Нет больше в газетах сообщений о победах на фронте. Нет… Фронт переместился на запад, за Воеводину. Где она, Воеводина? Эх, далеко!..
Прибывают санитарные поезда, до отказа забитые ранеными. Остановившиеся эшелоны плотно окутаны запахом карболки. Чей-то костыль нащупывает ступеньку вагона. За стеклами белеют забинтованные головы и руки, качаются и тонут в сумраке купе. На солдатском полушубке блестит крест за храбрость. Два железнодорожника катят перегруженную багажную тележку. На перроне высыхают грязные следы. Станционный колокол бьет три удара на два голоса. Перрон пуст, и звон колокола свободно уплывает вдаль. Интересная станция Чешнигирово! Вот уже и кишит ее перрон народом… Дежурный по станции размахивает ручным семафором над красной фуражкой. Скрипят колеса поезда, окна вагонов начинают уплывать, нанизываются друг на друга. Вот уже и не видно забинтованных рук и голов, потому что стекла от света заката побелели и ослепли…
Возвращаются поредевшие полки. Один полк называется Страцинским, другой — Стражинским. Пустые места в ротах — могилы где-то под Нишем, по Косовскому полю, в Метохии.
У чешмы на станции Раковски сидят два фронтовика и беседуют. Ждут какой-то поезд и балагурят. Один из них все ощупывает щеку — на месте ли розовый лейкопластырь и марля под ним. От частого прикосновения пластырь замызгался. Другой прикладом отклеивает подметку сапога — любопытствует, насколько оторвалась. Несколько коротконогих, плотно сбитых мальчишек вертятся возле них. Хочется им, чтобы у фронтовиков были ордена, а орденов нет. Фиолетовые рубашки ребятишек разукрашены плотным рядком перламутровых пуговиц. Но совсем другое дело, когда у человека что-нибудь блестит!..
Фронтовики еще не отвыкли от своих фронтовых забот, мальчишки вытягивают шеи, чтобы услышать разные военные истории…
Такие истории везу я в купе первого класса в Крумовград. Но время ли их рассказывать? Город мерзнет, обожженный заморозком, город наквасил бочки кислой капусты и ждет, когда она поспеет. Из медных котлов для ракии в Токачке цедится первач. Одна дамаджана «бормотухи» освобождает от трудовой повинности, подмачивает и перечеркивает акт лесника, вырывает зубами заем из Популярного банка. Великая штука «бормотуха» — в любом доме пустая дамаджана становится полной! Тогда пусть убранные табачные плантации индевеют, пусть в лужах на Бургаздере хрустит лед. Пусть и южное небо потеряет всю краску, как тронутые испугом губы…
Казармы расшевелились. Поручик Аниев движется через плац: фуражка, плащ-накидка, блестящие шпоры. Лестница штаба каменная, и шпоры поручика звякают. Жоро, адъютант, мягко потирает ладони одна о другую и с улыбкой забирает себе твою душу. Всякий адъютант должен располагать улыбкой для каждого — смотря что за человек. От курева усики у него желтого цвета. Когда он потирает ладони, офицерский мундир играет на локтевых сгибах. А комиссары одеты в шаяк. Пришло время шаяку подняться над шевиотом.
Гражданский сброд меряет и их и нас одной меркой: военные, сидящие на всем готовом! Если у них есть бочки — обязательно рассохшиеся. Хорошо, что где-то припасены маринованные баклажаны, хорошо, что где-то льется в дамаджаны сливовая «бормотуха», так что есть кому и в их стаканы плеснуть!..
Вагон первого класса совершенно пуст, колеса подо мной подпрыгивают, подбрасывают меня. Красный плюш на сиденьях задубел и пахнет пылью. Этой прелести здесь в избытке. Все это прицепляют в качестве первого класса на станции Подкова. Я три раза прошел через весь вагон из конца в конец. Хоть бы одна какая-нибудь офицерша, на худой конец какая-нибудь старостиха — мог бы по крайней мере спросить о соседних местах, свободны ли, чтобы как-нибудь завести разговор. Потом уж, конечно, читал бы Устав внутренней и гарнизонной служб, а глаз мой скользил бы от расплывшихся букв к женскому колену. «Служба, госпожа, служба-а!..» — сказал бы я спустя немного со вздохом. Начинаю воображать, что на диване напротив меня действительно сидит дама. Она слегка улыбается — ни стеснительно, ни вызывающе: «Вы только еще начинаете, милый подпоручик. Будет время и для службы…» А я спрашиваю: «После чего будет время и для службы?»
Попадание точно в цель! Глаза мои подсказывают даме, что разгадал ее мысли. Легкое смущение сковывает напомаженную улыбку. С этого места дальше все идет как по маслу…
Но нет ни офицерши, нет старостихи. Пустой вагон!.. В бараках Красного Креста за станцией Момчилград Кичка поставит передо мной теплый чай с сушеными лимонными корочками. Положит и кусочек брынзы. В офицерской комнате тепло, простыни белые. На одеялах наколоты бесхозные ордена за храбрость. Возле зеленоватых оконных рам Кичка расклеила вырезанные из журналов картинки. Красивая девушка Кичка. Привыкла встречать и провожать мужчин и хозяйничать, как у себя дома. Ее мягкие домашние тапочки шлепают по линолеуму. Совсем другое дело, когда возле тебя хлопочет молодая женщина! Как-то угощала она нас приготовленным ею ликером, а один артиллерийский офицер подмигнул:
— А будет ли к ликеру закуска?
Она привыкла к мужским шуткам, не смутилась, а показала два ряда ослепительно белых зубов:
— Закуска будет ваша, чтобы мы не остались должны друг другу.
