Жестокость тянется нитью через всю историю монголов. Когда Беатрис Балстрод осматривала тюрьму Урги, ее потрясло, что многие узники содержатся в тесных, как гробы, деревянных клетях размерами 4,5 на 2,5 фута. Маленькое отверстие в центре служило единственным источником вентиляции. Ширина отверстия была такой, чтобы заключенный мог протянуть за едой скованные руки или, если его череп был достаточно узок, высунуть голову и оглядеться. Она так писала об этих людях, сидящих в темноте в своих гробах:

Когда глаза привыкли к темноте — а единственным источником света здесь была дверь, если ее открывали, — постепенно становились заметными обросшие волосами головы, торчащие из круглых дыр в стенках гробов. Я подошла слишком близко к одному из гробов и, взглянув вниз, увидела страшное лицо, которое почти касалось моего платья. За одним из гробов виднелась лужа крови. Его несчастный обитатель надорвал свои легкие кашлем.

Большинство осужденных попали в тюрьму даже не по решению суда, а просто по обвинению в сочувствии Китаю.

Во времена Чингисхана жестокость была инструментом государственной политики, она устрашала даже самых суровых современников. Воины хана не были ни садистами, ни развратниками, нет свидетельств о том, что они любили убивать. Но они были мясниками, привыкшими без всякой жалости убивать людей в больших количествах. Задолго до Чингисхана, если войско нападало на город, жителям предлагали сохранить жизнь, если поселение сдадут без боя. Если город продолжал сопротивляться, на жалость рассчитывать не приходилось. Монголы держали слово. Город грабили, но жителей не трогали. А вот в случае сопротивления жителей массово предавали мечу. Убийство было обоснованным, как работа, но не совершалось со злости или для удовольствия. Мирное население вели на казнь организованно, как скот на бойню.

Летописи стран, по которым прошелся со своим войском Чингисхан, полны жутких рассказов о нашествии монголов. Были вырезаны целые области, снесены города, осквернены храмы, уничтожены бесценные произведения искусства. Но авторы этих повествований не принимали в расчет, что ужасные монгольские завоеватели устраивали эти разрушения для собственной безопасности. Они видели только, что монголы нисколько не переживают из-за тех несчастий, которые причинили другим народам. По этому поводу сами монголы в «Сокровенном сказании» поясняли, что ради победы требовалось разорить врага, увезти домой лучших его женщин, коней, скот, ценности, взять в рабство сильных телом, извести и убить вождей. Обычая длительной вендетты у монголов не возникло. Дети из семьи побежденного принимались в клан победителя. И зачастую эти дети, подрастая, принимали участие в следующем набеге на клан отцов. Все эти принципы Чингисхан воплотил в масштабах континента. Когда его армия взяла старинную и священную Бухару, монголы разграбили город, как если бы это был один из кочевых лагерей. Они заезжали во двор мечети на конях, пьяные солдаты вытряхивали наземь редкие копии Корана из деревянных ларцов, чтобы приспособить те под ясли для лошадей. Конечно, это привело в ужас мусульманских ученых. А монголы за несколько недель набрали среди мусульман достаточно воинов, чтобы продолжить свою разрушительную кампанию.

Одна из странностей в истории монголов заключается в том, что страшные разрушения, которые принесла армия Чингисхана мусульманскому миру, породили слухи о грядущем долгожданном защитнике христианства. Рубрук и Карпини ездили в Монголию, втайне надеясь найти там пресвитера Иоанна, защитника христианства. Пресвитер Иоанн — легендарная фигура, созданная в середине XII века средневековым воображением. Он считался преемником трех библейских волхвов, мудрым и праведным царем-священником, который где-то далеко на Востоке правит христианским государством и способен вывести на поле боя бесчисленные рати. Возможно, эти слухи были основаны на путаных сообщениях о великой битве, которая произошла в Средней Азии, под Самаркандом, между турками-сельджуками, проигравшими сражение, и каракитаями, часть которых принадлежала к буддийской вере, а часть относилась к христианам-несторианам.

