Однажды ночью, рыская под стрелкой УЦЕНЕННЫЕ КНИГИ, я обнаружил грубую дыру в кладке там, где большая черная труба выходила из стены. Она проползала по полу и юркала в супротивную стену под стрелкой КЛОЗЕТ. На этой стене полок не было, только дверь, и всегда закрытая притом. Я сунул нос в дыру и принюхался. Пахло крысами. Труба входила в стену, потом сворачивала, а дальше шла прямо вверх. Хоть и очень большая, труба не заполняла всю для нее заготовленную дыру, и кладка вокруг была рваная, зубчатая. Я тогда ужасно был любопытный, да и запах не сулил беды, хоть и был не совсем тот, что родной, знакомый, привычный крысиный запах. Как-то скучнее, что ли.

Налегая спиной на трубу, ставя ноги по сторонам дыры, я подтянулся кверху, используя, как ступени, зубцы в кладке. Подняться оказалось раз плюнуть. Наверху, на уровне, соответственном плинтусу первого этажа, туннель разветвлялся. Одна дорога вела прямо вверх по трубе, другие сворачивали — вправо и влево по низу стены, между штукатуренной дранкой и наружной кладкой. В ту ночь я пошел налево. На следующую — пошел направо. А через неделю у меня в голове была уже детальная карта всей системы. Все здание сплошь прорезали такие туннели — обратив его как бы в медовые соты, в некий сложно петляющий лабиринт. Если б не спешка — время, увы, поджимает, — тут бы мне и пуститься в бесконечные описания всей системы туннелей, созданных, очевидно, совокупным трудом тысяч и тысяч крыс задолго до моего появления на свет, неустанно стачивавших упрямые резцы, дабы я, Фирмин, некогда смог достичь незамеченным любой точки строения. О, я бы вам прожужжал уши, рассуждая о разрезах открытых работ, скрейперах, грейлерах и черпаках, о том, что такое выработки, пласты и какая разница между шлихом и шлифом, штреком и треком, а если бы кто-то еще не уснул, я бы его попотчевал ковшами экскаватора, нисходящими сбросами и лежачими желобами. Тех, кого греют подобные прелести, отсылаю к учебникам по горному делу.

Сперва я за каждым поворотом думал нос к носу столкнуться с крысами, строителями этих катакомб, но так ни одной и не встретил. Наконец я их назвал про себя «дела давно минувших дней». И еды никакой нигде я не обнаружил. Потому-то, возможно, и крыс совсем не осталось. Перед тем как сделаться книжным магазином, дом служил, видимо, бакалеей, может быть, булочной. Теперь тут, кроме бумаги, нечем было поживиться. Однако мои упорные разыскания, ночь за ночью, по бесконечным, как казалось мне, милям туннеля увенчались наградой, которая мне лично была дороже любой еды. Учтите, дорога в интрамуральном пространстве абсолютно темна. У меня отличное ночное зрение, но здесь пришлось пробираться исключительно ощупью и по нюху. Работа долгая, кропотливая, и много ночей прошло, прежде чем я наконец напал на стремнину, которая меня и вынесла прямо на потолок главной комнаты магазина. Здание, как и большинство зданий в нашей округе, было дико старое, без переборок в потолке, и каждая пара стропил как бы образовывала внутри длинную открытую ячейку, невообразимо жаркую и пыльную. Мои упрямые резцы проедали в стропилах аккуратные круглые дыры, и посредством этих дыр я мог перебираться из ячейки в ячейку. Я держал путь в сторону улицы, каждую ячейку тщательно исследовал носом и лапами перед тем, как двинуться дальше, но вот я наткнулся на что-то столь неожиданное, что просто опешил и даже попятился. После недели ночных трудов в чернильной тьме вдруг я увидел, как сквозь пол снизу, из магазина, бьет струя света. Некогда, давным-давно кто-то — не крыса — проделал в потолке магазина круглую дыру для светильника, а повесили этот светильник чуть-чуть не в центре, оставив по краю узкую серповидную щель. Осторожно заглянув в эту щель, я увидел внизу комнату.

