Дорогая мама,

Я вот тут копаюсь в твоих альбомах с фотографиями, хочется приискать несколько хорошеньких карточек для твоей комнаты. До чего нелепо теперь выглядят эти старинные купальные костюмы, хотя ты-то как раз просто конфетка! Папа, кстати, мне запомнился низеньким толстячком с сигарой, и так странно его видеть подтянутым, и с этими усиками, — прямо негодяй из старой киноленты. Проглядывая фотографии, невольно я заметил, что среди них совсем нет, кажется, моих карточек в возрасте от семи до пятнадцати лет, и это навело меня на размышления. Ты мне говорила, что папа часто бывал мною недоволен в детстве, в то время, когда так блистали все сыновья его знакомых. Даже, кажется, ты употребляла слово стеснялся". Могло ли так случиться, что из-за этого — с горя, естественно, — он не захотел, чтоб в доме были мои фотографии? Может, он их воспринимал как неприятное дублирование? Кстати, вполне могу себе представить. В смысле — вот я тут как тут, и вот он снова, снова я — но уже на каминной полке или еще где-то, ну, не знаю. А может, он опасался, что эти снимки станут для него впоследствии болезненным напоминанием? Если тебе это представляется маловероятным, как, между прочим, и мне, возможно, у тебя есть другое объяснение, и в таком случае я буду рад о нем узнать. Тогда черкни мне, пожалуйста, пару строк, поскольку мне не удастся скоро выбраться к тебе, как я намечал.

Твой любящий сын

Энди.

*

P. S. для миссис Робинсон:

Я знаю, что если мама знакомится с этим письмом, значит, вы ей его читаете, за что вам колоссальное спасибо. Я знаю, какая она забывчивая, а порой бывает вредной, особенно если ей покажется, будто ее критикуют. Я вовсе ее не осуждаю за то, что не фотографировала меня все эти годы. Мне с высокой горы плевать на эти фотографии; просто я не понимаю, почему их нет. То есть, я хочу сказать, матери обычно обожают снимать своих детей. Я надеюсь, что, несмотря на ваши вполне объяснимые трения с мамой, а возможно, как раз благодаря им, вы согласитесь помочь мне в этом деле. Вам придется только найти способ усыпить мамину бдительность. Например, вы заводите разговор про собственных детей, если они у вас имеются, в противном случае вы их сочиняете и потом, мимоходом, в скобках, сетуете, как, мол, трудно фотографировать детей, они, мол, такие егозы. Тут мама, возможно, вступает в беседу, внося в нее собственную лепту. Например, она, возможно, замечает, что девочек фотографировать легче, и это для меня был бы важный ключ. Детали оставляю на ваше усмотрение. Очень вам буду благодарен, если черкнете пару строк обо всем, что вам удастся выведать. По-моему, будет только справедливо, если вы примете от меня двадцать долларов, которые приклеены внутри конверта Я не хотел, чтобы они вывалились у мамы на глазах и она, конечно, сочла бы, что это для нее.

С уважением

Энди Уиттакер.

*

Любезные господа,

Прочел в газете о программе Христианского Общества Скинии "Ближний да поможет ближнему". Я не являюсь членом вашей церкви, как и никакой другой, но по этой статье я заключил, что вы тем не менее меня считаете своим ближним. Я уважаю ваши чувства и, если когда-нибудь присоединюсь к церкви — мало ли, в будущем, — я непременно изберу ваше ответвление. Я вдовец, живу один. Я не стар, но здоровье мое оставляет желать лучшего. У меня какой-то шум в груди. Содержание и уборка дома делаются Аля меня все обременительнее и накладнее, в частности эти комья пыли, которые теперь я обнаруживаю всюду под вещами, особенно под кроватями и диванами. Когда я наклоняюсь, я заметил, шум в груди усугубляется, и от моего дыхания они, эти комья пыли, разбегаются, их потом не соберешь. Дом старый и набит фарфоровыми безделушками — их обожала покойница-жена, — каждую подними, оботри, поставь на место — работа на целые часы и трудная для человека, у которого руки имеют тенденцию дрожать. Я был бы безутешен, если бы хоть одну штучку уронил. Знаю, мне бы при этом так и слышались упреки моей дорогой Клодин, которая была на них горазда, но теперь бы я просто их не вынес. У меня есть все необходимое, кроме швабры для мойки окон. Жена, бывало, пользовалась свернутой газетой с уксусом, чего я никогда не одобрял, ибо при этом остаются черные разводы, хотя она это и отрицала. Мой телефон последнее время барахлит из-за каких-то там их уличных работ. Я почти все время дома, так что, если сочтете меня "достойным вариантом", можете прямо сразу кого-нибудь прислать.

Ваш ближний

Эндрю Уиттакер.

*

Уважаемый автор,

Благодарим за то, что предоставили нам лестную возможность ознакомиться с вашей рукописью. После долгих размышлений мы, к сожалению, сочли, что в настоящее время не сможем ею воспользоваться.

Издатели "Мыла".

*

Уважаемая мисс Мусс,

Спасибо вам за шоколадки, фотографии и бумажник. Вы его сами сделали? Да, и еще, конечно, за новые стихи и за конверт. Стихами я займусь, как только выкрою часок, когда смогу к ним отнестись со всем моим вниманием. Я тронут, что в вихре всех своих событий вы подумали об этой посылке для меня. И я ценю ваши слова сочувствия по поводу моих обстоятельств. Правда, финансовые перипетии, о которых я вам писал, не имеют ничего общего с растратой, просто бухгалтерская неразбериха. Простите, но я должен вас разочаровать. "Темную лошадку" вам, видимо, придется поискать в другом месте. Я, к сожалению, отнюдь не столь интересная фигура.

И еще раз простите, но я действительно никакого совета не могу дать относительно обстановки у вас дома. Более того, раз вы мне не сообщаете, что у вас было в дневнике, вы не можете рассчитывать на мой вердикт относительно поведения ваших родителей. Скажу только, что, как правило, по-моему, никто не должен совать свой нос в частные бумаги другого лица. И тем не менее тот факт, что вы оставили дневник открытым на кофейном столике, свидетельствует о том, что вы, грубо говоря, нарывались на конфликт. Что же касается Бога — я не то что агностик, я просто к нему равнодушен. Пасторы, батюшки и падре, которые мне попадались, все, как на подбор, были набитые дураки или шарлатаны. Судя по вашим описаниям, ваш препод. Хенли счастливо совмещает в себе то и другое. Восхищаюсь вашей способностью создать смешной сюжет на основе, видимо, очень неприятной встречи. Помните: помимо Руфуса существует огромный мир. И еще помните: и на следующий год все по-прежнему так будет.

Спасибо за фотографии. Вот уж сюрприз. Я-то ожидал, сам не знаю почему, увидеть коротышку в большущих черных ботинках, а никак не прелестную стройняшку в теннисных шортиках. Не удивляюсь, что добрейший пастор вас облапил. Надеюсь, вы не сочтете эти мои слова проявлением нечуткости, и я, конечно, не пытаюсь его оправдывать, просто я привык доверять собственным глазам.

Искренне ваш

Энди Уиттакер.

*

Милый Далъберг,

Присланное тобой в последний раз я отверг из-за отсутствия достоинств, и с тем, что ты канадец, это абсолютно не связано, но если тебе приятней так считать, то и пожалуйста, и на здоровье.

Всего хорошего.

Энди.

*

Дорогая Пег!

Я знаю, ты не любишь получать известия обо мне и маме, но я должен тебе задать один вопрос. Собственно, я бы обошелся, если бы дело касалось только меня, но тут, видишь ли, замешаны другие люди. Журнал "Дом и сад" намеревается поместить подробный очерк обо мне под названием "Становление таланта", и им нужны мои детские фотографии. Им и твоя нужна, и, возможно, даже несколько. Я просмотрел все мамины альбомы, но там нет ни единого моего снимка в возрасте между семью и пятнадцатью, и я долго думал почему. Очень много твоих, и папиных, и маминых, и наших зверушек даже. Но журнал не станет, конечно, публиковать ни тех, ни других, ни третьих, невзирая на всю их заведомую прелесть, если я не представлю и себя. Кто-то явно прошелся по всем альбомам, систематически удаляя мои фотографии. Знаю, это звучит малоправдоподобно, но, кто бы это ни был, он делал свое дело тщательно и терпеливо, перемещая другие фотографии вокруг таким манером, чтоб не были заметны швы. Я никого не обвиняю, просто интересно, кто бы еще мог это сделать? Я имею в виду доступ и мотив. Если ты их взяла, ну, может быть, случайно, и не окончательно их уничтожила, порвав или спустив в унитаз, может, ты бы мне хоть несколько штук вернула.

Твой брат

Энди.

*

Вниманию всех жильцов!

Если вы посеяли ваши ключи от почтовых ящиков, обращайтесь к Филис из кв. 1. У нее есть контрольный ключ, и она достанет вашу почту. Не пытайтесь взламывать ящики!