Во всяком случае, папа римский написал пресвитеру Иоанну письмо, надеясь установить с ним контакт и расспросить об особенностях его веры. Еще сотню лет слухи о далеком христианском царстве гуляли по всей Европе, а также в Святой Земле, помогая крестоносцам выдерживать контратаки мусульман. Говорили, что где-то позади полчищ исламских врагов находится сильный союзник (пресвитер Иоанн, конечно же, ведь легенды не стареют). Если только посланник сможет до него добраться, можно организовать совместные действия против мусульман. Когда армия Чингисхана начала одерживать первые головокружительные победы, на Запад снова стали просачиваться слухи о сильных врагах мусульман, и снова многие решили, что это может быть долгожданный пресвитер Иоанн или его сын, царь Давид.

Карпини быстро понял, что это не так. Дикие монголы не могли быть последователями царя-священника. Народ, который он встретил, на каждой стенке своих шатров делал из войлока изображение человека. Под ним вешали изображение вымени. Говорили, что это хранители табунов, которые дают лошадям обильный приплод и вдоволь молока. Также они поклонялись солнцу, луне, огню, воде и земле и отдавали особую дань уважения портрету Чингисхана. Когда к ним приехал христианин, русский князь, и отказался кланяться изображению хана, монголы отпинали его в живот до полусмерти, а затем обезглавили. Это безбожники, сделал вывод Карпини, а настоящего пресвитера Иоанна нужно искать не в Средней Азии, а в Индии. Рубрука, хоть он и был скептиком, надежда не оставляла. Не найдя пресвитера Иоанна в Каракоруме, он пытался разузнать, не был ли Великий Хан крещен, не является ли он тайным христианином. Он обошел весь Каракорум в поисках следов христианства — креста над гыром, звона церковных колоколов, признаков почтения к христианским символам у местных жителей.

Рубрук искал не совсем зря. Как выяснилось, два монгольских племени — кераиты и найманы — попали под сильное влияние несторианства, ветви христианского учения, которое в V веке проникло в Среднюю Азию из Персии. Многие видные кераитские семейства были крещены. Одна из главных жен Чингисхана посещала службы, которые устраивали для нее в переносной часовне. Возможно, именно ее влияние привело к тому, что каган Мунке, третий потомок Чингисхана и правитель Каракорума во время пребывания там Рубрука, послал однажды за монахом и потребовал провести перед ним христианские обряды. Рубрук взял иллюстрированную Библию и служебник и прочитал псалом. Затем он показал Мунке (которого называл Мангу) иллюстрации к Писанию. Великий хан заинтересовался картинками, но не более того. Его супруга испортила торжественность момента, выпив лишнего. Совсем захмелев, она «забралась в свою повозку и под пение и причитания священников укатила». Больше Рубрук не слышал от нее об интересе правителя к христианской вере.

Если бы Рубрук не был так наивен, он понял бы, что каган — настоящий монгольский прагматик. Мунке верил, в первую очередь, в силу своего могучего предка и в мир духов. Но это не исключало возможности признать заслуги той или иной религии! Поэтому Мунке у себя при дворе позволял христианам, буддистам и мусульманам свободно молиться и следовать их вере. Рубрук очень огорчился, когда увидел, как плохо здешние представители христианства подготовлены. Несториане, жаловался он, не знают собственных текстов, написанных по-сирийски. Неудивительно, что они ростовщики, многоженцы и симониты, требуют денег за церковную службу, прикладываются к бутылке. Их епископ находится так далеко, что приезжает раз в полстолетия. Рубрук писал, что приехав, тот обходит паству и совершает помазание всех детей подряд, даже грудных младенцев, чтобы обеспечить этот край священниками на будущее.

Рубруку не следовало быть таким строгим. Несториане понимали, что монголам не по нраву новые моральные нормы и нравоучительные проповеди. Монголов устраивали их испытанные временем обычаи. Они советовались с шаманами, которых Рубрук называл «правовещателями» по всем важным вопросам, — например, где поставить лагерь или когда идти на войну. Они делали приношения образам предков. Они гадали по бараньей лопатке. Кость выскребали дочиста и клали в огонь, а потом читали будущее по трещинам на кости, как хиромант по линиям руки.

