Что за времена праведников! Что за ангельский ритуал! Какая вера в смелость слабого перед сильным!..
Какая целомудренная рука написала параграфы устава об инспекторских проверках, чье строевое, невинное воображение представило себе белый лист бумаги как казарменный плац и провело карандашом разграничительные линии между взаимно подчиненными? А когда их проводило, как не догадалось, что след карандаша не забор, не колючая проволока, не минное поле… Раздалась команда: «По местам… марш!» И… исчезли линии, вздрогнули прямоугольники на семнадцатой странице устава. Каждый чеканным шагом идет к своему месту и, оглядываясь, обнаруживает, что заарканен вышестоящим начальником…
Все это я видел собственными глазами и знаю, что к чему, испытал все на своей шкуре и запомнил крепко…
От травы на плацу остались только кое-где отдельные пожелтевшие стебельки. Теплый, ласковый ветер свободно гуляет по плацу, раскачивая и прижимая стебельки к земле. Даже пырей превратили в труху железные подковы сапог и деревянные шлепанцы. Но если к этой трухе добавить хоть немного кукурузной муки, то куры фельдфебеля Ганё Лечева начнут нагуливать жир… По ночам прогуливающиеся с девицами офицеры наталкиваются в темноте Аязмо на влюбленных школьников. «Предупреждай, букварь, а то наступлю, куда не следует, и покалечу…» Влюбленные подростки исчезают в колючих кустах — пропали чулки у зазнобы!.. Глядя на этот пестрый кустарник, женатые офицеры вздыхают: «Какое место шуры-муры разводить…»
Солнце сейчас просвечивает кусты насквозь; платаны и кипарисы расступились и обнажили землю; сосняк на вершине горы стал низеньким. Это не Аязмо! Разве под таким ветхим одеялом может ночью укрыться столько людей?!
Солнце, которое сделало кусты прозрачными, повисло, зацепившись за ветви акаций. Оно блестит, как начищенная медная тарелка. По зеленым, свежепокрашенным оконным рамам казармы бегают солнечные зайчики. Побеленные известью стены похожи на чистенькие яйца, которые приготовили, чтобы покрасить к пасхе… Капитан Калчев в полной амуниции топчется перед штабом на одном месте, то и дело посматривая на часы. Скоро труба соберет на плац весь полк…
Полк строится, но не так, как обычно. Солдаты — отдельно от начальства; унтер-офицеры и фельдфебели — отдельно от офицеров. Командиры взводов стоят спиной к фельдфебелям, командиры рот — к командирам взводов, командиры дружин — к командирам рот, а командир полка повернулся спиной ко всему полку. Расстояние между начальником и подчиненным — десять шагов. Это для того, чтобы «вышестоящие» не слышали, о чем спрашивают «нижестоящих»… Начинается инспекторская проверка!
Командир дивизии — двойные лампасы, желтые аксельбанты и генеральский крест на шее — идет медленно. За ним следует адъютант с большим блокнотом в руках. Эти адъютанты, как цирюльники, массируют суету в начальнической душе и, пока массируют, нашептывают то одно, то другое, а потом услышанное начинает или благоухать, или сильно попахивать… Генерал идет к солдатам и с улыбкой подсказывает, что они могут исповедоваться перед ним. Если у кого наболело на душе, пусть раскроется, но в меру — фельдфебель не услышит…
Если взглянуть сверху, полк кажется похожим на пирамиду, расчерченную полосами. Основу пирамиды составляют четыре шеренги солдат, вершину — командир полка. Как кол, он торчит одиноко, покинутый подхалимами, униженный сочувствием тех, кто ему предан, и злорадством тех, кто метит на его место. В центре пирамиды застыли по стойке «смирно» унтер-офицеры, готовые лопнуть от напряжения; командиры взводов оглядываются, пытаясь на расстоянии узнать, что происходит; командиры рот смотрят на все с достоинством, их рассеянные взгляды останавливаются на антенне над зданием штаба, но они не видят ее; в узкой части пирамиды командиры дружин, как люди в годах, отстегнули сабли и опираются на эфесы, перенося на них тяжесть то с левой, то с правой ноги. Командир полка оборачивается и смотрит сквозь шеренги стоящих — не для того, чтобы увидеть что-то, а для того, чтобы напомнить кому следует, что он здесь, на своем месте…