*

Уважаемый мистер Фонтини,

Я получил ваше послание Я тщательно все взвесил. Я заверяю вас нельзя винить в печальном инциденте водопроводную систему. С ней все в порядке. Не только мистер Сьюэл в ней не нашел никаких изъянов, но я сам лично, уже после той, первой аварии подробно осмотрел каждый сантиметр. Я ползал с рулеткой и кронциркулем. Сливная труба в ванной — стандартного размера. Если не верите мне и Сьюэлу (между прочим, дипломированному водопроводчику), вызывайте городского инспектора, да пожалуйста и на здоровье, если, конечно, сумеете его залучить, в чём я сильно сомневаюсь, поскольку он выслушает и другую сторону. "Если не халтурная водопроводная система, — вы ему скажете, — так почему же потолок свалился во время ужина в мою тарелку, и притом не единожды, а дважды?" Объяснение, по-моему, лежит непосредственно под рукой и даже, я бы сказал, еще ближе. По-моему, вы правильно бы сделали, если бы внимательно понаблюдали за своей супругой, когда она принимает ванну. Если вы предпримете такое наблюдение, вы обнаружите при этом известную последовательность шагов. 1) Миссис Фонтини включает краны и напускает в ванну воду, сама тем временем совлекая с себя одежды, ища шампунь, возможно, не вдруг обнаруживая его, далее отправляясь в кладовку за чистым полотенцем и т. д. и т. п. 2) Покуда она углублена в эти занятия, вода в ванне достигает уровня сливного отверстия, а затем избыток бурлит в сливной трубе, что нимало не смущает миссис Фонтини, ибо она знает, что в подвале стоит большой электрический водонагреватель. 3) Погружаясь в ванну, она упускает из виду как свою собственную, нельзя сказать чтоб малозначительную, массу, так и опыт Архимеда в ванне, где он открыл, что в соответствии с каждым кубическим сантиметром миссис Фонтини, погруженным в воду ванны, к краям ванны будет подниматься кубический сантиметр вышеуказанной воды. 4) Она либо никогда не знала, либо забыла, что сливная труба предназначена исключительно для контроля за постепенным подъемом уровня воды по причине, скажем, открытых вентилей, но исконно не создана для борьбы с внезапными приливами. Быть может, ее руки, как они ни крупны, с какой бы силой ни вцеплялись они в края ванны, не могут тем не менее обеспечить задачу постепенного погружения в воду остальной массы миссис Фонтини, вследствие чего она в нее элементарно плюхается. Общий эффект шагов 1 и 4 сводится к тому, что прилив сокрушает хрупкие дамбы и горячая вода бурными потоками обрушивается на пол. Далее, под влиянием закона всемирного тяготения, эта вода протекает между плитками на шпаклевку кухонного потолка. Здесь низвержение воды всего лишь замедляется, но не прекращается вовсе, вследствие чего шпаклевка постепенно размягчается, покуда наконец она не размягчится до такой степени, что обрушивается в тарелку с вашим супом Я не хотел бы стать причиной раздоров между мужем и женой, однако, если вы, конечно, не стремитесь к регулярной оплате счетов за шпаклевку потолка, предлагаю миссис Фонтини перейти в стан приверженцев душа или, если она категорически не может обойтись без ванн и при этом неспособна либо не желает погружаться в воду с общепринятой скоростью, предлагаю вам изобрести, соответственно, механизм для ее погружения — на шкивах и веревках, что ли. Желаю вам всяческих успехов на избранном пути, только, пожалуйста, не вбивайте гвозди в стены. Тем временем вы должны возместить компании Уиттакера $417 за шпаклевку потолка.

Искренне ваш

лендлорд.

*

Ну что, ну что он означает — этот мой дар писать неприятные письма? Может, он свидетельствует о моем характере, может, я неприятный человек? Или, может быть, он просто означает, что другие люди неприятны? Пробовал я писать простые благодарственные записки, когда мне еще присылали подарки; эти записки тоже выходили неискренними сплошь. И если даже мне вдруг и в самом деле нравился подарок, мне было ничуть не легче. То же самое бывало, когда я говорил Джолли, что ее люблю. Сам ведь по голосу слышу: безбожно пережимаю, вру — а я же в самом деле ее любил. Думаю, отчасти из-за этого я потом был с нею так отвратен. Теперь пишу людям, с которыми едва знаком, и письма прямо пышут, особенно если есть шанс исподтишка лягнуть кого-то, кто не в состоянии ответить тем же. Может, и прав Бодлер: хандра — она не от худа и не от добра, да, но сколько от нее вреда — прибавлю своими словами.

*

написать Губкибантом

написать Уилли

*

Уважаемая миссис Губкибантом,

Вот уже четыре года вы постоянно мне посылаете свои стихи. В первые три из них я трудился над ответами, вас утешал банальностями, тем временем тактично, исподволь советуя вам все это прекратить. Но вы упорствовали вопреки всему. Вы мне писали слезные письма. Вы надрывали мне сердце рассказами о своих творческих муках, которым я сочувствовал; о своих непомерных амбициях, столь сродственных моим; о проблемах своих яичников, о жестокости вашего библиотечного совета и волокитстве вашего супруга, с которым, волокитством то есть, я был уж никак не в силах сладить. Вы стали причиной моих бессониц, я засыпал и тотчас просыпался, потому что мне снилось, будто я мучаю беспомощных зверушек. Перед лицом всего этого я сдаюсь. Я не сохранил свидетельств ваших былых усилий, но нынешний ваш опыт, по-моему, еще хуже прежних, так что предоставляю на ваше усмотрение: выберите любые шесть строк, и я их напечатаю. После чего я уже не вскрою ни единого вашего конверта.

Искренне ваш

Энди Уиттакер.

*

Милый Харолд,

Спасибо тебе за письмо. Оно такое дружеское. Я тоже не прочь переписываться на регулярной основе. Ты, видно, прочел у меня между строк, что я и впрямь не совсем здоров. И не только в груди дело. Дом, в котором я теперь живу, меня ужасно угнетает, особенно когда льет дождь, а он в последнее время зарядил, хлещет как из ведра, практически без передышки. Но даже и не в дожде тут дело, а в тишине, какую он с собой привносит, потому что стук дождя по окнам и по крыше делает тишину в доме настолько более заметной, возможно, потому, что заглушает легкие шумы, какие обычно я произвожу, — шлепанье голых пяток по полу, поскрипыванье пера, и время от времени я осторожно прочищаю горло, ну и так далее. Думаю про тебя, как ты работаешь на воле, со зверушками, цветами, и жуткая зависть меня берет. Лежу навзничь на полу, разглядываю потолок на предмет протечек и представляю себе, как ты на тракторе легко и весело подпрыгиваешь по ухабам. И у вас теперь, наверно, все солнце, солнце. Я тут сочиняю одну новую повесть, действие происходит в Висконсине, на ферме (где я на самом деле ни разу не бывал), и было бы просто чудно, если б ты мне время от времени отвечал на кой-какие технические вопросы. А может, я даже смогу вырваться к тебе ненадолго, пропитаться, что называется, духом сельской жизни. Семья у тебя, кажется, чудесная, и я обожаю зверушек, маленьких осликов особенно.

Я решил перебраться из этого дома в жилище поменьше, где будет меньше места для привидении, и начал уже складывать вещи по ящикам. В гостиной у меня из этих ящиков выросла стена, буквально. В фасадные окна, в общем, уже не выглянешь. По вечерам, когда свет еле пробивается сквозь подслеповатые из-за дождя оконницы, углы ящиков размываются и чудится, что это мешки с песком, и возникает уютное такое чувство: я в крепости, я в обороне. Столовую я запер, она вся забита хламом, который я понатаскал из подвала. Прихожая забита тоже. И возникает чувство: я в осаде. В осаде, в обороне — ах, разве в наше время разберешь? Особенно медленно идет упаковка книг, потому что я то и дело обнаруживаю такие, про которые совсем забыл (или никогда не знал), что они у меня есть, и в конце концов я сажусь на пол и читаю, и мое тихое дыхание и редкий шелест переворачиваемых страниц тонут, как я уже упомянул, в неотвязном шорохе дождя.

Среди забытых книг я обнаружил, кстати, толстенную энциклопедию млекопитающих, которую Джолли, видимо, купила давным-давно, когда вообразила, будто это так легко — писать рассказы для детей со зверями в них, в смысле, со зверями в рассказах. А может, эта энциклопедия мне от отца досталась — он обожал животных, особенно собак. Моя мать, которая еще жива, уверяет, будто он всегда мечтал увидеть меня ветеринаром и был ужасно недоволен, когда я избрал своей специальностью язык и литературу, правда, сам я не припомню, чтобы он хотя бы заикнулся о чем-нибудь подобном. Сейчас-то жизнь востребованного ветеринара мне кажется как раз завидной, интересной участью, и я, конечно, упорно бы стремился к ней, если бы спохватился вовремя.

