1

Буйная по краскам ситцевая ярмарка осени в Сибири. С каждым днем ярче ее знаки на листве в Омске. Переливы осенних расцветок на липах, березах, рябинах и осинах украшают облик города. На улицах шумная торопливая толпа штатских с военными. Вечерами в городских садах звучат вальсы в исполнении духовых оркестров. По Атаманской на прогулке чеканят шаг воспитанники кадетского корпуса. Доносятся отзвуки солдатских песен, и среди них доминирует мотив «Соловья-пташечки». В витринах фотографии госпожи Ждановой, выставка новых фотооткрыток. На них в разных позах адмирал Колчак, он то в форме генерала, то адмирала. А под открытками надпись о стоимости снимков — по одному рублю за штуку.

В драматическом театре зрителей держит блестящей игрой однорукий актер Себастьянов, особенно великолепен он в роли Кречинского.

Козы с заборов с удовольствием сдирают красочные афиши с портретами Веры Холодной, В. Максимова, Ивана Мозжухина и Наталии Лысенко, извещающие об игре этих прославленных артистов в кинобоевиках «У камина», «Отец Сергий» и «Отцвели уж давно хризантемы в саду».

Перед полуночью на углах ежатся от холода, ожидая клиентов, гулящие с горжетками вокруг шеи…

И о том, что наступила осень, всем на улицах напоминают ломовые телеги, груженные дровами…

***

— Ничего обнадеживающего, други почтенные. Верьте на слово. После вояжа сам на грани глухой меланхолии.

Изящный промышленник Григорий Павлович Лабинский в синем бархатном халате шагал по коврам кабинета в своем двухэтажном особняке на Люблинском проспекте.

Беседовал он с Родионом Кошечкиным и Иваном Корниловым, удобно расположившимся на диване.

Кабинет просторен. На стенах картины кисти Маковского и Архипова, приобретенные хозяином совсем недавно от беженцев. Заставлен кабинет шкафами с книгами, массивным письменным столом, кожаными креслами и диваном, укрытым медвежьей шкурой.

— Вам, други мои, хорошо известно, что с Японией у меня давно налаженные деловые связи, так что ехал туда, как обычно, полный добрых для себя надежд. Но увы. Посещение Японии в этот раз заставило без всяких иллюзий лицезреть политическую авантюру, замышленную самовлюбленным генералитетом островной империи микадо. Погреть руки возле богатств русской Сибири для них самое подходящее время.

Лабинский — уроженец Омска, инженер по образованию. Владелец доходных домов, нескольких механических и литейных заводов в крупных городах Сибири. Кроме того, оптовый скупщик пушнины и многого из даров сибирской природы — включительно до кедровых орехов.

— Чего смолк на интересном? — поторопил Лабинского Кошечкин. — Сказывай всю правду. Пребывать в меланхолии с перепоя и от неудач в делах сами не хуже тебя умеем.

— Правду просите?

— Самую гольную. Потому от чутья на душе тяжелость.

— Смотри, Родион, чтобы тебя с Иваном мурашки по спине не начали щекотать. Хотите знать правду? Извольте! Прежде всего скажу, до чего же мы были наивны, когда уверили себя, что, поставив над собой Колчака, с помощью Антанты отстоим Сибирь от большевизма. Союзнички запускают руки в богатые закрома Сибири.

Святые угодники свидетели, как мы все этому верили и бездумно проглядели, дорогие сибирячки, самое главное по опасности для нашего будущего. Что же мы проглядели? А вот что. Оказывается, наша благодатная сторона сразу после Февральской революции остановила на себе глаз империи восходящего солнца, возмечтавшей взять Сибирь на прицельную мушку. Мы в политическом ажиотаже глаза друг другу заплевываем, обвиняя адмирала во всех фронтовых неудачах, помогая выжившим из ума политикам и генералам придумывать замену Колчаку. Хотим то царя на троне, то пустозвона Пепеляева хозяином Сибири. А японцы руки потирают от удовольствия, наблюдая нашу политическую чехарду. Аль не так мы живем в Омске?

Лабинский, подойдя к письменному столу, из окованного медью ларца достал сигару, раскурив ее, широко открыл на окне штору. В кабинет мгновенно влился карминный сноп закатного солнца, Кошечкин и Корнилов невольно перевели взгляды в осеннюю пышность красок на ветвях лип за окном.

— Выходит, правда, что у япошек свое понятие о судьбе Сибири? Говорил мне об этом Михайлов, но я думал, что он просто туман густит. Мастер на это при надобности.

— Скажу тебе, Корнилов, что нет у Родиона Кошечкина душевного расположения к японцам. Не поверишь, чуял, что атаман Семенов в Забайкалье — их рук дело.

— Японцам, Родион, наплевать на все наши стремления. Им наплевать на наши жертвы и на наши лишения. Их коварной империи в своих политических замыслах на руку наши поражения на фронте.

Конечно, ради спасения от власти большевиков можно и с японцами спеться, но беда, нет у них должного понимания наших понятий о дружбе в беде. Русские для друга готовы на любые компромиссы, а японцы, шалишь. На нас, сибирских промышленников и купцов, они смотрят как на чудаков, все еще имеющих нахальство считать себя собственниками того, чем мы владели в крае при Романовых. По японским понятиям, гибель Российской империи — гибель страны.

— Да так ли уж мрачно все, о чем вы нам рассказали? Подумайте сами, Григорий Павлович, ведь Америке тоже не безразлична судьба Сибири.

— Теоретически вы, конечно, правы, господин Корнилов. Но фактически все по-иному. Америка от нас за океаном. Япония под боком. Ей подобраться к нам легко. Пути есть и от Владивостока, а Маньчжурия для нее не преграда. Японцы убеждены, что власть Колчака в Сибири — вчерашний день, — заверяю вас со всей ответственностью.

— Положим, это их наглое нахальство. Мы еще защищаемся. Кроме того, у адмирала и с Японией есть союзническая договоренность.

— Но адмирал в Японии не популярен из-за его англофильства.

— Надо полагать, Япония готова за спиной союзников замышлять свою линию поведения относительно Сибири?

— Несомненно, Родион, совершенно несомненно. Остановка пока, видимо, только за тем, что министры микадо еще не решили, какими русскими руками проложить себе дорожку в Сибирь, хотя бы временной хозяйкой. Идет подбор кандидатов среди генералов, способных достойно услужать японцам. Генералы без сомнения найдутся, но считаю, что больше всего шансов все же у того же атамана Семенова.

— Но он же признал над собой власть Колчака?

— Пока! Сейчас ему это выгодно. Дружба с ним у нас купленная. А что, если решит вдруг, что с японцами ему выгодней?

