1
В Сибири земля под тайгой.
Отнимают ее у тайги, выкупавшись в трудовом поту, а следом, исподволь, сохой, бороной и зерном обучают рожать насущный хлеб.
Село Луньево на такой земле.
Оно с разлетом угнездило избы и дворы на холме, склоны коего пологими скатами версты через три упирались в речку. За рекой — живая стена тайги. Обручем охватывает тайга холм и не то сторожит покой села, не то хочет спрятать от чужого глаза его жизнь.
Нынешние луньевцы рассказы прадедов из памяти не теряли. Знали, что когда-то весь холм был под тайгой. Только топоры с пилами превратили его лесины в срубы изб, амбаров, крытых дворов, а огонь выжег пни с корнями, и оголенная земля стала пашней.
С годами кое-кому из сельчан стало на холме тесно. Они выселком убрались за речку, вклинившись избами и дворами в таежную чащобность, но от села помыслами и душами не оторвались.
С самого зачина село жило своим хмурым таежным жизненным обиходом. Его обитатели все знали друг про друга. Ходили по селу тропами, промятыми прадедами, потому без ошибки помнили, на какой из них особливо жгучая крапива.
Село значилось точкой на Российской карте Сибири, лежало от железной дороги на отшибе, и дорога в него была глухой да и со звериным гневом.
В селе была церковь, но не было школы, хотя были грамотные. Обо всем происходящем в государстве в селе узнавали с запозданием. Узнанному не спешили верить, не зная, кого считать хозяином Сибири после того как не стало царя. Слышали луньевцы про Колчака, даже держали в руках его деньги, но верили им плохо, сохраняя про всякий случай привычные царские кредитки — желтые, красные, синие, а у богатых были и с лицами царей.
В эту зиму село совсем утеряло привычную жизненную поступь. Даже обычные на сельской улице, девственные по белизне, снежные сугробы в полосах от всяких полозьев, истыканы конскими копытами, замусорены навозом, соломой и сеном.
Через село нашла путь отступающая армия Колчака и ее спутники — беженские обозы…
2
В поздний вечерний час в заречных луньевских выселках дул низовой напористый ветер с прихватами стужи. От поземки над сугробами кустики снежной пыли. Избы, хоронясь между таежных лесин, кидали из окон тусклый свет, желтя узоры промерзших окон. Бродила по выселкам сытым черным котом раскосмаченная ветром темнота.
Звезды на небе то густой, то редкой россыпью возле извилистой дымной дороги Млечного Пути.
У всякой звезды своя яркость, свое миганье, свой блеск.
К избе Акима Мудреных ели со стволами в седине мхов подступали вплотную. Его изба первая нашла место в таежной чащобе, оттого и сруб ее черней других. Мудреных — старожил в выселках. Первым ушел из села в смолистую духовитость заречной тайги.
Горница в избе просторна, несмотря на то, что русская печь в ней сложена по богатому размаху. Бревна стен, промытые до лоска, смахивают по цвету на свежий пчелиный воск.
Передний угол в трех киотах с образами. Среди них иконы святителей, имена которых носят обитатели избы. Больше всех в среднем киоте икона Казанской Богоматери в медном до блеска начищенном окладе. Огонек лампадки рассыпает по нему блики, и они переползают по иконе, как золотые жучки.
На стенах тусклое зеркало, часы-ходики, веера из косачиных и глухариных хвостов, две лубочные картинки, засиженные мухами. Изображены на них подвиги казака Кузьмы Крючкова, зарубающего шашкой немцев.
Стол в переднем углу. Широкие лавки вдоль стен. У дверей они заставлены чемоданами и узлами постояльцев. На лежанке возле печи, на разостланном тулупе, лежит Кира Николаевна Блаженова.
За столом хозяин избы Аким Мудреных, казачий полковник и есаул с перевязанной головой. Стол заставлен самоваром, мисками с соленьями, посудой, бутылью с самогоном. На столе ломти ситного и ржаного хлеба.
Епископ Виктор в черной монашеской рясе с деревянной панагией на груди ходит возле лавок с поклажей.
Во дворе временами воет собака, ей вторят псы в других дворах. Слушая доносящийся вой, борзые Блаженовой начинают жалобно скулить и бродить по избе, горбатя спины.
Блаженова больна. Простудилась в пути после Ачинска. В избе Акима она гостит, отлеживаясь шестые сутки. Их компаньон в пути Иноземцев уехал в Красноярск, пообещав их там дождаться.
Блаженова и епископ рады найденному приюту. Хозяйка заботливо выхаживала больную отварами малины и таежных трав. Блаженовой уже лучше, хотя все еще по ночам мучит кашель.
Отступающая армия, овладевая торными дорогами, сгоняет с них беженские обозы. В селениях, занятых постоем армии, для беженцев также не находится пристанища. Этим пользуются местные жители. Под видом проводников они окольными путями заводят беженские обозы в глухие деревни, и нередко заехавшие туда живыми оттуда не выезжают.
Отступающая армия, спасая себя, о судьбе беженцев даже не помышляет. Отбившиеся воинские части сами не прочь поживиться добром беженцев. Солдаты, как и местные жители, знают, что убегают от большевиков люди богатые.
Хозяин — горбатый Аким Мудреных — в плечах косая сажень. Горб на спине сдвинулся в правую сторону, потому, когда мужик стоит, кажется, что его левая рука длиннее правой. Рыжий Аким волосат до предела. На лице виден только нос да из-под кустистых бровей черные глаза с колючим взглядом.
Холщовая рубаха на Акиме до колен. Новой была синяя, но от пота да от стирки на плечах и спине стала белесой. Поверх нее на мужике бархатный жилет.
До этой зимы Аким знал только то, что ему надобилось по промыслу на соболя и белку.
Назубок знал суровые заповеди таежных законов, умел на лесных тропах не запинаться о корни лесин. Но теперь он узнал о другой жизни. За декабрьские дни и ночи, когда в село нашли путь беженские обозы, Аким насмотрелся, а главное, наслушался всякого такого, о чем раньше даже не помышлял.