Я, наверно, раньше в эту книгу даже не заглядывал. Ты даже себе не представляешь, сколько там животных, о каких чуть ли никто не слыхивал, — розовые броненосцы, мышиные лемуры, игривый долгопят, пальмовая куница, золотой полоз, саблезубый тигр, — называю первых попавшихся, выхватываю наобум. Одни названия чего стоят, дивные названия! Явно среди тех, кто ползал по джунглям в островерхих шлемах, были безумные поэты, может, всего несколько, но были, были. Вот что ты знаешь, например, про ай? Думаю, ровно ничего. И потому ты удивишься, как удивился я, узнав, что это разновидность трехпалого ленивца, хотя в само название вкралась досадная неточность, так как эти три пальца у него только на задних конечностях. Почему-то такое ранние натуралисты, между прочим, путались, когда речь заходила о передних и задних конечностях животных. Странно, по-моему. Ты путался когда-нибудь? Я вот думаю: может, это связано с тем фактом, что они носили перчатки, что натуралисты, я имею в виду, в те времена часто носили перчатки. Что же до передних конечностей, то у одних ленивцев на них по три пальца, а у других по два. У ай (bradypas torqiuitiis) по три и там и сям, то есть по шесть с каждого конца, поровну разделенных на два. Передвигается он чрезвычайно медленно и протягивает ноги (в буквальном, а не в переносном смысле) по деревьям в таких сырых местах, что зеленый налет образуется у него на шкуре. Как и со мной случилось в последний сезон дождей, или мне так только кажется. Повсюду плесень, и сам я, по-моему, местами совсем замшел. Что же касается малой подвижности — так я, по-моему, и двухсот метров не прошел за последние два дня. А куда идти-то, если дождь зарядил, как во время Ноева потопа? Ленивец, по-моему, единственное зеленое млекопитающее. Странно, как подумаешь, учитывая, в частности, какое вообще-то есть огромное множество зеленых существ, лягушек и кузнечиков особенно. Зеленая окраска ему дана, чтоб легче было прятаться от хищников. От ягуара, например, который легко может его принять за груду листьев. Это изобретательное животное, считается, вдобавок разводит на своем зеленом мехе целые колонии "молеподобных тараканов", хотя относительно того, какую цель оно при том преследует, энциклопедия молчит. Я лично даже не могу себе отчетливо представить этих крохотных существ — ну кто может быть менее молеподобным насекомым, чем таракан? Я лично даже в ужаснейший период своей проливной хандры ничего такого не развел, хоть поза-позавчера ночью правда вдруг обнаруживаю: что-то мерзкое ползет у меня по изнанке пижамы. Ну, выключаю свет, ложусь навзничь на постель. Я всегда начинаю ночь, улегшись навзничь, потому что, во-первых, это принцип йоги, а в последнее время еще из-за шума в груди, он при такой моей позе делается тише, а может, просто его меньше слышно, когда мягкая подушка мне прикрывает уши. Хотя подлое создание было там с самого душа, который я принял часом раньше, шевелиться оно начало только тогда, когда я спиной прижал его к матрасу. У него, как я смог заключить по характеру его походки, такие шипы на ножках. И при каждом его шаге тебя как будто колют тысячи иголок. Ну, я, конечно, вскакиваю, бешено сдираю через голову пижаму. При этом я непреднамеренно швырнул созданье через всю комнату — оно шмякнулось об стенку с негромким п-с-с — и было совершенно дохлое, когда я утром его нашел. Большой черный жук, и больше ничего.

Последние несколько месяцев я опорожняю свои кишки раз в день, точно, как часы. Я это к тому упоминаю, что ай срёт и писает всего раз в неделю, — замечательное достижение для такого во всем остальном как будто довольно ограниченного существа. Делает он это под деревом. Питается папайей и листвой. Разглядываю снимки в этой книге, и кажется мне, что голова у него маловата для его же тела, и не только потому, что у него, по-видимому, нет ушей. Тут мы, очевидно, наблюдаем определенного рода нарушение всеобщего закона пропорций. Странно, то же самое я думал про самого себя, в смысле, что моя голова меньше стандартного размера. Я тебе никогда не говорил? И не я один так думал. В школе меня прозвали Булавочная Головка. На самом деле голова у меня не то чтобы уж исключительно маленькая, просто чуть меньше нормы, я у своего доктора проверял, путем статистики. Вот тебе, например, разве запомнилось, чтоб она была меньше нормы? Просто так кажется, потому что шея у меня слишком крупная, и, при отсутствии контраста, голова кажется меньше, вот и всё. Обман зрения — простейший случай. И все равно, я этого до сих пор стесняюсь — детские раны так полностью и не затягиваются, да? А потому предпочитаю зиму: она мне позволяет прятать шею, дважды ее обматывая шарфом. Ты за мной никогда не замечал?

Ты думаешь — правда? — ну, хорошо, а дальше-то что? И ты прав, конечно, но что-то я все никак не разделаюсь со своим ай. Может, тебе неинтересно. К счастью для себя, я отсюда этого не вижу. Бедный Харолд, ты всегда так изумительно умел слушать. В колледже я прохаживался насчет "интеллектуала от сохи", с которым делил комнату, потчуя товарищей рассказами о твоих ляпах и буколическом невежестве, о твоих дремучих ударениях и варварском употреблении слов. До сих пор улыбаюсь, вспоминая, как ты говорил "облегчить" вместо "облегчить" или "тяжело сказать" вместо "трудно сказать". Мы с Марком, бывало, состязались, науськивая тебя при посторонних на эти слова и обороты. А ведь на самом деле, когда я ночью сидел на постели и говорил и ты на своей постели слушал, — были счастливейшие минуты моей школьной жизни, единственные минуты, когда я мог себе позволить быть самим собой. Теперь мне стыдно за эти шутки — не потому ли, что чувствую: они мне отлились.

Свое имя ай получил от португальцев в подражание тому звуку, который младенец данного вида производит сквозь ноздри, когда боится, что мать бросила его. Ай, Ой, Ох, ух, О-о — все это ведь не что иное, как вскрики страха или боли, их, этих вскриков, множество, и, что интересно, они разные на разных языках. (Ай, в данном случае, больше похож на вскрик поранившегося француза). Да, народы мира отнюдь не одинаково выражают свои чувства. Странно — правда? — что даже нечто столь элементарное, как крик боли, требует отражения в словаре? По-моему, кому-то стоило бы составить небольшой буклетик со списком подобных слов на всех языках мира. "Международный словарь боли", а? Возможно, в свое время я сам этим займусь. А пока я только практикуюсь и, кажется, неплохо научился подражать крику ленивца. Я зажимаю ноздри обоими большими пальцами, полностью, крепко их зажимаю. Затем я мощно фыркаю, одновременно отнимая пальцы от ноздрей решительным жестом — от лица вперед. Результатом является мощный свист, по-моему, довольно близко напоминающий тот звук, который издает малолетний ленивец. Вчера я его испробовал на почте, в частности на дамочке в окошке, когда она стала мне указывать, что я наклеил якобы недостаточно марок на конверт. Маленькая такая, просто мышь, так что ты можешь себе представить, какой был эффект, когда я отнял пальцы от ноздрей и вместе с грозным звуком бросил ей в физиономию. Ах, как они все жужжали за моей спиной, меж тем как я преспокойно выходил себе за дверь гордой, независимой походкой. Наверно, возьму этот способ на вооружение, когда придется демонстрировать свой гнев, хотя младенец ай, возможно, имеет в виду совсем другое. А твои дети подражают голосам животных, или этим балуются только городские дети?

Я вижу, мое письмо ужасно затянулось. Может, ты уже и не читаешь. Может, тебе давно, на середине, надоело, и все это время я говорю, не обращаясь ни к кому. Вообрази: человек в какой-то комнате говорит о самом себе, возможно, дико занудно говорит, при этом глядя в пол. И пока он произносит свой монолог, который, повторюсь, интересен только для него, все, один за другим, на цыпочках выходят вон из комнаты, и вот уже самый долготерпеливый у него за спиной, тихонько выйдя, притворяет дверь. Наконец человек озирается, видит, что произошло, и, тут, естественно, — позор, тоска Возможно, мое письмо сейчас валяется на дне твоей мусорной корзинки, а банальный жестяной голос со дна колодца все отзывается от стенок. Твоя корзинка для ненужных бумаг — она ведь жестяная, да? Как нестерпимо грустно. Но если ты все-таки дошел со мной до этой строчки, хочу тебе сказать, что ценю твое общество и твои письма тоже, и буду рад их снова получить, если тебе еще захочется писать.

Энди.

*

Эх, Уилли, Уилли,

Ни словечка от тебя насчет апреля. Сам знаю, всего-то три недели, как я тебе написал, но я предполагал, что ты прямо уцепишься за такой шанс оказаться на виду. Вероятно, из-за своей преподавательской работы ты ощущаешь такую уверенность в себе, что можешь позволить себе роскошь отвернуться от более широкой публики и даже от старых друзей, если, конечно, так оно и есть, в смысле, если ты от них действительно отворачиваешься. Что ж, могу только вдвойне тебе позавидовать. Сам же я вынужден ежедневно спускаться в преисподнюю ради борьбы за хлеб насущный и обречен упорно хранить верность любому, кто потреплет меня по головке или хоть раз пожмет мою мохнатую лапу. После месяца тропической жары неделями льет не переставая. Я уже почти весь заплесневел. Хожу такой заплесневелый, мрачный. Мрачный и недоумевающий, почему от Уилли нет вестей? Я наконец-то взялся за работу над комическим романом, которую так долго откладывал. Тянул время. Оттачивал мастерство. Набирался опыта. И теперь слова пошли прекрасно. Я их выделяю почти без усилий. Они льются на страницу и остаются там. Мне видится странно-музыкальная композиция: рев басса-профундо, исполненный тоски, перемежается причудливыми интерлюдиями, а порой истерическими взвизгами. Вот эти-то взвизги особенно меня и греют — они так, по-моему, типичны. Надеюсь, в означенном апреле смогу прочесть одну-другую главку на нашем гран-гала. Тут многие привыкли думать, что я так никогда ничего и не создам, так что шум, конечно, поднимется соответственный.

Кроме романа, вещи поистине значительной, я пишу очень смешные пародии на Троя Соккала, на те его сочинения, в которых действие происходит где-то на висконсинской ферме. Пока такое не попробуешь, даже и представить себе невозможно, до чего это трудно — писать идеально плохо. И еще есть у меня идеи насчет серии стихотворений в прозе, маленьких таких экзистенциальных притч об отчаянии и тоске, действие которых будет происходить в Африке, наверно.