Мне неожиданно вспомнилось не выполненное Рубруком задание по поиску христиан, когда мы подъезжали к Галууту. В тот день, 27 июля, Док рассказал нам, что мы въезжаем на бывшую территорию найманских ханов, тех самых, которых некогда обратили в несторианство. За день мы несколько раз проехали широкие круги, выложенные камнями на траве. Это были остатки царских павильонов, когда-то стоявших по степи западного Хангая. Под конец дня мы подъехали к большой гробнице. Наверное, там похоронили важного найманского вождя.

Издалека манил нас сам Галуут. Любое здание покажется заманчивым, если знать, что на 60 миль вокруг нет больше ни единой постоянной постройки. Но при ближайшем рассмотрении Галуут оказался всего лишь очередным центром сомона, и поскольку Свистун и Робкий торопились домой, мы не стали их задерживать и остановились, не доехав мили до города, чтобы они могли спокойно удалиться. Только мы распрощались с проводниками, как из города пожаловала делегация с известием, что лошади для нас готовы, правда, не в Галууте, а в 10 милях от него, в старом монастырском поселении Мандал. Пол, Док и я отправились туда в муниципальном грузовике, а Байяр, Ариунболд и Делгер — на дареных конях.

Мандал приготовил нам сюрприз. Мы переночевали в заброшенном лагере овцеводов, ожидая, когда появятся наши лошади, и вдруг подъехал молодой человек и робко спросил, не хотим ли мы посмотреть на священные изваяния. Выяснилось, что ему 16 лет и что он решил стать ламой, а верховная власть теперь позволяет храмам открыто заниматься своей деятельностью. Он уже приступил к начальному духовному обучению. Осенью ему побреют голову, наденут на него монашеское одеяние и примут в послушники. Мы спросили, как относятся к этому его родители. Он, не раздумывая, ответил: «Они счастливы».

Наш лагерь защищал от ветра невысокий утес, и молодой человек со своим младшим братом повели Дока, Пола и меня вдоль его подножия. Пройдя полмили, мы нашли строки тибетских надписей, вырезанных на камне, почти у самой земли. Наш юный гид рассказал, что это религиозные тексты, выбитые прежними монахами Мандала, который некогда славился как один из лучших дацанов Монголии. Надписи повсюду виднелись во множестве, потом мы дошли до первой фигуры. Это было высеченное в камне изображение Будды, сидящего на лотосе. Сохранились следы первоначальной раскраски фигуры, детали которой были красными, синими и коричневыми. Дальше возле скалы протекал ручеек, а за ним виднелись другие изображения Будды, демона-защитника, оседлавшего драконольва, и наконец Аюш Бакш — женщины-святой. Мы насчитали девять резных фигур, но паренек сказал, что по всей скале их девятнадцать. Изображения не выглядели особенно старыми, вряд ли старше XIX века, зато они образовывали прекрасную галерею, памятник, в который монахи Мандала превратили эту скальную стену. Еще юноша рассказал, что на скале есть человеческие кости. Скелеты лам спускают сверху на веревках, и они висят на скале, подобно ожерельям.

К тому времени, как мы вернулись в лагерь, прибыли лошади. Их привела целая банда местных любопытных аратов, и началась обычная суета с упаковыванием багажа и навьючиванием его на полудиких коней. Я снова рад был видеть, как два человека, которым предстояло быть нашими проводниками, методично пакуют вещи и распределяют вес со знанием дела. Я подождал, пока для меня выберут верховую лошадь. Владелец животного, на которое пал выбор, выглядел очень обеспокоенным. Он считал, что эта лошадь чересчур норовиста и, как любой монгольский табунщик, был уверен, что иностранец прежде в жизни не ездил верхом. Я постарался убедить его, что справлюсь с лошадью, но он по-прежнему нервно топтался вокруг. Когда я вытащил свое седло, он потребовал показать его. Как всегда, мое седло вызвало у кочевников живейший интерес, и вскоре все араты столпились вокруг нас и зачарованно смотрели, как я достаю подхвостник и показываю хозяину, как его закреплять. Монголы пришли в ужас. Они никогда в жизни не видели подхвостника. Я попросил Дока объяснить, что эта деталь сбруи нужна, чтобы седло не сползало вперед. Док перевел, а потом засмеялся. «Хозяин считает, что это какое-то извращение, что оно повредит лошади. Он не верит, что лошадь станет терпеть такую штуку».

