Мы отнесли оленину в бург, где повара эрла готовили большой пир, каковым, по обычаям саксов, отмечают начало жатвы.

— Королевского егеря всегда приглашают и сажают на почетное место, — сообщил мне Эдгар. — Оно и правильно, ведь он добывает лучшее едалово для пира. Ты мой помощник, Торгильс, и тебя тоже ждут. Постарайся одеться, как надо.

Вот так пять дней спустя я оказался в дверях большого зала в бурге, одетый в свою пурпурную рубаху, которую выстирала жена Эдгара Джудит. Я с трудом справлялся с волнением. Нет сомнений, думал я, Эльфгифу будет присутствовать на пиршестве.

— А кто будет сидеть на высоком месте? — спросил я у какого-то гостя, пока мы ждали сигнала рога, призывающего войти в зал.

— Эрл Эльфхельм — высокий гость, — ответил он.

— Это отец Эльфгифу?

— Нет. Ее отца казнил этот дурень Этельред по подозрению в неверности задолго до того, как Кнут пришел к власти. Эльфхельм — ее дядя. Он придерживается старых взглядов на то, как следует устраивать пиры, так что, я думаю, Эльфгифу будет разносить кубки.

Прозвучал рог, мы вошли в огромный зал и заняли свои места. Мне досталось сидеть лицом к середине зала, оставленной свободной для слуг, разносивших еду, и для последующих увеселений. Такой же длинный стол стоял напротив, а справа от меня, поднятый на возвышение, — стол, за которым предстояло пировать эрлу Эльфхельму и его важным гостям. Наш скромный стол был уставлен деревянными блюдами, кружками и ложками из коровьего рога, но стол для гостей эрла был застелен вышитой льняной скатертью, уставлен дорогими привозными сосудами и кубками зеленого стекла. Только что мы, мелкий люд, заняли свои места, как звук рога объявил о входе эрла. Он вошел с женой, сопровождаемый знатными людьми. В основном то были саксы, но среди них я заметил Гисли и Кьяртана, имевших при себе мечи телохранителей с позолоченными рукоятями и выглядевших гораздо более величественными, чем в зеленых охотничьих одеждах пятью днями раньше, когда я сопровождал их. Только Эльфгифу все еще не было видно.

Эрл и его люди расселись по одну сторону высокого стола, глядя на нас сверху. Потом послышался третий рог, и с левой стороны зала появилась вереница женщин. Впереди шла Эльфгифу. Я узнал ее тотчас же и ощутил прилив гордости. Она выбрала то же облегающее небесно-голубое платье, в котором я впервые увидел ее на Пасхальном приеме у Кнута в Лондоне. Тогда ее длинные волосы были распушены, повязанные только одной золотой повязкой. Теперь они были зачесаны кверху и обнажали стройную белую шею, хорошо мне памятную. Я не мог оторвать от нее взгляда. Она шла впереди, скромно потупив глаза и держа в руках серебряный кувшин. Подойдя к столу дяди, она наполнила стеклянный кубок главного гостя, потом кубок дяди, а потом дворянина, следующего по рангу. Судя по цвету, это был роскошный чужеземный напиток — красное вино. Исполнив свой формальный долг, Эльфгифу передала кувшин слуге и пошла на свое место. К сожалению, она сидела у дальнего конца высокого стола, и мой сосед заслонял ее от меня.

Повара превзошли самих себя. Даже я, привыкший есть охотничье мясо у Эдгара, был поражен разнообразием и качеством блюд — рубленая свинина и баранина, круги кровяной колбасы, сладкие пироги и пироги с начинкой из пресноводной рыбы — щуки, окуня, угря — тоже со сладким тестом. Нам предлагали белый хлеб, не похожий на грубый каждодневный. И конечно же, вклад Эдгара, оленина, которую теперь торжественно внесли на железных вертелах. Я пытался, подаваясь вперед, а потом отклоняясь назад, еще раз со своей скамьи увидеть Эльфгифу. Но сидевший справа от меня был человеком дородным и статным — он оказался местным кузнецом, — и вскоре ему надоела моя непоседливость.

— Слушай, — сказал он, — сядь и займись едой. Не часто у тебя бывает возможность так хорошо поесть, — он счастливо рыгнул, — да и выпить тоже.

Разумеется, вина нам не предлагали, но на столе стояли тяжелые мисы, сделанные из местной с темно-зеленым отливом глины, содержавшие напиток, которого я еще никогда не пробовал.

— Сидр, — сообщил мой дородный сосед, с великой радостью пользуясь деревянным ковшом, чтобы снова наполнить свою и мою деревянные чаши. Видно, он страдал от необыкновенной жажды, ибо всю трапезу пил чашу за чашей. Я, как мог, старался уклониться от его дружеских и настойчивых предложений не отставать, однако это было нелегко, даже когда я стал пить мед, сдобренный миртовым суслом, в надежде, что он оставит меня в покое. Кожаная бутыль с медом была в руках чересчур расторопного слуги, и каждый раз, когда я ставил свою чашу, она вновь наполнялась. Постепенно и едва ли не впервые в жизни я пьянел.

Пиршество продолжалось, появились потешники. Два жонглера выскочили на открытое место между столами и начали, кувыркаясь, подбрасывать в воздух палки и мячи. Это была скучная чепуха, и сопровождали ее столь грубыми выкриками и свистом, что жонглеры ушли, разобидевшись. Зрители оживились, когда настал черед следующему выступлению — то были дрессированные собаки, одетые в разноцветные куртки с причудливыми воротниками и обученные по-всячески бегать, кувыркаться и перекатываться, ходить на двух лапах и прыгать через обручи и через палку. Зрители одобрительно кричали, а палку поднимали все выше и выше, и зрители бросали куски мяса и курятины на арену в награду. Потом настал черед выступить стихотворцу эрла. То был саксонская разновидность нашего северного скальда, его обязанностью было возглашать похвалу своему господину и сочинять стихи в честь высоких гостей. Вспомнив свое ученичество у скальда, я внимательно слушал. Но мне не слишком понравилось. Этот придворный поэт отличался косноязычьем, и его стихи мне показались слишком приземленными. У меня возникло подозрение, что это всего лишь набор строчек, которые он немного переиначивал, обращаясь к тому или иному гостю за столом его господина и вставляя имена тех, кто присутствовал в тот день на пиршестве. Когда поэт кончил, и последние строки стиха замерли, настало неловкое молчание.