Много чего еще надо бы тебе порассказать, особенно о том, что было в два последних года, но сейчас как раз моя новая работница с грохотом переворачивает вверх дном все мое жилище. Я просил опытную уборщицу, а мне подсунули юную мексиканочку, которой приходится объяснять, как включают пылесос. Такая прелестно робкая, только чуточку уж чересчур ацтечка на мой вкус. Хотя от шеи книзу — то, что мы во время оно называли "просто класс".

Напиши скорей, потому что мне надо будет еще кого-то пригласить, если у тебя на самом деле не получится.

Всего хорошего.

Энди.

*

Дорогая Пег,

Спасибо за твою записку. Я и без тебя давно знаю, что был ужасным разочарованием для папы, а ты была маленькая принцесса. Ты до того отвратна, что я жалею даже, что вообще с тобой связался. Прежде чем прочитал твое прелестное послание с оценкой моих умственных способностей и внешности, я имел счастье наблюдать множество твоих дивных снимков на разных стадиях детства, в том числе на пони. Если хочешь, я тебе пошлю полную коробку этих тилилюсей-маципусей, дай только знать.

Твой брат

Энди.

*

Место действия: широкая река, медленная, мутная, нечто вроде дельты. Наверно, это Африка. По обе стороны реки, или это дельта, песчаная пустыня тянется, насколько хватает глаз. Ни единое деревцо, ни даже пальма не нарушает ровной пустоты ландшафта. Вначале группка детей, мальчиков и девочек — матросские костюмчики, переднички, — играет, или пытается играть в песочке. Но песочек этот исключительно мелкий и сухой, прямо сухая пыль, и удается из него построить только бесформенные кучи вроде муравейников. Перед лицом повторных неудач, потея в своей городской одежде, дети становятся драчливыми и вялыми, одни то, другие другое, и драчливые больно бьют вялых по лицу и горстями швыряют горячий песок им за шиворот, а вялые ложатся на песок и тихо плачут. (Потом они это еще припомнят.) Взрослые меж тем, мужчины и женщины, по всей видимости родители этих детей, тоже одетые во все темное и городское, мужчины при стеках и цилиндрах, женщины при зонтиках, турнюрах и поражающих воображение бюстах, стоят небольшими кучками на берегу, кучкуются небольшими стайками на песке, как деревья на ландшафте, где нет деревьев, и спорят: то ли темноватые предметы, какие они видят дальше по реке — это бревна, почти совсем затонувшие оттого, что много месяцев тут мокли, то ли это крокодилы. Спор их скучен, бездоказателен, бесплоден. В глубине души все, и взрослые и дети, уже готовы прыгнуть в воду, лишь бы решить его.

*

Милая Анита,

Какое ужасное недоразумение. Я себя чувствую полным идиотом. Уж поверь мне, я понятия не имел, что вы с Риком снова вместе. Но если это и правда тебя устраивает, что же еще мне остается, кроме как пожелать вам обоим всего самого лучшего? Я предполагал написать письмо, полное лирических воспоминаний о времени, которое по наивности считал дорогим для нас обоих. Меня больно задели твои слова, что у тебя создалось впечатление, как будто тебя лапают. Больше писать не буду.

Энди.

*

Милый Дальберг,

Сначала ты меня обвиняешь в том, что я отверг твой труд из-за своих антиканадских предрассудков, а теперь ты говоришь, что после того, как тебя опубликовало "Мыло", каждый может тебя, как ты выражаешься, затрахать. И что прикажешь делать с этой информацией?

Энди.

*

Готовьтесь хвастаться знакомым! 125 Аэропорт-Драйв, трехэт. многокв. зд. Две кв. свободны. В кажд. две ванные комн., одна ванна, шир. крыльцо. Арочн. вход. Несколько нов. окон. Свежевыкр. Удобн. тихий р-н. Освещ. парковка. Первый м-ц бесплатно. Аренда $ 150 + жилищн. расходы.

*

Милая Джолли,

Это так, записочка. Что-то, сам не пойму, у меня с глазами. Красные и сразу болят, если хоть чуть поярче свет. И белки приобрели желтоватый оттенок, так что я, по-моему, на пьяного похож.

Солнце сменило гнев на милость, свое двухнедельное отсутствие использовав на то, чтобы переместиться к югу еще дальше от того места, на котором мы застали его в последний раз. Вяза больше нет, и ничто теперь не мешает милому светилу шпарить по окнам гостиной чуть не весь день напролет. Смотри выше.

С утра до вечера не разговариваю ни с одной живой душой. Сегодня утром в бакалее, когда подошел к кассе и попросил у кассирши пачку сигарет, почувствовал, что совсем осип. Пытался обратить это в шутку, но она не стала слушать. Ну, и я ушел.

Никсон был по телевизору, произносил речь. Если выключить звук, он может сойти абсолютно за кого угодно.

Обошел с работницей вокруг дома, показывал, что ей, по-моему, надо сделать. Говорил и говорил, хоть она почти ничего не понимала и только тупо улыбалась.

Кто-то говорит: "Ах, я совсем вас заболтал, простите, пожалуйста", а потом еще долго-долго распространяется на эту тему.

Удивлен твоим предложением "приостановить" журнал, на — ты так, по-моему, выразилась — годик-другой".

Мне больше нечего сказать, правда. Странно, да?

Целую.

Энди.

*

Мария,

Наверху можно не убирать. Со мной что-то не совсем ладно, и я решил не вставать с постели. И пожалуйста, не включайте пылесос. В подвале, в кладовой, есть швабра. Уж вы как-нибудь обойдитесь. Простите за грязь и беспорядок в ванной. Можете все так и оставить, если, по-вашему, это чересчур. Не выбрасывайте бутылки, в которых что-то еще есть. Grarias.

*

Уважаемая миссис Бруд,

Получил ваше письмо. Не знаю, как давно вы его написали, поскольку оно без даты. Если вы пишете письмо карандашом на обороте рекламы о ремонте водостоков, а потом ее суете человеку под дверь, не рассчитывайте на скорый ответ, поскольку может случиться, как и случилось на самом деле, что человек примет ваше письмо за рекламу, каковой оно во многих отношениях и является, а если вдобавок он плохо себя чувствует и не хочет лишний раз нагибаться из-за шума в груди, который, нагибаясь, он сразу ощущает вместе с легкой одышкой, при таких условиях, я говорю, он не подберет это письмо немедленно, а, напротив, в течение нескольких дней будет его топтать ногами, покуда уборщица, приходящая всего на час и только раз в неделю, притом по неопытности опасающаяся, как бы не выбросить чего-то ценного, не покажет его (письмо) ему с вопросом: "Ну как? Это выбрасывать?" — и тут только он посмотрит. Мне с высокой горы плевать, что вы рассказали мистеру Бруду. И не пытался я вас затащить в спальню. Я изо всех сил старался вас оттащить от больших фасадных окон, для вашей же пользы, как и для своей собственной. Я говорил: "ну прошу вас", я не говорил: "не пущу вас". Кроме того, вовсе я не прячусь. Меня дома не было, когда вы приходили, а значит, я никак не мог "подглядывать исподтишка". И не боюсь я мистера Бруда. И не надо мне, чтоб вы меня простили. Мне надо, чтоб вы заплатили за квартиру.

Эндрю Уиттакер.

компания Уиттакера.

*

Милая Викки,

По-моему, реклама — вещь главная, одна из главнейших вещей. По-моему, важно создать у людей впечатление, как будто что-то происходит, если даже ничего не происходит. А ты как думаешь?

Энди.

Пресс-релиз

"Мыло", известный по всей стране журнал, сообщил наконец о своих планах ежегодного литературного фестиваля. Хотя слухи об этом фестивале вот уже несколько месяцев как циркулируют в литературных кругах, это — первое официальное уведомление со стороны самого журнала. На многолюдной пресс-конференции в одном роскошном отеле Эндрю Уиттакер, издатель и редактор "Мыла", а также один из координаторов предстоящего мероприятия, объявил, что тема фестиваля в нынешнем году будет "Внутрь Внешнего". Мистер Уиттакер пояснил: "Мы хотим активизировать диалог между ведущими писателями современности и широкой публикой, постараться положить конец царящим по обе стороны подозрительности и вражде. Это улица с двусторонним движением". В другом месте своей речи он назвал указанный конфликт "ужасным недоразумением" и "абсолютно беспочвенным вздором".

Мистер Уиттакер сказал, что в этом году, по его расчетам, фестиваль привлечет "больше трех десятков" писателей и поэтов со всех концов нашей необъятной страны и из Европы. В отличие от прочих литературных фестивалей, которые, по словам мистера Уиттакера, "размножаются, как блохи", в разных мелких городишках, среди писателей, которые объявятся на Мыльном фестивале, отнюдь не будет бойких пустышек, жаждущих известности. "Уж я за этим лично пригляжу", — пообещал издатель "Мыла". Назвать имена "бойких пустышек" он отказался, заметив только: "Они сами знают, кто они". Рослый, плечистый мужчина, он, по-видимому, легко и непринужденно стоял перед теснящейся толпой журналистов, время от времени шутя с юной репортершей, совершенно, по-видимому, очарованной его энергией и остроумием. Отказавшись обозначить точное число ожидаемых посетителей, он под нажимом прессы вынужден был признать, однако, что не удивится, "если их будет тысяч двенадцать — тринадцать" за пять дней фестиваля, и задумчиво присовокупил: "Предвижу проблемы с уличным движением".

Помимо присутствия (за скромную плату) на многочисленных семинарах, лекциях, чтениях и при надписании книг публика сможет беспрепятственно гулять в, как выразился Уиттакер, "приятной сельской атмосфере" с живой музыкой, воздушными шарами и лотками, торгующими всеми новинками и сувенирами, какие имеют отношение к литературе.

