1

Первый из ожидаемых пароходов появился на Тавде на рассвете. Густой басок его гудка, прозвучав над рекой, укутанной в туман, подхваченный лесным эхом, прокатился вздохами над берегами. Люди, хватая пожитки, бежали к реке, создавая на просеке давку. Напиравшие сзади сталкивали передних с обрыва. Неслись истошные крики, визги женщин, плач детей. Под лучами утреннего солнца в клубах пыли с обрыва сползали люди, кувыркались чемоданы, корзины, узлы.

Красивый, комфортабельный, белый пароход «Товарпар» пришвартовался к берегу.

Беженцы на берегу, разбирая перепутанные в спешке вещи, орали осипшими голосами, сгруживаясь перед пароходом у самой воды, а некоторые, от напора сзади, уже стояли по колено в воде. Потная от волнения толпа осматривала пароход.

Рыжеволосый, толстый священник в чесучовой рясе, держа в руках наперстный крест, служил молебен, благодаря господа за ниспослание людям спасения от рати грядущего красного антихриста.

Охраняя пароход от штурма, по берегу растянулись цепочкой солдаты с примкнутыми штыками на винтовках. Утомительно долго спорили матросы на пароходе, решая, как лучше спустить на берег два трапа. Но, наконец, трапы были спущены. Толпа, хлынув, смяла солдат, и они, отступая в воду, осыпали садившихся на пароход цветастой матерной бранью.

Капитан парохода — коренастый сибиряк в белоснежном форменном кителе, — надрывая голос в медный рупор, тщетно призывал пассажиров к порядку. Но гул людских голосов перекрывал его голос.

Сопровождаемый солдатами, в узком коридоре толпы появился генерал-майор Случевский, держа под руку миловидную молодую женщину.

— Глядите, генеральские мощи шествуют! — раздалось в толпе.

— Сиганул с фронту, а теперь наперед всех лезет.

— Бабенка с ним артистка.

— Так и есть. Она балерина.

— Недавно с другим путалась, а теперь при генеральской декорации вышагивает.

Генерал со спутницей уже был на пароходе, а в толпе все еще продолжали вспоминать, у кого балерина побывала в любовницах.

Энергично работая локтями в людском месиве, к трапу протискивалась полногрудая, белолицая купчиха. Ее покатые плечи туго обтягивала пестрая кашемировая шаль. С узлами и корзинами ее сопровождали две монахини. Купчиха, облизывая языком пересохшие губы, без устали выговаривала:

— Да что же это творится, господи! Ужасти-то какие! Не приведи бог, что с народом деется. Гулящие девки без стыда наперед законных жен на пароход лезут.

— Матушка, Глафира Герасимовна, нервы свои из-за них в пружинку не скручивай, — сыпала скороговоркой монахиня. — В людях ноне мало порядочности. Гулящих бабенок здеся табун собрался. Чтобы осередь нас втереться, они морды вуальками прикрыли. Но я их разом узнаю, они всем от нас, порядочных, разнятся.

На пароходе у трапа стоял молодцеватый офицер в черкеске. Это князь Мекиладзе. На груди у него блестели позолоченные гозыри. Его осиная талия перетянута тонким ремешком, на котором висели кобура и кинжал, осыпанный самоцветами. У князя красивой линии орлиный нос и хищный взгляд глаз, а его стройная фигура была хорошо знакома жителям Екатеринбурга, ибо князь долгое время состоял адъютантом у полковника принца Риза-Кули-Мирза, перса по происхождению, пребывавшего в рядах русской армии.

Лихо заломив папаху, Мекиладзе временами, наводя среди пассажиров порядок, хлестал коричневым стеком мужские спины, но обладатели их отвечали на его похлестывания подобострастными улыбками…

***

Под обрывом, у помятого кустарника сложены чемоданы и корзины. Возле них седобородый матрос Егорыч, прищурившись, смотрел на толпу, лезшую на пароход. Адмирал Владимир Петрович Кокшаров стоял за чемоданами. Был он коренаст, с суровым, хорошо выбритым худым лицом, с бородкой как у египетских фараонов. Усталые глаза адмирала смотрели на происходящее вокруг из-под лакированного козырька офицерской фуражки, низко надвинутой на лоб над кустистыми бровями.

Настенька в том же черном платье держала под руку слепого мичмана Сурикова. Черная лента перечеркивала его бледное лицо.

К ним подошли солдаты с Корешковым. Козырнув адмиралу, Корешков поздоровался с Настенькой.

— Доброе утречко, барышня!

Настенька, взглянув на Корешкова, улыбнулась. На шинели, на груди его, на банте георгиевских лент блестел золотой солдатский «Георгий».

— Здравствуйте, Прохор Лукич.

