. — Если их лошади падут, это не наша проблема». Делгер вел жалкую кучку дареных коней медленно, покрикивая, посвистывая и подгоняя их длинным прутом, который срезал в лесу. Я начал сомневаться, что они способны пройти остаток пути, даже если их не подгонять. Все были старыми и слабыми, а худшие из них, казалось, не в силах пройти ни шага.

Дорога забирала выше по мере того, как мы заходили все дальше в Хангайские горы. Пики вокруг достигали высотой 9000 футов. Ночь мы провели у другого озера, расположившись на этот раз на чудесном травянистом склоне. К югу от нас лежало озеро, на котором кормились дикие утки. Они относились к тому виду ржаво-коричневой и белой расцветки, который монголы за цвет зовут «утки-ламы». На них не охотятся, считается, что убить такую утку — к большому несчастью. А в центре предыдущего сомона нам досталась еще и священная овца. Половина ее туши ехала с нами, из грубого мешка с нее капала на землю кровь. Мы сварили ее в обычном котле. Для походной печки у нас не было дров, поэтому Пьяница вскочил в седло и поскакал к отдаленному гыру. Вернулся он с охапкой дров на луке седла. Он отыскал там новых друзей и вскоре снова пропал, отправившись на очередное распитие архи. Байяр, чьи приветливость и походные навыки становились для нас все более и более ценными, взял на себя роль повара. Ариунболд пошел прилечь в палатку, наказав, чтобы его позвали, когда еда будет готова.

Мы с Полом надеялись отведать новое наваристое блюдо. Вместе с Доком мы развлекались, собирая грибы, которые приметили по дороге. Типично монгольский всплеск плодородия был в самом разгаре, и грибов выросло столько, сколько я не видел ни в одной другой стране. Сотни обычных шампиньонов разрослись правильными кругами, отдельные грибы достигали гигантских размеров, до 15 дюймов в диаметре. Мясистыми крупными шариками стояли дождевики, а еще было множество красноватых грибов, которые смотрелись так декоративно, что к ним не хватало только садового гнома. Наши монгольские спутники их игнорировали и были просто потрясены, когда я сорвал один такой гриб и откусил от него. Но Док подтвердил, что этот вид съедобен, и мы набрали их 11 или 12 фунтов и стали ждать, что скажет Байяр. Нужно было знать наверняка. А он, когда вода закипела, просто бросил их в бульон. Наши монгольские проводники отошли в сторону и, чтобы только случайно не съесть их, тщательно и брезгливо выуживали грибы из мисок. Я вспомнил записки Пржевальского, который рассказывал: когда монголы увидели, как он ест жареную утку, то едва не лишились чувств.

Отдыхая после ужина под тентом, я размышлял, как мало здесь изменилась жизнь со времен Рубрука и Карпини. В одном углу Байяр шумно глодал жирный овечий хвост. Большую часть мяса он уже отправил себе в рот и теперь отковыривал остатки с помощью ножа, едва не задевая лезвием свой вздернутый нос. Когда он с аппетитом жевал, поглядывая на нас и моргая, жир стекал по его щеке и слышалось, как под натиском мощных зубов хрустят мелкие кости. Док, проглотивший столько антигистаминных таблеток, что храпел во сне и не мог проснуться, лежал чуть ли не в коме. Ариунболд начищал свою личную серебряную чашку. Делгер чинил упряжь. Тихий просто сидел и смотрел. Когда на ясном небе взошла луна, в потрепанном брезенте палатки обнаружилось столько дыр, что нам предстало изумительное зрелище в японском стиле — казалось, звезд на небе вдвое больше обычного.

