Март — месяц коварный. То прижжет щеку жарким солнечным лучом, то вдруг пустит в лицо пургой: вчера мы не могли уехать в школу — выпал метровый слой снега, остановились поезда. Продрогшие на станции в напрасном ожидании, мы со Светой согласились пойти к Лильке домой. Соблазнились топящейся голландкой и печеной картошкой. У Лильки я бываю редко. В последний год и вовсе не была ни разу. Но ей что-то приспичило. Прямо умоляла:
— Все равно ведь в школу не попадем! Посидим у меня, поболтаем, картошку попечем!
Одна бы я не пошла. Но со Светой можно. Своего рода амортизатор. Вспоминали, конечно, пионерский лагерь в Бородино. Вспоминать зимой о лагере — самое милое дело. Да и было о чем вспомнить.
— Говорят, у тебя с Андреем Михайловичем на какой-то аллее свидание было? — как бы невзначай спросила Лилька, облупливая подгоревшую картошку.
— Не с ним, а с князем Андреем! — миролюбиво ответила я, удивляясь про себя: каким образом она об этом пронюхала? Я же никому ни слова не говорила, даже Светке!
— Хи-хи! — тоненько засмеялась Лилька, хитро на меня посматривая. — Ловко увертываешься!
— Да! Не веришь? Спроси у Светы: она видела, как он приехал!
— Видела! В белом мундире по кавалерии! — серьезно говорит Света, хотя ей очень смешно. Ведь это она придумала первая назвать его князем Андреем.
— На князя глаз закидываешь? — гнет свое Лилька, делая вид, что понимает нашу игру. На самом деле она хочет выведать совсем другое. Может быть, и позвала меня с этой целью.
— Да. Царь мне надоел. Хочу попроще! — беспечно отзываюсь я и чувствую, что здорово отомстила.
Лилька перестала улыбаться. Отряхивает руки и скучным голосом предлагает поиграть в лото. Но мы уходим. Непринужденность исчезла. Оставаться дальше нет смысла. Хотела ужалить меня, а попала в себя. И всем плохо…
— Не понимаю, что случилось? — недовольно бубнит Света, проваливаясь по колено в снег на просеке.
— Разве ты забыла, что царем себя именует Кирилл?.. «Я царь — я раб…» — напомнила я.
— А-а! — протянула Света и замолкла.
— Светка! Честное слово, я не нарочно! Лилька сама напросилась! Мы же пришли есть картошку, а не счеты сводить. А она полезла в душу с сапогами!
— А тебя князь Андрей очень интересует? Стоит ли о нем страдать? Он недосягаем! Многие обожглись…
— Да нет! Вовсе нет! Глупость какая-то! — не на шутку рассердилась я.
И в Светкином вопросе, и в Лилькином хихиканье меня больно задевала какая-то нечистота, грубое снижение идеала, утвердившегося в моей душе с той необыкновенной встречи в сиреневой аллее. Сказать, что им «интересуюсь» или, еще хуже, «закидываю глаз», — значило глубоко оскорбить то неприкосновенное, тайное, что берегла в себе… Нет, нет. Ничего они не понимают! Зачем же лезут? А царя своего пусть разорвут на части, мне не жалко! Странное дело! У меня нет никаких особых отношений с Кириллом, все на виду. А между тем многие уверены, что я виновница Лилькиного несчастья. Самое обидное, что так думает Ира и молчаливо осуждает меня.
Так было вчера. А сегодня бегут ручьи, на ослепительно синем небе сияет солнце, кричат как ошалелые грачи. Березы, густо усеянные растрепанными черными гнездами, шевелятся как живые.
Я стою на площадке вагона и, заглушая стук колес, выкрикиваю:
Вселенная в мокрых ветках
Топорщится в небеса.
Шаманит в сырых беседках
Оранжевая оса,
И жаворонки в клетках
Пробуют голоса…
…Ах, мальчики на качелях…
Мой милый Поэт, как чист и светел его мир! В нем нет места глупой ревности, зависти, подозрениям…
Вчера в классе из-за нас, загородников, было пусто, и сегодня нам бурно обрадовались. Еще бы! Ввалилось четырнадцать человек, принесших запах талого снега, обнажившейся земли — в общем, наступающей весны, которая в городе ощущается гораздо беднее.
— Может быть, нам открыть окно, и мы услышим трубные звуки? — пошутил Андрей Михайлович.
Он в черном парадном костюме, надеваемом в особых случаях, чистейше выбрит, с понимающими и от этого чуть грустными глазами.
Какой-то тугой комок тихо таял у меня внутри, будто островок последнего зимнего снега. Я ни на кого не смотрела. А то еще подумают бог знает что. И в то же время остро завидовала хорошенькой Соне Ланской, которая смело подошла к Андрею Михайловичу и что-то спросила. Он с веселой и нежной улыбкой ответил, вежливо ожидая, не спросит ли она еще чего-нибудь. Недосягаем он, наверное, только для меня. Вон Люся Кошкина тоже что-то щебечет, и он охотно кивает головой…
Громкий треск заставил всех обернуться: Кирилл и Ваня тянули засохшую створку окна.
— Подождите! — молодо крикнул Андрей Михайлович. — Завтра может снова выпасть снег. Март любит поозорничать!
И все вдруг успокоились, сели, зешелестели учебниками. Он умел ему одному известным шахматным ходом, по словам Гришки-шахматиста, поставить всех на место. В чем это заключалось? В нем самом или в том, что оставлял в нас?
Он обвел класс посерьезневшим взглядом, обдумывая, кого бы вызвать, на секунду задержался на мне, потом решительно переключился на Жорку. Мгновенный испуг прошел, и я снова погрузилась в свои думы.
Начиная с зимы, в классе стояла особенная, насыщенная атмосфера влюбленности, как в доме Ростовых. Милые, похорошевшие девчонки и выросшие, с темным пушком на губах и подбородках мальчики неудержимо тянулись друг к другу. Ваня Барабошев то и дело оборачивался, чтобы увидеть круглое личико белокурой Верочки Нестеровой, и блаженно улыбался румяным веснушчатым лицом. Голубоглазая красавица Люся Кошкина, оставив институтское обожание Андрея Михайловича, была без памяти влюблена в Бориса Блинова. Вечером их не раз видели на Тверском бульваре. Даже пуританин Жорка исподтишка посматривал на Иру Ханину. И по-моему, ей не было это безразлично. Всем нам исполнилось в эту весну по восемнадцать лет. «Пора надежд и грусти нежной…»
Самое невероятное творилось с Кириллом. Он забрасывал меня записками, главным образом с цитатами из Монтеня или Ларошфуко — французских мыслителей. У меня собралась целая стопка. Я читала и не отвечала. В самом деле, что можно было ответить на такое: «Главное наслаждение в любви — любить! Поэтому бывают более счастливы те, кто питает страсть, чем те, к кому ее питают»?