Генерал идет между шеренгами солдат. От него исходит приятное благоухание. Вот он рядом и в то же время так далеко. Одним словом — генерал. Разве какой-нибудь Минё или Нанё осмелится рассказывать ему о своих мелких делах? Как он может жаловаться, когда в горле пересохло и губы слиплись, а от красных лампасов в глазах рябит…
Командир батареи полка подпоручик Стойчев — спица от большого колеса. Не оборачиваясь, он угадывает, что генерал остановился около фельдфебелей. Подпоручик незаметно для других записывает в блокноте для донесений: «Ничего страшного! Им деньги платят…» Он отрывает листок, скатывает из него шарик и бросает командиру противотанковой батареи. Если бы он мог добросить скомканную бумажку до вершины пирамиды, командир полка понял бы, что, чем сильнее сужается пирамида, тем больше становятся оклады, тем меньше остается причин для переживаний…
У майора Панкова красивая жена и низкая зарплата. Зарплата низкая, но красивая жена перевешивает чашу весов, и накопившаяся обида улетучивается, как дым. Когда есть что терять, становишься трусом. Так Панков стал Паниковым. За день до инспекторской проверки он уходил из канцелярии дружины и возвращался, снова уходил и возвращался, намереваясь опустить в ящик записку о чем-то важном, что позволило бы ему смотреть на мир открытыми глазами. Этот крупный мужчина кажется сейчас таким маленьким. Рассказываю ему о том, как подвыпивший Ганё Лечев каждую курицу за две считал — одним словом, намекаю ему, что когда на банкете рекой польется красное вино, то и командир дивизии посчитает курицу за две. Рассказываю эту историю для того, чтобы майор не переживал раньше времени, но он меня не слышит. Он трогает возле носа несуществующую бородавку и вздыхает:
— Эта египетская пирамида давит на меня даже во сне… Дружина как чистый бокал — звенит и сверкает. Достаточно только одному плюнуть в него… Вот что портит армию: если солдат думает, что он хоть мизинцем может тронуть своего командира, он уже не солдат!..
Подполковник Сарачев — старый служака. Он из тех, кто встречает и провожает в запас генералов, а сам остается все на том же месте. Его удивляет Панков, и Сарачев учит его уму-разуму:
— Все, что делается, делается так, для проформы… Ведь у солдата, который будет плевать в твой бокал, есть сосед. Разве он такой профан и не знает, что сосед следит за его каждым шагом и готов выдать его, чтобы только выслужиться! До чего ж ты наивен, Панков… Фельдфебеля я в счет не беру, офицера — тем более! Такие дела на плацу происходят! Начинаются издалека. Тут аукнется, а в Софии откликнется. Но как откликнется, ты этого не услышишь…
По некоторым признакам можно догадаться, что у Панкова наступает просветление и он понимает, что к чему. Оставляем его одного. Пусть идет к жене, может, хоть с ней он найдет покой. Это его вторая забота. Разве может он спокойно смотреть, как жена стреляет глазами по мужчинам? И по крайней мере десяток прощелыг найдется, которые так и норовят заскочить к хозяевам как будто по делу как раз тогда, когда полк находится на полевых учениях. «Ах, госпожа Панкова, какая скука, разве это допустимо в наш просвещенный век?.. Прошу вас, не возражайте! Поедем к Чипакчийским баням. Рыба! Неужели вас не привлекает свежая рыба, поджаренная на берегу Тунджи? А заячье жаркое?.. Мадам, из-за этих революций и войн мы забыли прелести пикников…»
Прохвосты! Да разве не ясно, на какую рыбу забрасывается этот невод?..