Дикий хангайский пейзаж скрывал внезапные сюрпризы. На следующее утро я несколько отстал, чтобы поснимать камерой, хранившейся в моей седельной сумке, и предоставил основной группе идти по топкому берегу озера. Потом, нагоняя, я направил лошадь по мелководью. Заболочен берег был несильно, как считали мы с лошадью, не зная брода, и поэтому мы вскоре угодили в громадную грязевую яму. Я вытащил бедное животное прежде, чем оно успело захлебнуться, и повел на глубокую воду, где и отмыл. Спешить не стоило — наши спутники уже обнаружили несколько гыров и сидели там, устроив поздний завтрак. Здесь хотя бы монгольская кухня преподнесла нам приятный сюрприз. Вдобавок к обычным трем чашкам кислого айрака, убийственному шимин архи и зубодробительному сушеному сыру нам предложили блюдца с кучками топленых сливок. Мы с Полом с восхищением накинулись на лакомство, зачерпывая пригоршнями. Должно быть, мы показались Байяру такими же неопрятными, как и он нам, когда ел жир с овечьего хвоста.

Поспешная щедрость природы за время короткого монгольского лета позволила мне иначе взглянуть на то, почему монголы не смогли удержать сердце империи, созданной Чингисханом. Ученые доказывают, что распад империй, основанных кочевниками на территориях окружающих оседлых народов, вызван отчасти падением боевого духа. Говорят, что когда кочевники отрываются от своих корней, своей степи, привычного образа жизни, их изнеживает легкая жизнь на земле других народов и вскоре поэтому их одолевают и изгоняют. Отсюда вывод: если монголы или любой другой кочевой народ будет поддерживать тяжелые условия жизни, то останется сильным.

Глядя на бесценное короткое лето в жизни степных кочевников, я убедился, что у монголов просто не было выбора. Если монголы (либо другой кочевой народ) снарядили за пределы своего края армию летом (а это обычный для войны сезон), то они лишили страну рабочей силы в самое важное для заготовок на весь год время. Летом степняки выращивают жеребят и телят, заготавливают молочные продукты, запасаются пищей и готовятся к долгим месяцам зимы. Если в это время мужчин увести на войну, работу как следует не сделать, и степнякам, вернувшимся с войны, будет непросто пережить зиму. Короче говоря, кампания Чингисхана была дорогой в один конец. К тому времени, как его воины завоевали окружающие земли, им уже не с руки было возвращаться, поскольку экономика кочевого общества была уже нарушена. Если жить в суровых условиях континентального климата, времени на войну не остается.

Минуло уже шесть дней с тех пор, как мы выехали из главных ворот монастыря Эрдени-Дзу, и теперь мы пересекали самую красивую часть Монголии. Нигде не скачется верхом так хорошо, как в долинах Хангая, цветущих в разгар лета. Пастбища изобильны, в лесах есть дрова, реки и ручьи дают вдоволь воды. Мы обнаружили, что в каждой долине ютится несколько гыров, поставленных в лощинках, открытых к югу. Рядом гуляют кобылы с жеребятами. Пастухи воспринимают этот короткий период легкой жизни как дар божий. Порой мы слышали, как над долиной разносится голос пастуха, едущего по летнему лугу и поющего от радости на пределе голоса. Возможно, он направлялся куда-то по делам, но чаще всего просто любовался прекрасным видом и радовался тому, что дожил до этого великолепия, и тому, что под ним крепкая лошадка. В такие мгновения понимаешь, почему, несмотря на суровый климат и крайнюю удаленность от цивилизации, монголы так гордятся своей страной. И они правы — нигде в мире не найдется такой красоты, как горные луга в разгар лета.

Возрождение памяти о Чингисхане прослеживалось даже здесь, среди скотоводов, жителей глубинки. Я очень удивился, повстречав в глуши Хангая людей, которые носили значки с изображением Чингисхана. Они семьями двигались вместе со своими табунами и стадами в места, где намеревались прожить три-четыре месяца. Они еще и соревновались, собирая изображения Чигисхана. Где они брали эти значки, узнать не удалось. Когда мы спрашивали впрямую, они говорили только, что увидели такой значок у кого-то, он им понравился и они раздобыли такой же. После полувека официальных запретов Чингисхан стал символом национальной принадлежности, и даже в глуши к его образу относились как к талисману. Едва местные слышали, что несколько человек едут по их захолустью, чтобы проследовать путем Чингисхана, они тут же исполнялись дружелюбия и желали нам удачной и безопасной дороги и всяческих успехов.