«Ну и будь счастлив! Чего ты от меня хочешь?» — недоумевала я. Ведь ни одного живого слова он мне не сказал. Только цитаты! И все же каждая его заумная записочка, сопровождаемая Лилькиным всевидящим взором, возбуждала во мне чувство вины и неловкости. Все были уверены, что у нас настоящая любовная переписка.
На переменах Кирилл, вызывающе глядя на меня, обольщал девочек из восьмого и девятого классов. Они охотно откликались на болтовню красивого, щеголяющего умными изречениями десятиклассника. От этого мне тоже было неловко, и я старалась уйти куда-нибудь подальше.
Сегодня я избрала закуток около учительской, где когда-то Лилька исповедовалась Ире, и спешно дочитывала «Поднятую целину» перед уроком литературы. Шум, царящий на перемене, не мешал мне. Шолоховский Давыдов удивительно напоминал нашего Николая Ивановича, даже словечко «факт» было у них общее. «Обязательно скажу ему об этом!» — решила я.
— Ната! Интересная новость! — подскочила ко мне Света.
— Ладно. После! — отмахнулась я.
— Слушай, Андрей Михайлович от нас уходит! Ему предложили вести какие-то занятия в университете!
— Уйди. Не мешай!
Я стала читать дальше, но смысл сказанных слов вдруг ударил по сердцу, и оно редко и сильно застучало: тук-тук-тук… Как дятел на сосне.
— Ухо-дит?! Он же нас выпустить должен! — с трудом выговорила я.
— С завтрашнего дня. Все уже знают! — лопотала Света.
У меня зазвенело в ушах. Я шагнула вперед и с трудом ухватилась за дверной косяк.
Очнулась я в учительской, куда меня затащила Света. Она стояла со стаканом в руке. Было пусто и тихо. В окно светило мутное солнце.
— Что случилось?
— Ты чуть не грохнулась, вот что! Выпей!
Света поднесла мне какое-то питье.
— Не хочу! — оттолкнула я. — Не кисейная барышня! — И вдруг вспомнила, из-за чего это произошло. — Это правда? — схватила я Свету за руку.
— После, после! Выпей лучше! — совала она мне стакан.
— Как дела? — услышала я озабоченный голос Андрея Михайловича у дверей.
Я отвернулась. Было невыносимо стыдно, хотелось, чтобы он поскорее ушел. Куда угодно, даже в свой университет, только бы не стоял здесь, не видел меня.
— Пошли скорее отсюда! — зашептала я Свете, когда он ушел. — Не понимаю, что со мной?
— Ты любишь его. Вот что с тобой! — тихо и вместе с тем твердо сказала Света, как говорят непреложную истину.
Я хотела возмутиться, но силы снова оставили меня.
— Что же мне делать? — упавшим голосом спросила я.
Теперь только Света могла мне помочь.
— Ничего. Поедем домой. Нас отпустили, — деловито сказала она и выплеснула жидкость из стакана в кактус на окне.
Я шла домой по слегка подмороженной мартовской улице, слушала вечерний гомон грачей и с ужасом думала о том, что со мной произошло. Это, конечно, что-то незнакомое. Было детское увлечение Тоськой, было самодовольное чувство от влюбленности в меня Кирилла, было одно время радостное состояние при встречах с Толей. Но такого со мной никогда не было. Может быть, при настоящей любви так и должно быть? Не радость, а боль. Не ликующая песня, а тревога и страх. Что же будет? У кого бы узнать? В книжках? Кажется, Наташе Ростовой тоже было страшно, когда она полюбила князя Андрея. Ах, это все не то! При чем тут князь и какая-то избалованная графинюшка, вскорости изменившая ему? Уж я-то никогда не изменю. Эта любовь до гроба… Господи, о чем я думаю, когда ему и дела до меня никакого нет? Он уходит завтра, и я попросту могу его больше никогда не увидеть. И потом по сравнению с ним я так глупа и невежественна, что смешно о чем-то мечтать. Тем более, у него уже была жена, и, наверное, очень умная…
Я постояла немного над замерзшей Чаченкой и в растерянности пошла домой.
— Что так рано? — удивилась мама.
— Нездоровится мне… Голова болит… — промямлила я.
— Иди ложись. Сейчас самовар вскипит, чаю дам, — засуетилась мама.
Почти полночи я пролежала без сна. Слушала, как по крыше царапала ветвями старая сосна. В окно смотрело черное, без единой звезды небо. Весна совершала свое важное дело под таинственным покровом…
На другой день я ехала в школу повзрослевшей лет на пять. Я не ощутила никакой потребности зайти в пионерскую. Встретившаяся на лестнице Ира завела разговор о готовящемся комсомольском собрании. Но и это не оживило меня. Я знала, что его нет, и перед глазами все было тусклым. Эх, дотянуть бы как-нибудь оставшиеся три месяца до окончания школы!..
Но он был и стоял на верхней площадке вместе с Николаем Ивановичем. Оба поздоровались со мной, а Николай Иванович спросил:
— Ну как? Сегодня голова не болит?
— Нет… Хорошо… — пробормотала я, вся вспыхнув внутренним жаром.
Андрей Михайлович ни о чем не спросил. Даже не посмотрел на вчерашнюю дурочку. Задыхаясь, я со всех ног бросилась в класс.
Произошло нелепое недоразумение. Светка, толком не разобравшись, всегда бухает в колокола, как тот глухой звонарь. Андрей Михайлович поступил в аспирантуру, и ему нужно ходить в университет на занятия. Об этом и говорили в коридоре Жорка, Гриша и Ваня, когда Светка проходила мимо. Она стала выяснять, в чем дело, а они, ради смеха, запутали ее. Я оказалась жертвой Светкиной доверчивости. Но во всяком явлении есть свое рациональное зерно, как любит говорить Кирилл, недавно взявшийся за Гегеля. Благодаря этому случаю я, кажется, разобралась в себе.
Весенние каникулы я провела дома. В школе снова ставили «Чапаева». Я не поехала. Как никогда, властно тянула просыпающаяся природа. Бурлила освобожденная ото льда Чаченка. Через плотину с мощным шумом перекатывалась вода. Наш участок внизу превратился в большое озеро, по которому стоя плыли высоченные березы. На тонких оголенных ветках бесстрашно качались белоносые грачи. Иногда они вступали в драку из-за гнезд, и тогда можно было оглохнуть от их крика.