Прямо подо мной стоял заваленный бумагами письменный стол и кресло с красной подушечкой. За этим столом в этом кресле сидел Норман, то есть обычно сиживал. Я не знал еще Нормана — на какое-то время он рассядется у меня в голове просто Хозяином Письменного стола, — но хаос на этом столе, вертикально проткнутый по центру стальной спицей, сплошь поросшей вялой листвой квитанций, сверкающие ручки кресла и, главное, красная подушечка с вмятиной от задницы посередке — все было овеяно таким ореолом строгости и величия, который меня — что вполне объяснимо, учитывая мое происхождение, — буквально потряс.

И вот щель в потолке в виде буквы С стала моим любимым местечком. Окно в мир людей, первое мое окно. В известном смысле тоже, можно сказать, книга: тоже помогает заглянуть в иные, отличные от твоего собственного, миры. Это место я назвал Воздушным шаром — смотришь вниз и будто паришь, плывешь на воздушном шаре над комнатой. А несколько дней спустя я обнаружил новое, тоже чудесное местечко в прямо противоположном конце потолка, ближе к улице. То была зубчатая щель, зазор, там, где утыкалась в потолок кустарная перегородка. Через эту щель я мог пролезать вниз, на один из застекленных шкафов, где Норман держал редкие книги, а уж оттуда открывался мне великолепный вид на главную комнату магазина, включая парадную дверь и письменный стол Нормана с креслом. Это место получило у меня название — Балкон. (Отныне слова Балкон, Воздушный Шар, сплавясь в ямбическую строку, образовали как бы колыбель или такую печальную лодочку. Бывает, сяду в лодочку, плыву, плыву. А то лежу себе в колыбели, качаюсь, сосу большой палец на ноге.)

Позже я узнал, что комната, сперва поразившая меня своим простором, как океан, была лишь малой частью предприятия. Норман расширял и расширял свое дело. Когда-то, задолго до моего времени, он приобрел две лавки рядом с исходным книжным и продырявил соседние стены. Влезая в узкие двери — извиваясь, протискиваясь бочком, подобрав живот, — вы переходили из комнаты в комнату, и все они были набиты книгами. Мне думалось, что такие помещения, соединенные узкими дверцами, могла, по идее, построить некая гигантская крыса, и я тешился этой мыслью когда-то, давно, еще до того, как Норман меня так ужасно разочаровал.

Одни книги тесным строем стояли под стрелками, другие валялись везде и всюду. Когда лучше узнал людей, я понял, что именно этот кавардак их и приманивал в «Книги Пемброка». Они не для того сюда являлись, чтоб цапнуть книгу, выложить деньжата и слинять. Они здесь торчали часами. У них этот процесс назывался просмотром, но скорей походил на археологические раскопки, на добычу полезных ископаемых. Удивляюсь, почему они с собой не прихватывали черпаки. Копали сокровища голыми руками, увязая до подмышек, — ведь выкопать литературный самородок из кучи шлака куда приятней, чем запросто зайти в магазин и его купить. Собственно, покупать в «Книгах Пемброка» — тоже как читать: никогда не знаешь, что обнаружишь на следующей странице — стеллаже, полке, ящике, — тут тоже, знаете, свое дополнительное удовольствие. Вот и в туннеле тоже — никогда не знаешь, что обнаружишь за ближайшим поворотом, на дне ближайшей шахты.

Но даже и в те первые головокружительные недели поисков, исследований и открытий я не пренебрегал своим образованием. Ни разу не зашел в туннель, предварительно не прокорпев несколько часов над книгами. И я делал огромные успехи. Скоро я без труда усваивал даже так называемые трудные романы, в основном русские и французские, и ориентировался в простых трудах по философии и бизнесу. Теперь, в результате последующих моих разысканий, мне ясно, что подобные успехи стали возможны только благодаря постоянному росту лобных и височных долей моего мозга, сопровождаемого, полагаю, невероятным увеличением затылочных извилин. Рассуждая как бы вспять, от следствия к причине, я считаю себя вправе заключить, что череп мой под своим банальным внешним обликом скрывал латеральное удлинение зоны Вернике — деформация, обычно связанная с преждевременным развитием речевых способностей, хотя в известных случаях, не спорю, и сопряженная опять же с редкими формами идиотизма. Этот постоянный рост я приписываю духоподъемной обстановке, хотя питание, конечно, тоже сыграло свою роль. Был во всем этом и досадный побочный эффект: голова у меня так отяжелела, что трудно стало ее держать. Исключительное умственное развитие не сопровождалось, понимаете, телесной дюжестью. Я был по-прежнему досадно хлипок. Козявка, мелюзга.