Жизнь семьи табунщика можно проследить по подборке пожелтевших черно-белых фотографий. Они есть в каждой семье — вставленные в рамки и повешенные над сундуками и шкафчиками, на задней стене гыра. Здесь непременно присутствуют портреты отца и матери, фотография класса в школе сомонного центра, иногда снимок ребенка в костюме наездника на фестивале Надам и, может быть, картинка, оставшаяся от памятной поездки в Улан-Батор. Последние обыкновенно делаются на большой центральной площади, на фоне статуи Сухэ-Батора, профессиональным фотографом, который поджидает посетителей со старинного вида камерой на деревянной треноге. Но чаще всего встречаются фотографии, сделанные во время службы в армии. Обычно это студийные портреты молодых людей в форме рядовых, а часто и память о первой побывке: одетый в военную форму отпускник гордо восседает на одном из фамильных коней.

Единственное украшение, которое можно встретить в гырах, помимо раскрашенных ящиков и цветных картинок на столбах, подпирающих крышу, — это вышивка, развешанная над кроватями и всюду по стенам. Эти простые образчики наивного искусства изображают человеческие фигуры и цветы, встречаются и незаконченные работы, выполненные в светлой гамме на белом фоне. Чаще всего изображают лошадей — бегущих, привязанных, резвящихся. Даже монгольские женщины, выбирая сюжет для вышивки, предпочитают лошадей.

Весь следующий день мы взбирались, сначала по узкой теснине под названием долина Белого Жеребца, затем дорога уперлась в склон горы. Мы свернули в сторону и стали подниматься по горной тропинке, пока не забрались на высоту, где уже не росли деревья. Из-за узкой тропинки мы в основном ехали, растянувшись цепочкой, и собирались вместе только на террасах. Большую часть пути мы ехали молча, занятые собственными мыслями, зная, что впереди ждет очередной вечер, когда можно будет поговорить о событиях дня. Иногда Пол, который примечал точку, с которой открывался подходящий для фотографирования вид, уносился вперед. Делгер вечно сновал туда и сюда, покрикивая и посвистывая. Ариунболд плелся где-то центре, не особенно себя проявляя, а Байяр, как всегда, поддерживал присутствие духа шутками и замечаниями насчет пьяных аратов, которых шатает в седле. Двое наших гидов настаивали, чтобы мы регулярно делали остановку, чтобы дать отдых лошадям. По меньшей мере дважды в день они меняли вьючных лошадей, перегружая поклажу с одной на другую. Наконец наш путь превратился в своего рода рутинную работу, которая прервалась только, когда одна из вьючных лошадей понесла. К несчастью, помимо прочего груза она тащила секции железной трубы для походной печки, и когда те с громким лязгом свалились наземь, то остальные лошади перепугались и в панике ускакали за деревья. Следом за ними устремился Делгер, размахивая прутом, как Дон Кихот копьем, и ругаясь на чем свет стоит — хотя наверняка про себя обрадовался этому небольшому приключению.