— Где песельник? — вскричал эрл, и я увидел, что управляющий поспешил к высокому столу и что-то сказал своему хозяину. Вид у этого управляющего был самый несчастный.

— Песельник, видно, не появится, — презрительно проворчал мой сосед. Опьянев от сидра, кузнец то впадал в сварливость, то в доброжелательство. — На песельника не слишком можно надеяться. Любит перебираться с одного пира на другой, да только с похмелья частенько забывает, куда еще его звали.

Управляющий направлялся к кучке зрителей, стоящих в конце зала. Это были в основном женщины, кухонная прислуга. Я видел, как он подошел к молодой женщине, стоявшей впереди, взял ее за запястье и потянул. Поначалу она упиралась, а потом откуда-то из глубины зала ей передали арфу. Она сделала знак какому-то юнцу, сидевшему за дальним столом, и тот встал. Слуга поставил два табурета посредине пустого пространства, и женщина с юношей — я понял, что это брат и сестра, — вышли вперед и, поклонившись эрлу, сели. Молодой человек вынул костяную дудку из рубахи и на пробу издал несколько звуков.

Его сестра заиграла на арфе, и все смолкли. Это арфа была не такая, какие мне довелось видеть в Ирландии. У ирландской арфы два десятка, а то и больше, бронзовых струн, а та, на которой играла девушка, была легче, меньше и всего лишь с дюжиной струн. Когда девушка тронула струны, я понял, что они сделаны из кишок. Однако этот более простой инструмент подходил к ее чистому, безыскусному и ясному голосу. Она спела несколько песен, а брат подыгрывал ей на дудке. Песни были о любви, войне и странствиях и довольно незамысловаты, что их ничуть не портило. Эрл и гости слушали со всем вниманием, только иногда переговариваясь, и я понял, что эти люди, заменившие мастера-песельника, хорошо сделали свое дело.

После их выступления начались танцы. Молодой человек с дудой присоединился к другим здешним музыкантам, игравшим на свирелях, потрясавшим трещотками и бьющим в тамбурины. Люди повскакали со скамей и вышли на середину зала. Гулять, так гулять — мужчины стали выманивать женщин из толпы зрителей, и музыка становилась веселее и оживленнее — все принялись прихлопывать в ладоши и петь. Никто из высоких гостей, разумеется, не танцевал, они только смотрели. Я заметил, что танец несложен, два шажка вперед, пара шажков назад и движение вбок. Голова моего захмелевшего соседа то и дело тяжело склонялась на мое плечо, и чтобы избавиться от него, я решил попытаться. Я тоже был под хмельком, но встал со скамьи и присоединился к танцующим. В веренице женщин и девушек, идущих навстречу, я увидел арфистку. Лиф из красной домотканой ткани и юбка куда более темного, коричневого цвета, обрисовывали ее фигурку, а коричневые волосы, коротко обрезанные, и слегка веснушчатая кожа делали ее воплощением юной женственности. Каждый раз, когда мы проходили бок о бок, она слегка пожимала мне руку. Музыка становилась все быстрее и быстрее, и хоровод все ускорялся, пока мы вовсе не задохнулись. Музыканты грянули во всю мочь, и музыка разом смолкла. Смеясь и улыбаясь, танцующие остановились, и передо мной оказалась арфистка. Она стояла передо мной, торжествующая по поводу сегодняшнего успеха. Все еще хмельной, я протянул руку, обнял ее и поцеловал. Мгновение — и я услышал короткий громкий треск. То был звук, который немногие из собравшихся слышали в своей жизни — звук разбитого дорогого стекла. Я поднял голову — а там стояла Эльфгифу. Она швырнула свой кубок о стол. Ее дядя и его гости в изумлении взирали на нее, а Эльфгифу вышла из зала. Спина ее была напружена от гнева.

Покачиваясь от хмеля, я вдруг ощутил себя презреннейшим из смертных. Я понял, что оскорбил ту, которую обожал.

* * *

— Война, охота и любовь всегда полны тревог, равно как и удовольствий, — таковым было очередное изречение Эдгара на следующее утро, когда мы собирались в соколиный сарай — он называл его соколиным двором — покормить птиц.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я на всякий случай, хотя уже заподозрил, почему он упомянул любовь.

— Госпожа наша очень норовиста.

— Почему ты так говоришь?

— Да брось, малый. Я знаю Эльфгифу с тех еще пор, когда она была худенькой юницей. Подростком она всегда старалась сбежать из тесноты бурга. Нередко она по полдня проводила со мной и моей женой в этом доме. Играла, как все обычные дети, хотя озорницей была больше других. Настоящей маленькой ведьмой она бывала, когда ее ловили на озорстве. Однако сердце у нее доброе, и мы посейчас ее любим. И мы были очень горды, когда она вышла за Кнута, хотя при этом она стала знатной госпожой.

— Какое это имеет отношение к ее дурному нраву?

Эдгар остановился, держась рукой за дверь соколиного двора, посмотрел на меня в упор, и в глазах его отразилось изумление.

— Уж не думаешь ли ты, что ты — первый молодой мужчина, который ей приглянулся, — проговорил он. — Едва только ты здесь появился, сразу стало ясно, что для псарни ты не годишься. Вот я и задался вопросом, чего ради тебя привезли из самого Лондона, да расспросил управляющего, а тот сказал, что тебя, мол, включили в дорожную свиту госпожи по ее личному указанию. Так что я кое-что заподозрил, но не был вполне уверен, пока не увидел, как она разгневалась вчера вечером. А дурного в этом ничего нет, — продолжал он. — С Эльфгифу последние месяцы были не очень-то ласковы, я говорю об этой второй королеве, Эмме, а Кнут все время в отлучке. Я бы сказал, что она имеет право на свою собственную жизнь. И она была более чем добра ко мне и моей жене. Когда нашу дочку умыкнули даны, Эльфгифу, и никто иной, предложила заплатить за нее выкуп. Если ее когда-нибудь разыщут. И она так и сделает.