Суббота принесет с собой приятнейший сюрприз — "Пикник в парке", к участию в котором приглашается широкая публика, далее же воспоследует фейерверк после захода солнца. Воскресенье, день пятый и последний, станет свидетелем главнейшего, венчающего фестиваль события: вручения литературной премии "Мыла" — "Краса и Гордость" — писателю с мировой славой, после чего будут иметь место торжественный обед и танцы в великолепном бальном зале Кулиджа. Имя получателя этой престижной премии в нынешнем году Уиттакер отказался озвучить, лишь проговорил загадочно: "Придет время, сами узнаете". И уточнять не стал. Самой наградой будет обрамленная фотография Мэрилин Монро в пенной ванне. Уиттакер это фото описал как "размером с поднос для завтрака, приблизительно".

*

Милая Джолли,

Вот скажи, ну как тебе такое?

Я стою на улице и смотрю на дверь кирпичного дома, запущенного дома, то ли гостиницы, то ли меблирашки. Стекла кое-где повыбиты и заменены кусками темного картона. Несколько металлических баков, гнутых, переполненных отбросами, выстроились по краю тротуара. Как будто муляжные мусорные баки, баки, взятые напрокат из комической книжки с картинками, из комикса, нарочно выставлены здесь, чтоб обозначить "место нищеты". И я чувствую: "приехали" — наконец они завершились, мои долгие блуждания в поисках именно этого дома. С трудом переступая тяжелыми ногами — будто налитыми свинцом, — я одолеваю несколько ступенек, ведущих к двери. Деревянная доска вокруг замка вся исцарапана, как будто кто-то пробовал сюда вломиться. Я решаю, что дверь заперта, и удивляюсь, когда она распахивается от легкого тычка, как бы сама собой.

Я вхожу прямо в большую комнату под низким потолком, вроде церковного подвала. Стены желтые, свет в комнате тоже странно желтый. Во сне я вспоминаю, что такой цвет обычно называют "мочевидным", и это слово, во сне, мне кажется смешным. Воздух густой, тягучий, прямо жидкость. На зеленом диване в центре комнаты сидит очень маленький человечек — карлик? лилипут? Он смотрит телевизор — крошечный черно-белый аппарат стоит на стуле перед диваном. Больше мебели в комнате нет никакой. Карлик — или это лилипут — немолодой, широкоплечий, кряжистый, с невыразительным, пустым лицом. Одет очень прилично: темный костюм в полосочку, котелок, галстук-бабочка. Я знаю, что он сбежал из цирка и что мне положено его поймать и туда вернуть. Я знаю, это — "важная задача", и мысль, что я не справлюсь, наводит на меня тоску.

Карлик не замечает, что я вошел, он смотрит себе телевизор и хохочет. Хохочет даже в рекламных паузах. Я думаю о том, как бы привлечь его внимание, и наконец он поднимает взгляд — прочитав, наверно, мои мысли, — и охлопывает ладошкой диван с собою рядом, Я понимаю: приглашает сесть, вместе смотреть телевизор. Я отрицательно трясу головой. И в то же время вынимаю небольшой моток веревки. Он смотрит, видит, вытаращивает глаза — преувеличенно, пародийно изображая страх. А потом он показывает мне язык, соскальзывает с дивана, хватает свой крохотный телевизор и, зажав его под мышкой, пустив играть по полу шнур с вилкой, улепетывает в другую комнату. Я удивлен его проворством — крошечные ножки мелькают, как спицы колеса, сливаясь и мутясь, — он как фигурка в комиксе. Я тороплюсь за ним — у меня ноги по-прежнему налиты свинцом — и оказываюсь будто в гостиничном убогом номере. Я плыву по густому мочевидному воздуху, я даже работаю руками, как пловец. Я знаю: он где-то здесь, он в комнате, он прячется. Ищу под кроватью, по всем ящикам, заглядываю за штору, даже за потрескавшееся зеркало на туалетном столике. Наконец замечаю: шнур от телевизора вьется из-под двери как крысиный хвост. Распахиваю эту дверь и вижу: сидит, скрючившись, в самой глубине кладовки. И перебирает кнопки на своем телике, который стоит на груде женской обуви прямо перед ним. Я его хватаю, тяну за ноги, он хихикает. Я хочу сунуть его, головой вперед, в холщовый мешок, и тут он поднимает визг.

Проснулся я от воя приехавшего за мусором грузовика. Сон был прилипчивый, весь день кусками вклинивался в мои мысли. Сначала к нему приклеился запах тревоги, но потом он испарился.

С глазами у меня не стало лучше. Среди всего прочего я принес из подвала пластиковый брезент, и я его повесил на окна в гостиной, чтоб спастись от режущего света. Гостиная теперь вся такая дивно голубая.

Вчера на Монро-стрит, по выходе из банка, увидел Фрэн, и я пошел за ней, иду, иду, она все ускоряет шаг, все ускоряет и вот наконец в панике пускается бегом, взбегает на какое-то крыльцо и давай колотить обоими кулаками в дверь. Я прошел мимо, даже не глянул в ее сторону, будто и понятия не имел, что это она шла впереди. Интересно: знает ли она кого-то в этом доме?

Целую.

Энди.

*

Адам сюда подался потому, что одному побыть хотелось, и ни о чем не думать, и чтобы ждать тут Сола, своего меньшого брата. Вспомнил про Сола и аж сплюнул. Слюна плюхнулась на пол, светлой горкой, в пыль. Вспомнился насмешливый взгляд Сола, жирные волосы, косая козлиная бороденка. Снова лег на тюфяк, плюхнулся тяжко. Ветер, слышно было, вздыхал в высокой траве за домом. Слышно было: чайки кричат, кружа над озерным берегом, — белые носовые платки, а их несет и встряхивает ветер. И вспомнились Адаму иные берега, иные птицы. Иная вспомнилась трава.

Фло спрыгнула из кабинки наемного грузовика на землю, хлопнула дверцей, обошла грузовик. Откинула заднюю стенку кузова, выволокла два почти неотесанных бревна — трап самодельный, — ногою в сапоге бревна эти вжала концами в дорожную грязь, а потом осторожно по трапу этому скатила зеленую газонокосилку Джона Аира на гравии у обочины. В сторону дома она не глянула, но она чувствовала на себе его взгляд.

Ибо от стука задней стенки кузова поневоле он вскочил с постели, где все утро провалялся, покуда солнце взбиралось по небу все выше и все настырней становились крики чаек, мешаясь, кажется, с собачьим дальним лаем. Лежал с открытыми глазами и в потолок смотрел, на водянисто-желтые разводы. Среди разводов этих различил он очерк Британии, и еще много было пятен, поразительно похожих на громадные головы цветной капусты, а над окном уселась большущая лягушка с теннисной ракеткою во рту. О, как живо она напомнила лягушек в Веллфлите, и как дивны были тамошние теннисные корты с земляным покрытием! А тут уж и другое многое нахлынуло: тот дом, тот черный "мерседес", и в том шезлонге загорает Гленда. Вспомнилось, как вышел тогда из дому, стакан в руке. Встал перед ней, над ней, увидел собственное отражение в солнечных очках, удвоенное отражение. Она сняла очки. Тревога метнулась в смеющихся глазах. И он в них тоже отразился, странно крошечный. "Когда я подъезжал вчера, — сказал, — какой-то мужчина стоял рядом с домом".

И снова, снова вспомнился — тот, кто стоял рядом с домом, тот мужчина в плаще, и его тоже захотелось отыскать среди разбросанных потолочных пятен. Но не было такого пятна на потолке! Повернулся на постели, кашлянул надрывно. Но вот эта, например, фигура, этот силуэт, он же до странности знакомый, но под такими складками плаща ведь кто угодно может прятаться! Да, кто угодно! Но что там у него свисает изо рта, печенье, нет? Козлиная бороденка? Фигура повернулась, двинулась быстрым шагом к берегу и — растаяла в поднявшемся тумане. Он и сам не мог понять, почему в ту ночь Гленде ни слова не сказал. Ждал, что она первая заговорит, надеялся, против всех вероятий, что она скажет те слова, которые утишат его мучительные страхи? Сказала б, например — и он бы ведь поверил, поверил, заставил бы себя поверить! — что это просто к ней наведался сосед, старик, почти калека, что это Карл Беллкамп из дома рядом, что Сьюзен, художница, их общая подруга, — она в плаще легко сошла бы за мужчину, — что все вообще ему помстилось. Да что угодно, безумие даже, всё было б лучше того ужасного молчания, которое установилось между ними и целый день таилось, как грозный зверь, все не решавшийся напасть.

И стук той задней стенки кузова, хрястнув, врезался в воспоминание, как врезается кулак в оконное стекло.

*

Дорогой Дальберг,

Нет, ты явно перегибаешь палку. Я не нуждаюсь в полном реестре гадостей, имеющихся в твоем арсенале, и, может быть, уж хватит? Найди себе подходящего собеседника, и он тебе поможет связать концы с концами. И между прочим, мне не представляется свидетельством хорошего вкуса то обстоятельство, что именно сейчас ты начинаешь обзывать "Мыло" "занюханым журнальчиком".

Энди.

*

Милая Ферн,

Я получил новые стихи и фотографии. Стихи сильней гораздо, просто поразительно, с какой точностью они передают физическую радость бытия — хождения босиком по "нежным иглам" свежескошенной травы, сжимания в руке "водой разрыхленного мыла", ощущения под пальцами "грязных катышков, скользящих по белой коже". Но при всем при том это не вполне соответствует нашим требованиям. А фотографии — ну да, они значительно крупней. Но иллюстрировать ими стихи? Нет, я, к сожалению, не вижу смысла. И "Мыло", кстати, отнюдь не публикует фотографий, не знаю, с чего ты это взяла.