Так вот. Одни ищут закуску к ликеру, другие деревянным костылем — ступеньку санитарного вагона. Ладно, поручик, посмотрим, до каких пор будем пить чай с лимонными корочками, до каких пор будут холодить наши шеи чистые перкалевые простыни, а мы — прислушиваться к Кичкиным шагам: не заспешат ли к нашей двери, не стихнут ли на миг, — а потом щелкнет внизу латунная ручка замка… Потому что есть и другая действительность: после возвращения одних полков другие должны отправиться на их место! Фронт переместился за Воеводину. Но ведь фронт не медный черпак, его не повесишь на цепочку, не вобьешь цепочку в камень чешмы, и не будет он висеть на месте. Если фронт не переместится еще дальше, то переместится в нашу сторону, и тогда далекая Воеводина станет значительно ближе…
Нет, не станет ближе! Будет близка нам, потому что это земля славян. И тополя Инжии пусть стоят на своем месте, и трясины под Земуном, и окопы в неприбранных кукурузниках Сотина и Грабово… Третья Балканская дивизия уже грузится на колеса, чтобы подпереть плоским штыком винтовки поредевшие позиции. И восьмая дивизия наступит сапогом на хвост какой-нибудь Вестфальской или Рейнской бригаде с двойными дьявольскими головами на орудийных щитах. Один из наших, видевший эти нарисованные головы то ли возле Прокупле, то ли на вершине Капаоника, сказал:
— Ах этот изверившийся мир! Черту крестятся, двумя чертями храбрость себе придают, да еще пугать нас вздумали. А мы надуем в башмаки и черту, и богу.
Земляки подзадоривают солдата:
— Ой, брат, неужели?! Неужели возьмешь грех на душу?
А тот отвечает:
— Нету греха, нету греха! Вот тебе европейцы, простая штука! Германец, как увидел, что от бога проку мало, повернулся сейчас к черту и мажет ему оливковым маслом под хвостом. А эта работа, как уже давно известно, — пустое дело! Дай, мужик, дай расцелую тебе ручку. Дай я поставлю тебе свечку, а ты мне поставь. На ручку надейся, только она нам помощник. И сердце нам поможет. Все другое — вощина, сыворотка, червивые орехи… Видел ли ты их? Видел их толстые ляжки? И черта забросили, сыты по горло и чертом…
Прав был солдат!
Наступила очередь и десятой Родопской. Следом за восьмой и мы грузимся на колеса. По выбитым шоссе пылят военные мотоциклисты в овчинных комбинезонах. Все, кто палил костры по дворам и мешал в котлах шиповниковый мармелад, отложили поварешки, выпрямились, чтобы осмотреться.
— Что это военные расшевелились?
Расшевелятся! Нет, не останемся мы в холодке варить мармелад из шиповника да мариновать баклажаны. Если останемся при котлах, тополя Воеводины переместятся поближе к нам, чтобы мы их лучше рассмотрели…
Кичка осталась далеко в своих мягких тапочках, далеко, в сумерках Кырджалыка. Наступил рамазан, горят фонари на башенках мечетей. Около огоньков растворилась синева. Холодно, влажно. Электрические лампочки в ротных помещениях светят тускло, на каске часового у штаба поблескивает зайчик. За табачными складами кто-то поет с перерывами:
«Бормотуха» сделала свое дело. Должно быть, весело человеку, вот он и запел.
Комиссар полка раскрыл черную длинную коробочку с закругленными углами. Внутри коробка обита фиолетовым бархатом — как одежда владыки. На бархате блестят циркули и рейсфедеры. Комиссар вертит коробку в руках, по никелю циркулей гуляют белые искры. Любуется ими. Был человек студентом, мечтал стать инженером, а оказался в партизанском отряде в Риле. Впереди — река, позади — карательный отряд с пулеметами. Пойдешь вперед — там пена в каменистых порогах, зеленоватая, ледяная глубина; повернешь назад — сгоришь в огне…
— Выбрось ты эти железки, Стефане! Выбрось их, — говорю. — Не береди себе душу. У тебя ведь целый склад железок, какие хочешь дула — и короткие, и длинные…
Начальство мое смеется. Веки скрывают пестринки в его глазах, губы оголяют желтые от баташской воды зубы. Я рассказываю ему, как пустой вагон первого класса оказывается иногда не таким уж пустым. И о лимонных дольках в Кичкином чае рассказываю… Говоря, поглядываю на стекла балконной двери. Отраженный в нем мячик белого глобуса кажется мне забинтованной головой, какая-то темная полоска наклоняется, как костыль, и нащупывает ступеньку вагона.
Исчезла Кичка, исчезла выдуманная в пустом купе офицерша, и послышался мне голос того самого фронтовика, что сидел на ранце перед станцией Раковски: «Хорошие у тебя штаны, товарищ! Утюг держат…»
Посматриваю на свои галифе: с одной стороны острой стрелки — светло, с другой — темно.
— До каких пор, Стефане? До каких пор будем жиреть по этим глухим гарнизонам?.. Кому нужны наши газеты без сообщений о победах!..
Полковой комиссар отставляет коробку с циркулями, бережно опускает ее на стол и подает мне телефонограмму, написанную химическим карандашом.
С завтрашнего дня десятая Родопская дивизия начинает мобилизацию.
— Вот это дела! Прогуляемся по Европе…
Стефан смотрит на меня удивленно. А мне чудятся остроконечные кафедральные соборы, пестрые рекламы, написанные латинским шрифтом, замки с ореховыми шкафами, а в них — хрусталь и фарфор, который звенит сам по себе…
Столько было тогда у меня ума!..