«Скажи ему, что я настаиваю и что подхвостники используют во многих странах по всему миру. Без него седло будет сползать, когда мы поедем по горам».

Я видел, что табунщика это не убедило. Но я был тверд, и мало-помалу он успокоился, однако пожелал самолично надеть подхвостник. Я показал, как петля должна охватывать основание хвоста, но он так нервничал, что у него ничего не получилось. Лошадь почувствовала его неуверенность и вырвалась из рук. Табунщик снова попытался приладить ремень ей на хвост, но опять не справился. Это был полный абсурд — человек, всю жизнь проработавший с лошадьми, не мог поднять хвост у лошади, которую, возможно, выхаживал еще жеребенком, и надеть на нее ремень только потому, что это было слишком для него необычно. Как можно более вежливо я отнял у него подхвостник, поднял лошадиный хвост и приладил ремень на место. Лошадь даже не шелохнулась. Ее хозяин застыл в изумлении, другие араты радостно хохотали. Я подумал, что ему понравится прокатиться в таком седле и предложил попробовать. Он недоверчиво сел в седло и поерзал, устраиваясь. Лошадь не обратила на это внимания, так что табунщик наконец смог оценить удобство седла.

Причиной, по которой монастырь Мандала уцелел даже в период тотальной антирелигиозной охоты, была пара дюжин гыров с деревянными палисадниками. Монастырский комплекс образовывали постройки в форме пагод, с зелеными черепичными крышами с завернутыми кверху уголками. Первоначально там располагались храм, спальня, служебные помещения и склад, но теперь строения стояли заброшенные и пустые, и определить, где что находилось, не удалось. На крышах росла трава, некоторые балки выскочили из пазов и повалились. Куски черепицы упали с крыши на землю и раскололись. В стенах зияли дыры, через которые в главный храм наведывался скот, превратив его в филиал коровника. Но монастырь подлежал восстановлению без слишком больших сложностей. Он не был разрушен и разграблен, сами здания почти не пострадали.

Самое главное, что крошечная монашеская община активно работала. В Мандале уже имелись шесть лам плюс верховный лама. Поскольку главные здания стояли необитаемыми, службы проводились в новеньком, незапятанно-белом гыре, поставленном в самом центре монастырского комплекса. Надпись над крашеной деревянной дверью извещала о том, что это временный монастырь Мандала.

Мне понравилась ирония. Сорок лет назад, во времена антирелигиозной кампании, коммунисты по всем поселкам ставили «красные гыры». В этих агитпунктах сидели партийные кадры. Они молились на линию партии, обращали пастухов и утверждали контроль над регионом. Теперь происходила контрреформация, и ее центр можно было назвать «белым гыром». Сидя внутри, мы беседовали о будущем монастыря. Пожилой верховный лама (ему было за 80) пояснял, чтобы я не ошибся, считая, что это образование временное. Ему и монахам обещаны правительственные субсидии на восстановление оригинальных монастырских построек, работы начнутся в следующем году. Я спросил, где они жили последние полстолетия. «Мы жили среди обычных людей, — мягко ответил лама. — И молились о возрождении нашей веры».

Когда наш отряд собрался ехать дальше, ламы вышли во двор монастыря, чтобы произнести прощальное напутствие. Некоторые из лам были такими старыми и согбенными, что могли стоять ровно, только опираясь на посохи. Глядя на их сверкающие в солнечном свете одежды, я невольно припомнил слова Беатрис Балстрод: «Темно-красный, оранжевый и бледно-коричный цвета собрания лам напоминают огромные клумбы попугайных тюльпанов».