— Явился, стало быть, с товарищами пособить вашему семейству погрузиться. Дозвольте, ваше дитство, — отдал он честь адмиралу, — оказать посильную помощь. Сами понимаете, что округ творится. Медлить посему опасно. Людишки, того и гляди, до отказу набьют посудину, так что можете оказаться вовсе без места. Шалеет народ со страху. Видать, не слыхали, что возле трапу женщину с ребенком насмерть помяли.

Адмирал с удовольствием посмотрел на подтянутого пожилого георгиевского кавалера.

— Сибиряк?

— Никак нет. Волжанин. Захлестнула смута меня и аж под самую Сибирь щепкой кинула. Революция. У нее законы, дозвольте сказать, вроде как беззаконные.

— Какого полка?

— Германскую воевал в Фанагарийском, а ноне в двадцать седьмом Камышловском. Пятеро нас тутука от полка.

— А полк где?

— Не могу знать. Раскидало его после страшных боев на Сылве.

— Это плохо, братец.

— Хуже быть не может. Бывший наш командир генерал Случевский тоже здеся.

— Может, с погрузкой все же подождать?

— Никак нет. Медлить нельзя. Суворов-генералиссимус частенько солдатам говаривал, что промедление — смерти подобно.

— Тебе виднее, братец.

— Благодарствую, ваше дитство. — И Корешков приказал солдатам: — Разбирайте, братаны, чемоданы. Только с полной аккуратностью. С дочкой, ваше дитство, я по ночной оказии заимел честь знакомство свести.

Солдаты начали разбирать чемоданы.

— Этот не троньте. Сам понесу, — Егорыч показал на коричневый.

Корешков нахмурился.

— Тебе, матрос, не к лицу со своими таким манером разговаривать. С разрешения его дитства ребята за вещи берутся. Поседел, а понять не можешь, что мы народ бывалый, а вдобавок фронтовики. А окромя всего прочего жулики с нашими ликами не родятся. Крест видишь на груди? Им меня за честную солдатскую храбрость под Перемышлем наградили. Честность мою, к примеру сказать, может тебе барышня засвидетельствовать.

— Зря, служивый, обиделся на меня. Я не хотел. Пускай любые берут, а только этот сам понесу.

— Вот это понятная форма разговора. Чать все военной жизни хлебнули не по своей воле.

Корешков, хлопнув Егорыча по плечу, посмотрел на Настеньку.

— Дозвольте, барышня, одно дельное соображение высказать.

— Говорите.

Корешков нагнулся к уху Настеньки:

— Колечко с камешком лучше сымите. Камешек, по моим понятиям, не дешевый, а у народу в мозгах может худое пошевелить.

— Вы правы.

Настенька сияла с пальца кольцо, положила в кожаный саквояж, который держала в руках.

— Можно трогаться, ваше дитство. Вы сами с дочкой и господин мичман промеж нас встаньте. Ты, Кузя, ставь корзину наземь. Порожняком пойдешь в нашем авангарде. К винтовке штык примкни. В нем для нас большая подмога, потому кому охота на его шильце натыкаться. Дозвольте трогаться, ваше дитство…

***

Пароход, глубоко осев, на закате отвалил от берега, оставляя за собой вспененную воду, провожаемый оставшимися на берегу беженцами.

Мекиладзе устроил Случевского в роскошной каюте. Благодарный генерал назначил его комендантом парохода.

Мекиладзе метался по палубам, устраивая высокопоставленных пассажиров. Лихо освобождал своей властью каюты, захваченные чиновниками и купцами. Некоторые толстосумы охотно откупались от власти коменданта, карманы кавказского князя наполнялись золотыми монетами и слитками, и все у него шло как по маслу…

Однако через час пути у Мекиладзе произошло столкновение с капитаном парохода, когда он устроил нескольких женщин, выжив из собственной каюты помощника капитана. Капитан оказал расторопному офицеру должное сопротивление, и горячему горцу пришлось отказаться от своей затеи.

***

Услужливое эхо прибрежных лесов старательно повторяло монотонное шлепание колесных плиц по воде. Леса скатывались по берегам с косогоров.

Пассажиры, изнеможенные погрузочной суетой, криками, борьбой за места, наконец разместились, заняв даже самые глухие пароходные закутки. С лиц исчезла озабоченность, соседи стали внимательно присматриваться друг к другу. Знакомились, заводили разговоры, друг перед другом охотно раскрывали корзины и погребцы со съестными припасами. Кое-кто охотно делился подробностями, как лучше заваривать чай фирмы Высоцкого, фирмы Губкина и Кузнецова.