* * *

Приближалась пора соколиной охоты. Два предыдущих месяца мы готовили к ней ловчих птиц Эдгара, пока они выходили из линьки. На соколином дворе содержались три сокола-сапсана, один коршун, два маленьких ястреба-перепелятника да еще тот самый драгоценный кречет, из-за которого у меня вышли неприятности. Цена кречету — его же вес чистым серебром или же, как заметил Эдгар, «цена трех рабов-мужчин либо, пожалуй, четырех бесполезных псарей». Мы заходили на соколиный двор ежедневно, чтобы, как он говорил, «приручить» птиц. Это означало приучать их к человеку, кормить особыми лакомыми кусочками, чтобы они набрались силы, и ходить за ними, пока у них отрастают новые перья. Эдгар оказался столь же истинным знатоком птиц, сколь и собак. Длиннокрылых соколов он предпочитал кормить гусятами, угрями и ужами, а мышей скармливал короткокрылым. Тогда же я узнал, для чего под насестами пол усыпан песком: это позволяло ежедневно отыскивать и подбирать помет каждой птицы, и Эдгар рассматривал его с великим вниманием. Он объяснил, что ловчие птицы могут страдать почти всеми человеческими болезнями, в том числе чесоткой, глистами, язвами во рту и кашлем. Когда Эдгар обнаружил признаки подагры у одного из сапсанов, птицы немолодой, он послал меня поймать ежа, мясо которого почитал единственным для того лекарством.

Большая часть птиц, за исключением кречета и одного из перепелятников, была уже обучена. Когда у них отросло новое оперенье, только и надо было, что заново ознакомить их с их охотничьими обязанностями. А кречет прибыл на соколиный двор незадолго до того, как я впервые его увидел. Вот почему у него веки были зашиты.

— Это нужно на время переезда, чтобы птица не слишком тревожилась и билась, — объяснил Эдгар. — А когда она вселяется в свое новое жилище, я мало-помалу ослабляю нитку, так что птица может постепенно оглядеться и освоиться без страха. Способ этот кажется жестоким, но единственный другой способ — накрыть ей голову кожаным колпачком — мне не по нраву, коль птица поймана после того, как научилась охотиться на воле. Слишком скоро надеть колпачок — это раздражит птицу и принесет ей лишние мучения.

А еще Эдгар предостерегал.

— Собака привыкнет зависеть от хозяина, а вот ловчая птица всегда независима, — говорил он. — Ты можешь приручить птицу и научить ее работать с тобой, и никакая другая охота не сравнится с этим удовольствием, когда пускаешь свою птицу и смотришь, как она бьет добычу, а потом возвращается на твою руку. Только не забывай, стоит птице взмыть в воздух, она всегда может выбрать свободу. Она может улететь и никогда больше не вернуться. Вот тогда-то ты поймешь, что такое страдания сокольничего.

Свободный дух привлекал меня к ловчим птицам, и я быстро понял, что обладаю природным даром обращения с ними. Эдгар начал учить меня этому, взяв одного из маленьких перепелятников, наименее ценных из его подопечных. Он выбрал птицу вовсе необученную и показал мне, как особым узлом привязывать к птичьей щиколотке шестидюймовую полоску кожи с металлическим кольцом на конце, а сквозь кольцо пропускать ремешок подлиннее. Он снабдил меня защитными рукавицами сокольничего, и каждый день я кормил сокола его пищей — свежими мышками, чтобы тот спрыгивал с насеста на теплый остов моей руки. После прибытия перепелятник этот отличался крикливостью и дурным нравом — верный признак, по словам Эдгара, что он был взят оперившимся птенцом, а не пойман после того, как слетел с гнезда, — однако через две недели я уже приучил его прыгать туда и обратно, как какого-нибудь ручного любимца в саду. Эдгар признался, что в жизни не видел, чтобы перепелятник так быстро приручился.

— Похоже, ты умеешь обращаться с женщинами, — заметил он с подковыркой, поскольку к охоте пригодны только самки перепелятника.

Спустя недолгое время он решил, что я подхожу и для обучения кречета. То было смелое решение, и может быть, связанное с суеверным понятием Эдгара, будто я могу обладать каким-то особым пониманием этого сокола потому, что я прибыл с его родины. Однако зная, что меня привезли в Нортгемптон по особому пожеланию Эльфгифу, он вполне мог вести игру с более дальним прицелом. Он сделал меня хранителем кречета. Я занимался ею — это тоже была самка — ежедневно по два-три раза, я кормил ее, купал единожды в неделю в ванне из желтого порошка, чтобы избавить от вшей, давал ей подергать и покрутить куриные крылышки, когда она стояла на своем насесте, чтобы шея и тело окрепли, и протягивал свою рукавицу, на этот раз гораздо более прочную, чтобы она могла спрыгнуть с насеста на руку. Через месяц кречет достаточно освоился с кожаным колпачком и спокойно позволял надевать его, после чего мне было позволено выносить его из соколиного двора, и там эта великолепная белая с крапинками птица летала на длинном поводке, чтобы добраться до кусков мяса, которые я клал на пенек. Еще неделю спустя Эдгар уже подбрасывал в воздух кожаный носок с крыльями голубя, и кречет, по-прежнему на привязи, слетал с моей рукавицы, ударял приманку, пригвождал ее к земле и зарабатывал награду в виде гусенка.

— У тебя задатки первостатейного сокольничего, — заметил Эдгар, и я просиял от удовольствия.

И вот, спустя два дня после гневной вспышки Эльфгифу на пиру, мы впервые отпустили сокола лететь свободно. Это был тонкий и решительный миг в его воспитании. Вскоре после рассвета мы с Эдгаром отнесли сокола в спокойное место, довольно далеко от бурга. Эдгар вращал приманку на веревке. А я, стоя в полусотне шагов от него с кречетом на перчатке, снял кожаный колпачок, отпустил кожаные ремешки и высоко поднял руку. Сокол тут же заметил летающую приманку, сорвался с перчатки мощным прыжком, отдавшимся до самого моего плеча, и кинулся прямо к цели — одним смертельным броском. Он ударил по кожаной приманке с такой силой, что вырвал веревку из рук Эдгара, и отнес приманку вместе с волочащейся за ней веревкой на дерево. А мы с Эдгаром застыли в страхе, не зная, не воспользуется ли сокол возможностью улететь на свободу. Помешать ему мы были бы не в силах. Но когда я снова медленно поднял руку, кречет спокойно слетел с ветки, скользнул к моей перчатке и уселся на нее. Я наградил его куском сырой голубиной грудки.

— Вот, стало быть, она, наконец, и пришла, чтобы предъявить свои королевские права, — тихо сказал Эдгар мне, увидев, кто ждет у соколиного двора, когда мы возвращались.