Собственно, это аксиома в психиатрии, что преждевременное развитие интеллекта, сочетаясь с физической хилостью, может породить многие неприятные черты характера: жадность, манию величия, навязчивую мастурбацию — далее можно не перечислять. И разумеется, только из-за того, что некие так называемые эксперты, начитавшись примитивнейших учебников, столь пошло трактуют глубины моего характера, всю мою жизнь я изо всех сил старался их избегать — я имею в виду психиатров. Такое отвращение лишь естественно, по-моему, если учесть, что среди прочих нежелательных побочных эффектов неординарной судьбы неизменно обнаруживается почти патологическое желание спрятаться, а если это невозможно, всегда быть в маске.

Сочетание тяжелой головы с хлипким телом меня заставило выработать грузную походку, и, хоть в дальнейшем я решил, что поступь эта мне придает солидный и достойный вид, в те времена я из-за нее выглядел только еще нелепей. Невольно я покачивал огромной головою на ходу или тяжко топал, что сообщало моей внешности что-то скорее бычье. И еще я имел сильную наклонность плюхаться головой вперед под веселый хохот окружающих.

Неповоротливость, столь гротескная при моем телосложении, особенно была плачевна в период, когда я достиг жизненной поры, требовавшей от меня особого проворства. Хотя ничто в повадках моих братьев и сестер не намекало на развитие мозга, жевательный аппарат зато у них развился на славу, в чем я, увы, неоднократно и горько убеждался на собственной шкуре. Я жевал бумагу, они жевали меня. Ужасная асимметрия. Мы все были уже готовы к твердой пище. Мы, собственно, были уже готовы распроститься с нашим семейным укладом, и до Мамы, сквозь винные пары, это наконец дошло. Наши блестящие резцы сверкнули ей, как свет в конце материнского туннеля. И, озаренная этим светом, она решила научить нас обходиться без нее, помочь нам, как говорится, встать на ноги, подняться, так сказать, с колен, чтобы самой затем снова вернуться к бонвиванству.

Образование наше было просто и практично. Мы попарно выходили за Мамой следом при ее вылазках наверх, и нам полагалось учиться уму-разуму, наблюдая ее приемы. Под беззаботным обжорством и пьянством была подведена черта: мы стояли на пороге нового, перед нами открывался совершенно новый стиль жизни. Антропологи считают охоту и собирательство самой низшей ступенью цивилизации; наша ступень была еще ниже. Назовите ее подбиранием и подчисткой. Работа почти исключительно ночная. Основные позиции — скрючиться, распластаться, взметнуться дыбом. Основные движения — ползание по-пластунски, бег опрометью. Когда пришла моя очередь, я оказался в паре с Льювенной. Я был польщен, потому что эта сестрица всегда относилась ко мне безразлично, меня не потчуя ни укусами, ни тумаками, и слава богу, поскольку, обладая редким атлетизмом, она однажды, когда демонстрировалась куча-мала, откусила Пуддингу большую часть уха. Я всегда помнил — не без опаски — о ее статуре, но в ту ночь, когда мы отправлялись, в первый раз заметил вдобавок, какой у нее лохматый зад. Не только зубы у нее отросли. С головой уйдя в науку, я совсем упустил из виду эти тенденции, но сейчас ее шерстистые, мелькающие передо мной бока приводили меня в замешательство, и вдруг я даже ощутил острую к ней неприязнь.

С Мамой во главе мы пролезли под дверь подвала и вышли в широкий мир. Я полагал, что лучше других подготовлен к тому, что нам предстояло увидеть. В конце концов, я, не кто-нибудь, часами просиживал на Балконе, через весь магазин глядя в фасадное окно. Небось кое-чего понавидался — людей, автомобилей, дома по ту сторону улицы. Однажды видел конного полицейского, однажды лил дождь. Но, выйдя вслед за Мамой и Льювенной в темно-мерцающую ночь, я мигом понял, что созданная мной картина мира, ограниченная и прямоугольная, даже отдаленно не передает величия оригинала. Я себя чувствовал землянином, ступившим на поверхность Юпитера. Мы ступали по черной пустынной тверди. Прямо над нами желтым солнцем в черном небе висел фонарь. Откуда-то — возможно, от фонаря — шел пронзительный, надрывавший уши визг, до безумия меня раздражавший своей настырностью. По обеим сторонам смутно высились облезлые стены четырехэтажных домов, как края ущелья. Уже на той ранней стадии развития я был достаточно начитан, чтоб тотчас сформулировать: «Ущелье одиночества». Сформулировал и содрогнулся. То и дело проносился мимо автомобиль, кося блестящим глазом, и дрожала черная пустыня у нас под ногами. Был жуткий холод, ледяной гребень какой-то нам прочесывал мех. Ветер. Конечно, Льювенну, с ее более ограниченным кругозором, все это должно было впечатлить куда сильней, чем меня. Я вправе был ожидать, что она застынет, попятится, ну по крайней мере разинет рот, вылупит глаза, одним словом, обалдеет, и буквально возмутился, видя, как она, спокойно принюхиваясь, трусит за Мамой, будто что ни вечер привыкла разгуливать по Юпитеру. Что до меня, я тогда еще был под защитой сравнительной своей неосведомленности, и только на далеком горизонте моего сознания мрела смутная тревога.