Предоставляя в избе приют разным постояльцам, он сиживал за столом со знатными господами, понимая, что раньше они бы ногой не наступили на тропу его жизни, а теперь не брезгуют пить с ним чай и благодарят ласковыми словами за хозяйский привет.
Вслушиваясь в господские разговоры с хулой недавнему царю, с бранью по адресу всего народа и мужиков, с хулой на самих себя под крепкое мужицкое словечко, Аким своим разумом с непривычки не мог даже уместить в памяти главного из услышанного.
Господские споры о судьбе государства заставили Акима пока еще смутно догадаться, что господа могут быть похожими на любого мужика. Что в господах в избытке водится ненависть, злоба, зависть, только прикрытия мундирами и шелками. И вот теперь в их беде они, оголенные страхом как в бане, выказывают тайные закоулки своих душ, страшась быть под властью, которую хотят взять в руки рабочие, те самые большевики, о которых господа говорят, задыхаясь от ненависти. Но крепко Аким уяснил одно, что любой самый гордый барин на таежной дороге может стать услужливым трусом перед любым ямщиком, ибо от него зависит его барская судьба, за которую он готов платить золотом и остатками любого добра.
На селе Акиму завидовали, что именно в его избе поселился архиерей и знатная дама с редкими по масти собаками.
Который день дверь его избы не успевает закрываться за бабами и старухами, выстуживающими тепло. Им всем интересно поглазеть на живого владыку и принять от него благословение.
Акиму самому лестно от таких постояльцев, потому барыня за все платит золотым рублем. И вообще Аким понял, что беженцы, даже военные, народ выгодный: от всех можно чем-нибудь разжиться, а главное, винтовками и патронами. Солдаты с ними за самогон расстаются легче, чем с табаком.
Казачий полковник был грузным. Но его тело прочно держали короткие ноги. Мятый френч с погонами ему тесен, а потому последняя пуговица не застегнута. Шаровары с красными лампасами вправлены с напуском в валенки. Простоватое лицо ничем не может привлечь к себе внимания, даже приплюснутый нос только еще более подчеркивает его простоватость. Лицо умещалось на голове, покоившейся на короткой жирной шее. Лысый череп полковника лоснится, будто смазанный маслом, а пучки пшеничных волос обозначены на нем только над ушами. Голос казака с хрипотой, от которой он часто откашливается.
Есаул, напротив, высок и тощ, и было непонятно, почему под таким телом кривые ноги. Одет он был как простой казак, только шаровары новые, с ярко-красными лампасами, и также вправлены в валенки. Лицо есаула узкое, горбоносое, усыпанное пупырышками прыщей, и на нем из глубоких глазных впадин сверкает взгляд быстрых беспокойных глаз.
Казачьи офицеры, появившись в избе вчера после полудня, приехали верхом с двумя запасными конями. В избу пришли с туго набитыми кожаными торбами и бросили их под лавку, занятую чемоданами Блаженовой и епископа.
Знакомясь с Блаженовой и епископом, ни тот, ни другой имен и фамилий своих не назвали. Епископу бросилась в глаза их повадка поспешно озираться в избе. Обратили они на себя и внимание Блаженовой, что, садясь за стол, клали рядом с собой на лавку наганы. Но для епископа и Блаженовой это было привычно и понятно, время обязывало военных быть всегда готовыми к любой опасности.
Удивляли в офицерах их обособленность и явное нежелание вести беседы с больной барыней и епископом. Хотя, поглядывая на монаха, есаул подмигивал полковнику, а тот понимающе прикрывал глаза, дескать, монах, а возле бабенки трется.
Полковник много пил, не после каждой стопки закусывая, а только нюхал хлеб. Пил, но не хмелел. Краснело только лицо, покрываясь бусинками пота на лбу, и он стирал их ладонью.
Есаул пил мало, внимательно вслушиваясь в звуки, доносившиеся в избу с улицы.
Аким не пил совсем, хотя перед ним стояла стопка с налитым самогоном.
Жена Акима, молчаливая, с хмурым взглядом, намаявшись за день по избе и хозяйству, собрав на стол, вскипятив самовар и напоив отваром Блаженову, перекрестила лоб перед киотами, пожелала постояльцам покойного сна и ушла спать в баню.
Полковник, увидев на лице есаула недовольную гримасу, спросил:
— Чего морщишься?
— Муторно мне, совсем по-волчьи воет собака.
— А ты не слушай, займи слух чем-нибудь другим.
— Ну, прямо чистый волк твоя собака, хозяин.
— А она и впрямь, господин есаул, с волчьей кровью. Матку ее волк обгулял. Место-то у нас на волков богатое. Это ноне их всякой стрельбой распужали. А пес у меня дельный.
— Как кличешь? — спросил полковник.
Аким сконфуженно молчал.
— Надо отвечать, когда спрашивают. Вежливость того требует.
— Да кличка не на всякий слух подходящая.
— Архиерем он зовет пса, — громко за Акима назвал офицерам кличку собаки епископ Виктор.
Полковник, взвизгнув от удовольствия, раскатился заливчатым смехом.
— Да как же ты осмелился дать такую кличку собаке?
— Слово мне поглянулось. Потому пес хоть и вытливый, но сторож первейший сорт. В тайге на промысле я с ним в полной сохранности от любого зверя. Лонись под рождество он мне жизнь спас. Шел я в ту ночь лунную из села с гостеванья, но без ружья. Иду, красой ночи светлой любуясь, и на речке на волчью стаю напоролся. Спас господь меня грешного, что Архиерея с собой взял. Не допустил зверей к моему мясу. Но седых волос в моей рыжести много в ту ночь объявилось.
Отпивая горячий чай с ложечки, полковник спросил Акима:
— Надумал, куда подашься?
Заметив растерянность мужика, полковник заговорил с явным раздражением:
— Чего вылупился как баран на новые ворота.
— Не понял, господин полковник, о чем изволили дознаться.