Там стояла Эльфгифу в сопровождении двух слуг. На мгновение меня обидел язвительный смысл слов Эдгара, но знакомое чувство уже завладело мной, и голова закружилась оттого, что я оказался рядом с самой красивой и желанной женщиной в мире.

— Доброе утро, госпожа, — сказал Эдгар. — Пришли посмотреть на своего сокола?

— Да, Эдгар, — ответила она. — Птица уже готова?

— Не совсем, госпожа. Еще дней семь или десять поучится и будет годна для охоты.

— А имя ты ей дал? — спросила Эльфгифу.

— А имя ей придумал этот парень, Торгильс, — ответил Эдгар.

Эльфгифу посмотрела на меня так, словно видела впервые в жизни.

— Так какое же имя ты выбрал для моего сокола? — спросила она. — Уверена, что оно мне придется по нраву.

— Я назвал сокола Habrok, — ответил я. — Это значит высокий зад — над опереньем на лапах.

Она чуть улыбнулась, отчего сердце у меня подпрыгнуло.

— Я знаю, что это значит; Хаброк в преданьях о старых богах означало «лучший из всех соколов», не так ли? Славное имя.

Я словно воспарил в небеса.

— Эдгар, — продолжала она, — ловлю тебя на слове. Через десять дней, начиная с сегодняшнего, я выйду на соколиную охоту. Мне нужно время от времени выбираться за пределы бурга и расслабляться. Две охоты в неделю, если соколы сгодятся.

Так началась самая идиллическая осень из всех, какие мне довелось провести в Англии. В дни охоты Эльфгифу подъезжала к соколиному двору верхом, обычно в сопровождении всего одной служанки. Иногда она приезжала одна. Эдгар и я, тоже верхом, ожидали ее. Каких соколов мы брали, зависело от дичи, на которую мы собирались охотиться. Эдгар обычно брал одного из сапсанов, я — моего кречета, а Эльфгифу брала у нас балабана либо одного из перепелятников — эти птицы поменьше, и женщине было легче их нести. Мы всегда отправлялись на одно и то же место, обширное поле, что-то среднее между вересковой пустошью и болотом — там хватало раздолья для ловчих птиц.

Там мы стреноживали лошадей, оставляли их на попечение служанки Эльфгифу и все втроем шли по этому полю, по травяными кочкам и низеньким кустикам среди прудов и канав — наилучшее место для нашей охоты. Здесь Эдгар отпускал своего любимого сапсана, и опытная птица поднималась все выше и выше в небо над его головой и выжидала, делая круги, пока не замечала цель. Пустив сапсана, мы шли дальше, иногда вспугивая утку из канавы или вальдшнепа из кустарника. Когда испуганная птица поднималась в воздух, сапсан с высоты замечал направление ее полета и начинал снижаться. Падая с высоты, он приноравливался к полету своей жертвы и врезался в нее, как оперенная молния Тора. Иногда он убивал с первого удара. Случалось ему и промахнуться, если добыча уворачивалась или снижалась, и тогда сапсан снова взмывал вверх для нового броска либо преследовал добычу понизу. Случалось, хотя и не часто, что сапсан упускал жертву — тогда мы с Эдгаром вращали нашу приманку, призывая разочарованную и сердитую птицу вернуться на человеческую руку.

— Хотите теперь запустить Хаброк? — спросил Эдгар у Эльфгифу в середине нашей первой вечерней охоты, и сердце у меня забилось быстрее.

Хаброк была королевской птицей, достойной, чтобы ее пускал король и, разумеется, королева. Однако сокол был слишком тяжел, чтобы Эльфгифу могла его нести, поэтому я встал рядом с ней, готовясь подкинуть сокола вверх. Нам повезло — при этой охоте мы увидели зайца. Он выпрыгнул из зарослей травы, — прекрасное животное, лоснящееся и сильное, — и поскакал прочь с надменным видом, подняв уши, явный признак уверенности, что ему удастся сбежать. Я взглянул на Эльфгифу, и она кивнула. Одной рукой я снял поводок с Хаброк — колпачок был уже снят — и подбросил прекрасную птицу на волю. Мгновение она колебалась, потом заметила вдали мелькнувшую добычу, скачущую по жесткой траве и болотным растениям. Несколько взмахов крыльев, чтобы подняться ввысь и ясно рассмотреть зайца, после чего Хаброк пустилась в погоню за убегающим зверем. Заяц понял, что ему грозит, помчался во всю прыть, скакнул в сторону и скрылся в густой траве в тот самый миг, когда сокол бросился на него. Хаброк перевернулась в воздухе, повернула и снова бросилась, на этот раз, напав с другой стороны. Испуганный заяц выскочил из укрытия и, прижав уши, припустил к лесу теперь уже во всю прыть, со всех лап. И снова ему повезло. Уже готовому ударить кречету помешал куст — пришлось податься в сторону. А заяц приближался к спасительному убежищу и почти достиг его, как вдруг Хаброк, метнувшись вперед, обогнала свою жертву, повернула и накинулась на зайца спереди. Все слилось в один ужасный клубок, вихрь шерсти и перьев, и хищник и жертва исчезли в густой траве. Я бросился туда, на слабый звук бубенцов, привязанных к лапам Хаброк. Раздвинув траву, я увидел сокола, стоящего на мертвом теле. Он пробил шею зайца острым кончиком своего клюва, который Эдгар называл «клыком сокола», и приступил к трапезе, разрывая шкуру, чтобы добраться до теплого мяса. Я позволил Хаброк немного покормиться, потом осторожно взял ее и надел колпачок.

— Не разрешай ловчей птице есть слишком много от добычи, а то она больше не захочет в этот день охотиться, — учил меня Эдгар.

Он тоже подбежал, в восторге от сцены, разыгравшейся на глазах у Эльфгифу.

— Лучшего и быть не может, — радовался он. — Никакой сапсан не способен на такое. Только кречет станет преследовать и преследовать свою добычу и никогда не остановится. — А потом не удержался и добавил: — Совсем как его хозяин.