Быстро, гуськом, стараясь держаться как можно ближе к домам, мы прошли Корнхилл и свернули в узкий проулок. Я замыкал шествие. В проулке было темно и пахло так же, как под надписью КЛОЗЕТ, но сильней. Видно, там оказалась какая-то еда, потому что я слышал, как Мама и Льювенна чем-то похрустывают впереди, во тьме. Они не сочли нужным со мной поделиться, и, когда подоспел, я обнаружил только клочок салата. На вкус — типичная «Джейн Эйр». Этим проулком мы вышли к Ганновер-стрит, прямо на яркий блеск Казино-театра. По навесу бежали желтые лампочки и кричали: «Девочки, девочки, девочки» и еще: «Лучшие в Бостоне». Под навесом, по обе стороны стеклянного билетного окна, стояли черно-белые фотографии в натуральную величину, фотографии, как потом уже я разобрался, красивых женщин. Одежды на них не было никакой, только туфельки на высоких каблуках и бриллиантовые тиары, да еще большие черные прямоугольники прикрывали у каждой грудь и место под животом. У одной были светлые, у другой темные волосы. И каждая приподняла ножку. Застигнутые фотоаппаратом посреди танца, они парили, застыв, вовеки не кончив па: щелчок объектива их отрубил от времени, как гильотина. Мама с Льювенной на них не обратили ни малейшего внимания. Они прошли прямо в дверь кино, под ВЫХОДОМ, и уплетали за обе щеки просыпанный кем-то попкорн. Льювенна была прямо дока по части подбирания и подчистки, такой уж природный дар. На сей раз я даже не пытался к ним присоединиться. Стоял смотрел на постер, задравши одну ногу. Невзирая на всю свою начитанность (даже «Любовника леди Чаттерлей» переварил), об этой стороне жизни я имел лишь бледное представление отвлеченного интеллектуала. Прежде я ничего подобного, собственно, не испытывал. Теперь, оглядываясь назад, на свою жизнь, вижу, что миг, когда я стоял, глазея на этих почти голых созданий, на этих ангелов, стал для меня, как это принято называть у биографов, поворотным пунктом. Ну что же, вот и я скажу, что 26 ноября 1960 года, на боковой улочке Бостона, близ Сколли-сквер, перед Казино-театром, тропа моей жизни круто повернула. Но тогда я, конечно, ничего этого не знал. Тогда я не знал даже, что я в Бостоне.

