Холодная, пасмурная Венгрия. Деревья не похожи на деревья, а вода, которую мы пьем, напоминает болотную. Кругом зловонные болота, в камышах гуляет ветер-бритва. Заиндевевшие ветки деревьев торчат во все стороны, а рыхлые пустые стволы непригодны ни для досок, ни для дров, ни для тени.

Пустота вокруг. А мы так надеялись мир посмотреть!..

А дудки из тростника получаются — чудо, а не дудки. Куском раскаленного телефонного провода прожжешь дырочку в тростнике — и дудка готова! Тростник наигрывает, когда в душе соловьи поют… А для нас играет другая дудка: проносятся и трясут нас снаряды; поют осколки — то сопрано, то басом. Достаточно одной пули, чтобы кожа твоя прогорела, как дырка в дудке. Свирепый ветер надувает наши шинели то сверху — со стороны Мехешхаза, то снизу — со стороны Водвице; ветер подхватывает снежную стружку, кружит в облаке и крутит, крутит, чтобы навалить ее там, где ему захочется: в канавку, в окоп, около торчащего на равнине колодезного журавля…

— Ты ли это, Диню? Ведь это ты на станции Чуприя высовывал голову из конного вагона, ведь это ты кричал охрипшим голосом в сторону соседней линии:

— Есть ли кто-нибудь из Омурова, а?..

Поезда медленно проходили, а ты все искал земляков. Кто бы ты ни был, только бы земляк, только бы в глаза ему заглянуть!.. Где ты голос свой потерял? Ну, кричи еще! Ну, надуй опять жилы, может, закричим вместе, может, полегчает нам?..

Молчишь. И те, с той стороны канала Риня, тоже молчат. Только шуршат сухие листья тростника… Над Надятадом едва светлеет остаток угасшего заката. Шпиль колокольни растворился в темном небе. Холодно, а Диню расстегивает воротник:

— Не нахожу себе места от тоски, господин комиссар. Так и хочется скосить эту кукурузу. Была бы коса или серп какой-нибудь, сбрил бы ее. Не могу этого переносить…

То, что Диню не может переносить, — это посвист тростника. Ему все чудится, что сука скулит.

Побрейся сам, Диню! Включи бритву, пусть попоет в твоей бороде…

Диню потирает ладонью щетину на своем лице. Не знает, что сказать. Пусть молчит, я сам чувствую: вместе со щетиной он не может сбросить с себя того, что сидит в нем самом…

На заснеженной тропинке скрипят шаги. Два человека идут, разговаривают. В темноте голоса их слышатся то будто вблизи, то вдали.

Впереди над окопами повисает ракета. Парашют ее раскачивается, она медленно падает. Разговаривавшие на ходу солдаты появляются из темноты. Тени их удлиняются, изламываются. Растягивается и прямоугольная тень котелка-термоса, который они несут, — на снегу растет черная яма с прямыми краями.

Пришло человеку время и о своем желудке подумать, вытащить из-за голенища ложку. Диню-у! Уголь жжется, но мы сами раздуваем его в своей душе. Хорошо, что у человека желудок есть, который требует своего! Иначе бы с одной голой душой мы размякли и пришили бы себе на штаны кружева!

Солдаты смеются. Здесь одни мужики. Две тысячи с лишним мужчин собраны в одном месте. Таким только напомни о кружевах, сразу начнут ухмыляться. Будут делать вид, что скрывают, по какому поводу усмехаются, но скрывают так, чтобы можно было понять… Лицо Диню во мраке кажется мне похожим на лунное пятно, но я знаю, что оно темно-розовое, как петушиный гребень. Сидим на одном мясе. Сейчас каждый мечтает о миске бобов, но где они, бобы? Кто плачет по куску мяса, а кто от мяса…

Манта звонит мне по телефону из соседней дружины. Спрашивает, что делаю. Получается, что я дремлю в тени под грушей, а он совершил такое, о чем в газете будут писать. Говорит, атаковали крайние дома Надятада, взяли в плен немцев и каких-то молодых женщин, которых немцы держат при себе. Мне кажется, что телефонная трубка в моих руках становится горячей. Пока я раздумываю, он наседает:

— Садись на коня и двигай к нам в штаб! За нами сейчас ухаживают наложницы. Приезжай, пока этот трофей не причислили к штабу дивизии…

Знаю я этого Манту! У него рассеченная ножом губа, в полиции он себе резал вены. С той поры всегда ему весело. Где бы ни был, в его серых глазах всегда мелькает озорство… Люди делятся на два вида. Одни, прежде чем возьмутся за что-нибудь, боятся: «А вдруг ничего не выйдет?» — и не берутся. Другие же говорят: «Попробуем, вдруг да получится!» — и принимаются за дело.