Но охота была не главной причиной, почему я запомнил эти прекрасные вечера. Охота уводила нас далеко по болотистым пустошам, и через час-другой, когда мы оказывались на безопасном расстоянии от служанки, стерегущей лошадей, Эдгар отставал или направлялся по другой тропе, предусмотрительно оставляя нас с Эльфгифу наедине. Тогда мы находили спокойное место, укрытое высокими болотными растениями и травами, я усаживал Хаброк на временный насест — гнутую ветку, которая, будучи притянута к земле, образовывала дугу. И здесь, пока сокол спокойно сидел под своим колпачком, мы с Эльфгифу любились. Под сводом английского летнего неба мы пребывали в своем собственном блаженном мире. А когда Эдгар решал, что пора возвращаться в бург, он шел обратно, и мы слышали издали, как он приближается, тихо позвякивая соколиным колокольчиком, предупреждая нас, чтобы мы оделись и были готовы к его появлению.

Во время одной из таких соколиных охот — это была, наверное, третья или четвертая наша с Эльфгифу совместная прогулка по пустоши — мы наткнулись на брошенный шалаш, стоявший на сухой косе, выдававшейся в топь. Кто соорудил это укромное жилище из переплетенных трав и вереска, совершенно неизвестно, вероятно, какой-нибудь дикий птицелов, ходивший тайком ловить птиц в топи. Во всяком случае, мы с Эльфгифу захватили его, сделав приютом нашей любви, и у нас вошло в привычку направлять стопы наши к нему и проводить вторую половину дня, угнездившись в объятиях друг друга, а Эдгар тем временем стоял на страже.

То было время чудесных наслаждений и близости, и наконец, у меня появилась возможность сказать Эльфгифу о том, как сильно я тосковал по ней и переживал свою несостоятельность, ибо она была гораздо опытнее и высокороднее.

— Нет нужды учиться любви, — ответила она мягко и уже привычным жестом очертила кончиком пальца мой лоб, нос, подбородок. Мы лежали обнаженные, бок о бок, так что ее палец двинулся дальше, по моей груди, животу. — И разве ты никогда не слышал пословицу, что в любви все равны? А значит, и женщина тоже.

Я склонил голову, чтобы коснуться губами ее щеки, и она улыбнулась, довольная.

— А кстати об учении. Эдгар говорит, что ты обучил Хаброк менее чем за пять недель. Что, у тебя природный дар обращаться с ловчими птицами. Как ты думаешь, откуда у тебя это?

— Не знаю, — ответил я, — но может быть, это как-то связано с моим почитанием Одина. Еще когда я был ребенком в Гренландии, меня привлекли пути Одина. Деяния этого бога вызывает у меня величайшее восхищение. Слишком многое, чем обладают люди, получено от него — будь то поэзия или самопознание, либо искусное колдовство, — и сам он всегда стремился познать еще больше. Ради обретения сверхмудрости он пожертвовал глазом. Он является во многих обличьях, и для любого человека, забредшего в такую даль от дома, в какую забрел я, Один может быть вдохновителем. Ведь он и сам странник, искатель истины. Вот почему я поклоняюсь ему как Одину-страннику, помощнику в путешествиях.

— Но какая же, мой маленький приближенный, связь между твоим поклонением Одину и птицами и их обучением? — поинтересовалась она. — Я полагала, что Один — бог войны, приносящий победу на ратном поле. Так, по крайней мере, считают мой муж и его военачальники. Они призывают Одина перед своими походами. А их священники делают то же, взывая к Белому Христу.

— Один — это бог побед, это так, и еще бог мертвых, — ответил я. — Но знаешь ли ты, как он узнал тайну поэзии и подарил ее людям?

— Расскажи мне, — попросила Эльфгифу, устраиваясь поближе.

— Поэзия — это мед богов, сотворенный из их слюны, которая бежит по венам существа, которого зовут Квасир. Но Квасир был убит злыми цвергами, которые сохранили его кровь в трех больших котлах. Когда эти котлы перешли в собственность великана Суттунга и его дочери Гуннлед, Один взялся украсть мед. Он обернулся змеей — ведь говорится, что Один многолик, — и пролез в отверстие в горе и соблазнил Гуннлед, охранявшую логово Суттунга, и та позволила ему сделать три глотка, по одному из каждого котла. Такова сила Одина, что он осушил каждый котел досуха. Потом он обернулся орлом и полетел обратно в Асгард, дом богов, с бесценным напитком в глотке. Но великан Суттунг тоже превратился в орла и полетел за Одином, настигая его так же быстро, как сапсан Эдгара настигает летящего кречета. Суттунг победил бы Одина, когда бы Один не выплюнул несколько бесценных капель меда, и облегчив свой груз, он успел долететь до спасительного Асгарда, чуть опередив своего преследователя. Он спасся в самый последний миг. Суттунг подлетел так близко, что замахнулся своим мечом на летящего Одина-орла, и тому пришлось уклониться, и меч отсек кончики его хвостовых перьев.

— Очаровательная история, — молвила Эльфгифу, когда я кончил. — Только правдива ли она?

— Посмотри вот сюда, — ответил я, повернувшись на бок и показав на Хаброк, спокойно сидевшую на насесте. — С тех пор как Один потерял свои хвостовые перья от меча Суттунга, все ястребы и соколы рождаются с короткими перьями на хвосте.

В этот момент тихое позвякивание соколиных бубенцов Эдгара оповестило, что время нам возвращаться в бург.

Наше блаженство не могло длиться вечно, и после этого свидания нам удалось еще только один раз побыть в нашем потайном убежище, после чего неприкосновенность его была нарушена. То был душный день, чреватый грозой, и по какой-то причине, когда Эльфгифу приехала к нам с Эдгаром, при ней не было служанки, но она взяла с собой свою комнатную собачонку. В глазах большинства то было трогательное маленькое создание, коричневое с белым, постоянно настороженное, с яркими умными глазами. Но я знал, как смотрит на комнатных собачек Эдгар — он считал их избалованными тунеядцами, — и у меня появилось дурное предчувствие, которое я ошибочно приписал моей обычной неприязни к собакам.

Эльфгифу видела наше недовольство, но осталась тверда.

— Я настаиваю на том, чтобы Маккус пошел сегодня с нами. Ему тоже нужно порезвиться на травке. Он не помешает Хаброк и другим соколам.

И мы поехали, Маккус ехал на луке седла Эльфгифу, пока мы не стреножили наших лошадей в обычном месте и не пошли по пустоши. Маккус, весело хлопая ушами, прыгал впереди по подлеску в высокой траве. Он даже подобрал куропатку, которую Хаброк ударил в головокружительном атакующем полете.

— Смотри! — сказала мне Эльфгифу. — Не понимаю, почему у тебя с Эдгаром так вытянулись лица из-за этой собачонки. Пес доказал, что и от него есть польза.