— Непонятливым прикидываешься? Темнотой мнимой заслоняешься, сучий сын. Спрашиваю про то, куда подашься, когда недельки через три наша армия уйдет из сих проклятых мест? Красные объявятся. Вот и интересно мне знать, как поступишь?
— Тепереча понял. Луньевцы про такое дело миром надумали в родном селе остаться. Потому, наглядевшись на военное обхождение с простым народом, вчистую поняли, что им на нас, вроде сказать, наплевать. Солдаты себя спасают в первую очередь, и, конечно, осуждать их за это не следует. Вот луньевцы и порешили родные дома не кидать.
— Слышите, есаул, как поет мужичок-лесовичок? Миром надумали. Жирнозадые умники.
Полковник стукнул по столу кулаком.
— Снюхались, сволочи, мужички сибирские, с большевиками. Сами скрытые красные. Снюхались, спрашиваю?
— Красных в селе нету.
— А про партизан Щетинкина слышал? Или опять отопрешься? Может, сам партизан? Может, сам, как пес, тоже с волчьей кровью? Все вы сволочи! Но только не выйдет по-вашему. Казаки сибирские по-иному надумали. Помня, что за ваш покой кровь проливали, обороняя от красных, заставят вас казаки вместе с армией уйти и гнезда ваши пожгут, чтобы не грелись в них ваши заступники — большевички.
— Послушайте, полковник, — обратился к офицеру епископ Виктор. — Перестаньте пугать хозяина глупыми вымыслами. Власть в Сибири в руках Сибирского правительства адмирала Колчака, и казачество сепаратно никаких решений принимать не может.
— Мне ваше монашеское мнение неинтересно. Да и вообще приказываю вам молчать, если не хотите ночевать на морозе. Про Колчака вашего слышать противно. Потому из-за этого адмиральчика, окружившего себя нафталинными генералами, дворянами, попами и купцами, нам, сибирским казакам, приходится покидать родные края. Вы свою кровь за них не лили? Вот есаул окропил ею сибирскую землю. Может, мы оба с ним падем на нее с мертвым объятием. Это вы за нашими спинами славите господа, греясь под боком у барыньки, даже в старости не скупой на ласковость.
— Замолчите!
Полковник довольно рассмеялся.
— Неужели думаете, стану перед вами молчать? Колет глаза правда?
Аким Мудреных, встав из-за стола, отошел к печке.
— Лежит ваша зазнобушка, покашливая! До сих пор мнит себя госпожой! Даже с борзыми собачками не расстается. Мяском их кормит. Забывает, что солдаты с казаками по морозным дорогам сухарики жуют, защищая власть адмиральчика Колчака. Нет, прошло ваше время чудить барством. Одно и осталось, что баловаться с монахом, пока кровь не остыла. Балуйтесь, все равно за границу не уберетесь, потому в Чите вас атаман Семенов общиплет как липку и в гробик уложит.
— Вы пьяны!
Блаженова села на лежанке. Спокойно сказала епископу:
— Ваше преосвященство, не расстраивайтесь. Хама даже в офицерской сбруе словами нельзя успокоить. Он сейчас лучше поймет другое.
Блаженова встала. Медленно подошла к столу.
Полковник и есаул тоже встали. Закашлявшись, Блаженова, смотря на полковника, произнесла:
— Извинитесь передо мной и епископом за все сказанное.
— Не подумаю, дамочка, извиняться!
Блаженова, размахнувшись, с силой ударила полковника по лицу.
— Я жду извинения! Слышите?
Полковник глухо сказал:
— Простите.
— Вот так-то лучше, казачок сибирский. Теперь ложитесь спать!
Блаженова, осиливая волнение, заходила по горнице. Полковник с есаулом, склонив головы, сидели за столом. Аким прислонился к печке, не отводя взгляда от Блаженовой, и было в его глазах восхищение.
Блаженова заговорила:
— Запомните, казачок сибирский, что русских женщин нельзя даже неосторожным словом обижать. Не забывайте, что одна из них, родив вас в муках, не помышляла, что вырастете негодяем с офицерскими погонами.
Неожиданно внимание всех в избе привлек встревоженный лай псов во дворах выселок. Потом залилась лаем собака во дворе Акима. Донесся одиночный выстрел. Громкие выкрики перемешивались с руганью.
Полковник и есаул выскочили из-за стола и прижались к стенам: один в углу, а другой возле окна с наганами в руках.
Говор многих голосов слышен под окнами избы.
— Да это воинская часть на постой пришла, пойду пущу.
— Не сметь! — приказал полковник.
Аким, несмотря на приказ, пошел к двери.
— Назад, сволочь! — заорал полковник.
Приклады били в ворота.
— Дозвольте, потому все одно гранатой ворота порушат.
— Назад, а то застрелю!
Разорвалась граната, от воздушной волны глухо звякнули промерзшие стекла. Крики с руганью в сенях. Приклады били в дверь. Епископ вырвал дверной крючок из петли, полковник выстрелил. Епископ, вскрикнув, рухнул на пол. Дверь распахнулась. В избу ворвались солдаты. Борзые кинулись на них, одна от выстрела, взвизгнув, забилась в судорогах на полу.
— Не стреляйте, умоляю, не стреляйте! — кричала Блаженова.
— Господа офицеры, очумели, что ли? — крикнул бородатый солдат.
Полковник и есаул выстрелили, но промахнулись, бородатый солдат попал в цель: полковник со стоном повалился на лавку. Наган есаула дал разом две осечки, а удар солдатского кулака сбил офицера с ног. Разоружив офицера, он, пнув его ногой, приказал встать. Есаул выполнил приказ, направился к двери, но стоявшие в ней солдаты не подпустили к себе, выставив вперед штыки.
Бородатый солдат, оглядев лежавшего епископа, сняв ушанку, размашисто перекрестился.
— Положите, братаны, инока под иконы.
Из-под лавки вылез Аким. Блаженова сидела на полу, держа на коленях мертвую борзую.
В раскрытую дверь вошел пожилой капитан в дубленке, оглядев избу, спросил:
— Из-за чего шум?