— Японцы своим золотом его не снабдят, а наше пока в Омске на надежном запоре. Семенову нужно золото.

— А мы знаем, что запор на золоте надежен? Нет. Но зато знаем, как на него союзнички глаза скашивают.

— Шутишь! Армия золото никому не отдаст. Не рано ли сами по себе панихиду служим.

— Но для победного молебна силы в наших голосах мало. Я свое доброе дело для вас сделал. Откровенно поделился услышанным, а главное, увиденным. Я решил немедленно все, что возможно, переправлять в Харбин.

— Велишь верить, что в Харбине уже наши беженцы?

— И немалое число, Родион. А теперь кланяйтесь мне в пояс.

— За что?

— Благодарите, что, помня о вас в Харбине, в пригороде Модягоу, на всякий пожарный случай, накупил на всех про запас земельку. Купил на романовские. Потому все под богом ходим. Чтобы было при надобности, при любой беде, голову приткнуть на привычную пуховую подушку. Если земля китайская вам не понадобится, то тоже втуне не залежится, прощание с Россией-матушкой не за горами.

— Сколько должны тебе за землю?

— Разберемся и столкуемся. Расплатиться у вас средств хватит. Только предупреждаю. Плату возьму в золоте, потому даром трудиться не привык.

— Купил за бумажки, а с нас требуешь золотом.

— А сам, Корнилов, как бы поступил?

— Да так же бы.

— Вот, значит, лады.

— У верховного был?

— Позавчера, Родион. Прием мне, надо прямо сказать, был оказан прохладный.

— Доложил о Японии?

— Так же, как вам. Но мои сообщения не произвели на Колчака должного впечатления. Мне кажется, он в курсе дел лучше, чем я. Но состояние адмирала меня поразило. Он весь потухший, в глазах усталость и безразличие. Готов согласиться, что неврастения его одолела. Конечно, Колчаку тяжелей нашего сознавать неудачи настоящего и чувствовать будущие.

— При любых обстоятельствах он под охраной союзных флагов. И большевики с ними пока вынуждены считаться.

— Предавать и союзники умеют. Вспомните, как английский король отнесся к родственнику Николаю Второму. Постойте, чуть не забыл.

— Еще про что?

— Про встречу с бароном Унгерном. Ехал в поезде с ним в одном купе из Харбина до Читы. Думал, что от страха ума лишусь.

— Чем пугал?

— Да он сумасшедший! Все, начиная с одежды, на нем по-чудному. Представьте, в монгольском халате, а на плечах русские генеральские погоны и, вдобавок ко всему, на груди офицерский «Георгий». Знаете почему такой маскарад? Собирается стать властелином Монголии, возродив ее славу времен Чингисхана. Не поверите, взгляд его до сей поры снится. Глаза водянистые, а жгут как огонь.

2

В Омске бывший двухэтажный дворец генерал-губернатора стоял среди площади, обсаженной липами и рябинами. С ранней весны девятнадцатого года по площади при любой погоде, обычно не позже девяти утра, невольно обращая на себя внимание прохожих, появлялась высокая дама в сопровождении двух борзых с рыжими подпалинами.

В это солнечное сентябрьское утро площадь в красках осенней листвы казалась нарядней. Как обычно, только разве чуть с опозданием, шла по ней дама, гордо неся седую голову, увенчанную пышной прической. Она шла, опираясь на черную тонкую трость. Под ее ногами шуршали опавшие за ночь листья, но дама не отводила глаз от рыжих рябин с гроздьями кумачовых ягод, изредка бросая французские слова, когда борзые сворачивали от нее в сторону…

Военный, сановный, промышленный, состоятельный Омск хорошо знал даму с борзыми. Она вхожа к Колчаку, будучи с ним знакома по Петрограду. Во всех домах омского бомонда была всегда почетной гостьей, неизменной щедрой посетительницей благотворительных балов. Но в своем флигеле принимала только редких, избранных, старалась быть в стороне от политики, но была в курсе любого варева политической кухни Омска.

Кира Николаевна Блаженова. До Октябрьской революции — одна из богатейших русских помещиц. Став беженкой, нанимала в городе удобный флигель во дворе купеческой усадьбы на той же Атаманской улице. Все еще состоятельная вдова, носительница громкой фамилии третьего мужа, видного сановника империи, убитого революционером в тысяча девятьсот двенадцатом году.

Блаженова родилась в год уничтожения крепостного права в семье владельца богатых имений. По желанию деспотичного отца рано была выдана замуж за тайного советника — губернатора одной из центральных губерний России. Пробыв замужем пять лет, родив первенца, вынуждена была надеть траур вдовы. Смерть в один год, и даже в один и тот же месяц отняла у нее отца и мужа.

Отец был убит в имении восставшими крестьянами. Мужа лишила жизни бомба революционера, брошенная в его экипаж, когда он в царский день ехал в собор на молебен.

Унаследовав от мужа крупное состояние и три имения, Блаженова уже через два года, на этот раз по любви, вышла замуж за гвардейского полковника, состоявшего военным атташе русского посольства при дворе германского императора.

Тратя состояние мужа, Блаженова беззаботно обживала столицы Европы и на французском курорте познакомилась с гессенской принцессой Алисой, нареченной в невесты наследнику русского престола. Немецкая принцесса, принявшая православие с именем Александра, не забыла о жене русского военного атташе, когда, став русской царицей, назначила ее мужа командиром кавалерийского полка, расквартированного возле столицы. В Петербурге, возле царского двора, прошли для Киры Николаевны счастливые годы материнства — она родила двух дочерей.

Но смерть, не забыв дороги в дом Киры Николаевны, еще раз принесла ей траур: на русско-японской войне, в бою у Сандепу, погиб муж.

В высшем свете Петербурга из-за трагедий ее семейной жизни Кира Николаевна слывет женщиной роковой судьбы, но в тысяча девятьсот восьмом году она выходит замуж в третий раз и вновь, через четыре года, теряет мужа. Унаследовав после него золотые и платиновые промыслы на Урале, она переселяется из столицы в Екатеринбург. Однако германская война возвращает ее в столицу.

Осенью тысяча девятьсот четырнадцатого года Кира Николаевна мужественно провожает первенца на фронт с полком, которым при жизни командовал его отец. A ровно через три месяца обожаемый сын погибает в бою смертью героя. Император лично вручает ей принадлежащий сыну офицерский Георгиевский крест, а она, убитая горем, всецело посвящает себя заботам о раненых в госпитале императрицы.

Буквально в канун Февральской революции, по совету друзей, Кира Николаевна выгодно продает уральские промыслы анонимному обществу. Сохраняя преданность опальной царице, Кира Николаевна поселяется в Тобольске с дочерьми, а после прихода Колчака к власти в Сибири перебирается в Омск и вскоре, с помощью генерала Жанена, отправляет дочерей во Францию, в банках которой хранится ее состояние.