И вот, когда мы с ней снова оказались в нашем приюте и любились, Маккус вдруг тревожно залаял. Мгновение спустя я услышал нетерпеливый звон бубенцов Эдгара. Мы с Эльфгифу быстро оделись. Я поспешил взять Хаброк и попытался сделать вид, будто бы мы ждали в засаде у топи. Но слишком поздно. Служанку, старую няньку Эльфгифу, послали отыскать госпожу, поскольку ее присутствие потребовалось в бурге, и громкий лай Маккуса привел ее туда, где стоял на страже Эдгар. Эдгар пытался отвлечь служанку, чтобы та не пошла дальше по узкой тропинке, ведущей к шалашу, но собака вырвалась из шалаша и, усердствуя, привела служанку к месту наших свиданий. И в недолгом времени я узнал, какой от этого произошел вред.

Мы возвращались к лошадям, когда Эдгар обернулся и увидел высоко в небе одинокую цаплю, летящую к своему гнезду. Птица летела, широко и размеренно ударяя крыльями, следуя воздушному потоку, который должен был привести ее к дому. Появление служанки испортило нашу охоту, и Эдгар, видимо, решил продлить развлечение. Цапля — самая большая добыча для сапсана. Поэтому Эдгар пустил своего сапсана, и верная птица начала подниматься вверх. Сапсан шел вверх по спирали, не под цаплей, но в стороне от пути этой крупной птицы, чтобы не встревожить добычу. Поднявшись чуть выше, он повернул и бросился наискось вниз, разрезая воздух, с такой скоростью, что проследить за этим стремительным скольжением было невозможно. Однако и цапля была не промах. В последний миг большая птица уклонилась и взмыла вверх, показав свой пугающий клюв и когти. Сапсан Эдгара, промахнувшись, свернул в сторону и мгновение стал подниматься в небо, чтобы набрать высоту для второго удара. То была редкая возможность, которую мы с Эдгаром не однажды обсуждали — возможность пустить Хаброк против цапли.

— Быстрее, Торгильс. Пускай Хаброк! — нетерпеливо крикнул Эдгар.

Оба мы понимали, что кречет нападет на цаплю, только если рядом будет опытная птица, которой можно подражать. Я нащупал поводок и протянул руку, чтобы снять кожаный колпачок, но какое-то странное предчувствие охватило меня. На руках словно повисли цепи.

— Давай, Торгильс, поторапливайся! Времени мало. У сапсана осталась еще только одна попытка, а потом цапля окажется среди деревьев.

Но я не мог. Я посмотрел на Эдгара.

— Прости меня, — сказал я. — Но что-то не так. Я не должен пускать Хаброк. Не знаю, почему.

Эдгар начал злиться. Я видел, как злость нарастает в нем, глаза его утонули глубоко в глазницах, губы сжались. Потом он глянул мне в лицо, и случилось то же, что и тогда, у лесной криницы. Гневные слова замерли у него в горле, и он проговорил:

— Торгильс, с тобой все в порядке? У тебя странный вид.

— Все в порядке, — ответил я. — Все прошло. Не знаю, что это было.

Эдгар перенял у меня Хаброк, снял колпачок и поводок и взмахом руки пустил сокола. Сокол поднимался все выше и выше в небо, и в первое мгновение мы были уверены, что кречет присоединится к выжидающему сапсану и будет действовать, как он. Но тут белая в крапинку птица словно ощутила некий древний зов, и вместо того чтобы взмыть вверх и присоединиться к выжидающему сапсану, Хаброк изменила направление полета и полетела на север, ровно и уверенно взмахивая крыльями. Снизу, с земли, мы следили, как сокол в стремительном полете удаляется, пока он вовсе не исчез из вида.

Эдгар не мог простить себе того, что пустил Хаброк в полет. Две недели после этого он твердил мне:

— Я же видел, какое у тебя лицо, я должен был догадаться. В тебе было что-то, чего ни один из нас не мог знать.

Эта ужасная потеря положила конец нашей соколиной охоте. Воодушевление покинуло нас, мы горевали, и конечно же, я больше не виделся с Эльфгифу.

* * *

А охотничий год шел своей чередой. Мы кормили и врачевали оставшихся птиц, хотя и не пускали их летать. Мы выгуливали собак. Появился новый псарь, который великолепно справлялся со своим делом, ежедневно водил свору на каменистую площадку, выгул на которой укреплял собачьи когти. По вечерам мы омывали каждый порез и ушиб смесью уксуса и сажи, и скоро собаки могли бегать по любой земле. Так Эдгар готовил свору к первой в этом году охоте на кабана, которая приурочена к празднику, поклонниками Белого Христа называемому Михайловым днем. Мы с ним вернулись к нашим походам в лес на разведку, на этот раз в поисках следов подходящего кабана, достаточно старого и крупного, чтобы стать достойным противником.

— Кабанья охота — это тебе не оленья, она гораздо опаснее, — говорил Эдгар. — На кабана охотиться — все равно что воевать. Нужно продумать набег, развернуть свое войско, броситься на противника, а потом уже наступит последнее испытание — рукопашная, в который он вполне может тебя убить.

— А многие погибают?

— Кабаны — само собой, — отвечал он. — И собаки тоже. Такая бывает суматоха. То собака подойдет слишком близко, и кабан ранит ее, то лошадь поскользнется, а то и человек оступится, когда кабан бросится на него, и если упадешь неудачно, тут-то он тебя копалами и выпотрошит.

— Копалами?

— Клыками. Погляди хорошенько на кабана, когда его загонят в угол, хотя близко не суйся, остерегись, и ты увидишь, как он скрежещет зубами — верхними зубами вострит нижние клыки, словно как жнец оселком точит серп. Оружие у кабана смертоносное.

— Вижу, охота на кабана тебя не так вдохновляет, как оленья.

Эдгар пожал плечами.

— Я ведь егерь, я по службе должен сделать все, чтобы моему господину и его гостям было полное удовольствие от охоты и чтобы кабан был убит, и чтобы башку его страшную можно было внести на блюде на пиршество и пронести напоказ, а гости будут бить в ладоши. Ежели кабан спасется, тогда все пойдут домой с таким чувством, будто их боевая слава порушена, и пиршество будет унылым. Но что до самой охоты, я не считаю, что для нее нужно особое умение. Кабан уходит от погони все больше по прямой. Собаке легко идти по его запаху, не то что за хитрым оленем — олень то прыгнет в сторону, чтобы сбить со следа, то сдвоит, то бежит по воде, чтобы запутать преследователей.