«Какая силища! — думала я, стоя на сухой кочке. — Все рождается заново, всем весело, а у меня — одна грусть». И, глубоко вздохнув, декламировала Пушкина:
Как грустно мне твое явленье,
Весна, весна! пора любви!
…С каким тяжелым умиленьем
Я наслаждаюсь дуновеньем
В лицо мне веющей весны
На лоне сельской тишины!
Мне казалось, что это написано обо мне, что именно все так со мной и происходит. И тишина. И ручьи. И теплый ветер… «Мне выпало в жизни нечто особенное, — думала я, — любовь к своему учителю! Не ученическое обожание, а настоящая любовь со всею ее необъятностью, тревогой и счастьем. Да, все-таки счастьем, хотя никаких надежд у меня нет. Драгоценный клад, который я, как Татьяна, обречена хранить всю жизнь и не доверять его никому».
Я старалась вспомнить, когда это началось, и пришла к выводу, что с самого начала, с того момента, как он выгнал меня из класса и я, потрясенная, стала его ненавидеть. Но это была не ненависть. Так рождалась любовь… «От великой ненависти до великой любви — один шаг», — вспомнила я одну из записок Кирилла. Хороший, смешной Кирилл, стремящийся поразить меня нахватанными, чужими мыслями! Сейчас у меня к нему было какое-то доброе, снисходительное отношение.
Вспомнились все мелочи, и «адриатические волны», и серенада Шуберта в опустевшем зале, и томик Пушкина, полученный из его рук, и вершина всего — цветущая сиреневая аллея возле старого храма в Бородине…
«Князь Андрей, это вы?»
«Вас, кажется, ищут, графиня…»
Крики грачей, шум воды сладко кружат голову. Чтобы не упасть, я хватаюсь за тугой, влажный, напоенный соком ствол старой березы…
Да, да! Все это так. Но почему я не такая красивая, как Соня Ланская? Изящная, большеглазая, похожая на Женю Барановскую — Тоськину любовь! Вот как выходит! Всегда на моем пути встают красавицы…
Я смотрюсь в талую воду возле корней берез. Вместе с высоким светлым небом и тонкой путаницей ветвей в ней отражается расплывчатое курносое лицо с полуоткрытым ртом. Света уверяет, что у меня красивые брови, но так говорят, когда ничего хорошего не могут найти, еще Толстой заметил. Спортивная фигура, длинные ноги прыгуньи? Но у кого их нет?..
С какой-то непонятной жестокостью к своей особе я убеждаю себя в бесплодности никому не нужной любви, заставляю отказаться от нее. Пусть все думают, что у меня роман с Кириллом. В самом деле, почему мне не обратить на него серьезного внимания? Страдают же по нему и отвергнутая Лилька, и непонятая Светка? Кстати, надо выяснить: чем я его привлекла? Лилька по сравнению со мной ангелочек с рождественской открытки. Однако…
Последняя четверть началась в каком-то угаре. Все напряженно учились. Предстояли экзамены первого выпуска десятых классов в нашей стране. Нам постоянно твердили об этом. Нельзя было опозориться. Я аккуратно заносила в учетную тетрадь старосты все полученные отметки. А в классе между тем все сильнее сгущалась атмосфера влюбленности. В переписке состояли чуть ли не все. Валентина Максимовна умоляюще просила:
— Передавайте свои любовные письма после уроков. А сейчас мы повторим Чернышевского. Итак, эстетическое отношение…
На истории Антон Васильевич безжалостно отнимал бумажки и рвал. Только на математике под цепким взглядом Веры Петровны никто передавать почту не пытался, да и предмет не позволял быть легкомысленным. На физике… Здесь один Кирилл мог проявлять себя. Улучив момент, когда Андрей Михайлович наклонялся над приборами, Кирилл ловко кидал мне на парту бумажный шарик. Но у меня всегда было ощущение, что Андрей Михайлович видит. Видел он и на этот раз. Нахмурившись, поспешно отвернулся.
«Но я же не виновата… Я сижу спокойно… Я ни разу еще не ответила…» — мысленно убеждала я себя, но в душе понимала, что очень даже виновата. Попустительствую! Надо, наконец, выяснить… Странный, однобокий роман…
На перемене я решительно подошла к Кириллу и, спугнув двух кокетничающих с ним восьмиклассниц, спросила гораздо суровее, чем намеревалась:
— Объясни, пожалуйста, что тебе от меня нужно?
Он смутился, покраснел, вцепился зубами в ноготь. Такого внезапного наступления он, конечно, не ожидал.
— Вокруг так много хорошеньких девочек…
— Да, — оживился он. — Вот этого я и не понимаю!
— Не понимаешь, почему все школьные красавицы глаз с тебя не спускают, а какая-то дурнушка упирается? — сказала я, с презрением и разочарованием глядя на него. Оказывается, это всего-навсего задетое самолюбие. А я-то думала…
— Нет, — испугался он. — Я не понимаю, почему я тебе не нравлюсь. Вроде бы сначала…
По сравнению с тем, что произошло со мной, это было таким наивным, детским, как игра в горелки. И я рассмеялась.
— Не нравлюсь, да? — настойчиво допытывался Кирилл.
— В том смысле, в каком ты думаешь, — нет!
— Царя тебе надо? — обиделся он, забыв, что два года назад сам себя причислял к этому сану.
— Нет, всего лишь князя, — спокойно сказала я, удивляясь, как я могла думать, что с этим кудлатым, самовлюбленным мальчишкой может быть какой-то роман. Да никогда!
Я откинула голову и с облегчением вздохнула, но тут же вся сжалась, как под прессом: с другого конца коридора к нам быстро шел Андрей Михайлович. Лицо его было решительно, бледно и хмуро. Мы стояли как истуканы.
— Зайди, пожалуйста, ко мне после уроков! — жестко обратился он ко мне, как будто я в чем-то провинилась перед ним. — И возьми с собой учетную тетрадь.
— Хорошо, — едва слышно пролепетала я. И надо же ему было подойти к нам именно в этот момент! Не к добру это…
Кирилл молчал, глядя в сторону. Андрей Михайлович, не меняя сурового выражения лица, почему-то не обошел нас стороной, а протиснулся между нами.
— Готовься! Влетит тебе от твоего «князя» по первое число! — невесело усмехнулся Кирилл и отошел.
Я была так взволнована, что не обратила внимания на слова Кирилла о «князе». Впрочем, с прошлого года, изучая «Войну и мир», многие находили в Андрее Михайловиче сходство с Болконским, и слова эти могли ничего не значить.