И раз уж пошло на откровенность, позволь тебе еще заметить: есть нечто решительно "не то" именно в твоей последней порции фотографий. Я не про освещение, фокус и все такое прочее, и вовсе я не хочу сказать, что ты не привлекательнейшая юная особа. Наоборот. Но меня смутило твое выражение лица на большинстве фотографий — зажатое, натянутое, даже надутое выражение лица. "Чрезвычайно мрачное — вот, пожалуй, самое точное определение. Прости, если это звучит грубо, но факт остается фактом: на этих фотографиях я вижу особу, совершенно непохожую на ту сияющую девочку, какую видел на прежних мелких снимках. Твое выражение лица теперь мне говорит о том, что горечь жизни есть твоя главная и подлинная тема. Я было всё приписал твоим домашним неприятностям, но теперь, исследовав фотографии вторично, я вижу иное объяснение, досадно банальное притом, и дело тут, боюсь, в саморегулирующемся таймере твоего фотоаппарата.

Вот, посмотри на снимок, который ты предлагаешь в пару к стихотворению "Вверх-вниз". Я тут улавливаю такую последовательность событий. Ты ставишь таймер, скажем, на полторы минуты, потом садишься на деревянную досточку качелей и отталкиваешься. Вцепившись в веревки обеими руками, ты встаешь на эту доску. Теперь ты, в помощь рукам-ногам, вовсю напрягаешь тазовый и поясничный отдел своего тела, но качели, к вящей твоей досаде, никак не хотят разгоняться, и, чтобы запустить их ввысь, тебе приходится задействовать еще и коленки. Все было бы прекрасно, иди тут речь о старом проверенном способе качания на качелях, чистого качания, качания для качанья, но ты не можешь себе позволить расслабиться и получать удовольствие, потому что мало того что ты проделываешь весь набор вышеописанных синхронизованных действий, тебе приходится считать секунды с точностью хронометра, возможно, про себя скандируя "раз Миссисипи, два Миссисипи". Тебе надо так отладить темп качелей, чтобы, максимально отведенные назад, они начали падать с высшей точки в тот самый миг, когда — по заданию таймера (одна минута тридцать секунд) — откроется затвор и ветер вздует твое платье, в точности как у тебя описано в стихах. Что же удивительного, если у тебя мрачный вид! Камера схватывает каждый мускул твоих икр и ляжек (догадываюсь, ты играешь в теннис, в эту порочную игру), но она же, увы, предательски подчеркивает все мышцы твоего лица, на котором отпечатлелось такое напряжение, как будто ты в уме делишь — или складываешь — мучительно большие числа. Может, даже "мрачное" — не то слово. Уместней тут "отчаянное".

Что-то похожее, догадываюсь, происходило и с фотографией, которую ты намерена приноровить к стихам, начинающимся со строки "Пора-пора, уж утро" — стихи, между прочим, очень недурны, этот образ особенно: солнце… "приоткрывает лицо дня". Тут ты, поставив таймер, прыгнула в постель, скользнула поскорей под простыню и вся раскинулась, вся растянулась, ах, сама меж тем отсчитывая секунды, прислушиваясь, вероятно, к слабенькому треньканью таймера на штативе рядом — он как жук жужжит тебе в уши: "18, 17, 16…" покуда, наконец, простыня не взметнется над тобой беспечным белым облаком — в самый миг щелчка. Интересно, сколько раз ты репетировала, пока это у тебя получилось.

Рассуждая практически, если ты решишь продолжить начатый проект, предлагаю тебе завести себе одушевленного помощника, чтобы настраивал для тебя камеру. Как бы хорошо, если бы все фоточки были на уровне той, например, где ты сидишь на перилах крыльца. Тут выражение лица у тебя отнюдь не "мрачное". "Прелестное" — вот более подходящее слово. Но ты, думаю, и без меня это прекрасно знаешь. Кое-какие из менее "пикантных" стихотворений ты могла бы послать в вашу местную газету. Провинциальные еженедельники вечно маются из-за недостатка материала и порой весьма охотно печатают местных авторов.

С самыми лучшими пожеланиями,

удачи тебе.

Энди Уиттакер,

издатель "Мыла".

*

Дорогая Мария,

Пожалуйста, примите мои самые искренние извинения за то, что произошло на той неделе. Вы во вторник не явились, и я понял: вы разобиделись всерьез. Но вы все же учтите: перед тем как позвать вас тогда к себе в комнату, я уже просидел за столом с самого рассвета и начисто забыл, что на мне ни единой нитки и я, тем самым, в натуральном виде. Вам, конечно, трудно даже вообразить подобное, ибо, как я знаю, вы по рождению принадлежите к той культуре, где людям свойственно быть всегда и везде застегнутыми на все пуговицы, даже, надо думать, у себя за письменным столом (или на все молнии, уж кто чем располагает). Но в наших широтах, в собственном доме особенно, легко об этом и забыть. Видимо, я усугубил ситуацию своим хохотом, за который отдельно прошу прощения. Надеюсь, вы вернетесь.

Мистер Уиттакер.

*

Милая Джолли,

На открытке — новый торговый центр. Пишу в гостиной, которая доверху набита пустыми ящиками и плавает, из-за этого пластика, в синем свете. Свет такой мне очень по душе, в отличие от ящиков и торгового центра. Радио стоит на штабеле ящиков рядом, я его включил в безумной надежде услышать "Грустно ль мне" Билли Холидей. Загадал: если получится, все будет хорошо. И конечно, вместо Билли мне в уши ударил мерзкий грохот рок-н-ролла.

Целую крепко.

Энди.

*

Главному редактору.

Довольно! Много лет "Каррент" отрабатывает свою незыблемую репутацию, честно добытую невежеством и лицемерием, но ваш последний набег на поля изящной словесности — это уже чересчур! Объявляя себя "литературным обзором", ваша статья ("Что всего интересней в нашем городе") на деле является бессовестной рекламой "Новостей искусства", которые автор называет почему-то острым и живым журналом. На это могу сказать одно: "Острый и живой, говна-пирога!" Всем известно, что "Новости искусства" — не что иное, как журнальчик для внутреннего потребления, этакий междусобойчик крошечной клики весьма консервативных, очень буржуазных авторов, большинство из которых еще к тому же дамы. "Окололитературный трёп" — вот самое щадящее обозначение для данной публикации. Так, читатель может возразить, что, если автор подчеркнуто замахнулся на "обзор", он обязан некоторым-образом "обозреть" всякой твари по паре, в том числе, не спорю, и таких колченогих, шелудивых песиков, как "Новости искусства". Но разве всех он "обозрел"? Отнюдь. Например, сколько раз в статье упомянуто "Мыло" Эндрю Уиттакера? Ответ вас поразит — ни одного-единственного раза. Ни единого, даже вскользь, упоминания о журнале, который бесспорно является самым солидным из наших литературных органов, публикуя таких первопроходцев, как Адольф Степ, Стерлинг Какао и Марша Хохо-Варлинская. Слыхали ль ваши читатели об этих авторах? Нет, я полагаю, а потому-то именно нам и нужны такие люди, как Эндрю Уиттакер, наш, здешний литератор, имя которого вызовет на улицах Мэдисона и Энн-Арбора не одно только коротенькое "А-а?". Вот уже десять лет Уиттакер делает свою работу без всякого вознаграждения, поддерживаемый лишь уверенностью, что служит высокой цели, не замечая злых усмешек и шуток, дождем на него сыплющихся, среди прочего, и со страниц вашей газеты. И вот, как видно, раззадоренные его гордой независимостью, вы сочли уместным его ужалить умолчаньем. Какая низость!

Искренне ваш

Рэндю Туакитер, доктор медицины.

*

Милая Анита,

Все не идет у меня из головы твое письмо. Сажусь за работу над своим романом, а сам занят воображаемой полемикой с тобой. Ты не хочешь и "слыхом обо мне слыхивать" во всю оставшуюся жизнь — не хочешь, что ж, дело хозяйское. Я не собираюсь срочно лететь в Итаку и ползать на брюхе по коврику у твоего порога. Но я удивлен тем, как ты искажаешь прошлое. Положим, оно не соответствует нынешним запросам твоего самолюбия, но это НАШЕ прошлое, и ты не можешь единолично и произвольно перекраивать его. Я просто ошеломлен, и как только у тебя духу хватило написать следующее: "По-моему, так ровно ничего такого не случилось в тот уик-энд, о чем бы мне теперь хотелось вспомнить. Не помню я ни мокрых простынь, ни переменчивого света на моих "светофорах" (какой ужас, Господи!). А помню я только очень юную, совершенно перепуганную, трепещущую девочку, загнанную в мерзкий мотельный номер агрессивным невропатом". Это ты-то трепещущая? А например, такого слова, как "игривая", — не хочешь, нет? И чья это была затея? Прости, что буду резок, но та, с кем я делил тот "мерзкий номер", была лихая, здоровенная, буйная и похабная бабища, пробы негде ставить. Совершенно очевидно, ты хотела как можно больней меня уесть своим письмом, и тебе это удалось. Но как ты могла назвать мои воспоминания "эротической патокой"? Вот чего я тебе никогда не прощу.

Энди.

*

Милая Джолли!