— Дозвольте доложить, господин капитан. Мы сперва подобру. А по нас офицеры из наганов, но и мы конешно.
— И монаха вы?
— Нету, его до нас кокнули. Поди, офицеры же.
Офицер, оглядев есаула, спросил:
— Какой части?
Есаул молчал.
— Оглох? Документы? Ты кто? — спросил капитан Акима.
— Хозяин.
— Где офицерские вещи?
— Вон две кожаных торбы под лавкой.
— Достань.
Аким, волнуясь, не мог сразу вытащить из-под лавки торбы.
— Мужик, а слабосильный.
— Да уж больно тяжелые.
— Захарченко, осмотри, чего в них?
Солдат, получив приказание, развязал торбу, и из нее на пол высыпались золотые монеты.
— Ясно! Золотопогонные мародеры! Берите есаульчика и за воротами благословите на тот свет.
Солдаты выволокли из избы есаула. Капитан с бородатым солдатом подобрали с полу высыпавшиеся монеты.
— На постой сюда никого не ставить. Тащи, Макарыч, золотишко. — Капитан помог Блаженовой подняться с полу, усадил на лежанку… Подойдя к столу, взял с тарелки ломоть ситного и вышел из избы.
Живая борзая лежала возле убитой подруги.
***
Утром радостное яркое солнце золотило заснеженную тайгу и крыши луньевских выселок. В высоком небе бледная голубизна. И совсем безветренно, потому и дым из труб прямыми столбиками.
Воинская часть из выселок еще не ушла. Потому в них всюду привязанные к саням кони. Дымят две походные кухни, возле них молчаливые, заспанные солдаты.
Село знало об убийстве архиерея. Большинство его обитателей ушло в выселки. До восхода солнца сельский священник отслужил панихиду по убиенному при наполнивших избу сельчанах.
У распахнутых настежь ворот Акима Мудреных толпятся сельчане, обсуждая на все лады страшное происшествие, все более и более разукрашивая его своими домыслами, утверждая свою достоверность ссылками на хозяина избы…
***
Перед полуднем в выселки на двух санях, запряженных обындевевшими конями, приехали шестеро солдат с молоденьким прапорщиком в белой папахе.
Офицер с двумя солдатами начали обходить избы. Там, где были беженцы, спрашивали у них документы. В одной избе, на берегу речки, прапорщик встретился с капитаном. Доложил ему о причине приезда и, узнав о трагедии в избе Акима Мудреных, направился туда.
Войдя в избу, прапорщик, обнажив голову, перекрестился.
Епископ лежал на столе с горящей восковой свечой в мертвых руках. Возле стола на табуретке сидела дама с плотно прикрытыми глазами. У ее ног лежала борзая.
Трупа полковника уже не было. Его вынесли во двор сельчане. Аким зарыл в огороде убитую борзую.
Прапорщик нерешительно подошел к даме.
— Мадам, разрешите узнать вашу фамилию?
— Блаженова Кира Николаевна.
— Наконец-то нашел вас! — обрадованно и громко произнес прапорщик. — Третьи сутки ищем!
Блаженова, открыв глаза, оглядела прапорщика.
— Вам от меня что-нибудь нужно узнать?
— Мне приказано генералом Каппелем вас, мадам, и епископа Виктора немедленно доставить на станцию Снежница.
— Владыка убит!
— Да, да, понимаю. Мы заберем покойного с собой. Только прошу, мадам, не задерживаться.
— Хорошо. Я не задержусь. Владимир Оскарович здоров?
— Так точно!
Прапорщик был доволен, что разыскал нужных ему людей, и у него были большие, серые, по-детски удивленные глаза…
3
Метель со снегопадом разгуливала по Красноярску. Снег валил густо, то взвихриваясь, то крутя волчки. Городские улицы с переулками и тупиками не позволяли метели разгуляться во всю мощь, хотя шальной ветер и брал свое, перетрясая сугробы с вытьем и залихватскими высвистами. Улицы города пустынны, и только редкие пешеходы торопятся поскорей укрыться в домашнем тепле от снежного смятения.
Капитан Вадим Муравьев, сокращая путь от вокзала до соборной площади, шел на прощальный вечер к Красногоровым. Порывы ветра вынуждали его останавливаться, поворачиваться спиной, ибо снег слепил, хотя и был мягок и пушист. Полы шинели спеленывали ноги. Все вечера, освобождаясь от службы в комендатуре, Муравьев проводил в обществе Настеньки, в семье Красногоровых, засиживаясь допоздна.
Настенька, постепенно сживаясь с потерей отца, заметно успокаивалась. Но, оставаясь наедине, они избегали говорить о покойном, мало говорили о себе, боясь предрешать свое будущее. Чаще всего Настенька читала стихи Муравьева или вспоминала эпизоды своего счастливого детства в Петербурге.
За время пребывания в Красноярске Муравьев встретился на вокзале с княжной Певцовой, прибывшей в Красноярск с одним из эшелонов союзных войск. Встрече оба обрадовались. Певцова, узнав адрес Настеньки, немедленно поехала к ней.
Муравьев был уверен, что и сегодня встретит ее у Красногоровых, зная, как дружественны отношения девушек. Невольно вспомнилась последняя встреча с княжной в дождливый вечер на омском вокзале, но, желая уйти от этих воспоминаний, Муравьев начал думать о встрече с Колчаком. Встреча была с глазу на глаз. Муравьев чувствовал себя скованно от сильного сердцебиения. Адмирал тотчас начал расспрашивать о Кокшарове, прося до мелочей припомнить все, что тот говорил ему перед самоубийством. Колчак поинтересовался родными Муравьева, сказав, что слышал об его отце. Однако Муравьев не сказал Колчаку, что родные остались в Советской России.
Во время встречи с адмиралом Муравьеву особенно запомнились его глаза, черные, способные пристальностью взгляда принуждать к покорности. Однако весь облик Колчака на Муравьева не произвел особого впечатления. Беспокойная нервозность адмирала, подвижность его рук, берущих тот или иной предмет на письменном столе, не подтверждала в нем той волевой силы, о которой Муравьеву приходилось так много слышать. В конце встречи Колчак спросил о дальнейших намерениях Муравьева и, кажется, остался доволен его ответом, что будет тот в рядах армии, пока это необходимо.