На последнем уроке я перелистала учетную тетрадь. Четверть недавно началась, и отметок было мало. У меня, например, только по литературе «отлично» — за Давыдова из «Поднятой целины». «Неудов» пока еще никто не нахватал. Тем лучше. Но почему такой строгий вызов?
Ох, как долго тянется немецкий язык! Дотошная новая учительница отрабатывает произношение, задерживается на каждой букве. Кирилл угрюмо грызет ногти, Света старается выяснить, что между нами произошло. «Поссорились?» — написала она крупно на обложке тетради, но мне не до нее.
— Поезжай одна. Я задержусь, — сказала я после звонка.
Дверь в лаборантскую полуоткрыта. Я не была в ней с того дня, как умер Поэт. В смятении прибежала я тогда к Андрею Михайловичу. Даже странно подумать, что я могла это сделать. Случись такое сейчас, ни за что бы не пошла. Год назад еще ничего не было известно. Чувства созревали где-то тайно, незаметно для меня…
На пороге появился Андрей Михайлович.
— Заходи! Что же ты стоишь? — пригласил он и пошел внутрь, за шкафы, где стоял стол и был устроен, за неимением места, уголок завуча.
Сюда учителя приводили к нему «на расправу» расшалившихся мальчишек. Сейчас в этом строгом мире учебных пособий и тихо льющейся из приемника музыки стояла я одна.
— Садись! — все так же коротко и сухо говорит он, и я послушно опускаюсь на какой-то ящик.
Странное, затянувшееся молчание. Он что-то перебирает на столе. Устав от томительного ожидания, мое бедное сердце неистово колотится где-то вверху. «Хоть бы он не услышал», — думаю я и подношу руку к горлу. Но поздно. Он шагнул ко мне и посмотрел в лицо напряженным, ищущим взглядом. И мне почудилось — так бывает иной раз во сне, — что я окунулась в теплую, прозрачную воду и начала в ней быстро растворяться. Еще минута — и от меня ничего не останется.
«Что же это такое? Господи, что?» — с замиранием думаю я и спешу перед исчезновением сказать какие-то слова. И я говорю что-то невероятное и повторяю это невероятное несколько раз, как плохо выученный урок.
— Я тоже! — слышу я его дрогнувший, странно смягченный голос.
— Что «тоже»? — испуганно переспросила я и увидела, что его брови недоуменно поползли вверх.
— Ты сейчас сказала, что… любишь меня… Давно. С восьмого класса.
— Я это сказала? — еще более испугалась я. «Господи, что я наделала? Что теперь будет?»
— Прости, — растерянно проговорил он. — У меня что-то вроде слуховой галлюцинации. Не так понял… Не меня…
Он отошел в сторону и крепко потер ладонью глаза и лоб.
— Нет! Все так! И никого больше! — испугавшись теперь совсем другого, забормотала я и, запутавшись, разразилась слезами. Они капали на учетную тетрадь, лежавшую на коленях.
Он осторожно переложил ее на стол и начал ходить в маленьком пространстве между шкафами с физическими приборами. В промежутках между всхлипываниями я слышала легкое поскрипывание его ботинок. Но вот они смолкли возле меня.
— Ну перестань же! Все хорошо. Зачем ты плачешь? И так долго…
— Н-не знаю! — протяжно вздохнула я и со страхом взглянула на него.
Передо мною было такое смущенно-радостное, доброе лицо, какого я никогда не видела. Где пронзительный взгляд, заставляющий подчиняться самого непокладистого школьника? Где твердый, волевой голос? И кто это придумал, что он похож на князя Андрея, этого гордеца с «определенными и сухими чертами»? Скорее, Пьер Безухов… Да нет же, ни на кого он не похож! Он совсем-совсем особенный, хоть и чужой еще.
— Вставай-ка и пойдем на улицу. Нечего в духоте сидеть! — незнакомым счастливым голосом сказал он и подошел к приемнику. — Ты знаешь, что это такое?
Я помнила, что все это время в помещении звучала музыка, под нее было сладко и легко плакать, но что именно — для меня было темным лесом.
— Финал Шестой симфонии — лебединая песня Чайковского!
«Ох, какая невежда! Что я для него? И вообще все так странно… Как во сне…» — думала я, выходя вместе с ним из физического кабинета.
Мне показалось, что прошло много времени, и школу если еще и не заперли, то в ней давно никого нет. Но школа жила шумной вечерней жизнью. В зале шла репетиция очередной пьесы и слышался уверенный режиссерский голос Толи. Возле дверей оживленно болтали Ира и Жорка. В открытой настежь учительской сидели над тетрадями Валентина Максимовна и Вера Петровна. Никто не придал значения тому, что мы вышли вместе: у классного руководителя и старосты всегда есть общие дела. Мы спускались вниз, а навстречу нам поднимались Ваня и Гриша с шахматной доской. Они с веселым видом прижались к стене, пропуская нас. Мы оделись в гардеробной, и нянечка Мария Никитична ласково пожелала нам доброго пути. У самого выхода мы столкнулись с Николаем Ивановичем. Он зачем-то вернулся в школу.
— Уходите? А у меня еще работы часа на два, факт! — весело прокричал он, приподнимая мохнатую белую кепку.
Ну и франт! Уж теперь никто не скажет, что он одевается, как грузчик в порту. Вполне интеллигентный директор!
Андрей Михайлович открыл передо мной дверь, и мы, наконец, вышли. «Как странно, — подумала я. — У всех на виду мы прошли по школе, и никто не заметил, что мы не просто идем. Произошло чудо, перевернувшее мою жизнь! Как же так?»
Я не знала, что позже многие будут вспоминать этот момент и говорить, что они уже тогда все поняли. Та же Вера Петровна, уткнувшаяся в тетради, станет потом уверять, как она была поражена. Но это позже. А сейчас никто ни о чем не догадывался. От начала и до конца мы прошли как заколдованные, не подвластные никакой пошлой мысли.
По переулку мы шли молча. Окружающие предметы тонули в синих апрельских сумерках. Огни еще не зажигались. Москва приглушенно шумела за высокими домами.
Мой любимый апрель! В этом месяце я родилась! Он всегда дарил мне счастье, еще с тех пор, когда озорной девчонкой вместе с Женькой Кулыгиной прыгала через Чаченку и собирала на Вершинках подснежники. И вот сейчас…
— Тебе уже есть восемнадцать? — спросил он, и я удивилась совпадению наших мыслей.
— Да, три дня назад!