Каюты первого и второго классов заняли военная и чиновничья элита, промышленники и самые состоятельные купцы Екатеринбурга. Это были пассажиры, жившие на берегу в крестьянских избах и в пакгаузах, у которых чад костров не пудрил лица копотью и сажен.

Адмиралу Кокшарову каюты в этих классах не нашлось, но он довольно прилично устроился с дочерью и мичманом Суриковым в одном из углов рубки второго класса. Об этом узнал капитан парохода и освободил для престарелого адмирала свою каюту. Убедить старика занять ее он не мог, а потому просто распорядился, чтобы матросы перенесли адмиральские пожитки к нему в каюту.

Вскоре после ужина молодые дамы, сменив туалеты, кокетничали с офицерами… На палубах все чаще слышался веселый смех, которого не было на берегу.

В открытых пролетах стояли на постах вооруженные солдаты и посматривали на прибрежные леса, уже сливавшиеся с вечерней темнотой. Среди них был Прохор Корешков. Хорошо зная устав солдата на посту, он на пароходе допускал некоторую вольность, вел беседу с матросом Егорычем, с которым в охотку уже успел попить чаю.

Они говорили о германской войне, обо всем, что Корешкову пришлось пережить в окопном сидении, и конечно, немало было сказано о вшах, особо ненавистных любому солдату. Попутно вспоминали Корнилова и Керенского. Корешков и Егорыч в Октябрьские дни в Петрограде не были, но оба люди грамотные и внимательно читали газеты.

О недавних днях эвакуации из Екатеринбурга Егорыч говорил по-матросски сдержанно. Корешков, напротив, судил обо всем зло, напористо, не без крепких словечек. Стоявший с ним на посту рыжий солдат внимательно прислушивался к разговору.

— Я тебе так скажу, Егорыч, — напирал Корешков. — Эти самые большевики чем народный замысел к рукам прибирают? Понятным словом! Они запросто разъясняют, что, дескать, народ — хозяин земли. А ведь для мужика всякое слово о земле, самое святое слово. Вот, к примеру, в крестьянском сословии в земле все. Он спит, а сны о земле видит. Потому с землей у него жизнь воедино слита. Да что говорить. Земля она земля и есть. О ней русский мужик боле всего тоскует, потому всю свою силу работой ей отдает, а ведь знает, что она чужая, барская, и к старости подходит с мыслишкой, что только смертью своей займет в ней вечное место длиной в три аршина.

Помолчав, Корешков спросил:

— Про Ленина слыхал?

— Кто же о нем не слышал.

— Так вот, о нем так понимаю. Этот самый Ленин о земле для мужика наперед всего подумал. А почему? Потому сумел вовремя доглядеть и понять думу мужика про землю. В окопы к нам большевики наезжали, понимай, что такие же, как мы, солдаты. Сказывали нам про ленинские разумения о земле и крестьянской доле. Слушал я их, понимал, что по-дельному говорят, но все одно, с открытой душой поверить в их правду опасался. А по какой причине? Да по той же, что эсеры и меньшевики тоже про землю не позабывают, но у всех разговор о земле разный. Вот и зачинают мутить разум, сомнение: кому поверить, то ли большевикам, то ли прочим партиям. А спрошу тебя, по какой причине заводятся у меня подобные сомнения? Да все оттого, что в разуме моем темнота и света в нем не больше, чем от огонька копеечной свечки.

— А ты, как послушаю, краснобай, — сплюнув сквозь зубы, заключил рыжий солдат.

— Коли тебе не скучно от моего краснобайства, то слушай. Потому и ты солдат, под стать мне, разнимся только краской волос, коей матери наградили.

— Верно. Солдат. И шинельки у нас одинаковые. Только я с иным понятием. Я ни за царя, ни за помещиков богу не молился. К Колчаку в армию встал, когда прознал, что красные вместе с господами и нам по загривкам втыкают. Ты про Ленина поминал?

— Поминал.

— Его своими глазами я видел. Он о земле много говорил.

— Запомнил?

— Врать не стану. Стоял от него далеконько, когда он с балкона речь к нам держал.

— А говоришь, слыхал. Ты, стало быть, со слов других вникал в его слова. Потому, может, не то тебе в уши вкладывали, перевирая его слова на свой лад. Слышал Ленина с чужого голоса, а этому полной веры отдавать нельзя.

— Колчак тоже землю обещает.

— Обещает, да только его плохо слушают хозяева земли.

— Я Колчаку верю. С хозяевами можно самому поговорить по душам, пока винтовка в руках.

— Ты, никак, сибиряк?

— Сибиряк. А что?

— А то, что у вас с землей и раньше легче нашего было.

— А чего ты знаешь про эту легкость?

— От сибиряков в окопах слышал про нее кое-что. Жили-то без крепостного права?