Майор Панков сорвет у соседей цветок гиацинта, или ландыш, или ветку сирени, приблизится к жене сзади на цыпочках, а когда мадам обернется, как будто удивленная и испуганная, и, как на провинциальной сцене, «перевернет пластинку», меняя испуг на очаровательную улыбку, Панков звякнет шпорами:
— «В саду моей души все розы только для тебя…»
И красиво, и элегантно…
Куры фельдфебеля Лечева и нравоучения подполковника Сарачева — это уже дело прошлое. Сейчас майор Панков перекладывает саблю из одной руки в другую и старается понять, плюнул ли кто-нибудь в его «бокал»… Генерал идет к командирам дружин, адъютант отходит в сторону и прячет в полевую сумку пустой блокнот. Ему разрешено присутствовать при проверке командиров вплоть до командиров рот включительно. Он знает много секретов; может прикинуться последним олухом и тем не менее будет знать всю подноготную старших офицеров. Но это там, в штабе. Здесь дистанция — два корпуса лошади…
Командир дивизии останавливается перед майором Панковым и поднимает брови. В поднятых бровях — вопрос: «У вас есть жалобы на командира полка?» Пустое дело! Кто станет сам себе могилу рыть? Офицер, который начинает протестовать и жаловаться на своего начальника, уже не офицер! Таких переводят в общество охотников…
— Хорошо, господа, хорошо… Вам хорошо, и я спокоен…
И то правда: замахнешься на командира полка, а достанется какому-нибудь генералу! Командир дивизии — человек кроткий и опытный — в этом разбирается основательно. Он доволен, потирает от удовольствия руки и направляется к вершине пирамиды. Командир полка пытается припомнить давно забытую стойку поручика. Его усилия довольно-таки смешны. Годы, когда он был поручиком, ушли в прошлое, забылись. Тело, которое было упругим, стало дряблым, ноги в коленях сделались вялыми, непослушными. Генерал обходит его вокруг, словно это не человек, а огромный глиняный кувшин.
— Ну, полковник? Может, я в чем виноват?
Голос его почти игривый. Прекрасный голос! И как он умеет закруглить острые углы! В улыбке командира полка кроется очень сложный смысл, но его можно разгадать: «Вы так находчивы даже в шутках, господин генерал! Даже ваше оскорбление для меня знак внимания…»
Кому не приятна такая лесть, кто откажется от высшей похвалы? Кого не умилит почтительное смирение? Где тот, кто не испытывает блаженства, играя роль сильного покровителя?
Инспекторская проверка закончилась, и о ней скоро забыли. В казарме дел по горло, а за делами прошлое забывается незаметно. В офицерском собрании еще не вымыли посуду после грандиозного банкета, когда последовал приказ готовиться к летним лагерям. А через месяц и от лагеря в Горно-Паничерево останется воспоминание, тоска по редкому дубняку с хилой травой вокруг деревьев. Невозвратимой потерей покажутся даже офицерские бараки с побеленными вокруг них камешками и коновязи, где блестели крупы ухоженных коней…
Полк уже топтал пыльные проселочные дороги около Чирпана, сосредоточивался для нанесения удара в главном направлении воображаемой армии. На пыльном крупе моего жеребца Утро, которого у коновязи я узнавал издалека, темнели кривые полосы от пота… Если у земли на самом деле есть запах, так это запах дубняка. Если ты не засыпал вместе с конем под чистым небом где-нибудь на берегу Тунджи, никто не сможет подарить тебе голубых, а иногда лиловых звезд.
Протопали мы по пыльным чирпанским дорогам, прорвали и оборону противника. Загорская равнина встретила нас запахом свежей соломы, поле стало голым и каким-то легким. Появившееся было марево исчезло. Даль прояснилась, приблизилась и напомнила нам, что наступила осень. Потом небо посерело, равнина наполнилась влагой, со стороны Земена поплыл туман. Болота покрылись прозрачной коркой льда, ночью над болотами стали кричать дикие утки…
Поручик Генев докладывает, что полк обеспечен фуражом и дровами в соответствии со штатным расписанием. Он еще издали, не доходя до стола, наклоняется, раскрывает папку с докладом и держит ее перед командиром полка, но командир одним пальцем закрывает твердую обложку папки. Во дворе, на козлах возле кучера Митё, лежат утки-манки. Командир полка отправляется на охоту на уток к своей засаде, куда ездят обычно целыми компаниями. Митё везет большого начальника — встречающиеся военные берут под козырек! Поэтому он сидит на козлах рядом с манками гордый, думая, что он и командир, как ни крути, как ни верти, одно…
Не успеем полакомиться утками, пока редкий солдатский шаг станет тверже и чаще, глядь, а уж миндаль снова начинает цвести. Весна кое-как прикроет зеленью белые камни, а потом зашумит листвой, как обычно. Подполковник Сарачев так вздыхает, что даже больно становится:
— Какое место шуры-муры разводить!..