— Как хорошо! Через два с половиной месяца будет окончена школа и можно свободно решать свою судьбу!
«Как это решать судьбу? — подумала я. — Разве она от человека зависит?» И вдруг я вспомнила все, что говорили о нем в школе.
— А как же ваша жена? — спросила я.
— Какая жена? — от неожиданности он заикнулся.
— Ну та, которая ушла от вас. Дочка маленькая… Когда к ней идете, новый костюм надеваете. Все знают.
— Все?! — ахнул он и громко рассмеялся, по-ребячески весь отдаваясь смеху.
Смущенная, я ничего не понимала.
— Чацкого все признали сумасшедшим, а вы, тоже все, без моего ведома не только женили меня, но и развели! — отсмеявшись, проговорил он. — Я знал, что обо мне много придумывают, но такого… Нет. Я никогда не был женат. С удовольствием бы имел дочку, но и ее нет. Иногда я гуляю с маленькой племянницей, дочерью брата. Может быть, кто-то увидел — и пошло! А в новом костюме я хожу в консерваторию. Очень люблю музыку. И тебя научу ее любить, хочешь?
— Хочу… А все-таки почему вы не женились? — решаюсь я выяснить этот вопрос до конца.
— Меня многие об этом спрашивали. Я всегда отвечал, что невеста моя еще не выросла! — Он вдруг остановился, пораженный какой-то мыслью. — А ведь это правда! Когда мне было двадцать два года и я окончил университет, тебе было только двенадцать! И даже тогда, когда ты пришла в эту школу, тебе все еще было мало — пятнадцать!
— Вы тогда выгнали меня из класса! Как я ненавидела вас за это! — с горячностью сказала я.
Мы шли по бульварам Ленинградского шоссе. За разговором я не заметила, как мы сюда попали. И теперь остановились под каким-то большим деревом. Небо успело потемнеть, и на его фоне упруго топорщились готовые к новой жизни ветки. Запах весенней земли, казалось, вырывался прямо из-под наших ног… «Апрельского мира челядь…»
— Но я же не знал, что выгоняю свою будущую жену! Я уже перестал ее ждать. Отпустил бороду!
— Вы хотите на мне жениться? Так скоро? — ужаснулась я, только теперь поняв, что он имел в виду, говоря о решении судьбы. Такое никак не укладывалось в моей голове.
У наших девчонок все было иначе. Объяснялись в любви, бегали на свидания, целовались в уголках. О замужестве никто не думал. А тут! Он еще ни разу не поцеловал меня. Даже слово «люблю» не произнес… Нет, это невозможно!
Он понял мое состояние, бережно взял за руку.
— Но я же не Кирилл Сазанов. Подумай…
— Конечно, не Кирилл… Я же не его полюбила. Но все же… все же… — Я не находила слов, чтобы выразить свое разочарование, и с досадой вырвала свою руку из его руки.
— Ах, да! Я еще не сделал официального предложения! — воскликнул он и, отступив назад, слегка наклонив голову, как тогда на сиреневой аллее, с шутливой серьезностью произнес: — Я полюбил вас с той минуты, как увидел… Могу ли я надеяться, графиня?
— И вовсе не с первой минуты. И вообще все это неправда! Что во мне? Вот Соня Ланская! Или Люся Кошкина! Одни глаза чего стоят! — почти со слезами говорила я, твердо уверенная в этот момент, что с его стороны тут какой-то обман, разобраться в котором я была не в силах.
— Милая моя, маленькая! Хоть и восемнадцать лет, а все еще маленькая. Сколько ложных понятий в твоей голове! Послушай, что я тебе скажу!
Он снова взял мою руку, и, подчиняясь серьезно-властному выражению его лица и взгляда, я не отняла ее. Таким я привыкла видеть его в школе. Волевого, спокойного и покоряющего.
— Я не из тех, кого пленяют глазки, губки, носик, — начал он, — но твои глаза как раз прекрасны. Не длиной ресниц, разумеется, и не бирюзовым цветом, а прямотой и искренностью выражения, преданностью чему-то высокому. Я впервые это заметил, когда ты в восьмом классе отказалась заниматься с Игорем Бариновым. Такой твердый взгляд! И я подумал: «Эта девочка не подведет. На нее можно положиться!» И страшно хотел, чтобы ты не отступила, выдержала…
— «Я царь — я раб — я червь — я бог!» — напомнила я, начиная понемногу успокаиваться.
— Да, это первое, что мне пришло на ум. Я уверен, что каждый человек, если захочет, может выйти победителем из любых трудностей. В него надо поверить. Я очень поверил тогда в тебя и был счастлив, что все хорошо получилось. Конечно, я ни о чем другом и не думал. Ты была для меня ученицей. Меня же глубоко интересовала и продолжает интересовать психология моих подопечных. Я стал за тобой наблюдать. Бегаешь с пионерским галстуком, увлечена какими-то собраниями… Истинное дитя революционных преобразований. У меня было другое детство: с игрой на рояле, с иностранными языками, классической литературой, древней историей… Я подумал, что тебе все это чуждо. Несовместимо. И вдруг услышал изумительное чтение онегинских строф!
— «Адриатические волны, о Брента!» — прошептала я, зачарованная его рассказом о себе, как сказкой.
— Вот-вот! «И обретут уста мои язык Петрарки и любви!» — подхватил он. — Для меня это было чудесным открытием: лирика Пушкина отлично уживалась в тебе с пионерскими и комсомольскими идеями. И стало обидно, что на моих уроках ты не такая. Сумела же увлечь Валентина Максимовна!
— Но ведь Архимед не Пушкин! — засмеялась я, радуясь, что он так хорошо помнит тот урок.
— Согласен! Но и Пушкин поверял алгебру гармонией! С тех пор я стал насыщать свои уроки музыкой и все время следил, понимаешь ли ты это. А тут еще Сазанов. Умнейший парень, только путаник. Раньше времени увлекся идеалистической философией, а фундамент знаний слаб. Вдруг вижу, он от хорошеньких глазок на тебя, ершистую, переключился, записочки посылает. Путаник-то путаник, думаю, а в человеке сумел разобраться! И вообще я все время наблюдал за всеми вами! Кто вы? Как растете? О чем думаете? Впервые в школе восьмой класс, и впервые передо мной юношеский возраст. Я привыкал к нему, изучал. В старой педагогике ничего найти не мог. Новой еще не создано. Сам добирался…
— А мы думали — гипноз! — воскликнула я.
— Что я гипнотизирую? Слышал и об этом. Чего только не выдумают! Но я понимаю: в юности хочется во всем видеть необыкновенное…
— Ну, это смотря в ком. В Вере Петровне мы ничего необыкновенного не видим! — возразила я.