3

В Омске среди семи архиереев-беженцев всеобщее внимание приковывал к себе епископ Виктор. Его службы в церквах всегда собирали молящихся, а его проповеди силой вложенного в них искреннего чувства доводили до массовых религиозных истерик. В проповедях он неизменно говорил о России, разоряющей себя ради дьявольских замыслов темных сил, готовых в русской крови братоубийственной войны утопить все былое историческое величие страны.

В проповедях епископа всякое слово о родных местах потрясало разум и память беженцев. Они в истовых молитвах, обливаясь слезами, задыхаясь от спазм, вновь и вновь переживали не забытую, тягостную разлуку со всем, что было в их прошлой жизни.

Внимание к отцу Виктору рождало среди прихожан много домыслов относительно его прошлого. Многие из домыслов были близки к действительности, так как в городе находились люди, знавшие его по прежней российской епархии на Волге. Знали, что владыка — незаурядный пианист, владеет несколькими языками в совершенстве. Знали также, что он частый гость во флигеле Киры Николаевны Блаженовой. Это никого не удивляло. Находили это вполне естественным, ибо культурный уровень «седой дамы с борзыми» должен был их сблизить на фоне серости окружающей жизни.

К счастью для Киры Николаевны и епископа Виктора, никто не знал, что для частого общения у них была особая, только им известная тайна. Тайна родилась тридцать восемь лет назад в блистательном Петербурге, когда в одну из белых ночей произошла их встреча на великосветском балу. Вскоре они полюбили друг друга. Для Киры Румянцевой первая любовь была таинственным откровением. Молодых людей захватило обоюдно сильное чувство. Они были одинаковы по сословию, но не одинаковы по знатности и богатству. Он, Кондратий Уваров, молодой архитектор, сын преуспевающего в столице адвоката. Она, Кира Румянцева, предки которой веками умножали славу и могущество империи.

Роман скоро стал достоянием общества, весть о нем дошла до слуха отца Киры. Он посчитал Уварова недостойным своей дочери и поспешно выдал ее замуж за губернатора.

Уваров тяжело пережил разлуку с любимой и через год постригся в монашество, в одном из отдаленных монастырей русского Севера. Они не виделись, хотя каждый бережно хранил в памяти мечту о несбывшемся счастье.

Кира Николаевна, переживая несчастья своих браков, в заботах о детях старалась не думать о дорогом человеке.

Только через тридцать восемь лет у пасхальной заутрени нынешнего года в омском соборе Кира Николаевна, окаменев, в одном из служивших архиереев узнала любимого Кондратия Уварова и потеряла в храме сознание.

Они встретились, разъединенные монашеским обетом. Кондратий Уваров, приняв постриг, был мертв, но в его облике жил епископ Виктор. Он бывал у нее во флигеле и часами играл для нее на рояле, и оба думали по-своему о прошлом. При встречах они говорили о чем угодно, но ни единым словом не посмели обмолвиться, что любили друг друга, хотя помнили об этой молодой, торжественной, человеческой любви.

4

С полудня наплыв густых туч как-то торопливо убрал с Омска позолоту сентябрьского солнца. Накрапывал дождь, по-осеннему тихий, бесшумный.

У Киры Николаевны в этот день обедали епископ Виктор и княжна Ирина Певцова. Епископ высок, худощав. На нем ряса из синего грубого сукна. Густые седые волосы ложатся на плечи. Кустистые брови нависают над глазами. Седая бородка тщательно подстрижена. На груди епископа старинная панагия, сработанная в шестнадцатом веке умелыми руками новгородского мастера. Она из серебра, но позолочена. Ее лицевая створка — плоская чаша из яшмовидного халцедона, а поверх нее накладное золотое Распятие.

Разговор за обедом шел больше о пустяках. Говорили про наступившую осеннюю пору. Не забыли и о грядущей зиме. Никто из них понятия не имел о сибирской стуже, но по рассказам сибиряков, она уже пугала своей суровостью.

Певцова частая гостья Блаженовой. От нее она узнает о всех политических интригах, а также о тех из соотечественниках, кто и по каким причинам обивает пороги иностранных миссий.

Настроение Ирины сегодня удивляло Киру Николаевну. Княжна была молчалива. Пить кофе перешли в маленькую комнатку с одним узким окном, прозванную хозяйкой «тайницкой». Ее бревенчатые стены под цвет устоявшегося горчичного меда. Полумрак комнатки разгоняют огоньки лампадок. Горят они перед иконами в переднем углу, а также перед портретом последней императрицы в траурной бархатной раме.

Обстановки мало. Круглый столик. Два мягких кресла, обитых синим плюшем. У стен две горки из сундучков, окованных медью. В них привезенные из России летописи рода Румянцевых с лет Василия Темного, а также более поздние документы о делах рода «особо полезных» для бывшей Российской империи.

Епископ Виктор, отказавшись от кофе, попросил разрешения потосковать с музыкой. Скоро из гостиной мелодии Моцарта и Шопена прогнали тишину флигеля.

Горничная принесла на подносе серебряный кофейник, сахарницу и две синие чашечки. Поставив поднос на столик, спросила:

— Поди еще что?

— С собачками погуляй, но только во дворе. Меня дома нет, Глаша.

— Для всех, барыня?

— Для всех.

— А ежели письмо?

— Возьмешь.

— Поняла.

Горничная ушла, не закрыв за собой дверь.

— Умная деваха. И трогательно заботливая. Обязательно увезу с собой.

— Куда собрались, — настороженно спросила Певцова.

— Если, конечно, придется уезжать. За обедом все отмалчивалась. Может, скажешь, красавица, отчего у тебя панихидное настроение?

— От невозможности добиться желанного. Впрочем, ерунда.

— Ерунда ерунде рознь. От той, которая тебя донимает, иной раз женский пол в петлю лезет. Мне-то ведь можно про любую ерунду сказать.

— Только не сейчас, Кира Николаевна.

— Подожду! Но все же интересно.

Отпив несколько глотков кофе, Блаженова спросила:

— Анну Васильевну видела?

— Да. Она все время около адмирала. Он в мрачном настроении.

— Потому что знает.

— Что знает?

— Все, чего мы с тобой не знаем, но, может быть, своим чутьем кое о чем догадываемся. Одинок он в омской волчьей стае.

— Кто волки?

— Не прикидывайся дурочкой.

— Поняла. Генералы, министры, политики и разноязыкие иностранцы.