Три дня нам пришлось рыскать по лесу, призвав на помощь чуткий нюх Кабаля, чтобы найти ту добычу, которую мы искали. По огромным размерам кабаньих лепешек Эдгар определил размеры зверя — зверь был громадный. Предсказание егеря подтвердилось, когда мы наткнулись на помеченное им дерево. Отметины, где он терся о ствол, оказались на целую руку над землей, и на коре белели царапины.

— Гляди сюда, Торгильс, здесь он пометил свои владения, терся спиной и боками. Он готовится к гону, когда будет драться с другими кабанами. Эти белые порезы — отметины клыков.

Потом мы нашли ямовину, где животное отдыхало, и Эдгар сунул руку в грязь, чтобы выяснить, насколько глубоко погрузилось животное. Вытащив руку, он призадумался.

— Еще теплая. Он где-то неподалеку. Нам лучше потихоньку убраться — у меня такое ощущение, что он совсем близко.

— Боишься его спугнуть? — спросил я.

— Нет. Это странный какой-то кабан. Не только большой, но и надменный. Он, надо думать, услышал, как мы подходим. Видят кабаны очень плохо, зато слышат лучше всех других зверей в лесу. А этот оставил свою лежку в последний момент. Он ничего не боится. Он, должно быть, и сейчас бродит неподалеку, в каких-нибудь зарослях, а то и готовится, накинуться на нас — такое бывало раньше, вдруг и без особых причин, — а мы даже не позаботились взять с собой кабаньи копья.

Мы осторожно удалились, и едва вернулись домой, как Эдгар снял свои кабаньи копья — они висели, подвязанные веревками, на балках. Крепкие древки сделаны были из ясеня, а железные рожны имели очертания узких листьев каштана, со смертоносно заточенными концами. Кроме того, я заметил тяжелую поперечину на древке чуть выше железного рожна.

— Это чтобы копье не вошло слишком глубоко в кабана, чтобы он не достал тебя клыками, — сказал Эдгар. — Нападающий кабан не знает боли. В ярости он нанижет себя на древко, сам помрет, лишь бы до врага добраться, особенно, если кабан уже ранен. Вот, Торгильс, возьми это копье и позаботься, навостри лезвие получше на случай, если придется биться с вепрем, хотя это и не наше дело. Завтра, в день охоты, наше дело простое — найти зверя и гнать его, покуда не ослабеет и не начнет защищаться. Тогда мы станем в сторонке, а наши господа пусть убивают его себе во славу.

Я взвесил тяжелое копье в руке и подумал, достанет ли у меня храбрости или умения, чтобы отразить нападение зверя.

— Да, вот еще что, — сказал Эдгар, бросая мне сверток кожи. — Завтра надень это. Даже молодой кабан, пробегая мимо, может вскользь ударить клыками.

Я развернул сверток и увидел пару тяжелых чулок. На уровне колен в нескольких местах они были будто острым ножом прорезаны.

Так оно совпало, что христианский Михайлов день празднуется почти в день равноденствия, когда для приверженцев исконной веры преграда, разделяющая наш и потусторонний миры, утончается. Потому я и не удивился, когда Джудит, жена Эдгара, робко подошла ко мне и спросила, не брошу ли я саксонские палочки на закате. Как и прежде, хотелось ей узнать, увидит ли она когда-нибудь свою пропавшую дочку и какое будущее уготовано ее разделенной семье. Я взял белую ткань, которой пользовался Эдгар, и кусочком угля нарисовал узор из девяти квадратов, как научил меня мой наставник в Исландии, прежде чем разложить ткань на земле. Также, в угоду Джудит, я вырезал и пометил восьмую палочку, извилистую палочку-змею, и бросил ее вместе со всеми. Три раза я бросал палочки, и три раза ответ был один и тот же. Но я не мог понять его и боялся объяснить его Джудит, не только потому, что сам был сбит с толку, но и потому, что палочка-змея при каждом броске верховенствовала. Это был знак смерти, и смерти определенного человека, потому что палочка-змея ложилась поперек палочки-господина. Но было еще и некое противоречие, ибо все три броска открывали четко и недвусмысленно знаки и символы Фрейра, который правит дождем и урожаем, дает процветание и богатство. Фрейр — бог рождения, а не смерти. Я недоумевал и сказал Джудит что-то успокоительное, промямлив о Фрейре и будущем. Она ушла счастливая, полагая, как я думаю, что преобладание Фрейра — этого бога изображают с огромным детородным членом — означает, что когда-нибудь ее дочь подарит ей внуков.

Утро охоты ознаменовалось взволнованным лаем собак, громкими криками псаря, пытавшегося навести в своре порядок, и громогласными кличами наших господ, прибывшими ради охоты. Возглавлял охоту дядя Эльфгифу, эрл, и в тот день именно его слава должна была просиять. Эльфхельм привел с собой множество друзей, почти всех, кто был на пиршестве жатвы, и я снова заметил двух телохранителей. Даже они, несмотря на свои увечья, были готовы преследовать кабана. Женщин среди этих охотников не было. Это мужское занятие.

Мы разобрались с возбужденной сворой и тронулись, господа — на своих лучших лошадях, мы с Эдгаром — на пони, а дюжина или около того крестьян и рабов бежали обок. Им предстояло держать лошадей, когда мы найдем кабана. Тогда начнется пешая охота.

Эдгар уже определил, куда побежит кабан, когда его поднимут. Так что по дороге мы оставляли небольшие группы собак с их поводчиками там, где их нужно будет спустить, чтобы отрезать путь бегущему кабану и заставить его повернуть.

Спустя час первый басовитый лай старших собак сообщил, что они вышли на след. Потом неистовый рев своры оповестил, что кабан обнаружен. Почти сразу же раздался визг, и я заметил, как Эдгар и эрл переглянулись.

— Осторожней, господин, — сказал Эдгар. — Этот зверь не из тех, что убегают. Он стоит и дерется.