Он пропустил это мимо ушей.
— Так вот, летом я поехал в Бородино. Николай Иванович пригласил на открытие лагеря. Меня соблазнило историческое место. Толстой. Наполеон… Когда-то я жил этим. О том, что встречу там тебя, мне не приходило в голову. Я стоял тогда около монастырского храма и думал о странном, органичном соединении прошлого и настоящего. Кутузов, Багратион, орлы на памятниках, монастырь генеральши Тучковой. И вдруг я увидел тебя. Ты бежала по своим важным делам, в белой кофточке, с голыми загорелыми ногами. «Вот она!» — подумал я и услышал твой голос со странным вопросом…
— «Это вы, князь Андрей?» — перебила я его рассказ, вновь переживая впечатления того дня.
— Именно этим! Сначала я не понял, а потом с наслаждением вошел в игру и назвал тебя графиней. Я вспомнил, что по странному совпадению тебя тоже зовут Наташей, как и толстовскую. Но, кроме имени, ничего общего у вас не было. Разве только взгляд.
— Да, но я так ждала начала занятий, чтобы увидеть вас, а вы весь прошлый год улыбались Люсе и Соне. На меня же ни разу не взглянули! — снова обиделась я и попыталась вытащить руку из его сильных пальцев.
Он сжал еще крепче.
— И все-таки я видел тебя и те горы записок, которые обрушил на тебя Сазанов. Мне казалось, что между вами что-то серьезное. Об этом говорили многие учителя. Спорили. Валентина Максимовна считала, что девочки и мальчики в семнадцать лет имеют право на любовь. Вера Петровна утверждала, что в стенах школы не должно быть никакой любви. Запретить срочно! А что было делать мне, классному руководителю, да еще завучу? Признаться, не очень представлял. Но вмешиваться, во всяком случае, не собирался.
— Но у нас с ним ничего не было! — возмутилась я.
— И у меня ничего не было! — отпарировал он. — Я улыбался этим хорошеньким девочкам, как улыбаются распускающимся цветам. И они улыбались мне, потому что им очень хотелось, чтобы кто-то заметил их расцвет. Только и всего!
Я вырос в семье, где к чувствам относились серьезно. К тому же я все время учился: сначала в консерватории, которую не закончил. Потом в университете. Увлекался педагогикой и психологией. Читал, размышлял. Любовь к женщине я представлял отнюдь не в кокетливых улыбках. Она полна для меня глубокого смысла. Я ждал своего часа. И он наступил, как всегда бывает, неожиданно.
Помнишь, год назад ты прибежала ко мне с известием о смерти твоего Поэта? Я понимал, что тебе надо было найти тогда опору в твоем смятении. Но я до сих пор не знаю, почему ты выбрала меня, а не Валентину Максимовну, литератора, поклонницу этого Поэта…
— Потому что любила вас, любила! — с легкой досадой сказала я, хотя в тот момент мне самой это еще не было известно.
— Не знаю! — повторил он. — Но я-то как раз полюбил тебя именно в тот день. Вернее, тогда мне стало все ясно. Началось же, как я теперь понимаю, еще в Бородине, где ты мне явилась юной графиней…
— А потом? — с замиранием сердца спросила я, вновь покоренная его словами.
— А потом я заметил очередное послание Сазанова и решил, что с этим юным курчавым Ромео я не могу соперничать. Нечего и лезть. Десять лет разницы, хоть твой любимый Поэт и говорит, что это пустяки, а по-моему — не шутка! И все же против воли задумывался: а понимает ли этот мальчик, с кем его судьба свела? Оценит ли? Удивляло, что ты ему не отвечаешь и словно избегаешь. Видел, что он старается вызвать твою ревность, ухаживая за другими. «Э, — думаю, — не на всех это действует!» А потом смутил тот случай около учительской. Довел все-таки!
— Не он, не он! Из-за вас это случилось. Сказали, будто уходите от нас в университет!
— И не думал! Новая легенда! Мое призвание — школа. Никогда не уйду. Я поступил в аспирантуру, но это только для углубления знаний… Неужели из-за меня? Если б я знал!
Он замолчал, поднес мою руку к лицу и прижался к ней щекой. Сердце мое стучало беспрерывно и больно.
— А сегодня на меня что-то нашло, — тихо продолжал он, отпустив мою руку. — И как хорошо! Я увидел тебя и Сазанова, разговаривающих у дверей зала. Мне показалось, что он слишком победно на тебя смотрит. И я подумал: почему, собственно, я так равнодушно упускаю свое счастье? Пусть эта умная, милая девочка все узнает и решит сама. Так или иначе, но через два с половиной месяца мы расстанемся навсегда!.. И я пошел к вам, смутно представляя, как буду действовать и что говорить. Впервые такой туман нашел на меня. Остальное ты знаешь… Теперь веришь, что все это очень серьезно?
— Верю? Но и я ведь серьезно!
— Тогда зачем хочешь пустить наши отношения по шаблонной дорожке: свидания у памятника Пушкину, поцелуи украдкой? Ты мне очень дорога, но и ради тебя я не стану дежурить под часами. Этот разговор нам необходим. Следующий состоится через два с половиной месяца, после экзаменов. Тогда мы станем равными и ты будешь говорить мне «ты». А пока все должно идти по-старому. Можешь даже принимать записки от Сазанова…
— Вот этого не будет! Я запретила ему!
— Ну, это твое дело. А теперь пора домой. Уже поздно!
На секунду он приблизился ко мне, посмотрел в глаза. Мне показалось, что он сейчас поцелует меня, и я зажмурилась от страха. Но он отступил. Перехватил свой портфель в другую руку, быстро зашагал к вокзалу.
«Вот дурочка! — думала я, догоняя его. — Если он не хочет ходить на свидания к памятнику Пушкину, то целоваться на Ленинградском шоссе тем более не будет!»
Когда мы расстались на вокзальной площади, часы показывали половину двенадцатого. Через двадцать минут уходил последний дачный поезд. Так поздно я еще никогда не возвращалась.
— Тебе не будет страшно? — заботливо склонился он.
— О нет! В Немчиновке меня каждая собака знает! — засмеялась я.
— Тогда до завтра. Увидимся на уроке!