Сильно за полдень мы пересекли водораздел и осторожно начали спускаться по противоположному склону. Он был таким крутым, что одна из неуклюжих дареных лошадей потеряла точку опоры и катилась по склону ярдов десять, прежде чем смогла опять встать на ноги. У подножья горы мы зашли в одинокий гыр, поставленный у верхней границы летних пастбищ. Его занимала молодая пара, настолько бедная, что жили они в этом маленьком гыре, потрепанном и выцветшем, всю обстановку которого составляли помятая печка, кровать и два деревянных ящика. Больше у них не было ни мебели, ни зеркала, ничего не висело на стенах, а земляной пол ничем не застилали. Зато у них имелись трое детей не старше трех лет. Это жилище стояло на такой высоте, что по берегам речки кое-где до сих пор, в конце июля, виднелся голубоватый лед. Напоминание о суровости природы подкрепил Док: по его словам, хотя в долинах Хангая расположены чудесные леса и луга, температура подстилающей породы не поднимается выше нуля. Этот горный массив является одним из самых южных районов вечной мерзлоты.

Но даже здесь от нас ожидали соблюдения ритуала вежливости с выпиванием обязательных трех чашек айрака. Еще двадцать минут пути вниз, в долину, и мы обнаружили семью гораздо более зажиточную, где хозяйка — полная, хлопотливая, веселая, явная глава семьи — указала нам на маленький гыр, который, как оказалось, был специально отведен под кухню и склад провизии. В нем она растопила печку и напекла маслянистых лепешек с топлеными сливками, и мы с Полом снова решили, что монгольская кухня в наших глазах реабилитирована. Муж хозяйки вызвался ехать несколько миль с нами, чтобы провести нас вброд через разлившиеся речки, которые стали опасными. Когда Байяр обмолвился, что вечером мы собираемся ставить лагерь, а еды у нас очень мало, хозяйка дала нам в дорогу железный бидончик топленых сливок, который пастухи крепко привязали к тюкам с поклажей. К сожалению, нашу флягу для этого приспособить не удалось. Как ни пытались мы накрепко завязать ее полосками материи, при каждом движении лошади содержимое просачивалось из-под крышки. Особенности тряской походки монгольских лошадей таковы, что через два часа, когда ставили лагерь и открыли бидон, мы обнаружили, что сливки сбились в твердое масло.

Пьяница умудрился где-то раздобыть пластиковую емкость и залить туда галлон шимин архи. По пути он переправлял его в свою утробу, знаками призывая и нас приложиться, пока Тихий наконец не поддался искушению. Потом мы перешли очень опасный поток, и они с Делгером поехали рядом, передавая емкость друг другу, пока Пьяница, который и так уже был хорош, совсем не захмелел. Наш проводник показал на перевал, куда следовало идти дальше, и повернул домой, но и мы скоро бросили свои старания. На полпути вверх оказалось, что лошади слишком устали для долгого подъема, и темнота застигнет нас в местах необитаемых. Тогда мы развернулись, спустились с горы и нашли ничем не лучшее место стоянки, в сырости, между руслами двух горных ручьев.

Глядя вниз, на пройденную нами долину, мы наблюдали, по крайней мере, 15 миль простора без всяких признаков человеческого жилья — ни гыров, ни пасущихся стад. Наш отряд затерялся в одной из долин, прорезающих Хангайский горный массив, и нас охватило чувство пустоты и отчуждения. В небе недвижно завис фиф, словно сканируя взглядом долину в поисках мертвечины. До этого мы уже проезжали мимо нескольких стервятников, терзавших труп теленка. Каждая из птиц ростом была по грудь человеку, а размах ее крыльев достигал до двенадцати футов. Но даже такие крупные твари казались ничтожными на фоне безмерного простора.

Тем вечером мы с Полом попытались вмешаться в кулинарный процесс Байяра. Днем Док отыскал дикий лук, распознав его по бледно-фиолетовым цветам. Мы накопали около двух дюжин луковиц и набрали несколько фунтов маленьких круглых грибов. Мы с Полом одолжили котелок и свежесбитого масла и нажарили к байяровской бараньей похлебке грибов с луком. И каждый раз, когда с надеждой поддевал ложкой то, что принимал за вкусный и сочный гриб, я обнаруживал, что жую очередной кусок мягкого жира с овечьего хвоста. С тех пор я стал придирчив к состоянию и вкусу пищи.