— Но со своими мироедами. Революция обязана наградить сибирских крестьян. Вот я и стану оружием на родной земле ее от всех партиев защищать.

— Ты ее, браток, сперва от большевичков отвоюй, а уж опосля мечтай на нее ногами наступать. Тебе легче моего. К своей земле вон на каком пароходе плывешь. А мне до своей землишки на Волге-матушке далеконько вышагивать. Вот, к примеру, я шагал по ней, а красные за это пинков в задницу поддали, да так ловко, что я от Перми до Тавды без птичьих крылышек долетел.

— Скажу те, голуба, по своему сибирскому понятию, что заплутал ты в понятиях о земле.

— Коли я плутаю, так ты, сделай милость, по-братски выведи меня на правильную тропу своего понятия. Кто мы? Мужики. Это война нас в шинелки нарядила. А снимем их и станем мужиками. А уж ежели у тебя в мозгах свечка за пятак горит, то тебе просто совестно не рассказать мне о своем понятии про землю.

— Да, по правде сказать, и сам не хуже тебя плутаю.

— А тогда помалкивай. В чужой разговор не встревай. Видал людей на Тавде?

— Не слепой.

— Видал, как про все забывали, лишь бы убежать от красных, да подальше. Видал, как с нашим братом все господа по-ласковому норовили разговаривать, за ручку здоровкались и прощались? Потому мы им надобились, у нас в руках винтовочки, что при любом случае можем их под свою защиту принять. А теперь что видишь?

Сибиряк зло послал слюну через зубы.

— Онемел? Потому опять понимаешь, что у всех, кто на посудине, на тебя надежда. У пролетов мы с тобой стоим, а пассажиры всяких сословий чаи гоняют, стерлядку на пару винцом запивают, а нам в благодарность чарочки не подносят.

— А ты отдай им винтовку и садись с имя за стол.

— Я винтовку до самой смерти не отдам. Да они и держать ее не умеют. Они за веру, царя и отечество своей кровью вшей не поили. Они шепотком эти слова промеж себя произносили, а я за отечество с начала войны врагов убавлял со свету.

— Будет про то.

— Нет, не будет. Хочу плескать слова, хочу понять, почему Россия надвое раскололась у одного русского народа?

— На крестьянской стороне правда. Единой должна быть Россия.

— А красные о чем толкуют. Тоже про единую.

— Мне их понятие знать неинтересно. Мое дело в Сибирь их не допустить. По мне пусть возля Сибири свою власть разводят. В Сибири большевикам с их властью делать нечего. И боле от меня никаких высказов не жди.

— Может, ты и тем недоволен, что я в твою Сибирь плыву?

— У тебя винтовка. Должен помогать сибирякам не допускать до нашей земли большевиков.

— А как выйдет по-твоему? В Сибирь красных не допустим. Так ты в благодарность за помощь со мной своей землей поделишься?

— Пошто делиться-то?

— Да за помощь мою винтовкой?

— Му, об этом начальство решит. Его забота всех землей оделить. У нас земли много. Корчуй тайгу и владей.

— Неплохо рассудил. Только и я судить умею.

— Твое дело Колчаку служить верой и правдой, а у него ума хватит, как за службу с тобой землей расплатиться.

— Тогда уж скажи, как с чехами он поступит. Они тоже помогают.

— С имя расчет не землей. Им хлеба и золота дадут, а этого добра у Колчака хватит.

— Велишь понимать, что выращенный тобой хлебушко тоже на расплату пойдет?

— Ежели его откупят у меня. Я до родных мест дойду, и с меня хватит.

— С бабой спать ляжешь, а Корешков за тебя воюй.

— Я тебя не звал. Надо было тебе красных на Волгу не пускать.

— Верно. Только они меня об этом не спросили. Когда с Урала в Сибирь пойдут, тебя тоже не спросят.

— Это мы поглядим. Скажу те, солдат, пока погоны носишь, думай о таком про себя. А то…

— Скажешь начальству, что я красный?

— Мое дело в том сторона. Я к дому спешу, а про остальное пусть Колчак думает, на то звание у него верховный правитель. Ты постой пока один. Поспрошаю, пошто долго нас не сменяют. Не нанимался век на этом посту стоять.

— Слыхал, моряк?

— Ты лучше полегче, а то и впрямь.

— Да охота мне до правды дознаться.

— Да она, Прохор, пока в твоих руках, пока с винтовкой. Правильно, что не хочешь ее отдавать. Молчи. Думай. А у людей о правде не допытывайся. Потому теперь никто не знает, у кого она за пазухой схоронена. Пойду, проведаю адмирала, может, надо что старику…

2

Тавду укрыли густые сумерки. Обжатая лесистыми берегами река петляла, а в иных местах настолько суживалась, что от парохода до любого берега только сажень. Из-за зазубрин прибрежных лесов показался край луны. Раскаленным оранжевым светом стелила она на реку полосу отражения, которую пароход не мог пересечь.