Мы спешились и пошли по лесу. В этот день охота, однако, не задалась. Не было погони, не было громких криков, не трубили в рог, не довелось использовать собак, которых мы с таким тщанием разместили. Вместо этого мы просто вышли на кабана, стоявшего у подножья огромного дерева, — он скрипел зубами, и вкруг пасти его висели клочья пены. То не был зверь, загнанный в угол. То был зверь вызывающий. Он бросал вызов напавшим на него, и окружившая его свора обиженно выла и лаяла. Собаки не смели приблизиться к нему, и я понял, почему: две из них уже лежали на земле со вспоротыми животами, мертвые, еще одна пыталась отползти, скребя землю передними лапы, потому что задние были сломаны. Псарь выбежал вперед, чтобы оттащить свору. Кабан стоял, черный и грозный, щетина на спине торчала дыбом. Низко опустив голову к земле, он смотрел своими убийственными подслеповатыми глазами.

— Следи за ушами, господин, следи за ушами, — предупредил Эдгар.

Эрл был храбр, в этом можно было не сомневаться. Он сжал древко своего копья и двинулся вперед, бросая кабану вызов. Я заметил, как уши зверя прижались к голове — верный признак, что он вот-вот бросится. Черное тело кабана задрожало и внезапно взорвалось в движении. Ноги, копыта мелькали так быстро, что слились в одно неясное пятно.

Эрл знал свое дело. Он стоял на месте, наклонив кабанье копье чуть не к самой земле, чтобы принять удар на рожон. Расчет был точен. Кабан пронзил себя листовидным лезвием и мощно взревел от гнева. Казалось, удар был смертельный, однако эрл, похоже, замешкался, и тем же ударом, всей тяжестью кабаньей туши его сбило с ног и отшвырнуло в сторону. Он упал, и стоявшие неподалеку услышали, как у него затрещала рука.

Кабан бросился вперед, копье торчало у него из бока. Он промчался сквозь круг собак и людей, не встретив сопротивления. Он бежал, обезумев от боли, темно-красная струйка крови стекла по его боку. Мы пустились следом — впереди Эдгар с кабаньим копьем в руках. Собаки выли от страха и возбуждения. Зверь ушел недалеко, рана его была слишком тяжела. Мы же без труда преследовали его по слуху — он мчался напролом со страшным шумом. Вдруг грохот стих. Эдгар тут же остановился и, глотая ртом воздух, поднял руку.

— Всем стоять! Стоять!

Он двинулся вперед очень медленно и осторожно. Я было пошел за ним по пятам, но он жестом велел мне держаться на расстоянии. Мы крались среди деревьев, но ничего не было ни видно, ни слышно. Кровавый след кабана вел в непролазную гущу шиповника и подроста, сплошные колючки и ветки, сквозь которые не пробраться даже собакам. Сорванные листья и сломанные сучья обозначали вход в заросли, пробитый вслепую несущимся кабаном.

За спиной послышался чей-то болезненный вздох. Оглянувшись, я увидел эрла, — он сжимал свою сломанную руку. Спотыкаясь, он вслед за нами пробирался по лесу. С ним — трое его высокородных гостей. Вид у всех был потрясенный и невеселый.

— Сейчас, господин, отдышусь, приготовлюсь, — сказал Эдгар, — и пойду за ним.

Эрл ничего не сказал. У него кружилась голова от боли и потрясения. Осознав, что собирается предпринять Эдгар, я хотел было присоединиться к нему, но крепкая рука легла мне на плечо.

— Стой смирно, малый, — проговорил чей-то голос, и я оглянулся. Меня удерживал Кьяртан, однорукий телохранитель. — Ты будешь ему только помехой.

Я глянул на Эдгара. Сняв кожаные чулки, чтобы ему ничто не мешало, он повернулся к своему господину и приветствовал его, коротко вскинув кабанье копье, потом встал лицом к зарослям, переложил копье в левую руку, сжав древко у самого основания железного рожна, стал на колени и вполз в отверстие. Прямиком к поджидающему зверю.

Мы затаили дыхание, ожидая немедленного смертоносного броска кабана, но ничего не происходило.

— Может статься, кабан уже сдох, — прошептал я Кьяртану.

— Надеюсь. А коли не так, придется Эдгару, стоя на коленях, воткнуть рожон в грудь кабану, а пятку древка упереть в землю — только это ему и остается.

По-прежнему ничего не было слышно, кроме нашего дыхания и поскуливания какой-то нервной собаки. Мы напрягали слух, стараясь уловить хоть какой-нибудь шум из зарослей. Ни звука.

Затем — невероятно! — раздался голос Эдгара, гортанные выкрики нараспев, почти рычание:

— Прочь! Прочь! Прочь!

— Клянусь поясом Тора! — пробормотал Кьяртан. — Я слышал это, когда мы дрались с королем Этельредом при Эшингтоне — там я потерял руку. Это боевой клич саксов. Так они дразнят врага. Он бросает вызов кабану.

И тут же раздался треск ломающихся ветвей, что-то заворочалось в зарослях, и кабан выскочил, спотыкаясь, пошатываясь и оскальзываясь — его уже не держали ноги. Так, спотыкаясь, он пробежал мимо нас и еще сотню шагов, потом еще раз споткнулся и рухнул на бок. Ревущая свора сомкнулась над ним, теперь он был беспомощен. Псарь побежал с ножом, чтобы перерезать кабану горло. Однако я не видел, как все это кончилось, потому что, став на четвереньки, уже полз по проходу за Эдгаром. Скоро я наткнулся на него — он лежал, сложившись пополам от боли, кабанье копье запуталось в зарослях, руки зажимали живот.

— Расслабься, — сказал я. — Мне придется тащить тебя.

Пятясь, я с трудом волок его, пока, наконец, чья-то рука не протянулась поверху и, ухватив Эдгара за плечи, не вытащила на открытое место.

Его уложили на землю, Кьяртан склонился над Эдгаром и развел ему руки, чтобы осмотреть рану. И тогда я увидел, что кабаньи клыки пронзили его так, что вывалились внутренности. Он понимал, что умирает, и глаза его были плотно закрыты.

Он умер, не сказав ни слова, у ног своего господина, эрла, чью честь защитил.

Только тогда до меня дошло, что гадательные палочки на самом деле говорили не о пропавшей дочери Эдгара. Предсказание было истинным, но я оказался слишком туп, чтобы понять его. Палочка-змея предвещала смерть — это-то я понял сразу. Но появление Фрейра означало не процветание и плодородие, но ближайшего сподвижника этого бога, Золотую Щетину, бессмертного вепря, который влечет его колесницу.