Служба Муравьева в станционной комендатуре была беспокойной. Уже через несколько дней Несмелов, узнав, что он владеет языками, назначил его своим заместителем и постоянно посылал разбирать все вопросы, возникавшие с движением поездов различных союзных миссий…
Муравьеву, как обычно, с улыбкой открыла дверь горничная и помогла ему отряхнуться от снега. В прихожую вышла Васса Родионовна и тотчас начала выговаривать:
— Наконец-то явились! Разве можно так опаздывать, зная, что вас ждет любящая девушка? Она просто места себе не находит. Пойдемте скорей!
В коридоре их встретила Настенька.
— Ничего не случилось? Опять думала, что куда-то услали. Так вы еще никогда не опаздывали. Кроме того, эта метель. Хотели послать за вами лошадь, но не знали, где вас искать. Даже сама хотела поехать. Господи, почему такой бледный, Вадим? Обедал? О чем спрашиваю. Правды все равно не услышу. Опять красные глаза.
— Успокойтесь, дорогая! От ветра они покраснели. Он прямо с ног валит.
— Понять не могу, как буду без вас. Спрашивали о иозможности поехать с нами?
— Нет!
— Но почему? Вы же обещали поговорить с Несмеловым. Уж не такой он солдафон.
— Он очень хороший человек, Настенька. Я просто не решился говорить с ним об этом, понимая обстановку, в которой ему приходится работать. В комендатуре совершенно нет офицеров. Несмелов буквально бьется… Простите, я не мог выполнить обещания.
— А если самовольно? Ведь все…
— Настенька, не надо говорить о таком.
— Простите, Вадим. Кажется, скоро совсем потеряю разум, оставшись без вас. Пойдемте.
Когда Настенька с Муравьевым вошли в бывшую библиотечную комнату, в ней уже не было пустых книжных шкафов и связок журналов, но мебели, удобной и мягкой, было много.
В комнате сидели три незнакомые Муравьеву дамы, причем одна довольно пожилая. Обратил на себя внимание Муравьева высокий седой господин с золотым пенсне. Его волосы красиво ниспадали на плечи. Бледное лицо будто выточено из мрамора. Самого Красногорова в комнате не было.
На диване с гитарой в руках княжна Певцова рядом с Калерией Кошечкиной. Княжна вполголоса пела романс «Калитку», аккомпанируя себе на гитаре. Певцова, как всегда, элегантна в вишневом суконном платье с высоким жабо из черных кружев. Вокруг шеи обвилась нитка жемчуга. На рукавах крыльями бабочек шевелятся кружева. На пальце правой руки в кольце вспыхивал то красными, то синими искорками брильянт.
Закончив петь романс, Певцова, увидев Муравьева, помахала ему рукой.
— Господа, пришел наконец долгожданный поэт. Вадим, можно мне прочесть вам ваше стихотворение которое сами наверняка забыли. Разрешаете?
— Какое, Ирина Павловна?
— Одно из ваших ранних, когда вы еще не стремились к чеканному мастерству в рифмах. Когда творили по велению души и сердца.
Под пальцами княжны струны гитары ожили бравурными аккордами, постепенно перешедшими в ласковую, чуть слышную мелодию. Певцова начала читать:
— Спасибо, Ирина Павловна! Это действительно одно из ранних, но мама его очень любила.
Муравьев поцеловал руку Певцовой.
— Вот видите, иногда и я могу делать людям приятное.
— Вы, княжна, просто во всем очаровательны! — сказал седой господин. Сняв пенсне и зацепив его за лацкан сюртука, подошел к Муравьеву. — Позвольте дорогой поэт, пожать вашу руку. Давно восхищаюсь вашими стихами. Я Трубецкой. Но не из князей, хотя и носитель исторической для России фамилии. И должен признаться, что гимназистом любил намекать девочкам, что я из тех Трубецких. Я драматический актер и режиссер местного театра. Несмотря на годы, любящий жизнь, родное искусство, особенно прелесть русского языка в литературе. Вам от всей души хочу пожелать чтобы как можно скорей на ваших плечах не было погон и вы могли жить в своих стихах, которые очаровательная мадемуазель Кокшарова перед вашим приходом читала нам с истинным мастерством актрисы.
Ужинали в столовой. Стол под голубой льняной скатертью, но сервировка сборная, как сборная и мебель.
Васса Родионовна, пригласив гостей к столу, рассаживая, сокрушенно извинялась, что на столе, конечно, все не так, как должно быть в доме Красногоровых.
Закуски были обильны и разнообразны, так же как и бутылки с винами.
Тему разговора за столом дал Красногоров, вернувшийся домой к самому ужину с массой всевозможных новостей, среди которых, по его мнению, одна была особенно важной, а главное, обнадеживающей сохранность Красноярска. Ставка верховного правителя, собрав на дальних подступах к Красноярску из отборных воинских частей крепкий кулак, намеревалась остудить наступательный пыл Красной Армии.
Но неожиданно для гостей оптимистический восторг мужа свела на нет Васса Родионовна.
— Вовочка, ты напрасно с такой наивной уверенностью говоришь о замыслах Ставки. Вспомни, сколько раз мы слышали о смелых замыслах наших генералов, которые, к сожалению, оказывались лопавшимися мыльными пузырями.
— Но, Вассушка, на фронт для наблюдения за выполнением задуманной операции отбыл сам начальник штаба Лебедев. Разве это одно не заставляет относиться с доверием и надеяться, что неудачи армии сменятся победами.
— Не смеши, Вовочка, не смеши. Подумаешь, важное событие: Лебедев поехал на фронт! Он должен быть там постоянно. Лебедев! Забыл, что говорил о нем Пепеляев. Он-то его знает лучше нас.
— Но ты сама недавно соглашалась, что Пепеляев не всегда прав в суждениях о генералах.