Сырое дыхание реки почти очистило палубы от людей.

Настенька Кокшарова, завернувшись в пуховую шаль, стояла под капитанским мостиком На нее падал слабый свет от зеленого сигнального фонаря.

— Чем тревожите память, Анастасия Владимировна?

Обернувшись на голос, Настенька увидела перед собой офицера с забинтованной головой и рукой.

— Кажется, не узнаете?

— Разве знакомы?

— Разрешите снова представиться. Поручик Муравьев.

— Вадим Сергеевич! Боже, как изменились.

— Вид у меня действительно непривычный.

— Ранены? Когда?

— Под Пермью. В Екатеринбурге лежал в госпитале, но из-за панической эвакуации меня в нем забыли. На мое счастье, ноги целы, вот и добрался до Тавды. Вы, Настенька, простите, Анастасия Владимировна, видимо, совсем забыли о моем существовании. В Екатеринбурге разыскивал вас, но безрезультатно. Такой невезучий! Как здоровье папы?

— Спасибо, по-стариковски. Он на пароходе.

— А мичман Суриков? Как его глаза?

— К сожалению, совершенно ослеп.

— Бедный! Это ужасно. Он так любит жизнь.

— Он с нами.

— И вы, конечно, его невеста?

— Да. Я его невеста.

— Вас я увидел сегодня, когда поднимались по трапу на пароход, и от неожиданности так растерялся, что не отважился подойти.

— Растерялись? — переспросила Настенька. — Отчего?

— От внезапной встречи, долгожданной, но слишком неожиданной.

— Увидели и не позвали. Неужели действительно растерялись?

— Кроме того, не хотел показываться вам в таком забинтованном варианте. Но, как видите, стою перед вами и радуюсь, что слышу ваш голос.

Муравьев старался рассмотреть девушку, она, заметив его внимание, спросила:

— Находите во мне перемены?

— Нет, вы прежняя. Пожалуй, только еще более красивая. Но во взгляде непривычная для вас озабоченность, вернее встревоженность.

— Неужели разглядели в такой темноте?

— На вас падает зеленый свет.

— Все может быть — и встревоженность и озабоченность от недавних переживаний при эвакуации.

— Почему не покинули Екатеринбург по железной дороге?

— У генерала Гайды для папы не нашлось места. Куда едете, Вадим Сергеевич?

— В Омск. Временно отвоевался.

— Ранения тяжелые?

— Голова поцарапана осколками шрапнели, а с рукой плохо.

— Вижу, в лубках.

— Перебита кость. Доктора успокаивают, что все будет нормально. Говорят, молодость поможет. Вы тоже в Омск?

— Да.

— Надеюсь, там будем встречаться?

— Мне будет приятно общение с вами. — Настенька, повернувшись к реке, продолжала говорить: — Какая темень! Перед вашим приходом всходила луна, но её прикрыли тучи. Мне так хотелось посмотреть восход луны. Рождение солнца посчастливилось увидеть на берегу Тавды. Стихи пишете?

— Пытаюсь, но редко и неудачно. Слишком омерзительна проза жизни.

— Да, проза мрачна.

— Меня глубоко волнуют наши неудачи на фронтах. Это паническое отступление, граничащее с постыдным бегством. Честное слово, трудно представить, до чего дошел маразм генеральского тщеславия. Пример — командир нашей дивизи генерал Голицын. На словах — Бонапарт, а как дошло до дела, то драпанул на восток в чешском эшелоне, воспользовавшись дружбой с Чечеком.

— Огорчена, что не пишете стихи. Из напечатанных все наизусть знаю. В Екатеринбурге читала на благотворительных вечерах и всегда с большим успехом. Вы модный поэт. Мне ваша поэзия нравится, а если быть откровенной, то она мне созвучна и близка.

Помолчали.

— Ваши стихи созвучны Блоку.

— Что вы? У него «Незнакомка».

— А у вас «Девушка с васильками». Вспомните, вы раньше всегда принимали на веру мое мнение. А почему теперь сомневаетесь? Взгляните мне в глаза, и я уверена, поверите, что говорю правду.

Настенька шагнула к Муравьеву, подставив лицо под зеленый свет фонаря. Муравьев совсем близко увидел ее глаза, лучившиеся из-под длинных ресниц. От их взгляда Муравьеву стало тепло. Он взял руку девушки, поцеловал горячими, сухими губами.

— Спасибо, Анастасия Владимировна.

— Поверили?

— Поверил.

— Знаете, папа частенько о вас вспоминает. Пришлись ему по душе.