— Те просто погань со способностями на любые махинации по приказанию своих господ. И под иностранными мундирами водятся темные душонки, родственные нашим, которые возле них трутся. У меня любые иностранцы не в чести. Нагляделась на них возле романовского трона. Неужели сегодня ты ко мне пустая пришла?

— Нет, не пустая, но только не в себе, как говаривала, бывало, нянька. Даже очень не пустая. У Жанена позавчера был генерал Пепеляев.

— Об этом знаю. А вот хотелось бы знать, зачем Анатолий Николаевич побывал у Жанена, отлучившись с фронта?

— И об этом скажу.

Певцова налила себе в чашечку кофе, смотря на Блаженову с улыбкой, подпевая доносившимся мелодиям.

— Сказывай. Если считаешь узнанное дельным?

— В наши дни любая выдумка может стать правдой.

— Тоже верно. Так зачем же бравый сибирячок-генерал понадобился генералу французскому?

— Жанен интересовался, как бы Пепеляев отнесся, если к охране русского золота будут допущены иностранные войска.

Удивленная Блаженова поставила чашечку на блюдце и, покачав сокрушенно головой, спросила:

— Что же ответил сей истинный патриот Сибири?

— Кажется, был удивлен. Но все же обещал эту возможность обдумать. И был действительно удивлен, когда Жанен попросил его думать без ведома адмирала.

— Так. — Блаженова, задумавшись, барабанила пальцами по столику.

— Новость, девушка, тревожная.

— Адмирал тоже знает о визите Пепеляева.

— Успела сказать Тимиревой?

— Сегодня утром. Видела мельком, передала ей записку.

— И о написанном сказывай.

— Терявшийся любимый кот вчера нашелся.

Блаженова довольно рассмеялась.

— Кого под котом законспирировала?

— Пепеляева. Мы его давно так называем.

— А ты действительно не без способностей.

— Стараюсь. Россия мне тоже дорога, хотя я и титулованная. Без русской земли не будет мне жизни. Вот в чем главный ужас моей жизни. Страх остаться без России.

Певцова встала. Прислонилась к сундучной горке и, глядя на портрет императрицы Александры Федоровны, освещенный желтым пятном лампады, резко сказала:

— Какие у покойницы волевые глаза.

— Только не дозволил господь ее воле спасти Россию. Подумать только: из-за стечения неблагоприятных обстоятельств миллионы подобных нам стали России совсем ненужными.

— Что же могла сделать императрица?

— Спасти Россию, не допустив революции. Все погубила внезапная болезнь наследника Алексея. Материнский страх за его жизнь все заслонил в царицыном разуме. Не заставила мужа отречься от престола и взять империю в свои руки.

— Да разве могла пойти на это, любя мужа?

— Могла! Повторяю, не победила в себе материнский страх. Вот и горит перед ее портретом лампадка у Блаженовой, которой императрица многое доверяла. А если бы выполнила замысел, то не кончилась бы династия Романовых. Впрочем, о чем говорю. Империя кончилась, и стали мы чужими своему народу. И нечем нам ему доказать, что мы вовсе не чужие. У простого народа жгучая ненависть к нам за все прошлое, сотворенное нашими предками. У нас к нему ненависть теперь за то, что лишил нас привычного. Тяжело, княжна, жить с такими мыслями. Они меня уже с бессонницей сдружили. Все чаще вместо чая пью валериановую настойку.

В стекла окна настойчиво скреблись капельки дождя. Певцова прислушалась.

— Дождь разошелся и, видимо, надолго. Люблю в ненастье вспоминать детство. До смерти мамы оно было у меня солнечным. Кира Николаевна, я все же скажу нам про свою ерунду, портящую мне настроение.

— Спасибо.

Но прежде чем сказать, Певцова прошлась по комнатке, склонив голову, и на ходу произнесла:

— Я полюбила.

— А не увлеклась?

— Полюбила! Все мысли о нем. В памяти первое место тоже его облику.

— Неужели действительно полюбила? А почему же нет? Могла. Только вспомни, раньше тоже было.

— Тогда дурила. Нравилось менять увлечения. Разве удивительно? Вокруг меня все творили грехопадения и любовную ложь, вот и брала пример со старших.

— Кто он?

— Поручик Муравьев.

— Этот модный поэт?

— Да.

— Приятный офицер. Надеюсь, чувство взаимное?

— Он мне не верит.

— И прав! Возле тебя же всегда табун ухажеров. Поди, разберись.

— Я веду себя так, ибо это необходимо.

— Но он-то ведь не знает о причинах этой необходимости.

— Кроме того, он любит другую.

— Это не суть важно. У другой любимого можно отнять.

— Я с ней дружу.

— Скажешь, кто она?

— Настенька Кокшарова.

— Адмиральская дочка, у которой недавно убили жениха. Знаю. Стихи хорошо читает. И изящная барышня. Но в годы моей молодости считалось, что ради глубокой любви можно с родной сестрой не считаться. Так было в годы моей молодости, а теперь во всем карусель. И если действительно любишь, то добивайся желанного. Ума и настойчивости у тебя хватит.

***

В тот же день вечером каменный и деревянный Омск намокал под напористым дождем.

У Блаженовой гости. Один из них, генерал Анатолий Николаевич Пепеляев, во флигеле впервые. Здесь и епископ Виктор, именно по его настоянию Блаженова и пригласила к себе генерала.

Пепеляев невысок, по-сибирски коренаст, крепко увязан жгутами мускулов. Он, как всегда, одет с подчеркнутой простотой и нарочитой небрежностью. Солдатского покроя гимнастерка из грубой бязи, крашенной в защитный цвет, с чужими для нее генеральскими золотыми погонами. Над ее левым карманчиком дружно соседствуют два Георгиевских крестика, офицерский и солдатский, оба третьей степени. Шерстяные брюки с пузырями на коленях вправлены в хромовые сапоги с порыжевшими, поцарапанными голенищами.

У Анатолия Николаевича приятное русское лицо. Приятность на нем от быстрых карих глаз с явной лукавой хитринкой. Недовольный узостью своего лба, генерал скрадывает ее напуском челки каштановых волос. Заведи генерал на своем лице бороду и разом стал бы стандартным для Сибири сельским священником, способным умилять прихожан до слез благолепием отравляемых церковных служб. Но Пепеляев бреет подбородок до синевы. И усы у него скорей просто щеточка под носом, задорно приподнятым, и эта русская курносость не портит приятности лица.

Генерал — кондовый сибиряк. Даже походка вразвалку с ударом на пятку. Говорит, когда спокоен, чуть нараспев, пересыпая речь сибирскими прибаутками. Выкрикивает слова, когда взволнован. За Пепеляевым слава храброго человека укоренилась с германского фронта, когда был лихим командиром боевой разведки. От солдат о его смелости можно услышать легенды, и в своих частях он обожаемый командир. В эту осень Анатолию Николаевичу шел двадцать девятый год, и генеральский чин принят им от адмирала Колчака.

