Тости собрал остатки нашей рати – об этом я узнал много позже. Кто-то из наших подобрал Разоритель Страны на том месте, где лежал я, по всем признакам безжизненный, и принес знамя Тости, и тот упорно держал оборону. Он поднял стяг на месте сбора, и те из наших, кто еще стоял на ногах – менее пятой части изначального войска – собрались там и образовали последнюю стену щитов. Видя их положение, Гарольд Годвинсон предложил им пощаду, но они отказались. Англичане сомкнулись и перерезали всех, уцелела лишь горстка. Вскоре подошло подкрепление норвежцев от корабельной стоянки, но их было слишком мало, и явились они слишком поздно. Большая часть совершила ту же ошибку, не надев доспехи, чтобы добежать побыстрее. Они появлялись на поле битвы небольшими ватагами, в беспорядке, все запыхавшиеся. В их храбрости сомневаться не приходилось – они сходу бросились на англичан. Легко вооруженные лучники, первыми появившись на поле, причинили такой урон, что войско Годвинсона дрогнуло под градом стрел. Но запас стрел истощился, а пехота в доспехах, которая могла бы защитить лучников, не подоспела, и ответным ударом хускарлы разметали их. Остальных отставших из отряда, спешившего на выручку, ждала та же участь – противник, уже вдохновленный победой, сильно превосходил их числом. К концу того бедственного дня норвежские силы были, считай, уничтожены. Верховые хускарлы гнали уцелевших до места высадки, где немногие спаслись, пустившись вплавь к тем судам, что ради безопасности стояли на якоре. Остальные суда, причаленные к берегу, были сожжены англичанами-победителями.

Подробности об этом бедствии я слышал обрывками, ибо пребывал на грани смерти в течение многих недель и выжить не надеялся. Какой-то священник из Йорка нашел меня на поле боя, куда он пришел на другой день после великой битвы помолиться за погибших. Я лежал, почти бездыханный, там, где упал, на стороне англичан, и он решил, что я из людей Годвинсона. Меня вместе с другими тяжелораненными отвезли в Йорк в повозке и выходили монахи.

Потребовался почти год, чтобы силы мои восстановились, – я был тяжко ранен в голову. Рана была столь тяжелая – не знаю, как я получил ее, – что мои целители пришли к выводу, что от удара я повредился в уме. У меня же хватило догадливости утвердить их в их ошибке, притворившись, что я не вполне еще пришел в себя и с трудом говорю. Понятное дело, я воспользовался передышкой: смотрел и слушал и мотал на ус, что позволило мне изобразить из себя странствующего монаха, ненароком примкнувшего к Гарольду Годвинсону в местечке, называемом Стэмфорд Бридж, когда войско его поспешало к месту битвы. Обман дался мне легче благодаря моим преклонным летам, ибо всем известно, что старые люди поправляются медленнее молодых, а посему, когда я совершал нечто, не соответствующее моей личине, это приписывали моему старческому слабоумию.

Долгое выздоровление дало мне достаточно времени, чтобы надивиться легковерию Йоркских монахов. Они не только считали, что я – их благочестивый странствующий брат, но с готовностью вкушали кашку лжи о том, что произошло во время борьбы за трон Англии, каковой их кормили сверху. Не однажды мои сотоварищи с тонзурами утверждали, что добрые христиане обязаны всеми силами поддерживать нового короля Вильгельма, потому де, что Христос явно дал понять, что стоит на его стороне. Очевидно, Вильгельм Нормандский – теперь никто уже не называл его Вильгельмом Незаконнорожденным – сверг Гарольда Годвинсона. На поле битвы, дальше к югу, при Гастингсе, он разбил Годвинсона столь же успешно, как тот сокрушил Харальда Сигурдссона девятнадцатью днями ранее. Доказательством благоприятного вмешательства их Бога, по словам монахов, было то, что флот вторжения Вильгельма относило к северному побережью Франции встречным ветром, пока «милостью Божьей» ветер не переменился на южный и не позволил его груженым судам благополучно пересечь море и высадиться, не встретив отпора от Годвинсона. Я-то знал, что «милость Божья» тут ни при чем. Вильгельм Незаконнорожденный оставался у берегов Франции, покуда не узнал, что его замысел удался, что Гарольд ушел на север, чтобы отразить набег норвежцев. Короче говоря, король Вильгельм был не добродетельным верующим, награжденным за свое благочестие, но хитрым обманщиком, предавшим своего союзника.