Льювенна с Мамой слопали весь попкорн, и мы прошли дальше по Ганновер, скользя вдоль сточных желобов, к почти опустелому Сколли-сквер. Да, не зря Сколли-сквер называли сточным колодцем: сырой асфальт посверкивал под фонарями, как вода. Женщина и сразу же за ней следом мужчина прошли и нас не заметили. Быстро прошагали, свернули за угол и скрылись за дверью под надписью НОМЕРА. Вовеки не забыть, как цокали по тротуару ее каблучки. Мы таились в канаве, пока за ними не закрылась дверь. Потом, следом за Мамой, мы перебежали широкий простор Сколли-сквер на пределе нам доступной скорости, верней, Маме доступной скорости. Мы-то с Льювенной в те поры очень шибко умели бегать. Достигнув противоположного тротуара, Мама обнаружила лужу пива, и они с Льювенной наотрез отказывались идти дальше, пока ее всю не вылакали до последней капли. Моя тревога тем временем с дальней кромки сознания переместилась в центр и там закрепилась, меня уже прямо трясло от страха. Я думал: «К черту вашу еду». Хотелось опрометью бежать домой, в теплую укромность книжной лавки, но страшно было расстаться с Мамой. Особенно меня пугали грузовики, громыхавшие мимо, бросая на стены огромные тени фар, но Мама даже глаз на них не поднимала, а немного погодя и Льювенна тоже. Потом мы дальше прошли по улице. Прошли мимо громады Старого Говарда со стрельчатыми черными окнами — когда-то знаменитый театр закрыли давным-давно. И там обосновались крысы без роду без племени. Вот где, того гляди, укокошат, сказала Мама. В конце концов, до отпада налакавшись и нализавшись из луж, мы напали на еду — хот-доги, маринад, пышки, кетчуп, горчицу — в больших синих баках в тылу заведения Джо и Немо. Были тут и другие крысы, но мы держались в сторонке. Зачем якшаться со всякой швалью, и вообще мы не из общительных. Потом были тылы бара «Красная шляпа» и снова лужи. В основном моча, но и спиртного хватало, так что Мама увлеклась и Льювенна тоже. Дурные гены, по-моему, и больше ничего. Обе они на пути домой делались все безрассудней, на Кембридж-стрит то и дело шли по самой середине тротуара и пели. В отличие от меня, конечно. Я держался поближе к зданиям, крался по какому-то желобу и делал вид, что с ними незнаком. Собственно, я соблюдал дистанцию в надежде, что, когда гнев небес обрушится на их головы, в меня он не попадет.

Я пытаюсь рассказать подлинную историю моей жизни, и, поверьте мне, это не так-то легко. Я перечитал массу книг под надписью ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА, прежде чем, хотя бы отчасти, осознал, что значит эта надпись и по какому признаку иные книги под ней помещены. Я-то думал, что читаю всемирную историю. И по сей день то и дело приходится себе напоминать — иной раз аж стучу себя по лбу, — что Эйзенхауэр реальный, а Оливер Твист нет. Затерянный в мирах. Гносеология и ужас. Оглядываясь на свой отчет об этом первом выходе с Мамой и Льювенной в широкую пустыню вне нашей книжной лавки, вижу, что упустил один небольшой эпизодик. Эпизодик банальнейший, с моей точки зрения, однако ж, обнаружься он позже, вы бы, конечно, брезгливо его швырнули мне в морду. Так и вижу, как, крутясь на своем вращающемся кресле, вы буквально визжите от восторга. А ведь это даже и не эпизод, а так, скорей порыв, ничем не разрешившееся побуждение, возбуждение, вызванное косматой задницей Льювенны.

Пока я за ней следовал по проулку, эта задница, как уже было указано, вертелась туда-сюда у меня перед самым носом. Туда-сюда. И самое смешное, Льювенна вдобавок упорно держала хвост под вызывающим углом, под таким углом, какой иначе не могу вам описать, как только — вот, он был развязный. Развязный и подстрекательский. Мы пробирались по проулку гуськом, и эта задница Льювенны мне застила все, заполоняла мысли, ни о чем другом не давала думать, даже о еде и опасности. И потом еще, конечно, этот запах. Едва ли сумею вам передать подобный нюанс: неодолимую силу этого аромата. Он доводил меня до безумия, я терял всякую власть над собой, еще чуть-чуть, и я бы исступленно на нее накинулся. Огонь в чреслах так и толкал меня вперед. Я уже видел, как запрыгиваю на нее, как погружаю мои резцы в шерсть у нее на шее, а она извивается могучим торсом, вздымает зад и с визгом блаженной муки мне отдается. Ужасно. Но, к счастью, длилось это недолго. Мы были уже в конце проулка, мы уже приближались к огням Ганновер-стрит. Мимо прогремел грузовик, и страсть моя, сколь ни была могуча, рассеялась как дым от этого грохота. Обошлось. Да и как не обойтись: ведь только несколько метров и минут меня отделяли от того поворотного пункта — когда буду стоять на тротуаре, подняв одну ногу, взирая на ангелов. Да, открою вам душу: то желание изнасиловать родную сестру в темном проулке было последним в моей жизни нормальным сексуальным порывом. Когда выходил в тот вечер, я был, несмотря на всю свою незаурядную эрудицию, обычнейший представитель мужского пола. Когда вернулся, я уже ступил на зыбкий путь развратника и извращенца.