В прошлую пятницу ночью лежу я в постели без сна, и вдруг двое пожарников колотят в дверь и объявляют, что дом на Сполдинг-стрит сгорел дотла. Случилось это раньше, днем, но известить они меня никак не могли раньше полуночи, потому что у меня нет телефона. Нам еще повезло, что никого там в это время не оказалось. Даже себе не представляю, что было бы, если б на нас обрушились иски скорбящих родственничков. Страховые деньги, уж какие есть, поступят в банк, и не воображай, что бабки прямо хлынут в щель твоего почтового ящика. Ты, конечно, люто ненавидела этот дом на Сполдинг, неизвестно за что, просто — ах, ты не любишь, видите ли, асбестовую обшивку. Но его безвременная кончина, однако, означает, что твой чек за следующий месяц будет еще скромней. Надеюсь, ты не станешь его опротестовывать. Не веришь мне — пошли Фейдера взглянуть на пепелище.

С тех пор я не смыкаю глаз, такое у меня, по крайней мере, впечатление, хотя смыкаю, конечно, даже, может, ненадолго отключаюсь, даже, может, и дремлю. Иначе как бы я мог функционировать, пусть на том жалком уровне, на каком функционирую? Видимо, я сплю, сам себе не отдавая в том отчета, хотя даже представить себе не могу, когда это со мною происходит. Едва ли ночью, в постели, потому что тут я особенно остро ощущаю, что я не сплю. Я довольно долго смотрю телевизор. Может, тогда? К вечеру я совершенно измочален. И рад, что измочален, вот, думаю, сейчас-то я наконец засну. Взбираюсь по лестнице, плюхаюсь в постель. Вытягиваюсь как труп, захлопываю веки. Ужасно. Прямо слышу этот звук, с которым веки смыкаются над моими глазными яблоками. И в то же время чувствую, как тело напрягается, пальцы на руках и на ногах распяливаются, взбухают мышцы шеи. Так и лежу часами, пока не станет невмоготу. И тут уж я вскакиваю с постели и начинаю бродить по дому. По пустому, глухо смолкшему дому, осажденному цвирканьем сверчков. И хочется тогда, чтоб у меня работал телефон: набрать бы чей-то номер, наорать бы.

Дом этот на Сполдинг-стрит как произведение архитектурного искусства мне самому нравился не больше, чем тебе. Но потеря его означает, что пересохла еще одна тоненькая струйка доходов и ровно на эту струйку я стал ближе к полному банкротству. Не знаю, почему ты не можешь поступить на настоящую работу, по крайней мере пока я тут не извернусь. Тех денег, какие я тебе посылаю, как раз бы на это дело и хватило. В будущем году ты можешь стать актрисой. Прекрасно. Но почему в этом году ты не можешь стать хоть кем-нибудь? В конце концов, печатать на машинке ты уже умеешь. Я стараюсь. У меня несколько проектов, но все они требуют времени, чтоб принести плоды. Я работаю над одним новым романом, задуманным уже давно, и на сей раз предназначенным для более широкой публики. А почему бы, собственно, и нет, почему я не могу такого себе позволить, раз я при этом не поступаюсь принципами?

Да, была у меня работница, была. Приходила раз в неделю на два часа, совершенно, между прочим, недостаточно, чтоб хоть слепо нарушить царящий в доме беспорядок. И завелась у меня эта работница не потому, что мне денег девать некуда, а потому, что я теперь считаюсь достойным объектом для благотворительности. Причем определили это те, кому видней, те кому приходится на профессиональной основе сталкиваться с такими случаями, с такими объектами, как я. Я с ней расстался потому, что мне уже не по карману сэндвичи, которые она сжирала на обед. Бывало, часика два потыкается среди хаоса, при этом еще жалобно повякивая на своем родном совершенно непонятном языке, и сразу отчаливает домой, или обратно в церковь, или куда там еще они отчаливают, а я лезу в холодильник и обнаруживаю, что она слопала мой ужин. Мне теперь приходится пить самый дешевый виски, вина я вообще в глаза не вижу. Этих пожарных я пытался залучить со мною выпить. Тебе никогда не приходила мысль, что мы могли бы вернуться к старому, когда все это кончится?

Целую.

Энди.

P. S. Сам не знаю, что я хотел сказать своим "все это".

*

Дорогая Ферн,

Вот не думал, что так быстро получу от тебя ответ. Жаль, что ты сумела накопать только один старый номер и, как назло, вдобавок именно этот номер. По твоему явно ироническому замечанию, что ты была "в жутком шоке", я заключаю, что ты и впрямь была слегка шокирована. Скажешь — я тебя не предупреждал? Но все же я не стал бы выбирать номер, содержащий "Поэму чресел" Надин, в качестве самой удачной иллюстрации к предъявляемым нами требованиям. Надин — скорее исключение. И тем более жаль, что как раз в том же номере оказался мой "Дневник старого похабника". Ты поняла, надеюсь, что эта штучка задумана как сатира на определенный тип — одинокого, стареющего, отчаянного "лузера" (употребляя пакостное словцо). Это — литература, вымысел, отнюдь не описание того, о чем я лично мечтаю, сидя в ванне. Я так настаиваю на этом пункте исключительно из-за твоего замечания, что я, мол, "смешняга". Чтобы у тебя составилось более полное и правильное впечатление о нашей деятельности, посылаю еще неколько старых номеров.

Твоя поэзия делается все лучше — сильней, уверенней, острей. Прямо поразительные успехи. Кое-какими стихами я был, честно скажу, даже поражен, особенно "Банджо, Бозо" и "Секс под куполом цирка". Хотелось бы эти два включить в наш апрельский номер. Да — смело, смело, учитывая твои возраст, и многих, я уверен, слегка покоробит, когда они выяснят, сколько тебе лет. Но ты, наверно, уже смекнула, что мы-то здесь все не робкого десятка.

Я рад, что ты не пренебрегла моим советом насчет таймера. По крайней мере, я надеюсь, что не пренебрегла и что ты шутишь, обвиняя меня в том, что я тебя назвал якобы "мрачной особой"? Пора бы знать, что я совершенно искренен, когда называю твой вид "прелестным". Да и зачем мне лицемерить? И наконец, вижу я, что ты посвящаешь мне свои стихи "Старому писателю". Я польщен и эту вещь, если формат позволит, тоже напечатаю. Но кое-какие мелочи придется провентилировать: тот катрен, в котором тебе кажется, что мое "изборожденное морщинами лицо заглядывает из-за твоего плеча, пока ты пишешь, наводит меня на мысль, что ты меня считаешь старым. Хоть я и вправду старый воробей на ниве изящной словесности, я отнюдь не стар в прямом кошмарном смысле. Если б мы с тобой, к примеру, парочкой прошлись по улице, никто б тебя не принял за мою дочь! И, несмотря на твои мускулистые ножки, ты, надеюсь, сочла бы меня более чем достойным соперником на теннисном корте, случись нам на таковом сойтись.

От всей души

Энди.

*

Уважаемый мистер Фонтини!

Вовсе я не предлагал, чтоб Архимед или кто бы то ни было еще принимал ванну вместе с миссис Фонтини, что, сами посудите, едва ли возможно для кого-то крупнее спаниеля. И нет, не знаю я, каким именем его крестили. Чем беспокоиться о разном греческом дерьме у себя в ванне, побеспокоились бы лучше о том, чтобы выслать деньги, которые вы мне задолжали. Безотлагательно. Не то я в суд подам.

Эндрю Уиттакер,

компания Уиттакера.

*

Мистер Кармайкл, любезнейший,

Получил ваше письмо с сообщением о смерти мамы. Конечно, эта смерть не явилась неожиданностью. В мрачной кавалькаде житейских прилагательных "мертвый", кажется, следует за "старым" с горестной неукоснительностью. А вы, со своей стороны, об этом думали? И потому, как я уже сказал, она не явилась неожиданностью, не явилась она и ударом в обычном смысле ("ах, мне надо сесть"), но: явилась все же легким потрясением. Я был потрясен (слегка) не тем, что мама умерла — как сказано выше, она была стара и т. д., — но тем, как мало меня трогает это известие. Не то чтоб выеденного яйца не стоит, нет, просто ничего не стоит. Вы скажете, что у меня оцепенение, всегда предшествующее взрыву горя — так и слышу ваш голос, так и вижу ваши исключительно противно поджатые губы, — но тут вы ошибаетесь. Ничуть я не оцепенел. Если я что и чувствую — так лишь едва заметное головокружение. Два дня спустя уже ловлю себя на том, что улыбаюсь, вспомнив о вашем известии, но, кстати, не так уж часто вспоминаю. Подумаю: "Мама перекинулась" — и расплывусь в улыбке.

Да, но вернемся к вашему поджатью губ. Вам, очевидно, кажется, что благодаря ему усугубляется gravitas вашей мины, ей сообщается гармония с фразами типа: "Увы! Ваша дорогая матушка нас навсегда покинула". Хотел бы предположить, что вы это все предпринимаете, чтоб подавить смешок, но сам знаю — попал бы пальцем в небо. Вы были добры к маме и ко мне, поэтому считаю, что должен честно вас предупредить: да никого вы не обманете. Когда кто-то начинает фразу с этого "Увы!" — мне всегда хочется оборвать: "А-а, да ладно!" Вы, конечно, сочтете, что это с моей стороны сплошной цинизм. А почему не счесть, что это с моей стороны сплошная искренность? Хотя, в сущности, от одного до другого только один шаг.