И только когда акации осыпали нас, как на балу, белыми конфетти и Ослиная поляна украсилась лиловым терновником, из штаба армии пришла шифрограмма: «Командующий лично будет проверять полк». Мы знали, что это за инспекторская проверка, поэтому только улыбались. Майор Панков, у которого пересохло в горле, сказал приблизительно так:
— Новобранцы… Попробуй отгадай, что каждый из них за птица! Свалились на мою голову…
Опять болезнь солдата! Этот мученик, который стучит сапогами по лестницам и поет охрипшим голосом до столовой и назад «Прощайте, сказочные горы» и на гимнастерке которого белеют пятна от пота, который приводит в умиление офицеров запаса, начинал представляться загадочным и враждебным. Панков перебирал в уме всех солдат в полотняных гимнастерках, и ему все казалось, что среди них скрывается тот самый, а может, и не один он, кто посмеет пожаловаться командующему. Кто знает, что скажет тот, кто решил сказать все?..
Горнист штаба полка протрубил «Гос-по-да-а!», и мы толпой направились к штабу. Обитая кожей мебель из вяза, зеркало и еще одно над приделанной к стене вешалкой. Звеним шпорами, выстраиваемся по старшинству, а командир полка вертится перед зеркалом, смотрит, хорошо ли бай Генё выгладил ему новые галифе. Себе под нос он напевает что-то похожее на песню, но какую — понять нельзя. Толкаю в бок Сарачева: раз командир поет, значит, все в порядке.
Полковник наконец замечает, что мы в кабинете. Поворачивается к офицерам, подбоченясь:
— Господа, ожидание несчастья страшнее любого несчастья… Самообладание — вот наше первейшее достоинство, а блеск во всем — величайшая традиция мира. Вам понятно, господа?
Вместо нас шпоры звучно ответили, что все ясно. Если бы он сказал только «блеск», и то было бы достаточно. Чем больше слов, тем больше тумана!..
В коридоре разговорились. Подполковник Сарачев бубнил мне что-то на ухо, но я слушал его рассеянно, и слова его не доходили до моего сознания. Но одно слово я все-таки уловил, ясное и точное слово «щетки»…
Так вместо оружия мы взяли в руки щетки. И что же из этого получилось?..
Военные никогда не верят в совершенство идеальных вещей и требуют от подчиненных делать все «идеальнейшим» образом. Спальные помещения, шкафы, противопожарные щиты, склады рот и полка — все, что есть вокруг, должно было приобрести идеальный вид. Поручик Елеков возглавил отряд маляров; несколько групп солдат, вооружившись метлами, подняли на плацу невообразимую пыль; маэстро Спиридонов вытирал потную шею и стучал палочкой по пюпитру, заставляя повторить торжественную каденцию, которую отяжелевшие после войны музыканты не могли сыграть как следует. В помещениях рот тогда еще не было моды на занавески, горшки с цветами и драпировку гофрированной бумагой: стоило пройтись раз шваброй, и доски пола приобретали чистый и свежий вид…
Комета Галея еще далеко, она еще не распустила по небу свой пушистый хвост, а живые твари обезумели — вращают глазами, роют землю копытами, мычат и воют. Глядя на все это, и человек сходит с ума. Он ищет, где бы укрыться, но такого места нет, комета уже не за горами. То же самое происходит, когда ожидают генерала. Он еще в пути, поезд еще не дошел до перрона, а в казармах уже почуяли его приближение… Кто проник в самую суть жизни, может сказать, отчего живые твари — носят ли они сапоги, или у них копыта — способны учуять за тридевять земель то, чего и в глаза никогда не видели! А к нам едут генералы, и не один, а сразу три! И не на станции они, а под чинарами на улице Царя-Освободителя, откуда прибудут прямо в полк. Хвост кометы — около десяти полковников и адъютантов — колышется, в тени чинар стало красно от лампасов. Всемирная катастрофа приближается!..