Все остальное время я думала только о том, что со мной случилось. Мне было странно: еще утром я ни о чем не подозревала, уезжала из дома беспечной девчонкой, а возвращаюсь невестой. Да, он так сказал: через два с половиной месяца мы решим свою судьбу. Но сейчас об этом никому нельзя говорить. Даже Светке. А как бы она удивилась! «Недосягаемый!» — вспомнилось ее слово. Но нет. Я не могу его подвести. Учитель. Завуч. И он же мой будущий муж! Думать об этом было почему-то страшно, и я отказалась. Другое дело — вспоминать весь разговор от первого до последнего слова! И я предавалась этому с упоением!
В овраге мягко шумела Чаченка. Одуряюще пахло оттаявшей землей и прошлогодними листьями. В ночной темноте ожидающе застыли березы, до последней веточки полные сладким живительным соком. Я прислонилась горячей щекой к шелковистой бересте. Я вспомнила, как два года назад, в Бородине, считала, что большего счастья, чем тогда, уже не будет. Наивная глупышка! Сейчас оно в сто раз сильнее. А ведь это еще не все. Через два с половиной месяца…
У крыльца, почуяв меня, радостно залаяла Дианка. И тут же на порог вышла мама, со всхлипом произнесла:
— Господи, я уж считала, что тебя в живых нет. Второй час ночи!
Я крепко обняла ее, поцеловала, и она затихла от непривычной ласки. В самом деле, уж и не припомню, когда я целовала родную мать, такие сентименты не были приняты в нашей семье. Схватила кота Семена, но кот терпеть не мог поцелуев, вырвался из рук и юркнул под печку.
— Отец сильно беспокоился. Недавно заснул. Что ж ты… — мягким шепотом укоряла мать, поправляя сбившийся на голове платок.
— Я пойду к нему! — рванулась я.
— Что ты! — испугалась мама. — Пусть спит, ему вставать рано… Где была-то, шальная головушка?
— Ладно. Завтра расскажу. Спать так спать! — опомнилась я и, еще раз поцеловав мать в висок, на цыпочках вошла в сонную тишину комнаты.
В углу на сундуке тихо посапывала Нинка. Я постояла возле нее и отошла к окну. Надо было придумать, что расскажу завтра отцу с матерью. Ведь пока все это тайна!
За окном темнел силуэт моей любимой сосны. Стихи, что ли, написать о том, как жила-была девочка, лазила по раскидистым ветвям, а теперь вот выросла, стала невестой… Нет, не получаются стихи. Ну а что же делать, если я совсем-совсем не хочу спать?
Я залезла на узкий подоконник, поджала колени и стала смотреть в черноту весенней ночи. Какая удивительная стоит тишина! Какой добрый мир в моем родном доме! Почему я не замечала этого раньше? Ах, глупая, глупая! Нет, вовсе не глупая, раз он полюбил меня! Очень даже умная и красивая! Назло всем красивая и умная! Жаль, что никто пока не знает этого.
Тихонько засмеявшись от счастья, я спрыгнула с подоконника и будто этим прыжком разорвала тишину, казавшуюся такой прочной. На крыльце яростно залаяла Дианка и с пронзительным визгом покатилась куда-то вниз. В дверь громко постучали. Густой мужской голос потребовал открыть.
— Иван! Вставай, Иван! — тревожно позвала мать и задвигала запором. Я вышла из комнаты. Двое в милицейской форме предъявили ордер на обыск. Вошедший с ними старый дед из соседнего дома прислонился к косяку…
Что же мог натворить отец?
Я знала, что после злодейского убийства Кирова началась проверка людей. Была арестована председатель поссовета Чернова. Мы с Жоркой считали, что это правильно. В ней, старой интеллигентке, было, на наш взгляд, что-то чужое. Нет, не могли мы, ровесники Октября, думать, что в нашей самой прекрасной стране может совершаться несправедливость. Раз арестовывают, значит, замешан человек в чем-то плохом, вредном.
Да, но то была Чернова, а тут собственный отец! Он, конечно, был знаком с Черновой как член поселковой комиссии по благоустройству. О господи! Неужели она вовлекла моего малограмотного отца в какие-то свои скверные дела? Говорили, что она с заграницей имела связь… А я ничего не замечала! Комсомолка называется!
Голова у меня окончательно пошла кругом, сквозь сероватый туман я увидела, что милиционер идет в мою комнату…
Отца увели в шестом часу утра. Уже вставало солнце и жадно съедало апрельский ледок на лужицах. Я смотрела вслед уходящему отцу, на его жалко согнувшуюся спину и думала, что это какое-то наваждение, что завтра наши справедливые органы власти разберутся во всем…
Разобрались, но произошло это много лет спустя, когда отца не было в живых. Реабилитировали посмертно. Я же никогда больше не видела его. А оклеветал отца тот страшный дед-доносчик. Из-за него же пропала честнейшая старая большевичка Чернова и многие другие из поселка. Но все это стало известно потом. Тогда же…
— Что делать будем, На-аточка? — всхлипывала мать на крыльце и с надеждой смотрела на меня. Теперь я была ее опорой, старшая в семье.
Я села рядом с матерью на сырую ступеньку. Погода испортилась, откуда-то налетел холодный ветер. Я вышла без пальто, и меня продувало со всех сторон, руки стали странного лилового цвета, будто в чернилах.
— Поди оденься! — просила мать, но я не трогалась с места.
«Как все быстро меняется! — думала я. — От великого счастья в один миг можно перейти к не менее великому несчастью. Неужели это я сижу тут, дрожащая от ветра, невыспавшаяся? А где та, вчерашняя, счастливая, красивая, любимая? Той, наверное, никогда и не было».
— Что молчишь-то? — спросила мать.
— Вернется же папа, — лиловыми губами ответила я.
— Эх!.. — вздохнула мама. — Некоторых еще в прошлом году забрали, а никто еще не вернулся. Время такое…
«Вот как, — подумала я. — Мама-то больше меня знает!»
— Пойду работать! — мрачно произнесла я.
— Надо, Ната, надо! — согласилась мать.
Но в школу я все-таки поехала. Нужно было сообщить обо всем Ире, Николаю Ивановичу…
— Что с тобой? — испугалась Ира. — Ты белая, как мертвец!
— Я и есть мертвец, — слабо улыбнулась я и рассказала об отце.
— Да как же он мог? — возмутилась Ира. — У них что, организация?
Я пожала плечами. Ира, как и мы с Жоркой, горячо верила в то, что арестовывают только виновных.
— Мне надо работать, матери помогать Нинку растить! — сказала я.
— Сегодня контрольная по геометрии, ты готова? — глупо спросила Ира.
Я молча посмотрела на нее. Какая она еще маленькая! А ведь и я два дня назад была такая же!
— Я буду искать работу! — повторила я.
Ира сложила на животе маленькие ручки и удрученно смотрела на меня. Было видно, что она в глубокой растерянности.