На ломберном столе парчовая скатерть, бутылка коньяка Шустова, три рюмки, ваза с яблоками, блюдце с нарезанным лимоном, посыпанным сахарной пудрой.

Епископ Виктор в кресле возле раскрытого рояля. Слушая, он левой рукой перебирал горошины четок и внимательно наблюдал за сменой выражений на лице генерала. Блаженова на диване у стола. Лицо ее, освещенное светом электричества, просеянного сквозь синий шелк абажура, кажется еще более бледным.

Епископу и хозяйке понятно несколько возбужденное состояние Пепеляева. Он то садился к столу, барабаня пальцами по колену, то ходил по гостиной, засунув руки в карманы, приподнимая и опуская плечи.

— Признаться, получив ваше письмо, госпожа Блаженова, и удивлен был, и озадачен вашим желанием повидаться со мной. Кроме того, удивлен, как вы узнали о моем пребывании в городе, ибо оказался совсем случайно, отлучился с фронта только потому, что выдалась боевая передышка. Кстати, могу порадовать. Кажется, слава богу, отбили у красных охоту к напористому наступлению.

— Надолго? — спросил епископ Виктор. — В августе тоже была подобная передышка, но после нее наши войска отошли с занятых позиций.

— Вам трудно понять, владыка, зигзаги войны, уверен, осенняя распутица поможет закрепить линию фронта до зимы. А уж сибирская зима даст нам возможность создать надежный кулак для весеннего наступления. Кроме того, наши армии зимовать будут сытыми, а у большевиков припухать с голодухи.

— Это реальность или опять надежды?

Вопрос Блаженовой заставил Пепеляева остановиться. Удивленно глядя на нее, ответил:

— Это планы ставки верховного. Нужно ли сомневаться в их реальности.

— Вы действительно верите в их реальность или надеетесь на божью помощь с пристяжкой русского авось?

— Любите точность? Если быть до конца откровенным, то должен признаться, что меня всегда гложет недоверие, ибо утерял веру в реальность планов генерала Лебедева. И меня удручает то обстоятельство, что стратегические ошибки Лебедева упорно не замечает адмирал Колчак. Хотя за лебедевские стратегические промахи мы щедро расплачиваемся кровью солдат.

— Почему не скажете об этом…

Пепеляев резким выкриком перебил Блаженову:

— Пробовал! Пробовал с данными в руках уверять адмирала в неспособности Лебедева быть начальником штаба, но Александр Васильевич предпочел мне не поверить, заподозрив видимо, что у меня просто зуб против его начальника штаба.

— Разве адмирал не вправе подумать об этом? Он же знает, Анатолий Николаевич, что вы с многими генералами на фронте не в ладах.

— Только с теми, кто безнадежно бездарен и стар. С теми, за кем солдаты не идут в бой с должным боевым азартом и верой в победу. Вот мои солдаты верят в меня слепо. Идут по моему приказу на самое опасное боевое задание. Могу гордиться, что в моих частях нет перебежчиков и дезертиров. Но к командирам, кои достойно носят свои звания, отношусь с должным почтением.

— Неужели только вам верят солдаты? Не сомневаюсь, что они также слепо верят в талант генерала Каппеля. Однако идет упорный слух, что вы и его не жалуете. Надеюсь, не будете скрывать, что интригуете против него и особенно в моменты, когда его войскам сопутствуют те или иные боевые удачи. А ведь такое ваше поведение, генерал, походит на зависть?

— Какое у вас право, госпожа Блаженова, подозревать меня в столь неблаговидных поступках? И в глаза говорить мне об этом?

— Есть у меня это право. Прежде всего право русской женщины, теряющей Родину благодаря тому, что генералы, одержимые болезненным честолюбием, мешают друг другу должным образом воевать. Есть у меня право женщины, прожившей жизнь в знатности, но честно.

— Напрасно верите сплетням. Против Каппеля не интригую. Не умею интриговать. Предпочитаю по-вашему все говорить в глаза. Каппеля просто не уважаю за его боевые повадки генерала-барина и карьериста. Он мне не по душе. Уж слишком он вылощенный и надушенный.

— Но согласитесь, Анатолий Николаевич, что не все командиры, доказывая солдатам свое уважение, должны докуривать солдатские махорочные цигарки, что не все способны под хмельком, завоевывая популярность, плясать вприсядку. Я не против вашего обхождения с солдатами. Каждый командир вправе искать свои тропинки в разум и душу солдата. Но тогда зачем вы своим солдатам внушаете, что генерал Каппель, не любя солдат, не бережет их в бою?

— Сплетни. Солдаты не от меня узнают об этом. Каппелю всегда важен эффект от любого боевого задания. Эффект во что бы то ни стало. Он забывает, что за это приходится жестоко расплачиваться. Генерала Каппеля, повторяю, не уважаю. И не только у меня к нему неприязнь.

— Вы правы. Я знаю еще одного генерала. Вержбицкий. Он ведь вам верный подпевала во всех замыслах против Каппеля. Вот и пришло время сказать вам, чем вызвано приглашение, уважаемый Анатолий Николаевич.

— Из-за Каппеля?

— Из-за него и многого другого. Вы не любите Каппеля, так как к нему расположен верховный, которого вы также изволите не любить. И прекрасно знаете, что по Омску ходят нелестные для адмирала, придуманные вами, бойкие по-сибирски прибаутки.

— Вот уж это клевета. У меня много врагов. И вам известно об этом. Так почему же нелюбовь к адмиралу неких кругов общества и армии приписываете только мне? У генералов, не имеющих никакого отношения к Сибири, я бельмо на глазу. Мешаю им чувствовать себя хозяевами на сибирской земле. Я всегда им напоминаю, что они на ней только гости и вдобавок незваные.

— Это земля русская! Сибирь — принадлежность России! И у всех, кто сейчас по несчастью находится на ней, одинаковые с вами, сибиряками, права. Уже потому, что солдаты, защищающие ее от большевиков, в основной массе — выходцы из центральных губерний. Будто не знаете, как приходится пополнять воинские части? Сибиряки предпочитают греться в родных закутках и кровь свою берегут. Вот мы и пригласили вас, чтобы, выслушав нас, вы по-новому начали думать не только в масштабе Сибири, но и в масштабе всей России.

— Россия потеряна. И я не откажусь от мысли укреплять неприкосновенность Сибири от большевиков.