— Ну, перестань, Вовочка! Вообще не понимаю, зачем начал подобный разговор на нашем прощальном ужине.
Заверяю вас, дорогие друзья, что бы ни случилось на фронте, мы послезавтра Красноярск покидаем. Поэтому очень прошу не быть грустными, так как абсолютно уверена, что все мы снова скоро встретимся, конечно, за исключением Виктора Викторовича, обрекающего себя на путь к Голгофе.
Три дамы с различными выражениями на лицах уставились на Трубецкого. Все они были поклонницами его актерского дарования, а сказанное Вассой Родионовной было для них полной неожиданностью.
— Виктор Викторович! Господь с вами! — испуганно сказала пожилая дама, смотря на актера с таким выражением, будто не сомневалась, что он немедленно опровергнет слова хозяйки.
Но Трубецкой молчал, ел маринованные рыжики с таким спокойствием, будто речь шла не о нем, а о незнакомом человеке, судьба коего его не интересовала.
Васса Родионовна, изобразив на лице не то грусть, не то обиду, заговорила с большими паузами между словами, как бы желая этим придать им большую весомость.
— Нам с Вовочкой особенно тягостно расставаться с Трубецким. Он был для нас эталоном русского интеллигента, талантливым актером, который знакомил нас грешных с величием искусства, с перлами наших драматургов, отражающих в своих произведениях темные и светлые лики великой России. Величие которой теперь старается отнять от нас чернь, возомнившая себя способной заменить нас, именно нас, всяких промышленников, дававших до сих пор государству стимул прогресса.
Не буду скрывать, друзья, что мне грустно расставаться с нашим домом. Бросить наши лесопилки и пароходы. У меня, сами видите, не поднялась рука для уничтожения всего. Вы ведь знаете, что многие, покидая Красноярск и другие города, пускают красных петухов.
Уверена, что в нашем доме будут жить эти пролетарии, которые будут ненавидеть его бывших хозяев, убежавших из родной страны. Да, мы убегаем, ибо не хотим жить по безграмотной азбуке о свободной жизни, придуманной мастеровыми, да даже не ими, а теми интеллигентами, вышедшими из культурных слоев общества, но с сюсюканием угождающих пролетариям, помогающих на своей шее затягивать петлю.
Но пусть! Мне до всех приспешников большевиков просто нет никакого дела. С настоящей Россией я прощаюсь без слез, без малейшего сожаления. Уверена, что проживу без нее. Свет велик. В нем везде можно найти удобный для тебя уголок, тем более если есть для этого материальная возможность. А у нас она есть. Давайте выпьем за временную разлуку не с Россией, а друг с другом.
За предложенный тост гости выпили, но без видимого; удовольствия. Не все разделяли мысли, только что высказанные хозяйкой. Певцова с удивлением глядела на Вассу Родионовну.
Вошедшая горничная поставила на стол большое блюдо. На нем лежал зажаренный поросенок в шашечках золотистого цвета.
Васса Родионовна, оглядев жаркое, начала со знанием разрезать поросенка на ароматные куски и раскладывать по тарелкам гостей. На тарелку мужа она положила поросячью голову.
— Прямо не могу понять, почему у Вовочки это лакомый кусок.
Поросенок на время отвлек гостей от мыслей после тоста хозяйки. Все с удовольствием ели вкусное блюдо. Кое у кого даже мелькнула мысль, когда они вновь будут есть поросенка, так мастерски зажаренного кухаркой у Красногоровых.
Трубецкой постучал ножиком о край тарелки.
— Прошу, господа, налить бокалы.
Он встал, снял с носа, пенсне, зацепив его за лацкан сюртука.
— Дорогие Красногоровы! Я был счастлив дружить с вами в течение одиннадцати лет. Поэтому мне не только грустно, мне больно сознавать, что лишаюсь вашего общества, не смогу зайти к вам на ласковый огонек, согреть себя в вашем доме тем ласковым уютом, который Васса Родионовна умела создавать, порой даже не сознавая силу обаяния и тепла этого уюта.
Нужно ли доказывать, что у людей разные судьбы и разные дороги? И вот наши судьбы и дороги расходятся на окровавленной развилке гражданской войны.
Васса Родионовна, вы сказали, будто уверены, что без сожаления, горечи, без слез расстанетесь с Россией, с ее землей, с ее небом, солнцем и звездами. Главное, с землей, на которой так счастливо выросли в холе родительского дома, не проронив ни одной горькой слезы.
Вы считаете, что друг ваш Трубецкой, актер, остающийся в России, обрекает себя на единственный возможный для него, русского интеллигента, путь при власти Советов, это путь к Голгофе. Но сам Трубецкой верит в то, что пойдет на родной земле по дороге со всем народом и верит, что она будет для него прямой.
Но Трубецкой не верит вам, Красногоровы, что вы до конца искренны в вашем безразличии к разлуке с Родиной. Ваше безразличие искусственно! Им вы стараетесь замаскировать перед всеми душевную боль, защищая ее коммерческим разумом, скованным стальными обручами злости и страха оттого, что революция позволила обездоленным стать с вами равными. Вам непривычно новое положение, которое стремятся создать миллионы русских, которых вы привыкли снисходительно похлопывать по плечу, когда у вас благодушное настроение.
Я уверен, Васса Родионовна, что, когда-нибудь, даже среди кокосовых пальм, вы будете видеть сны с русскими березами. С теми березами, которые без слов, шелестом листвы напевали вам мелодии о радости и счастье.
От всей души с земным поклоном благодарю вас за тепло дружбы. От всей души желаю вам ровных дорог на нерусской земле. Если можно, не теряйте из памяти людей, кто бродил с вами по одним тропам, кто любил вас, говорил с вами на одинаковом языке.
А теперь позвольте сказать вам, дорогой поэт. Вас, конечно, заставит покинуть Россию каста, в которую вас поневоле втиснула германская война. Заставит покинуть Родину, даже если вы этого не захотите.