Николай Иванович был где-то на совещании директоров. Мы заглянули в пионерскую к Толе.
— Так-так! — покачал головой Толя. — Дело сложное.
— Мне надо работать, семье помогать. Не поможешь устроиться на завод? — попросила я, но Толя посмотрел на меня долгим печальным взглядом и ничего не ответил.
И я поняла, что из-за отца и на меня легла тень. Ведь на заводе, где строят самолеты, наверняка спросят, кто я такая. Круг замкнулся. В маленькой, такой родной мне пионерской наступила тягостная тишина. Я молча вышла.
Был уже звонок на первый урок, но Ира не уходила. Вместе со мной она ждала Николая Ивановича. Начался урок физики. На мгновение мне представилось недоумение Андрея Михайловича, почему меня нет. Ну и пусть! Потом он сам поймет. Не хочу я навредить ему. А то, что я для всех теперь опасная, это я поняла из красноречивого молчания Толи.
Наконец пришел Николай Иванович, шумный, оживленный, в своей нарядной кепке. Но, выслушав нас, он так же, как и Толя, грустно посмотрел на меня и так же произнес:
— Так-так!
— Я больше не буду учиться, — проговорила я сквозь душившие слезы, потому что поняла: ни от кого мне не будет помощи, отныне я одна!
— Не спеши. Два с половиной месяца осталось. Из школы тебя никто не гонит, с аттестатом легче будет устроиться, — посоветовал Николай Иванович.
— Да-да! — обрадованно подхватила Ира.
Ах эти два с половиной месяца! Что знают о них Ира и Николай Иванович? Все рухнуло, и навсегда. В этом я была уверена и именно поэтому не хотела думать о школе. Мне бы только уйти до конца урока, чтобы не видеть никого, особенно его…
Не помню, как я очутилась на вокзале.
Дико болела голова. Но я все-таки разглядела на поселковой почте объявление, что требуется разносчик писем в деревню Ромашево. Всего полтора километра от Немчиновки. Отличная работа. Ноги у меня крепкие.
Маму я застала сидящей на крыльце. Будто она и не поднималась с тех пор, как я ушла.
— Буду почтальоном! — сказала я.
— Ну что ж! — согласилась мама.
Я пошла в комнату и легла. Я не спала много часов и, наверное, поэтому, едва коснувшись подушки, полетела в черную бездну. К вечеру у меня поднялся сильный жар, и я впала в беспамятство. Иногда я приходила в себя, видела над собой озабоченное лицо доктора Гиля и всегда — маму. Словно видения промелькнули лица Иры, Светы, Жорки… Потом долго никого не было. Доктор Гиль господствовал один. Выстукивал, выслушивал, вливал в рот какое-то питье, клал на лоб что-то холодное и тяжелое. У меня перед глазами все время стоял красноватый сетчатый туман, и я громко кричала: «Уберите сетку!»
Но однажды я открыла глаза, а сетки не было. Я лежала тихо, боясь, что она все-таки появится. Но она не появилась. В открытое окно заглядывали свежие зеленые листья. Я их отчетливо видела. Когда же они распустились? Вчера ничего не было.
— Мама! — крикнула я, удивляясь слабости голоса.
Но мама услышала. Она вошла вместе с Гилем. Как же она похудела! Рука как высохший листок.
— Ожила наша красавица! — улыбнулся доктор. — Теперь все в порядке. Не плачьте, Мария Петровна. Будет жить, замуж выйдет, внуков вам народит!
Почти полтора месяца, оказывается, пролежала я в нервной горячке да еще с двусторонним воспалением легких. Гиль даже боялся за мою жизнь, запретил ребятам приходить ко мне. И не удивительно, что зеленые листья смотрели в окно: май подходил к концу.
Началось медленное выздоровление. Я лежала на высоких подушках, вдыхая запах распустившейся в палисаднике сирени, и чувствовала, как в меня снова входят силы жизни. Мне никто ни о чем не напоминал, а я ни о чем не спрашивала. Инстинктивно береглась. «Потом, потом! — говорила я самой себе. — Еще немножко, и я обо всем спрошу!»
Однажды на закате у крыльца зазвучал приглушенный мужской голос. «Милый доктор Гиль! Он все еще беспокоится!» — подумала я. Но это был не доктор. Быстрые незнакомые шаги замерли на пороге моей комнаты. Мама со слезами запричитала:
— Вот она! Насилу у смерти из рук вырвали!
Странное беспокойство охватило меня. На мгновение туман заволок глаза. Когда он рассеялся, я увидела Андрея Михайловича, растерянно стоявшего посреди комнаты. Маму тихо кто-то позвал, и она вышла.
— Садитесь! — сипло сказала я и, пока он пододвигал табурет, тихонько перевела дыхание.
Он посмотрел на меня незнакомыми, глубоко запавшими глазами. Лицо его страдальчески сморщилось. Наверное, вид у меня был страшный. Мама не раз говорила, что от меня остались только кожа да кости. Но мне было безразлично. Еще неизвестно, зачем он приехал.
— Как вы нашли наш дом? — спросила я.
— Меня привезла Светлана Воротникова. Ей можно довериться. Она каждый день сообщала мне о твоем состоянии.
«Ага, — подумала я, — так это Светка шепчется с мамой на кухне!» А вслух сказала:
— Ко мне нельзя!
— Светлана сказала, что врач уже позволил.
— Вы знаете, что случилось?
— Об этом мне сообщил Николай Иванович… Не понимаю, почему ты мне сама ни о чем не рассказала? Ушла в тот день, не повидавшись.
— Теперь это не имеет значения. Все так переменилось!
— Ты разлюбила меня?
— Нет! Но вы никогда на мне не женитесь…
— Вот как! Кто тебе внушил такие «мудрые» мысли? А я, между прочим, рассказал Николаю Ивановичу…
— О чем?
— О том, что женюсь на тебе!
— А он что?
— А вот это уже не имеет никакого значения. Твое дело выздоравливать и помнить, что от двух с половиной месяцев остался один!
Я плотно закрыла глаза, но слезы все равно потекли на подушку. Он встал и концом простыни вытер мне щеки. Потом наклонился и осторожно поцеловал в губы.
Когда я открыла глаза, его уже не было. У моей постели сидела крайне возбужденная Светка и горячо шептала мне в лицо:
— Ой, я так рада, так рада! Представляешь, один раз не успела зайти справиться о тебе, так он меня чуть не убил своими глазищами!
— Знаешь, Света! Я теперь буду жить долго-долго! И ничего мне не страшно! — торжественно сообщила я.