— Слышите, владыко? — спросила епископа Блаженова и продолжала: — Чем же вы укрепляете эту неприкосновенность? Разъездами по фронту к милым вашей душе генералам? Сколачиванием сговоров с эсерами, с монархистами. Надеетесь на замену Колчака выродками в генеральских мундирах вроде Иванова-Ринова или атамана Анненкова?

— Вы не смеете.

— Смею, генерал. Смелость эту мне дали русские офицеры, в большинстве такие же молодые, как вы сами. Мне дали эту смелость все, кто в Омске от неудач на фронте обречен на исход из страны. А представляете ли вы, генерал, что такое этот исход? Это наша будущая голгофа. Вы об этом не думаете? Вам нужна неприкосновенность родной вам Сибири? Ради этого вы спеваетесь со всеми, чтобы поскорей подобраться к полновластью. Что такое ваше полновластье для нас, оказавшихся в Сибири? Оно одинаково с властью большевиков. Ибо вы мечетесь от одного политического сословия в другое, выискивая выгоду. Вы боретесь с большевиками не ради спасения России, а чтобы стать властью в Сибири. А мы, представьте, даже выжившие от старости из ума, сознаем, чем для нас окажется единовластье подобных вам, генерал.

— Я не хочу больше слушать ваш бред, госпожа Блаженова.

— Нет, вы будете слушать все сказанное нами до конца. — Епископ Виктор поднялся. — Слушать будете, запоминая существенное из сказанного. Вам не нравится барство генерала Каппеля, но всем, кто уполномочил нас говорить с вами, не нравится ваше омужичивание себя при генеральских погонах. Фиглярничая перед солдатами, вы хотите заручиться их преданностью при утверждении себя правителем Сибири.

Подойдя к столу, епископ налил из бутылки две рюмки коньяка.

— Может быть, составите компанию? — спросил снова спокойно.

— Не откажусь, владыка. Рюмка сейчас ко времени.

Оба, не чокнувшись, выпили. Блаженова спросила епископа:

— Могу говорить?

— Конечно, Кира Николаевна.

Епископ открыл застекленную дверь, на террасу и в комнату ворвались шумы дождя.

— Мы надеемся, Анатолий Николаевич, вы уяснили необходимость нашей беседы. После нее вам придется думать не только о судьбе сибиряков, а о судьбах всех русских на территории Сибири. Вам придется примириться с Каппелем и быть его верным спутником во всех будущих военных операциях. И придется сделать самое главное — позабыть о своих вожделениях стать правителем Сибири. Колчак поставлен теми, кто именует себя нашими союзниками, а вы у них не зря стали частым гостем.

— О чем говорите?

— Знаете о чем говорю.

— О визите к Жанену?

— О последнем визите.

— Я выполнил желание французского генерала.

— Без ведома Колчака? Уместно спросить, кто же для вас главнокомандующий? И почему за два дня не донесли адмиралу о высказанном желании Жанена?

— Я сделаю это.

— Адмирал уже знает о желании француза. Но нам хотелось бы узнать, почему вы, как русский генерал, сразу не высказали своего категорического и отрицательного мнения о предложении Жанена? Вы обещали ему подумать? Удивлены? У нас, генерал, везде чуткие уши. Приходится быть бдительным, чтобы не попасть в силки сибирского областнического психоза. Кроме того, нам ясно, что гражданская война разоряет и морит голодом только Россию, но она обещает обогащение всем, приглашенным в спасители.

— Неужели вас не встревожило предложение Жанена? — спросил епископ.

— Оно бессмысленно, господа.

— Не скажите… Недаром же вы обещали о нем подумать, а также, видимо, с кем-то посоветоваться. И все за спиной Колчака. Все это дает возможность предположить, что вам была обещана какая-то привилегия?

— Если хотите знать, я просто растерялся, ибо предложение оскорбительно.

— Вот это уже ближе к истине. Но опять невольно хочется задать вопрос, почему именно к вам обратился Жанен?

— Ему известна моя популярность в армии.

— Возможно. А надо признать, Жанен мыслил широко. Спасибо, Анатолий Николаевич, что не отрицали вашего свидания. Но просим поставить нас в известность о следующем.

— Я не увижу больше Жанена.

— Верю на слово, генерал. Уважая вас как храброго воина, все же предупреждаю, что, если ваша новая встреча с Жаненом состоится без нашего ведома, я с амвона поставлю об этом в известность общественность Омска. Моим словам в церквах верят. Господь и его святая церковь в Сибири еще не отменены. И, поверьте мне, всю вашу популярность ветром сдует.

— Повторяю, владыка, встречи с Жаненом больше не будет.

— Аминь!

— А мне позвольте заверить вас, — сказала Блаженова, — что за любые попытки интриг против Колчака, за признаки сговора за его спиной с иностранцами вас просто уберут из жизни. А надо ли вам объяснять, как легко в военное время убирать непослушных командоров даже с генеральскими погонами?

Пепеляев, глядя на Блаженову, рассмеялся:

— А вы во всем хорошо подкованы.

— Иначе нельзя. Да и обучалась возле романовского трона, а там, батенька, склоки одних великих князей чего стоили.

5

Поздний вечер.

Ветер из-за Иртыша дует порывами, а от них на городской набережной вырастают кустики пыли. Осенняя листва, перемешиваясь с пылью, колесиками перекатывается по булыжной мостовой, сгрудиваясь возле заборов и палисадников.

В вечерней саже на набережной потерялись украшающие ее хоромы омских богатеев и среди них особняк купца Жернакова, ставший личной резиденцией адмирала Колчака.

***

В полумраке уютной столовой с синими обоями, обставленной тяжелой мебелью из карельской березы, хрипло отсчитывали минуты похожие на шкаф итальянские часы.

В простенках между окон высокие зеркала со столиками, на которых серебряные канделябры. Анна Васильевна Тимирева, укутав плечи пуховым платком, откинувшись к высокой спинке кресла, сидела у стола, накрытого к ужину, ожидая прихода адмирала. На столе два прибора. Тарелки с закусками. Хрустальный графин с коньяком. Русоволосая горничная в голубом платье с накрахмаленным кружевным передником, войдя, поставила на стол суповую миску.

— Не рано ли, Даша? — спросила Тимирева.

— Англичанин уехал.

— Тогда ты свободна. Сама управлюсь.

Горничная переставила миску ближе к Тимиревой.

— Если понадоблюсь?

— Позвоню.

Тимирева, оглядев девушку, улыбнулась.

— Ты сегодня просто прелестна.

— Благодарю, Анна Васильевна.

Горничная плотно прикрыла за собой дверь. Тимирева машинально взглянула на часы, освободив из-под платка тонкие кисти рук. Гладя ладонями скатерть, вздохнула.