Из Мандала натоптанная дорога вела к двум «стражам» — сидящему Будде и устрашающего вида зеленому чудовищу. Они были вырезаны на плоских боках валунов по обе стороны дороги.

Через час пути в стойбище скотоводов нас угостили поздним ланчем из топленых сливок и хлеба, а старший стойбища подарил нам еще одну лошадь. Пол, который должен был на ней ехать на следующий день, жаловался, что эта отвратительная тварь вечно скачет не туда и не так. Но, по крайней мере, она была бодра и здорова, в отличие от наших злосчастных одров.

Больше мы в тот день не встретили ни одного пастуха, потому что попали в весьма протяженную низину, где не было открытых источников воды. Все, что нам попадалось здесь, было каким-то преувеличенным. Случайный валун выглядел издалека, как всадник на лошади. На земле величественно восседали соколы двух футов ростом, поглядывая на нас и не думая улетать, даже когда мы проехали в двадцати футах от них. Почва становилась все более песчаной, засуха окрасила жиденькую травку в серо-зеленый, кроме тех кусочков земли, где вырыли себе норы суслики. То ли они перекапывали землю так, что она лучше сохраняла дождевую влагу, то ли просто выбирали для постройки своих жилищ более влажные участки, но их колонии легко опознавались по яркому цвету травы. Мы старались объезжать эти места — они изрыты норами и опасны для лошадей. Если конь на бегу угодит в норку копытом, он может споткнуться сам и уронить седока.

Наши проводники прекрасно знали дорогу. С наступлением вечера мы не остановились, а напротив, ехали быстрее и быстрее, перейдя наконец в сумасшедший галоп. Копыта громом грохотали по степи, кони неслись, как ветер, их дыхание со свистом вырывалось из ноздрей. Но вот наступило долгожданное окончание дня, и мы поспешили развернуть под начинающимся дождем хлопающие на ветру палатки. В сотне ярдов от нас пастухи — единственные люди на 20 миль вокруг — колдовали с колонкой, накачивая воду для лошадей.

В тот вечер мы не пошли к пастухам, ужинали сами, в своей палатке. Странно было проявлять чопорность в этом безликом краю, где милю за милей глазу не на чем остановиться. В поле зрения не попадало абсолютно ничего, если не считать волн, которые ветер гнал по траве. Наверное, наши проводники нарочно не искали гостеприимства пастухов, боясь, как бы их кони не повздорили с нашими, полудикими. Во всяком случае, мы продолжили путь на следующий день, оказавшийся ясным и солнечным. Но затем произошел случай, который разрушил последние надежды на благополучное путешествие с Ариунболдом.

Все запасные лошади Ариунболда, взятые им за эту неделю, оказались неторопливыми. Это была настоящая катастрофа, поскольку обычно пастухи выдавали ему самых лучших. Но в последние несколько дней все получалось иначе. Он ехал на клячах, еле волочивших ноги, в самом хвосте отряда, который ему полагалось возглавлять. Он исхлестал всех животных в попытках заставить двигаться побыстрее, но без толку. Никто не обращал на него внимания, большинство из нас просто радовались, что он едет позади день напролет. Ариунболд становился все более раздражительным и наконец в гневе дошел до того, что весь предыдущий день в жестоком отупении методично колотил лошадь. Пару раз ему удалось запустить лошадь медленным галопом. С перекошенным лицом он неистово настегивал неторопливое животное.

На следующее утро, когда Ариунболд стал седлать ту же лошадь, она заартачилась. Подавшись назад, она попыталась убежать, явно не желая, чтобы на ней ехал человек, который накануне так жестоко с ней обходился. Ариунболда, державшего повод, внезапно сбило с ног и поволокло по земле. Делгер закричал и бросился на помощь. Он успокоил бунтующее животное и возвратил повод Ариунболду, который отряхнулся и продолжил надевать седло. Лошадь снова отпрянула, пытаясь сбежать от мучителя. Пришлось Делгеру держать лошадь на аркане, пока Ариунболд ее седлал. Мы уже были готовы выехать и ждали только Ариунболда. Он наконец надел седло, снял аркан, а когда лошадь опять решила сбежать, удержал за чумбур. И только собрался на нее вскочить, решив, что ей уже не вырваться, как лошадь выразила свой протест тем, что легла на землю. Это был самый настоящий акт неповиновения, свидетельствующий о лошадином уме. Она просто подогнула передние ноги, встала на колени, перекатилась на бок и легла неподвижно.