Я вскакиваю на коня, потому что не хочу относиться к тем, кто всегда тянет. Хороша моя Бистра! Подвижная, легкая. Где пробежит — ветер поднимается. В теплом штабе Манта и капитан Цонков ужинают, сидя в белых рубашках и тапочках. Штрипки их галифе ослаблены. Смотрю на ужинающих изумленно, а они глядят на меня и давятся от смеха. Нет ни пленниц, ни пленных. Атанас Касапчето, сосед Манты, подпирает потолок с двумя тарелками в руках и подмигивает мне одним глазом. Так хочется пнуть его тарелки. Когда его мобилизовали, прилип, как собака в распутицу: «Ни ссоры, ни войны без джолана не обходятся. Главное, чтобы у меня в руках джолан был…» Сейчас возле начальства — и сам начальник…

Манта поднимается, волочит по полу распущенные штрипки:

— Ты что ж думал, мы и в самом деле ниже бабьих юбок опустились?

Криво, через силу пытаюсь улыбаться и я. И пока я силюсь скрыть свою кривую усмешку, немецкие минометы начинают бить по всей позиции. Неистовая пулеметная стрельба срывает нас с мест.

Случилось то, чего мы боялись, но надеялись, что пронесет. Не время думать об этом, но стрельба напоминает нам о нем…

Днем комиссар полка прибыл на позиции. Бросил уздечку в руки ординарца и заторопился к командному пункту дружины. Приехал за одним, а заговорил о другом. Высыпал из полевой сумки газеты и отпечатанные на ротаторе листовки, смотрит на меня и прикидывает: когда же сказать о главном? Ну, выплюнь кукурузное зерно, Стефан! Или будем вот так переглядываться?..

Немцы что-то готовят. Но что и когда начнут? То ли сегодня, то ли завтра. Не зная точно их замысла, в штабе предполагают самое скверное. По другую сторону канала Риня, в кирпичной мельнице, наша рота встала немцам поперек горла. Если двинемся в наступление — начнем оттуда. А эти зеленые ящерицы хотят нас вырезать под корень.

Так говорит мне комиссар. Говорит, и как будто легче становится у него на душе. Он вытаскивает из куртки дюжину лезвий. «Гладкое бритье — хорошее настроение», — написано на их упаковке по-болгарски. Стефан читает, что такое гладкое бритье, и переиначивает:

— Гладкое наступление — хорошее настроение…

Смотрю на него, и мне приятно: он выбрит, подворотничок куртки чист. На носках его начищенных сапог прыгают белые зайчики. Свой человек — совсем другое дело. Но этот не из тех, что наполнят тебе миску… Фронтовые будни отнимают время, и мы как будто забываем друг о друге, а сейчас я чувствую, как станет пусто вокруг, когда он вскочит на коня и затеряется среди деревьев.

Где-то ближе к Водвице светит солнце, ослепительно блестит снежный наст. В конюшне бьют копытами кони, пахнет навозом. Мимо нас проходит сосед Манты повар Атанас Касапчето. Белый чепчик кажется смешным на его голове, потому что кругом боевые позиции. Но Касапчето говорит, что, где бы человек ни ел, он должен чувствовать себя как в ресторане отеля «Молле». Для него «Молле» — верх совершенства. Он верит, что его поварской шапочки достаточно для того, чтобы создать иллюзию ресторана.

После полудня Стефан сел на коня. Произошло все так, как я предполагал: копыта метнули назад оттаявшую землю — и круп жеребца исчез за деревьями.

Была причина для тревоги в штабе полка. Запели мины: «Иду-у, иду-у…»

Капитан Цонков трясет телефонную трубку, но трубка молчит.

Два связиста отправляются искать обрыв на линии. По другому телефону из Эржебета спрашивают, что происходит, и капитан Цонков злится на себя, потому что не может дать вразумительного ответа. Он излагает только свои догадки, говорит коротко «слушаюсь» и снова злится на себя, потому что ему нечего сказать командиру полка, который звонит из Эржебета.

Становится ясно, что немцы хотят сковать нас в одном месте, чтобы ударить в другом.

Где они решили ударить по нас?..

Через десять минут все станет ясно, но возможно, что будет поздно.

Наша артиллерия начинает бить из леса Ганайоши, и воздушная волна легко подталкивает нас в спину. Снаряды громко поют и рвутся в окрестностях Надятада. Теперь воздушная волна бьет нам в лицо. Эти мощные толчки то сзади, то спереди чередуются с равными промежутками. Взрывы в Предмостье едва слышны.

Командир «мельников», которые обороняют Предмостье, докладывает по телефону, что немцы из противотанковой пушки продырявили глинобитные постройки у мельницы. Солдаты укрыты в блиндажах и землянках, тех самых землянках, крытых дубовыми стволами и засыпанных сверху землей, в которых матово поблескивают створки от гардеробов с наклеенными на них фотографиями венгерских балерин.

Что-то сжимает офицеру горло. Телефонная трубка издает треск и опять оглушает. Спрашиваем друг друга глазами, что случилось.

В ста шагах от нас, около «Моста смерти», раздаются взрывы мин, осколки рикошетом бьют в бетонные опоры. Потрескавшиеся губы капитана расклеиваются:

— Огонь перенесли.

Это значит, что опущен смертоносный барьер между мельницей и позициями дружины, что нас атакуют и бог знает, что будет потом.

На Предмостье уже рвутся ручные гранаты, вспыхивает автоматная стрельба. Капитан Цонков шарит по земле, отыскивая свой автомат.