— Бедный, бедный, Александр. Уверена, что англичанин испортил ему настроение. Бедный, и все потому, что непослушный. Трудно мне возле непослушного.

Колчак вошел в столовую, как обычно стремительно, с горящей папиросой во рту. Тимирева поняла, что он рассержен. Погасив папиросу в пепельнице на столике перед ближним зеркалом, Колчак, поцеловав руку Тимиревой, сел за стол в кресло напротив.

— Извини! Нокс задержал.

— Это обычно.

Колчак из графина налил в рюмку коньяк, но не выпил. Заговорил, расстегнув крючки воротника френча:

— Нокс начинает наглеть. Начинен всевозможными сплетнями. Представь, крайне недоволен, что не верю ему на слово. Верно. Не верю. У него опять трения с Жаненом. А какое мне до этого дело? Уверен, что не могут поделить барыши за проданное нам негодное оружие. Представь, до сих пор не могу дознаться, кто виновен в его покупке. У генералов круговая порука. Но я дознаюсь. Тогда мерзавцам не миновать расстрела.

— А если окажутся знатные, не подлежащие осуждению?

— Ну, нет! На этот раз в решении буду твердым. Пора кончать с неподсудной знатностью.

— Мне кажется, Александр, наших заморских союзников ловко стукает лбами твой министр финансов.

— Михайлов? — удивленно спросил Колчак, но, подумав, засмеялся.

— Анюта, да ты просто умница. Представь, сам думал об этом.

— Рада, что научилась одинаково с тобой думать. Иван Андрианович беспринципный интриган.

— Особенно когда заботится о своем кармане. Не напрасно прозвали его Ванькой Каином. Отвратительное прозвище. А он, слыша его, только улыбается, считая, что оно для него полезно.

— Тебе нездоровится?

— Почему решила?

— Не выпил коньяк.

— Забыл. По привычке налил, а думал о другом. Вот и забыл.

— Считаешь, что вполне убедил меня ответом?

— Ты сейчас придираешься, Анюта. Представь, Нокса начинает беспокоить будущая судьба русского золотого запаса. Боится, что сохранность его в моих руках ненадежна. При мысли о нашем золоте союзнички буквально теряют разум. Ноксу хочется…

— Разве тебе важно его желание? Мне ясно, что ему хочется. Понятно и то, что встреча с ним была неприятной.

— Я едва сдерживал себя. Мне хотелось сказать ему наконец всю правду. Правду о союзниках. Что они рано собираются меня хоронить, что я полон веры, что наступление красных будет остановлено. Но, к сожалению, они знают, что это почти невозможно.

— Ты, кажется, забыл, что совсем недавно, вот также за ужином, обещал мне Нокса вечерами не принимать.

— Но он настаивал на встрече.

— Но ты мог отказать. Забыть о своей любезности и об особом расположении к Ноксу.

— Это было прежде.

— Не сомневаюсь.

Колчак, вспылив, перебил Тимиреву:

— В чем не сомневаешься?

— В том, что у Нокса есть инструкция из Лондона портить твои отношения с Жаненом.

— Жанен по-французски назойлив, как коммивояжер, торгующий заведомо гнилым товаром. Я знаю его еще по Петрограду, когда во время войны был военным атташе. Считает себя знатоком русской психологии. Впрочем, тебя это не касается. Я голоден, Анюта.

Тимирева налила в тарелку любимые Колчаком суточные щи, которые он чаще всего ел за ужином.

— Меня должно все касаться, что творится возле тебя.

— Нет, это мои заботы.

— Неужели тебя уже убедили, что твои заботы не могут быть моими?

— Просто сам решил. Не веришь?

— Не верю. Знаю, что для многих из твоего политического окружения я возле тебя особа лишняя.

Колчак нервно повел плечами, положил ложку в тарелку. Смотрел на Тимиреву в упор. Его большие черные глаза сощурились. Лоб от переносицы рассекла четкая морщина. Тимирева своего взляда не отвела. Спросила спокойно, хотя от волнения на щеках проступил румянец.

— Разве услышал новость? Разве не знаешь? Тебе я желанная, а в этом смысл моей жизни, Александр. Надеюсь, этому веришь?

— Анюта, прошу тебя не говорить об этом. Разве не ценю твои заботы? — Колчак снова склонился над тарелкой.

— Эту ненависть к себе я приняла довольно мучительно, но потом привыкла к ней. Вспомни.

— О чем ты, Анюта? — Колчак, сдерживая раздражение, выпил налитый коньяк.

— Вспомнить прошу о давнем. Помнишь, встретились в Петербурге. Тогда я не испугалась ненависти общества. Осталась наперекор всем возле тебя, дорогого для меня человека. Семью разрушила. Помнишь, как это было? А теперь просто уверена, что в Омске никому не удастся разлучить нас, пока сами не поймем, что разлука неизбежна. Поэтому прошу тебя, по возможности, не скрывать от меня хотя бы то, что больше всего треплет тебе нервы. А также прошу не смотреть на меня с адмиральским прищуром. Я его не боюсь и уверена, что в любом твоем взгляде на меня нет неприязни. Согласен?

— Хорошо, Анюта, обещаю не прищуриваться…

Встав из-за стола, Тимирева взяла Колчака под руку.

— Провожу до кабинета. Надеюсь, скажешь, что уже несколько дней портит тебе настроение.

— Не понимаю, о чем спрашиваешь?

— Понимаешь, но не хочешь сказать.

— Не сегодня, Анюта. Когда окончательно разберусь. Понимаешь, обязан разобраться сам.

— Подожду. Ждать я умею.

У дверей в кабинет Колчак поцеловал обе руки Тимиревой.

— Засидишься? — спросила она.

— А ты сейчас уедешь?

— Останусь с тобой. Ты опять весь во власти прошлого. Ненавижу Нокса за его способность будить твое тщеславие.

— Когда ты наконец переедешь в мой дом?

— Ты не ответил на мой вопрос. Я спросила, засидишься ли?

— Недолго. Хочу внимательно прочесть письмо генерала Каппеля. Оно правдиво и откровенно. У него верный глаз. Видела Каппеля?

— Мельком.

— Представь, приятный человек, начиная с внешности. Мне понравилась его бородка и чистые серые глаза.

— Успел разглядеть?

— Анюта, я все замечаю в людях, которых принимаю душой и разумом. Каппель из таких.

— Лебедев о нем другого мнения.

— Завидует его популярности в войсках. Мой начальник штаба доволен только собой. Но вот кто Каппеля просто ненавидит, так это генерал Пепеляев.

— Он и тебя не любит. По Омску шепчут его фразочку. Он большой любитель всяких фразочек, считает себя остроумным сибирячком.

— Что за фразочка?

— Что у Колчака на суше шаткая походка.