Но ведь история – это хорошо известно – пишется победителями, коль скоро вообще пишется. Памятуя об этом, я начал записывать свои воспоминания, каковые теперь почти закончены, и мне думается, что сам Один давно уже готовил меня для этого дела. Ведь не случайно же я встретил императорского летописца Константина Пселла, когда служил в варяжской гвардии, и наблюдал его страсть к написанию правдивой истории правителей Миклагарда. Должен признаться, что с удовольствием выдавал себя за хрониста, когда добирался через Нормандию ко двору герцога Вильгельма, хотя этот обман продолжался недолго, и скоро меня разоблачили. Теперь мне кажется забавным, чем обернулось мое лицедейство: я и вправду стал летописцем, только пишу тайком под прикрытием монашеского смирения.

А вопрос, над которым я ломал голову, пока творил свою летопись, наконец разрешился, когда я составлял эти последние страницы. Я все удивлялся, как так получилось, что вера Белого Христа, по видимости столь кроткая, одержала верх над моей исконной верой, гораздо более жестокой. И вот только вчера я своими ушами слышал, как один из здешних монахов – младший раздатчик милостыни – похвалялся, захлебываясь, как он, быв в Лондоне, видел дворцовую церемонию, на которой тамошние вельможи клялись в верности новому повелителю, нашему набожному и носящему амулет Вильгельму. Монах изображал нам в лицах и торжественный выход знати, и короля, сидящего на троне, и прохождение между рядами придворных, и преклонение колен, и целование королевской руки. Когда монах встал на колени, показывая, как присягают на верность, мне почудилось что-то очень знакомое в этом действии. Вот так же он ежедневно стоит перед алтарем, и мне вспомнилось, как мой господин Харальд распростерся, выражая покорность, на мраморном полу перед троном басилевса, правителя, тоже объявлявшего себя избранным орудием Бога. Тут я и понял: поклонение Белому Христу устраивает людей, стремящихся к власти над другими. Это не вера смиренных, а вера деспотов и тиранов. Коль человек заявляет, что он особо избран Белым Христом, значит, все те, кто придерживаются этой веры, должны относиться к нему так, словно они почитают самого Бога. Вот почему они с покорностью падают перед ним ниц. Да еще порою складывают руки, как на молитве.

Это противно всему учению этого Бога, но я сам был свидетелем, как именно наиболее бессердечные и заносчивые из правителей принимали христианскую веру, а потом ею пользовались, подавляя достоинство своих подданных. И понятно, что таковая мысль ужаснула бы безобидных монахов, меня окружающих, ибо многие из этих людей воистину искренни и бескорыстны. Только не замечают они, что и здесь, в монастыре, склоняют голову в знак покорности перед вышестоящим, каковым бы тот ни был. И насколько же они отличаются от приверженцев исконной веры! Я, к примеру, присягнувший Харальду Норвежскому, человек конунга, никогда не обязан был преклонять перед ним колени, ни в знак покорности, ни в знак признания его власти. Знал я только, что к правлению он способен больше, чем я, а мой долг – служить ему наилучшим образом. Также, будучи жрецом исконной веры среди ее приверженцев в Вестерготланде, был бы я поражен, когда бы люди, ко мне приходившие за советом или заступничеством перед богами, посчитали бы, что на место меня назначила божественная сила. Меня ж ценили за мои познания в древней вере.

А в итоге вот на чем основана власть веры в Белого Христа: это вера устраивает деспотов, подавляющих людскую независимость.

Никогда не отрекусь я от своей приверженности Одину, хотя кто-то, может быть, и скажет, что он сам отрекся от меня, равно как он и другие боги бросили всех, кто был привержен исконной вере. Может статься, наш мир идет к концу, но ведь мы никогда и не думали, будто наши боги всемогущи и вечны. Такого рода высокомерие пусть останется уделом христиан. Нам же от века было ведомо, что когда-нибудь старое рухнет, ибо после Рагнарека все будет сметено. Наши боги не властны над будущим. Оно предначертано норнами, и конца никто не может изменить. И пока мы на этой земле, каждый может лишь прожить свою жизнь наилучшим способом, полагаясь на свои способности и стремясь устроить повседневное существование с наибольшей пользой для себя, и не превратиться – как то сталось с несчастным Макбетадом-шотландцем – в жертву знамений и призраков.