Связист с каской на голове, плотно сжав губы, уползает устранять повреждение кабеля. Я что-то ему говорю с деланной бодростью, но все это выглядит фальшиво, потому что губы мои плотно сжаты. Какой-то солдат смотрит на Манту, как на исповедника. Смотрит и спрашивает:

— Удержимся ли, а, господин комиссар?

Манте хочется заорать, но разве закричишь на человека, который смотрит на тебя с верой?! Лучше промолчать, сделать вид, что не слышал. А капитан нажимает химическим карандашом на блокнот для боевых донесений. Его коллега Карчев стал чернее обычного, а трость, с которой он прогуливался по позициям, куда-то забросил. Его кадык торчит над воротником, а губы шелушатся от сухости. Два солдата из отделения командования стоят сгорбившись, потому что блиндаж слишком низок.

Капитан вручает им по записке. Текст на разлинованных листках одинаков. Одинаковы на двух записках и адреса. Солдаты могут быть из Козлеца или Конуша, но они понимают, что значит, когда двоим дают одинаковые донесения. Если наткнется о пулю один, другой доберется до Предмостья. Они посматривают друг на друга недоверчиво, как будто подозревая один другого в чем-то. Солдаты просят божью матерь: если кому доведется встретиться с пулей, то пусть это будет не он, а другой.

Оба солдата несут один и тот же приказ: не отступать, роте организовать круговую оборону. Только так можно облегчить контрудар дружины.

Пытаемся по грохоту отгадать, что происходит там, а там стрельба, мрак и суматоха. Командир взвода связи беспрестанно вертит рукоятку телефона и хрипло кричит:

— Алло, алло!.. Я «Янтра»!..

Но оборванному проводу нет дела до того, что охрипший подпоручик дерет себе горло перед немой телефонной трубкой.

Чья-то рука откидывает брезент у входа в блиндаж, в проеме появляется бородатое лицо. Ни приветствия, ни рапорта! Кому нужны сейчас твои рапорты с поднятой к козырьку рукой!

— Патронов и гранат, господин капитан! Иначе отойдем…

Солдат с плацдарма черен, одежда в грязи.

Капитан Цонков приказывает мне глазами — сейчас слово ничто в сравнении со взглядом! Иду с пистолетом собирать штабных связных. А они, подлецы, прирожденные связные или ставшие ими из желания угодить начальству, быть у него на виду, попрятались. Маузер играет у меня в руке: «А ну немедленно сюда, начальнические прихвостни! Держите-ка ящики с патронами вместо кувшинов с водой! Коробки с капсюлями — отдельно от гранат! Я поведу вас…» И мне было приятно, когда связные угадывали мои желания, прежде чем я сам понимал, чего мне хочется!..

Связные с сопением ползут по спуску, доски тяжелых ящиков стонут на окованной льдом земле. Я сказал им, что ординарцы живут со стадным чувством, но здесь запретил им скучиваться. Чувствую, что ползут на расстоянии друг от друга — запомнили сказанное.

Вода в канале поплескивает, белеет вдруг от ракеты и движется, движется, движется. Вода тяжелая, ленивая. Когда ракета гаснет, она вначале превращается в подсолнечное масло, потом — в деготь…

Матушка моя Риня! Откуда ты берешь свои воды? Одним духом тебя перемахнул. Не только я, но и вся команда связных, которые уже не вертятся услужливо перед начальством, а ползут, таща ящики с патронами…

Бетонная громада, запрудившая канал, осталась позади. Под ногами скрипит песок. Выстрелы сверкают совсем близко. Пули впиваются в землю, отлетают рикошетом. Сопения солдат не слышно, но я знаю, что они ползут следом. Соскакиваем в какой-то ход сообщения. Мне становится легче. В занавешенной брезентом землянке подпоручик вскрывает лопатой ящики. Шинель подпоручика разорвана, плечи его засыпаны известковой пылью. Он дерется за мельницу, и белый порошок напоминает мучную пыль.

Валюсь на истертую в порошок солому. Слышу плохо и почти ничего не вижу. Пламя в чашке с жиром вздрагивает. Пахнет порохом, растопленным салом и сопревшими сапогами. Связные притулились рядом на корточках. Ну что они такого сделали, чтобы так меня озлобить? Может ли мир существовать без связных?!

Манта улыбается им. Уж этого-то они не ожидали. И сами начинают улыбаться. Хорошие ребята, не злопамятные. Злопамятными ординарцы не бывают…

Солдаты хватают патроны и разбегаются по окопам. Стрельба снаружи становится жарче. Манта подталкивает меня дулом автомата:

— Долго ли эта железина в твоих руках будет холодной?

Он подает мне две ручные гранаты и направляется к выходу. Иду следом за ним. Кто-то стонет. Время ли уделять внимание каждому оханью? Автомат пляшет в моих руках. На конце дула пульсирует огонек. Множество таких огоньков вспыхивает вокруг. Если есть руки, в которых холодный металл становится горячим, значит, все в порядке.

— Манта-а-а! Слышишь ли, Манта? Сладко ли закусываешь с наложницами отбивными Касапчето?