— Я ее слышал.

— Рада, что неприязнь политического и общественного окружения переносишь как комариные укусы. Буду ждать тебя в спальне за книгой.

— Нет, ложись. Ты сегодня выглядишь усталой.

— Оттого, что перенимаю твое настроение и, естественно, так же как ты, устаю от нервного напряжения. Утром ты опять так кричал на министра Устругова.

— Пора привыкнуть. Старая флотская привычка. Но знаешь, что я отходчивый. Гнев рядом с милостью.

— А крепкие словечки?

— А без них какой же я моряк.

— Убедил! Спасибо. Итак, буду ждать тебя за книгой.

***

Войдя в кабинет, Колчак включил свет и тотчас взглянул на окна: за плотными шторами глухие стальные ставни, появившиеся после майского взрыва бомбы во дворе особняка.

Стрелки на часах миновали девятый час.

Расстегнув френч, Колчак, заложив руки за спину, прошелся по кабинету. Сел за письменный стол. Выдвинув его средний ящик, достал из него письмо генерала Каппеля, но читать не стал, решив, что мысли о другом не позволят сосредоточиться.

Анюта права, Нокс умеет сбивать с толку, уводя память в прошлое, умеет щекотать тщеславие. Не сомневаясь, что былое уведет от действительности, Колчак закрыл ящик стола.

Колчак знал, что воспоминания начнут высыпаться из памяти, как сухой горох из хрустального бокала. В детстве это была его любимая забава. Рассыпать из бокала на полированный стол сухие горошины и любоваться, как, скатываясь с него, падая на пол, высоко подпрыгивают.

Взгляд его остановился на фотографии Тимиревой, стоявшей на столе. Она для него теперь единственная женщина, способная понимать все его душевные и рассудочные эмоции. Его мгновенно охватывал покой, едва он касался лбом ее рук, чувствуя в них биение ее сердца. Знал, что только она умела гасить вспышки его гнева, умела так произносить слова «милый» и «родной», что захотелось верить, что именно в этих простых, но по-особенному ласково произнесенных русских словах заключена великая тайна нежности русской женщины, способная венчать человека с радостью.

Она, любимая им женщина, поработившая своей привязанностью его разум и сердце, переносит в Омске особенно оскорбительные унижения от титула адмиральской любовницы. Она терпеливо охраняет его душевный покой от всего, что может его омрачать. Он верит, что только ее присутствие дает ему силу не сойти с ума от приступов гнева на всех, кто так или иначе соприкасается с ним. Никто так, как она, не умеет гордиться его прошлым. Было ведь, когда он — тогда юный лейтенант — мечтал стать полярным исследователем и плавал с экспедицией барона Толля во льдах на шхуне «Заря», а зимовка на Новосибирских островах, попытки спасения Толля… Эта экспедиция укрепила в нем преданность морю и флоту.

А что теперь? Как часто себе он задавал этот вопрос после своей молниеносной карьеры в гражданской войне: с шестого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года военный и морской министр Уфимской директории, а через две недели — восемнадцатого ноября — верховный правитель Сибири, желанный ставленник Антанты.

А что теперь? Трагические неудачи на фронте, крушение надежд?

Пропаганда большевиков находит для себя почву в настроениях сибиряков. Она гасит порывы героического патриотизма сибирской армии, путает мышление министров омского правительства, у которых нет четкого единства.

Прямолинейность вражеской пропаганды мешает адмиралу сосредоточенно командовать армией и выполнять сложные задачи верховного правителя в Сибири. Лишает душевного равновесия хвастовство Москвы, что военная авантюра Колчака на сибирской земле будет уничтожена. Пропаганда настойчива. Колчак пытается успокоить себя. Но память заставляет вспоминать моменты, от которых морозит нервы. Совсем непонятно, почему последнее время особенно часто вспоминаются слова тяжело раненного матроса в Порт-Артуре, сказавшего перед смертью: «Виноват я перед Отчизной, рано ее покидаю от японской пули». Почему память хранит слова матроса?

Легкий стук в дверь. Колчак, открыв ее створу, увидел Тимиреву.

— Пришла, почувствовав, что должна быть с тобой.

Тимирева села в кресло у письменного стола. Встретившись со взглядом адмирала, спросила:

— Почему с таким удивлением смотришь на меня?

— Чем-то встревожена?

— Мне всегда тревожно, когда ты тревожишь сознание прошлым. О чем вспоминал?

— Просто думал.

— О чем?

— Представь, меня больше совсем не беспокоит место, которое займу в истории гражданской войны. Я уверен, что не большевики, а мы будем ее авторами. На ее страницах мне, естественно, будет отведено почетное место.

— Но тебя продолжает бесить, что большевики считают тебя ярым врагом Советской власти, предателем, помощником союзников по обкрадыванию богатств Сибири.

Колчак побледнел, Тимирева замолчала.

— Я не способен быть предателем России. Моя армии не дает красным превратить величие государства и безликую Советскую республику. Большевиков злобит, что моя власть несокрушима возле сибирского хлеба и также, что армия, отняв у врага золотой запас бывшей империи, большевиков в Сибирь не пустит.

— Но ты жалеешь.

— Говори яснее.

— Жалеешь, что прибег к вмешательству союзников.

— Не продолжай. Прошу. Я уверен, что в борьбе с большевизмом все дозволено. Помощь союзников необходима, чтобы в России не могла утвердиться власть коммунистов с идеями Октябрьской революции.

— Напрасно стараешься скрыть от меня, что наступление красных лишает покоя все союзные миссии.

— Оказывается, ты даже и об этом знаешь?

— Обязана знать обо всем, что творится за твоей спиной. Жанен и Нокс теряют уверенность в боевых способностях твоей армии.

— Черт с ними. Пусть теряют. Важно, чтобы я и мое правительство не теряли этой уверенности. Пугливых союзных генералов можно легко привести в чувство очередной золотой подачкой.

— Прошу тебя, Александр, быть со мной откровенным. От сплетен и слухов я почти задыхаюсь, а я должна дышать ради твоего покоя.

— Успокойся, Анюта. Старайся, как и я, не обращать внимания на любую мерзость вокруг себя. Я невозмутим даже тогда, когда мои мнимо преданные соратники уверяют друг друга, что я, ублажая свое колчаковское честолюбие, совсем не бескорыстно властвую в Сибири, а обогащаюсь в компании отечественного и иностранного ворья. И помни, что Колчак найдет нужное решение любого трудного вопроса. В гражданской войне не изменю своей позиции и, пока жив, дорогу к власти в России большевикам не уступлю.

— В этом, Александр, я не сомневаюсь…

— Спасибо, Ашота, за твое дорогое для меня и единственно искреннее доверие…