Ариунболд стоял над ней в растерянности. Делгер что-то кричал. Может быть, он советовал Ариунболду вытянуть лошадь кнутом, чтобы показать, кто здесь хозяин, и поднять животное на ноги. Ариунболд все еще держал в руке свободный конец кожаного чумбура. Он подошел к голове лежащей лошади и со всей силы, на какую был способен, ударил ее наискось по морде, три раза. Впервые я видел, чтобы монгол бил лошадь по морде. У пастухов это тоже вызвало осуждение. Но дальше случилось вот что. Лошадь дернулась от ударов, приподняла голову и уронила ее снова, по-прежнему отказываясь вставать. Когда голова лошади легла на землю, Ариунболд, казалось, пришел в неистовство. Стоя над лошадью, он принялся яростно, раз за разом, хлестать ее по морде. Это было проявление безудержной злобы, помноженной на неуемную жестокость. Теперь лошадь просто не могла подняться на ноги, даже если бы захотела, и Ариунболд это понимал.

Все растерянно молчали, не в силах поверить глазам, надеясь, что безумие вот-вот кончится. Никто не шелохнулся, до того мы оцепенели. А Ариунболд продолжал избивать свою жертву, позабыв о том, что мы смотрим на него. Он нанес ударов двадцать и только потом позволил лошади встать.

Рядом со мной Пол кипел от гнева, и в какой-то момент я решил, что он не удержится и нападет на Ариунболда. Я зашипел на него, давая знак успокоиться. Когда Ариунболд садился в седло, все прятали глаза, и не нам одним его поведение было отвратительно. Оно и понятно — такой способ укрощения лошади выглядел очень не по-монгольски, и наши спутники были возмущены. Характерно, что наши проводники-табунщики не пытались его остановить. Это тоже не в обычае монголов. Но отношение к Ариунболду изменилось у всех. Что до меня, я предпочел бы продолжить нашу монгольскую экспедицию в менее неприятной компании. Слишком многое хотелось сделать и увидеть в Монголии, чтобы тратить время попусту на такого компаньона. Кроме того, я знал, что монголам хотелось бы видеть предводителем отряда человека цивилизованного и достойного, и им стоило бы подыскать кого-нибудь другого. Жаль, конечно, — уже столько усилий было затрачено на подготовку трансконтинентального перехода до Франции, но нынешний вариант организации однозначно не годился для путешествия за границу. Я должен порекомендовать монгольскому государственному комитету по реализации проекта ЮНЕСКО «Шелковый путь» подобрать другого начальника группы. А пока я собирался продолжить исследовать остатки монгольской традиционной культуры, а для этого нам с Полом и Доком как можно скорее нужно уехать.

Большая часть утра прошла в неловком молчании. Когда я поймал взгляд Байяра, он неодобрительно покачал головой. Его обычная веселость исчезла. Пол проворчал сквозь зубы, что отстегал бы Ариунболда теми же вожжами, а Док — хоть и неважный наездник, зато мастер усмирять лошадей — сказал, что Ариунболд показал себя варваром. Даже Чингисхан разгневался бы на такое. Никогда, подытожил он, монгол не должен бить коня по голове.

Док и сам был измучен. Он так и не приспособился к тяготам скачки. Время от времени он слезал с лошади, хромал в сторону и разминал колено, которое очень болело. Двое наших гидов, Удача и Лысый, держали ровный темп. Подозреваю, что им уже хватило выходок Ариунболда и они хотели как можно скорее закончить путь и попрощаться с ним. Итак, еще до четырех часов дня мы оставили за спиной засушливую низину и вышли к краю широкой плоской долины. Через долину к нам приближались быстрой рысью человек двадцать конных. Это оказались члены маленькой рабочей бригады из городка под названием Заг. Их послал местный комитет, чтобы они перевели нас через реку, разлившуюся в половодье и опасную для перехода.