Не берусь гадать, какой будет ваша жизнь. Не знаю, будете ли вы писать стихи, не видя перед собой неба России. Но я знаю и твердо знаю, что на чужбине вы не погибнете, сможете жить, ибо вместе с вами уходят русские женщины, в душах и сердцах которых ютится чудо, рождающее для мужчин радость человеческого бытия и счастья.
Трубецкой сел. Зазвенели бокалы.
— Спасибо, Виктор Викторович, — Певцова встала, держа в дрожавшей руке бокал, расплескивая на скатерть вино. — Спасибо, дорогой человек! При мысли о разлуке с Россией я вся холодею. Я тоскую, что в такой необъятной стране нет человека, знающего, как заставить нас поверить в то, что желание народа это и наше желание, ибо мы одно целое по крови, по разуму и сердцу.
Почему мы, русские, не сумели узнать себя за все столетия своей бурной истории? Почему не знаем своих четких границ греховности и святости?
Видимо поэтому и рождаются у нас гении. У нас Александр Пушкин и Николай Гоголь. Видимо поэтому дворянские гнезда Тургенева сменяют петербургские трущобы Достоевского, а всех их укрывает своим величием Лев Толстой. Видимо поэтому в нашей природе звучит музыка Глинки и Чайковского. И разве можно без страдания и слез уйти от всего этого под чужое солнце и небеса?
Почему мы лишены возможности расстаться с догматикой своих сословий и не хотим стремления народного разума?
Мне не стыдно сознаться, что, если бы у меня была даже слабая уверенность, что меня не лишат жизни за принадлежность к аристократии, я бы ни за что не покинула Россию. Но я боюсь! И ухожу! Боюсь, не будучи уверена, что должна бояться.
Виктор Викторович, исполните, христа ради, мою просьбу.
— Конечно, княжна.
— Когда узнаете, что нас нет больше на русской земле, то, будьте добры, до конца года ставьте в церкви перед ликом Христа копеечные восковые свечки, чтобы их огоньки светили моей душе на чужбине.
Певцова села, и все видели, как по ее щекам струились слезы…
***
На станцию Певцову и Муравьева отвезли на лошади.
Метель не унималась, но снегопад был менее густым, на улицах, переметанных сугробами, иноходец, останавливаясь, начинал храпеть. На площади перед вокзалом пылали дымные костры. Ветер разматывал по сторонам их пламя или подкидывал ввысь, рассыпая каскады искр. Возле костров толпились солдаты, но из-за позднего времени гармошки не выпевали солдатскую молитву-вальс «На сопках Маньчжурии».
Муравьев и Певцова долго петляли между эшелонами, подлезая под составами к запасному пути, на котором стоял нужный им эшелон. Муравьев держал девушку под руку.
На гудки маневровых паровозов отвечали жалобные рожки стрелочников. Метель высвистывала свои рулады.
Неожиданно остановившись, Певцова спросила спутника:
— Вадим, а что, если Ленин действительно народный вождь?
— Не знаю, Ирина Павловна.
— Вы думали об этом?
— Нет.
Муравьев ничего другого ответить не мог. Он знал о Ленине только понаслышке.
4
В тот вечер, когда у Красногоровых был прощальный ужин, на железнодорожном разъезде Бадаложном тоже во всю свою стихийную силу буйствовала снежная метель.
Вблизи разъезда селение. Его избы раскиданы по скату лесистого холма; от разъезда селение отделяет глубокий овраг с заболоченной речкой. Но овраг с речкой существуют летом, а теперь снежные наметы, сдутые ветрами с холма, почти засыпали его, и по ним промята и укатана санная дорога в селение.
В девятом часу по разъезду, громыхая, шел поезд. С одной тормозной площадки товарного вагона спрыгнул офицер и, выбравшись из сугроба, пошел к строению со светившимися окнами.
Идти офицеру было трудно. Ветер временами просто останавливал. Войдя в помещение, офицер уже у порога двери запнулся за спящего солдата. Оглядев помещение при тусклом свете керосиновой лампы, стоявшей на столе с телеграфным аппаратом, офицер вышел на перрон и оглядевшись, подлезая в метельной мгле под стоявшими на путях составами, пошел в селение, ибо уже знал туда дорогу.
Увязая в сугробах, он скоро нагреб в валенки снег. Добравшись до избы с желтизной света в окнах, вошел в раскрытые ворота, вернее, сорванные с петель взрывом гранаты.
Во дворе его появление потревожило пса, и он залаял, но без всякого удовольствия. Стояли лошади, жевавшие сено. Натыкаясь на сани, офицер дошел до крыльца.
— Кто такой?! — услышал окрик.
— Свой!
Не разглядев спросившего часового, тоже видимо потревоженного от дремоты, офицер, войдя в сени, долго в них шарил по стене дверь в избу.
Рванул дверь. Она открылась со скрипом. В избе накурено до тумана. На столе самовар, в горлышко бутылки воткнута оплывшая свеча. Трое офицеров в расстегнутых френчах играют в карты.
— Господа, поручик Пигулевский надеется обогреться и смотать часика три крепкого сна.
— Надежды юношей питают, поручик. Я Хребтов. Он Лазарев, а это Тарутин. И по счастливой случайности все в чине капитана.
— Могу считать, что не прогоните?
— Сами закрепились на сих позициях из милости, а потому гнать не полномочны.
— По чьей милости?
— Очаровательной женщины. Обитающей за той дверью в обществе его превосходительства, — ответил на вопрос Лазарев.
— Не может быть. Генерал в такой избенке. Они обычно обитают в своих вагонах либо на городских квартирах.
— Но зато мы при часовом на крыльце.
— Слышал его голос, но лика стража не разглядел.
— Как метелица злобствует? — спросил Лазарев.
— Метель настоящая, — ответил Пигулевский. Сняв шинель, он, потирая руки, пощупал самовар.
— Он еще живой.
— Тогда угощайтесь. Мы гостям рады. Хлеба у нас много, но канадские мясные консервы, к сожалению, прикончили.
— До костей промерз.
— А чего вас понесло в такую непогодь?