Раздался гудок парохода. Настенька, подавшись вперед, коснулась руками плеч Муравьева. Сконфуженно отдернув их, засмеялась.

— Видите, какая перепуганная стала? Пойдемте скорей к папе. Он будет удивлен и обрадован.

— Поздно, Анастасия Владимировна.

— Пустые разговоры. Вас к папе я бы и в полночь повела. Забыли, что я настойчива и упряма. Пойдемте.

Настенька и Муравьев вошли в каюту. Адмирал сидел в кресле спиной к двери и читал книгу.

Мичман Суриков крепко спал, укрывшись шинелью.

— Папочка, взгляни, кого привела в гости.

Адмирал, обернувшись, снял очки и от удивления выронил из рук книгу.

— Муравьев! Вот уж действительно нежданный, негаданный гость.

Адмирал встал, подошел к Муравьеву, расцеловался с ним.

— Батюшки, да у вас ранение в голову?

— Нет, ваше превосходительство, только легкие царапины от осколков шрапнели, но, конечно, шрамы на лбу останутся.

— Это ерунда. Офицеру любые шрамы делают честь. С рукой что?

— Тут несколько серьезнее.

— Кости повреждены?

— Да.

— Когда все это случилось?

— Под Пермью.

— В Екатеринбурге наводил о вас справки, но толком ничего не узнал. Садитесь. Вот сюда к свету. Хочу разглядеть вас. Здорово осунулся, но в ваши годы это пустяки, особенно если есть аппетит.

Муравьев поднял с полу оброненную адмиралом книгу, сел на раскрытую офицерскую походную кровать.

— Толстого перечитываю. Прощание старого Болконского с Андреем перед отъездом в армию меня буквально очаровывает мастерством написания. Все-таки как Лев Николаевич глубоко знал отцовское нутро.

Муравьев смотрел на адмирала. Усталость притушила в глазах прежнюю властную суровость. Это уже не был тот волевой старик, которого увидел Муравьев при их первой встрече. Понурость сделала его ниже ростом.

— На пароходе как очутились?

На отцовский вопрос за Муравьева поспешно ответила Настенька.

— Совершенно невероятно, папа. Вадим Сергеевич пришел на Тавду пешком с девятью солдатами. Госпиталь, в котором он лечился, забыли эвакуировать.

— Дочурка, твое заключение не совсем точно. Я думаю, не позабыли, а оставили умышленно. Во-первых, понадобились вагоны для других, более ценных особ, а во-вторых, раненые всегда обуза, особенно при такой спешке эвакуации, которую мы с тобой видели в Екатеринбурге. Вадим Сергеевич, согласны со сказанным?

— Совершенно, ваше превосходительство.

— Давайте раз и навсегда условимся обходиться без чинопочитания. Сами подумайте, какое я теперь «наше превосходительство»? С этой минуты для вас я только Владимир Петрович или адмирал. Как на душу ляжет, так и называйте.

— Тогда, в свою очередь, разрешите считать, что для вас я просто Вадим.

— Согласен!

Адмирал разбудил мичмана Сурикова.

— Мишель, у нас удивительный гость.

Суриков, откинув шинель, сел на койке. Муравьев увидел его худое, изможденное лицо с черной повязкой на глазах.

— Кто у нас в гостях, адмирал?

— Поручик Муравьев.

— Вадим! Не может быть! Вадим, протяни ко мне руки.

Поймав руки Муравьева, Суриков притянул его к себе.

— Я должен с вами расцеловаться. Жаль, что не могу увидеть.

Офицеры обнялись. Суриков ощупал голову Муравьева.

— Ранен?

— Осколочные царапины.

— Глаза не повреждены?

— Нет!

— Вот мне не повезло.

— Миша, прошу!

— Хорошо, Настенька. Она не любит, Вадим, когда говорю о своем несчастье. Но ты понимаешь…

Суриков сидел, низко склонив голову, потирая руки, как будто отогревал их от холода.

— Направляетесь, Вадим, конечно, в Омск? — Адмирал закурил папиросу. — Кажется, сибирский городок для таких, как я, станет Меккой.

— Там, адмирал, вы увидитесь с Колчаком? Вы ведь знали его близко?

— Постараюсь добиться с ним встречи. Если по старой памяти примет меня. Ведь его свидание со мной кое-кому, особенно из иностранного его окружения, может оказаться нежелательным. Последнее время не перестаю удивляться, как в нынешней обстановке меняются люди. У многих в обиходе появилась омерзительная в русском характере черта: перед власть имущими многие играют роль грибоедовского Молчалина. Правда, это было и раньше, но не так оголено. Микроб подхалимничания у нас, видимо, в крови. Так вот, Вадим, надеюсь увидеть Александра Васильевича. Надеюсь, в своем нонешнем высоком звании он меня не забыл, ибо я был среди тех, кто настоятельно советовал государю именно адмирала Колчака назначить командующим Черноморским флотом, когда там пиратствовали «Гебен» и «Бреслау». Он оправдал наши рекомендации. Но чувствую, что на суше у него под килем нет необходимых семи футов.