На другом берегу нам организовали прием в шатре лучшего арата этого края. Комитет коммуны счел арата таким хорошим табунщиком, что позволил ему и его семье держать от имени коммуны табун в 400 лошадей. За это ему полагалось первоочередное снабжение такими ресурсами, как горючее, материалы и продукты, поступающие в распоряжение сомона. Еще ему позволяли содержать маленький частный табун, молоко от которого он мог использовать сам или продавать коммуне. Нас пригласили в гыр и предложили стандартный набор из сушеного сыра, шматков прогорклого масла и кусочков сахара на закуску к огромному количеству кобыльего молока и шимин архи. Мы ели угрюмо и молчали, а когда председатель комитета спросил о наших планах, именно Байяр заставил Ариунболда признаться в том, что четыре из дареных лошадей ослабли или больны и нам хотелось бы остановиться и дать им отдых.

Я заметил, что монголы столпились вокруг самой недужной из лошадей. Это было животное цвета хереса, с черной полосой по хребту и забавными, как у зебры, полосками на ногах. Монголы считают, что по этим признакам видно происхождение от Дикой Лошади. Табунщики щупали и пожимали бабку лошади, осматривали поврежденную ногу, но снова, в типично монгольской манере, никто не мог поставить точного диагноза, боясь прослыть самоуверенным, а потом ошибиться. Лишь на следующий день они решили, что лучший табунщик осмотрит лошадь в спокойной обстановке на склоне горы, за нашим лагерем. Лошадь отвели туда, и табунщик надрезал ей одну из главных вен на груди, так что кровь полминуты шла струей. Лошадь стояла неподвижно, лишь время от времени приподнимая больную ногу, будто нажимая на вену. Когда кровь остановилась, всеобщим решением врачевание посчитали законченным.

Док нашел для нас с Полом способ выйти из затруднительного положения. На следующий день ожидались выборы — в Монголии впервые со времен правления коммунистов проходило свободное голосование. Гыр у подножия горы был одним из избирательных участков, к нему должен подъехать джип за урной с бюллетенями. Док устроил нам возможность поехать на джипе в центр сомона. Оттуда на утро следующего дня результаты голосования в центр провинции доставляла «пчела» — желтого цвета заслуженный самолетик «Ан-2». Секретарь администрации сомона дал согласие, и нам позволили сесть на самолет и в кратчайшие сроки добраться до Улан-Батора, а затем продолжить путешествие так, чтобы иметь возможность проводить изыскания в западной части страны, на Алтае. Док страстно желал уехать, а наездникам наше отбытие никак не мешало. Напротив, если уедут трое из нас, Делгер получит свободных лошадей, нагрузка на заводных снизится, и наш беспечный конюх сможет вести Ариунболда дальше. Жаль было только Байяра. Теоретически он тоже мог решить уехать, но перспектива вернуться в Улан-Батор без разрешения начальства телестудии его не прельщала. Когда Док объяснил ситуацию, Байяр, поколебавшись, решил, что должен оставаться с Ариунболдом, пока они не доберутся до столицы следующего аймака, а оттуда он позвонит к себе в контору. Нам с Полом Байяр понравился, и мы очень жалели, что больше не увидимся с ним.