И все же мне огорчительно, что тело моего конунга Харальда увезли в Норвегию и захоронили там в христианском храме. Он же должен был быть погребен по-настоящему, по старому обычаю – сожжен на костре или положен в могильный курган. Вот о чем помышлял я, когда тщетно пытался унести его тело с поля битвы. Понимаю, все это – старческое слабоумие, но тогда-то я был уверен, что валькирии уже унесли его душу в Валгаллу или слуги Фрейи взяли его, и он попал в ее золоченый чертог Сессрумнир, как подобает воину, коего иные уже называют последним викингом.

Сам же я не надеюсь попасть в Валгаллу или в чертоги Фрейи. Эти дворцы существуют для тех, кто пал в битве, а я, честно сказать, никогда не был воином, хотя и учился воинскому делу в братстве йомсвикингов и принимал участие в великих сражениях: при Клонтарфе, где пал верховный конунг Ирландии, и в Сицилии, когда великий греческий стратег Маниакес разбил арабов, и конечно же, на мосту в Стэмфорде. Но никогда я не был настоящим воином. Коли брался за оружие, то лишь ради спасения своей жизни.

Мысль о Сессрумнире вновь напомнила мне о близнецах, Фрейрвиде и Фрейгерд. Что-то сталось с ними, хотел бы я знать? Ведь последнее, что я слышал о них, это то, что Фолькмар, их дядя, взял детей и бежал, спасаясь, из ничейных земель в Швецию. Слишком поздно мне отправляться на их поиски, но в глубине души я уверен, что они уцелели. Я по-прежнему верую, что такова воля Одина. Он же учит, что в Рагнареке, во всеобщей огненной погибели двое выживут – близнецы, которые уцелеют, укрывшись под корнями Мирового Древа. И от них пойдет новый род людей и заселит мир, восставший из развалин, мир более счастливый. Зная это, утешаюсь тем, что мои потомки возродят исконную веру.

А пока, в последние дни моей жизни, я довольствуюсь тем, что водя пером по пергаменту, возношу благодарность Одину за его надо мной попечение. Один-Странник, дающий советы в пути, всегда был у меня за плечом. Он показал мне множество чудес: сверкающие отражения ледяных утесов в спокойных водах гренландского фьорда и бескрайние, сладко пахнущие боры Винланда на западе, преогромный золотой купол сарацинского храма в Святой Земле и медленную излучину рассветной дымки над гладью широкой реки, что течет из Гардарики, страны городов, на восток. А еще важнее, что Один привел меня к женщинам, которых я любил – к юной девушке в Ирландии, к деве-лыжнице севера, а под конец – в объятия Руны. Разве может житие этих монахов сравниться с такою жизнью?

Но я еще не успокоился, несмотря на преклонные годы. Совсем недавно, будучи в крайней слабости, сидел я, немощный, в аптекарском огороде рядом с лечебницей и смотрел на перелетных птиц в высоком небе, улетающих в дальние страны, и хотелось мне встать и за ними последовать. А ныне плоть моя укрепилась, и летопись моя завершена – вот добавлю эти последние страницы к остальным, припрятанным в тайнике в толстой каменной стене скриптория, а потом, когда явится такая возможность – а она, несомненно, явится, коли верен я буду Одину, – ускользну я из монастыря и начну новую жизнь где-нибудь на свободе.

Куда я пойду? Не знаю. Предвидеть это мне не дано. Знаю только, что судьба моя предрешена давным-давно, в час моего рождения, – предначертана норнами. Они были добры ко мне. Жизнь была мне в радость, и буде было бы мне дано пустить ее по другому руслу, я бы этого не стал делать.

Вот итог: я покину сей монастырь с радостной надеждой и, памятуя о моих близнецах, отыщу место, где смогу исполнить последний долг приверженца Одина – я буду проповедовать и говорить приходящим ко мне о втором пришествии исконной веры.