— Командую разведкой. Тиф уложил почти всех моих солдатиков. Послан в Красноярск набирать потребную живность, если там таковая окажется. Ехал на тормозной площадке. До сей обители добрел живым оттого, что в валенках. Кстати, из них пора вытряхнуть снег, чтобы не намокли портянки.
Пигулевский, присев на лавку, разулся, высыпал из валенок комья талого снега. Налив в стакан кипятка, он присел к столу, а трое игроков, взглянув на него, перестали играть.
Поручик был красив той мужской красотой, заставлявшей при встрече с ним женщин всех возрастов оборачиваться. Особенно хороши были задорные и чуть насмешливые глаза.
— Мне кажется, мужчине нельзя быть таким красивым, — сказал капитан, назвавшийся Тарутиным. Его приятное характерное лицо давно не видело бритвы и не сразу запоминался синий шрам на левой щеке.
Пигулевский хотел на замечание капитана огрызнуться, но промолчал, увидев на лавке гитару.
— Кто музыкант?
— Все понемногу.
— Мне позволите?
— Пожалуйста.
Допив кипяток, Пигулевский взял гитару, прикоснулся к струнам и ни у кого не оставил сомнения в своих способностях гитариста.
— Какие новости там, где должен быть фронт? — спросил Лазарев. — Мы здесь давно загораем. Возле батареи в лесочке. Был слушок, что собираемся за себя постоять и зад красным пока не показывать. Говорят, даже сам Лебедев там?
— Ваши сведения почти точны, господа. Но сами знаете, что мы умеем собираться, хвалиться этим, а потом неожиданно отступать. Всем это надоело, ибо все чертовски устали от пеленочных экспериментов штабистов и стратегов. Правда, есть новость, которая, думаю, должна вас заинтересовать.
— А именно? — спросил Тарутин.
— Надеюсь, знаете, что в армии часты случаи сумасшествия среди офицеров, и особенно среди молодых. Это заставило нас задуматься.
Пигулевский, оглядев капитанов, спросил:
— Продолжать? Или вам это неинтересно.
— Нет, интересно, — ответил Хребтов. Он грузен, коренаст и неряшливо одет. На правом колене галифе большая дыра, прожженная у костра, и в нее видны грязные подштанники.
— Тогда буду краток: скажу сразу, что предпринято по этому вопросу. Образованы треугольники. Офицеры дают клятву, что в случае, если кого-либо из треугольника постигнет сумасшествие, здоровые обязаны его отравить. Для этого у них должен быть при себе цианистый калий. Конечно, крупицы яда.
Капитаны молчали. Пигулевский перебирал струны.
— Чувствую, рассказ вас удивил?
— Несомненно. Удивил и заставит задуматься. Нужно признать, что эти треугольники действительно необходимы. Так как куда же девать сумасшедших в наших условиях. Но могут быть злые умыслы. Могут травить неугодных, здоровых.
— Возможно и такое. Но уж все ли мы способны быть негодяями. Хотя, как говорят, лес рубят — щепки летят.
Пигулевский заиграл бравурную мелодию и начал ей подпевать. В открывшейся двери в каморку появилась заспанная миловидная блондинка и спросила резко:
— Вы что, с ума сошли?
— Пока еще нет, — ответил Пигулевский. — Но возможность этого не исключена.
— Сейчас же перестаньте бренчать. Генерал спит.
— А мне на это наплевать. Я лично умею спать при любом шуме. И если ваш генерал не интендант, также должен спать при любом шуме.
— Кто вы и почему здесь?
— Точно такой же вопрос могу задать и вам. Вы жена его превосходительства? Хотя ваш возраст это опровергает.
— Да как вы смеете?
— Послушайте, мадам. Я кокаинист. Уже неделю сижу без понюшек, а потому крайне раздражителен и пспыльчив. Прошу убрать себя из двери, плотно прикрыв ее.
— Я вам сейчас покажу, как надо вести себя.
— Интересно.
Блондинка ушла в каморку, не прикрыв дверь. Офицеры слышали, как она возмущалась.
— Появился какой-то хам. Бренчит на гитаре, ты должен унять его и вышвырнуть из избы. Я так хочу.
Через несколько минут в дверях появился полураздетый седой старик.
— Прекратите музыку.
— Здравствуйте, ваше превосходительство, — весело поздоровался Пигулевский, узнав в старике генерала Касаткина, части которого стояли в резерве фронта.
— Не знаю вас, поручик.
— Но я знаю вас. Поражен, что вы здесь, когда в ваших частях генерал Лебедев.
— Я болен.
— Жаль. Но надеюсь, при заботах молодых женских рук скоро поправитесь.
— Молчать! — крикнул старик.
— Я думаю, молчать лучше вам. Солдат за такие отлучки с фронта обвиняют в дезертирстве и расстреливают.
— Не ваше дело рассуждать об этом.
— Пока не мое дело, ваше превосходительство. Но скоро все будет по-иному, даже тогда, когда будем отступать или начнем наступление.
— Фаша фамилия, грубиян?
— Поручик Пигулевский.
— Запомню.
— Буду рад такому вниманию с вашей стороны.
Генерал хлопнул дверью. Пигулевский продолжал играть на гитаре бравурную мелодию.
— Черт знает, как все надоело и опротивело. Воюем с большевиками, чтобы генералы лечились тяготами фронта возле разномастных любовниц. Но ведь и мы в наших чинах не против такого лечения. Надоело. Ох как все надоело, царица небесная.
— Поручик, вы действительно нюхаете? — спросил Хребтов.
— Да, подвержен сей страсти.
— Я с удовольствием угощу вас.
Капитан достал из кармана френча серебряную табакерку и, раскрыв ее, подал Пигулевскому.
Поручик с какой-то осторожной торжественностью взял ее из рук капитана. Он насыпал щепотку порошка на перепонку кожи между большим и указательным пальцем левой руки и начал вдыхать его носом.
— Господи, какое счастье, что встретился с вами, господа. А теперь давайте спать. Земной поклон, капитан Хребтов, за вашу отзывчивость к ближнему…