Последний день похода мы провели в моральной подготовке к съедению сурка. Как всегда, только Байяр знал, как правильно его готовить. Двое охотников принесли пару сурков, метко подстреленных в голову. Байяр и Делгер на речке освежевали тушки. Затем Байяр раскалил на огне несколько камней и кинул их в котел с кусками мяса. Вот и все. Никакой варки-готовки, никаких специй. А Байяр обещал нам настоящий пир. Мы даже не были уверены, что сможем заставить себя проглотить куски этих очаровательных откормленных сурков, которые, перед тем как их ободрали, напоминали растерянных завхозов. Но нельзя же упускать случай внести разнообразие в наш рацион из баранины. Байяр приподнял крышку котла и подцепил два почерневших куска сурочьего мяса. Они выглядели точь-в-точь как крупные порции крольчатины. Мы с Полом осторожно взяли мясо и впились в него зубами. Оно оказалось неожиданно жестким и жилистым, но самое печальное было не это. Сурок, запеченный в горшке, оказался довольно безвкусным. Запах мяса ощущался с трудом, а вот если какой-нибудь вкус и был, так это вкус баранины.

На следующий вечер я рассказывал о своем разочаровании представителю администрации, который забирал урну с бюллетенями. Мы ехали на джипе в центр сомона, и он захихикал. «Ты не должен говорить мне, что ел сурка. Я же обязан тебя арестовать! До открытия сезона охоты на сурков еще пара недель. Но конечно, аратов очень трудно контролировать». Он был энергичным и деловым человеком, слегка за 30, одним из чиновников новой формации, не таких идейных, как партийные бюрократы, державшие в ежовых рукавицах центральной власти каждый сомон. Конечно, машина коммунистической партии никуда не делась, в каждом сомоне по-прежнему сидел секретарь партии, но центральная власть теперь присылала подготовленных руководителей, и некоторые из них весьма талантливы. Наш спутник, председатель совета Гомбо, вырос в этом сомоне и, сделав карьеру в Улан-Баторе, рад был вернуться в родные места. Результаты выборов очень его интересовали. Сельские жители, объяснял он, очень консервативны. Теперь в столице много говорят об образовании новых партий и демократического движения, и он надеется, что победит один из двух кандидатов от коммунистов. «Кто же эти кандидаты?» — спросил я. «Один из них — я», — ответил он с улыбкой и принялся рассказывать о своих планах по развитию региона.

Его стратегия была очень доступной, вовсе не пустыми рассуждениями партийного теоретика. Его сомон, пояснял он, никогда не был ничем иным, кроме как сельскохозяйственной зоной. В нем совместились все четыре типа монгольского ландшафта: пустыня Гоби, долины, степь и горы. Но полезных ископаемых нет, а климат очень затрудняет скотоводство. Зимой температура падает до — 40 градусов, а снега выпадает редко больше 16 дюймов. Если снег глубже, скот не может добыть из-под него пищу и гибнет. Многие араты надеются, что будут построены маленькие заводики по производству продуктов, но мой попутчик не хотел бы видеть, как пастухи оставляют свои табуны и едут на работу в Улан-Батор. Здесь им живется намного богаче и свободнее. Единственное серьезнейшее нововведение, которое необходимо сельской местности, — электричество, чтобы любой табунщик мог смотреть телевизор и знать, что делается в мире. У некоторых зажиточных аратов уже появились генераторы японского производства, а на юге сомона, в пустыне, проводятся первые эксперименты по установке ветровых генераторов для отдельных гыров. В общем, амбиции довольно скромные.

Председатель совета пригласил нас на этот вечер в правительственный гыр, в центре городка. Там были удобные кровати, чистые полотенца и стол. Перед тем как выпить архи за будущее Монголии, он трижды окунул в напиток средний палец правой руки. Один раз он стряхнул каплю в воздух, один раз капнул на очаг и один раз — на землю. Этот ритуальный жест мы уже видели. Окунается средний палец, потому что этот палец меньше всего используется в работе, значит, он на руке самый чистый. А еще в народе говорят, что так проверяют, не отравлено ли питье: яд якобы обжигает подушечку пальца.

Утром, дождавшись мотоциклиста с результатами выборов с дальнего избирательного участка, мы отправились на самолет. «Как дела на выборах?» — спросил я нашего хозяина, когда мы стояли в тени крыльев самолетика. Над нами монгольский пилот выглядывал из окна кабины, будто трудолюбивый садовник из теплицы. «Меня выбрали, — ответил он. — В нашем сомоне партия получила 85 % голосов».