Возможно, мои опасения несостоятельны. Ибо сужу обо всем с чужого голоса, но интуиция меня редко обманывает. Я становлюсь нетерпимым пессимистом, и не без основания, после того, как в поезде штаба Гайды для меня не нашлось места. Хотя брюзжу в данном случае напрасно, прекрасно зная, что на суше флот у армии не в чести.

Адмирал замолчал, начал нервно покашливать.

— Кроме того, побаиваюсь, что в Омске меня посчитают за балтийца с опасно неустойчивыми политическими взглядами. Ведь многие в Екатеринбурге знали, что сын мой сражается на стороне большевиков. Мы, кажется, вам об этом еще не говорили?

— Нет, Анастасия Владимировна сказала мне об этом еще в санитарном поезде.

— Неужели? Дочурка у меня храбрая, ничего не скажешь. И как же вы приняли столь шокирующее нас известие?

— Скажу откровенно, на меня это известие не произвело особого впечатления. Мой отец тоже.

— Знаю, Вадим. Мне случайно рассказал об этом в Екатеринбурге золотопромышленник Вишневецкий. Он дружил с вашим отцом и буквально был потрясен, когда тот отказался эвакуироваться, кажется, с древнейшего демидовского завода. Судьба отца вас не взволновала?

— Обожаемая мною мать научила меня считать любые поступки родителей правильными и не подлежащими сыновьему обсуждению. Но за судьбу отца волнуюсь только потому, что у него слишком твердый характер. Молчалиным он ни перед кем не станет.

— Да, да. Видите, как просто решаются после Октябрьской революции сложные проблемы отцов и детей. Но на все воля Всевышнего. Понять не могу, почему мне сегодня все время душно, будет гроза. Может быть, Вадим, выйдем с вами побродить по палубе?

— Я думаю, папа, сейчас для тебя будет прохладно. Ты и так кашляешь.

— Кашляю, Настенька, от табака. Кроме того, дочурка, ты уже убедилась, что на воде я выхожу из повиновения твоих забот и желаний. Чтобы не волновалась, накину шинель.

Муравьев, сняв с вешалки шинель, накинул ее на плечи адмирала.

— В таком случае я тоже пойду с вами.

— Нет, доченька, разреши нам быть без тебя. Может начаться мужской разговор.

— Хорошо, папа.

— Конечно, недовольная моим отказом, ты сейчас завяжешь губы пышным бантиком?

Настенька засмеялась.

— Ошибаешься. Не завяжу. Хотя мне очень обидно, что не буду слышать ваш мужской разговор о происходящих событиях. Попробуй, папа, разуверить меня, что не права?

— Права. Но мы идем с Вадимом вдвоем.

— А Миша?

— Будем рады, если у него есть желание.

— Прошу меня извинить, нестерпимо болит голова…

3

По пустынной палубе адмирал и Муравьев молча обошли два круга. Адмирал, закурив, откашливался. На реке дул низовой ветер, и воздух был влажным.

Остановившись на корме, адмирал спросил:

— Мне интересно ваше мнение, Вадим, о происходящем. У молодежи теперь обо всем свое особое мнение. И я нахожу это правильным. Как вы думаете, почему после недавних успехов на фронтах вдруг началось такое паническое отступление?

Муравьев ответил не сразу.

— Удовлетворит ли вас мой ответ, адмирал? Я очень озлоблен, наблюдая происходящее вокруг меня. Меня бесит вранье о несокрушимости колчаковской Сибири, бесит вранье наших газет о скорой гибели Советской власти. И не скрою, порой мне кажется, что я уже присутствую при начале конца. Начало конца, когда светлая идея о создании единой неделимой России, отвоеванной нами от большевиков, окажется просто-напросто бредовой мечтой ловких, жуликоватых политиков, как отечественных, так и иностранных, греющих руки на страдании русских в гражданской войне. Все происходящее так не похоже на неповторимую легенду о затонувшем на глазах врагов благочестивом граде Китеже, Сибирь, в которой мы еще держимся, Омск, с его неблагочестием, вместе с нами грешными не затонет в Байкале на глазах большевиков, а мы, оказавшись под их властью, испытаем немыслимые горести. Омск не станет новым Китежем. Я видел нашу жизнь в Екатеринбурге, и мне трудно поверить, что в Омске иная жизнь.