Правда, я всегда старался скрыть это от других (в противном случае всем было бы неловко в моем обществе), я не очень-то любил маму. Глупая, противная эгоистка. И дикий сноб вдобавок. И вот ее нет. Какая великая тайна — жизнь и смерть! Постигнем ли ее когда-нибудь до дна? Пожалуйста, не посылайте никаких маминых личных вещей, кроме драгоценностей. Ну а кремировать — не кремировать, делайте, как дешевле.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер.

*

Милая Джолли,

Мама умерла. Я глубоко неопечален. Хотя все время ее вспоминаю. Разные мелочи всплывают, ее непобедимая слабость к увертюре "1812 год", ее кошмарные желтые штаны, которые она напяливала для гольфа.

Получил сегодня рапорт от пожарного инспектора. Оказывается — поджог, как я и думал с самого начала. Огонь, кажется, занялся в четырех разных местах примерно в одно и то же время. Им пальца в рот не клади, этим ребятам, покопаются в грудах обугленных деревяшек, кирпичей — и достоверная история у них готова. Если бы я только мог — покопаться в руинах своей жизни и выдать на гора достоверную историю, мы были бы в большом порядке. Да! Более того — исчезло все семейство Бруд. Так и вижу: крупная отвратная собой женщина шагает по дому с паяльной лампой, там подожжет, сям подожжет, а муж, маленький, жаба типичная, прыгает за нею следом и квакает: "Милая, но ты совсем уверена, что хорошо придумала?" Я очень мало чего хорошего жду от людей, но ведь буквально из кожи лез, старался помочь этой семейке. Тучи неблагодарности дождем на нас изливают огонь. Так, кажется?

Целую. Энди.

*

В пустыне. Женщина с двумя мужчинами. Мужчина с двумя женщинами. Мальчик, один из толпы детей, навзничь лежит на горячем песке, обливаясь потом в своем черном матросском костюмчике. Мужчина и женщина смотрят на него сверху (глаза их полны жалости), потом быстро переглядываются. Впоследствии мальчику это припомнится. Припомнится этот взгляд как "невыразимо странный". Мужчина — тот мужчина, который с двумя женщинами. Женщина — та женщина, которая с двумя мужчинами. Плетется сложнейшая сеть. Есть еще женщина с кошкой, две женщины с одной собакой. Они ссорятся. Мужчина и женщина, те, которые смотрели на того мальчика, — о, это было так давно! — отделяются от остальных и теперь стоят вместе, рядышком, но не касаясь друг друга, на песчаном берегу реки. За ними непрестанный треск голосов, идет ссора. Глядя на воду, обращаясь к мужчине, но не поворачивая к нему головы, женщина говорит, и голос ее ровен, без переливов и нажима, но потому-то именно столь полон значения. Она говорит: Сквозь пустыню скуки течет река страха". И, в ужасе, мужчина сознает, что это правда.

*

Милый Харолд,

Ты прав! наверно, я слишком изнуряю себя работой. Порою трудно соблюдать баланс Конечно, как у всех других, и у меня бывают хорошие дни и плохие дни. Но я угадываю тенденцию. Тенденция неблагоприятна. Я всегда любил порядок, никогда, бывало, ничего не положу в банку без наклейки, и вечно ворчал на Джолли за манеру держать важные бумажки под магнитиками на холодильнике. Только откроешь дверцу на предмет пива или сока, глядь, неоплаченный счет или жизненно важный номер телефона уже петлисто парит в направлении пола, а то, косо нырнув, скользнет под холодильник, да так, что только ручкой швабры его и вызволишь. Иногда я с трудом сдерживал бешенство, когда это случалось, а Джолли дома не было, и мне самому приходилось вставать на четвереньки и шарить этой шваброй. В конце концов у меня не осталось иного выбора, кроме как все эти магнитики содрать.

Мало того, я все всегда раскладывал по полочкам. Что не было рассортировано по металлическим картотекам (в ящиках стола, которые я так отлично смазывал: почти без звука скользили туда-сюда), было рассортировано по картотекам у меня в мозгу. Ночью меня разбуди, и я с ходу тебе скажу, где лежит моя зубная щетка или мой “Тропик Рака”. Чуть что понадобится — только протяни руку и хватай. И как же это возможно, что я теперь все вечно сею направо и налево? Это не вяжется с моим характером. Ты помнишь, конечно, мой характер. Я люблю порядок. Как я следил за порядком в нашей спальне, помнишь? И помнишь, заставлял тебя стоять на постели, пока сам протирал тряпкой пол. Неужели какие-то органические процессы идут у меня в мозгу, в связи, возможно, с серьезной недостачей кислорода? На мозг идет двадцать процентов от общего количества кислорода, потребляемого нашим телом. Гораздо больше, чем можно бы предположить, учитывая, сколько всяких разных органических колес и поршней в нас работают одновременно, и каждая ведь ничтожнейшая клеточка требует своего кусочка пирога. Мне теперь постоянно приходится глубоко вдыхать.

Я был уверен, что поставил эту чашку кофе — первую за день — на ящик в гостиной. Такая голубая, в маргаритках. Над ней поднимался пар. Кофе доходил ровно до отметки посредине, точнее, ровно доходил бы, имейся там отметка. На уровне самой нижней маргариточки. Ящик, на который я поставил кофе, был самый верхний ящик во втором штабеле налево от фасадных окон. Исходно этот ящик содержал двадцать рулонов бумажных полотенец, что засвидетельствовано надписью большими буквами по стенке. Все это я пишу к тому исключительно, чтоб доказать, как ясно и подробно я запомнил место, на которое поставил свою чашку кофе. Я держал ее в левой руке. В правой я держал четыре оцинкованных гвоздика, я положил их на тот же ящик, прямо рядом с ней. Они еще об нее звякнули. Так и вижу свою руку — ее вытягиваю, ставя чашку на ящик, и косточка запястья высовывается из своего укрытия в рукаве, а волоски запястья встают торчком, освободившись от гнета обшлага. Я как раз собрался идти в подвал, искать там молоток, чтоб прибить синий брезент к фасадным окнам этими гвоздями. Солнце светило очень ярко. Брезент был синий.

Все случилось утром десять дней тому назад. А поздно вечером три дня спустя я вдруг опять увидел эту чашку. Сижу на коробке из-под молока, наверху, в прихожей. Вынимаю книги из одного большого книжного шкафа (всего их там два) и кладу в ящик. Зажимаю обеими ладонями рядок бумажных книжиц, приподнимаю с полки, опять же всем рядком, а за ними — чуть не написал "притаилась" — за ними стоит эта чашка. Прошло три с половиной дня, молоко свернулось, по гнусно вспученной поверхности плавал дохлый таракан. Тут я замечаю, что одна из книг, за которыми притаилась чашка, — "Путеводитель по насекомым" Петерсона. Хоть от такого совпадения я, помню, аж затрясся весь от хохота, теперь, задним числом, не способен тут увидеть ничего особенно смешного. Чашка могла так ловко спрятаться по той причине, что все книги на этой полке чуть подались вперед, и те, за которыми она стояла, совсем не выпирали. Кофе этот я понес в ванную, вылил в раковину, а таракана протолкнул в слив ручкой зубной щетки.

Или вот еще случай — с блокнотом. В котором я набрасываю, фиксирую отрывки и куски нескольких рассказов, над которыми сейчас работаю. Дом совершенно оголен, что помельче — книги, картинки, большая часть одежды, всякие обломки разбитого вдребезги — уложено по ящикам в гостиной, ковры скатаны и прислонены к стенам, пустые ящички поставлены поверх комодов и шкафов и т. п. Кажется, ему и укрыться-то негде, кроме как под журналами и газетами, разбросанными по полу, наваленными на столе. Под них-то я первым делом и заглядываю. Ну обыскался. Нигде нет. Прочесываю весь дом и заключаю, что, явно второпях, нечаянно сунул свой блокнот в какой-то ящик. Другого объяснения себе представить не могу. Итак, он в ящике, да, но в каком? Понятно, что в одном из полудюжины примерно тех, что я упаковал с тех пор, как видел его в последний раз, но каким же образом отличить эти подозреваемые ящики от нескольких десятков аналогичных, с которыми они уже смешались? Понимаешь, когда я укладываю ящик, я же не просто так — поставил поверх штабеля, оставил и ушел. Или верней, так я и делаю, но потом я всегда возвращаюсь и его передвигаю. Я часто передвигаю свои ящики по множеству причин, а значит, я много раз их передвинул до того, как понял, что мой блокнот почти наверняка в одном из них, но к тому времени у меня не было буквально никакой надежды — чисто логически, стоя и глядя на эти ящики, — сообразить, который же из этих многих ящиков, а их набралось уж больше сорока, который же из них виновен в укрытии блокнота. С определенной точки зрения все они, так сказать, одинаковы, и мне осталось лишь одно — постепенно их все распаковать. Едва я избрал этот образ действий, я стал в них рыться как безумный, тяп-ляп швыряя на пол содержимое вместе с несчетным множеством скомканных газет. Поиски заняли весь день, и к вечеру вся гостиная была завалена разной дрянью. Так все там до сих пор и валяется. Духу нет опять что-то упаковывать. Я выпотрошил ящики все до единого. Все подробно осмотрел, каждую книжечку встряхнул, прежде чем отбросить, — абсолютно без толку. И вот вчера вечером, только я собрался сесть за ужин — сэндвич с колбасой и помидором и стаканчик виски, — вдруг обнаруживаю: на кухонном столе, прямо у меня под носом, лежит себе преспокойно, как миленький, мой блокнот.

Интересно, что тебя взманило сочинительство. Да уж, кто только теперь не пишет! Рад буду просмотреть твой манускрипт, если именно это у тебя на уме.

Энди.