— В чем главная причина наших неудач?

— Причин много. Главная — отсутствие человека, которому можно верить, что именно его разум и воля способны осуществить желанное всем нам будущее России. Кроме того, у нас нет ясности: какой мы хотим новую Россию? У большевиков есть предельная ясность, они громко заявляют, что их будущее — власть пролетариата и его диктатура. Народ их тоже боится, но верит, что у них есть воля сдержать слово об обещанной Советской России. И я уверен. Да, именно уверен, что русский народ верит большевикам. Народ верит им, если не сердцем, то разумом. Я видел, Владимир Петрович, страх наших солдат в боях перед красными. В нашей армии уже знают большевистских революционных героев. Чапаев — живая легенда. А где наши герои с ореолом, подобным чапаевскому? Их у нас нет. Зато у нас есть генералы, мнящие себя полководцами, но враждующие между собой, подставляющие друг другу ножки при невыгодных для них выполнениях боевых заданий.

— Но ведь у нас немало говорят о Каппеле? Его войска сражаются.

— Сражаются. Но разве не знаете, что популярность Владимира Оскаровича многим высшим чинам не по душе. Например, генерал Ханжин считает его неумным карьеристом, сделавшим себе славу психическими атаками офицерского полка. Все мы, адмирал, будем сражаться до тех пор, пока нами правит страх перед большевиками.

— Песья свора наших генералов, Вадим, еще полбеды. Главная наша беда, что мы идем на поводу Антанты. У этого иноземного капиталистического ворья подлая ставка на нашу вражду. Они еще сами не решили, чего им сделать с Россией, добившись ее полного изнеможения в междоусобной распре. Что льется кровь русского народа, им наплевать. И я уверен, что Колчак, ставший верховным правителем при их содействии, правит Сибирью со связанными руками.

— Но тогда почему не скажет об этом своей армии, которая поможет ему развязать руки.

— Чем? Оружием, которое она получает от наших союзников по борьбе с большевиками?

— Мы платим за него русским золотом.

— Русским золотом! Вот оно-то заставляет этих стервятников разжигать нашу вражду между собой, вражду генералов, чтобы под шумок наживаться на страшной беде русского народа.

Уверен, Вадим, что вы не задумывались над тем, была бы гражданская война такой жестокой по нашей озверелости, если бы в ней не принимали участие интервенты? Мы, несомненно, идем к катастрофе. В этом меня убеждает мнение преданного матроса Егорыча. А что, если мой сын и ваш отец правы, что остались преданными чаяниям народа, кровь которого течет в их жилах. Уверен, что не за горами то время, когда и нам с вами придется допрашивать свою совесть, что же нам делать. Быть с родиной или изгоями без нее?

Конечно, вы удивлены, до чего может додуматься старый адмирал русского флота. Мне страшно даже думать о подлости, которую, видимо, придется сделать. Уйти по своей воле за пределы России в бедственное для нее время из-за того, что разум не может понять правду всего происходящего в гражданской войне. Россия свою судьбу решит без нас. Мне это теперь ясно. Но я хочу уверить себя, что еще можно что-то сделать, чтобы и для меня в этой судьбе нашлось место для жизни после того, как мы — противники большевизма — так упорно мешали народу наладить в стране мирную жизнь, мешали по указке наших незадачливых политиков, связанных подлейшим сговором за нашими спинами с интервентами.

Однако пойдемте спать! Ибо ни в эту ночь, ни во все последующие ночи мы вряд ли поборем в себе въедливый классовый страх перед волей народа, идущего с большевиками к утверждению Советской власти. Мы не решим этого еще и потому, что политически безграмотны. Для меня лично все политические революционные партии с их программами и посулами, якобы необходимыми для будущей государственной структуры России, одинаково непонятны и неприемлемы. И порой мне стыдно, что, сознавая обреченность своего класса, я до сих пор живу, не имея мужества прервать и мне самому ненужную жизнь.

Адмирал только от четвертой спички раскурил очередную папиросу. Муравьев проводил его до каюты.

— Покойной ночи, Владимир Петрович.

— Уверены, что она будет покойной? Разворошили мы свои рассудки непозволительно вольными для нас рассуждениями. Не обижайтесь на старика за понятую им правду о своей никчемности. Но обещайте, в память об этом разговоре, все-таки решить вопрос, как поступить, когда нам придет необходимость расстаться с Россией, презреть в себе страх или, пригрев его за пазухой, порвать кровную связь с родным народом. Покойной ночи.

Оставшись в одиночестве на пустынной палубе, Муравьев сел на скамейку, плотно прижав холодные ладони к горячему лицу.

Над Тавдой висел чернильный мрак ночи, прожженный калеными угольками высоких звезд…