Перед штабом растет груша, плоды которой наполняются медом, только этого меда еще никто не пробовал. Да и кто станет ждать, когда груша нанежится, пожелтеет и нальется медом?.. Командир полка и начальник штаба армии о чем-то говорят в тени груши — так нам было суждено узнать, что командующий не станет заниматься нашей покраской да побелкой, а будет проверять подготовку полка. Весь наш блеск оказался напрасным. Вихрь сдул пудру, обнажил такое, из-за чего фуражка стала мала отцу полка. Он снимает ее и начинает вытирать носовым платком розовый околыш фуражки — мученический нимб полысевших военных. Платок становится мокрым, хоть выжимай. Он подзывает меня и говорит:
— Народ кормит и поит армию, которая ему может понадобиться, а может и не понадобиться, но все же он кормит ее, потому что, если один раз за тридцать лет она ему понадобится, надо, чтобы она была готова… Ты мой заместитель, два года ты стоишь возле меня, на случай если понадобишься. Вообще-то полком занимаюсь я сам. Теперь ты мне понадобился, и я хочу убедиться, что ты у меня есть… В дружинах есть такие солдаты, что ни стрелять, ни говорить не умеют. Каких только не плодят люди — не мне исправлять рождаемость в Болгарии… Они мне станут поперек дороги, мне, кому маршал Толбухин прицепил на грудь орден Суворова второй степени… Смотри в оба, только собери их со всех дружин, этих кротких ягнят. Чем будешь с ними заниматься, твое дело, но чтобы я не стал посмешищем… Смотри!
Командир полка уставился на свой орден Суворова второй степени, а я уже нагляделся на него достаточно, потому что он каждый день тычет им мне в глаза.
Итак, что же делать?..
Полк зашевелился, как муравейник: топот множества ног и озабоченность на лицах и в глазах должны свидетельствовать о высоком боевом духе. Меня подзывают и объясняют, почему я два года стоял слева от командира. И мне есть кого подозревать.
— Минко, — говорю я подпоручику Биневу, — дай мне из своей роты фельдфебеля из призывников, но чтобы был подходящий парень. Собери со всех дружин солдат, которых нельзя показывать начальству, и пусть фельдфебель ведет их строем к маэстро Спиридонову! Я буду ждать их там… — А маэстро Спиридонову приказываю: — Твои музыканты могут немного поднаврать, исполняя торжественную каденцию, потому что музыкальное ухо генералов привыкло не к каденции, а к боевой трубе. Поручаю тебе эту команду. Научи их за час-другой петь «Командир — герой, герой!». Ноты-то есть?
Маэстро роется в папках и отвечает, что есть.
Я почувствовал облегчение — как гора с плеч. А фельдфебелю Христозову говорю:
— Когда солдаты пройдут обучение у капитана Спиридонова, построй их, чтобы подразделение было «комильфо», и марш-марш, да чтобы с песней «Командир — герой, герой!». Держи их где-нибудь подальше, поставь наблюдательные посты, а когда покажется командующий, строй их, давай тон — и пусть горланят. До сих пор еще никто не прерывал песню воинского подразделения, потому что песня — святое дело, она рождает боевой дух, делает смелых еще более смелыми. И вас не станут останавливать, не станут спрашивать, чей это портрет, что такое ложа или цевье…
Хожу я по территории полка, придерживаю саблю чтобы не споткнуться, и время от времени слышу то тут, то там: «Командир — герой, герой!»
Все хорошо, но когда роты поредели, оказалось, что подпоручику Биневу негде взять рабочих на кухню, и он выделил двух из «геройской» команды и направил их к повару баю Штиляну. Они чистили там картошку, подбрасывали дрова в огонь, делали все, что от них требовали, но, когда остались без дела, не могли найти себе места и стали мешать. Они путались у бая Штиляна под ногами до тех пор, пока он не прогнал их во двор. Каждый серьезный человек уважает свои ноги, потому что не так-то просто в этом неустойчивом мире удержаться на них…
Теплое солнце опять зацепилось за ветви акаций, нежный ветерок ласкает шею, жужжат пчелы — самый раз подремать. Наши молодцы сели на скамейку возле кухни, натянули на глаза пилотки, чтобы солнце не слепило; дрема окутала их и унесла неизвестно куда. Командующий с адъютантами и со всей свитой остановился перед ними — смотрит, ждет, когда проснутся, — и со стороны можно подумать, что радуется, глядя на них. В это время остальные из «геройской» команды топтали сапогами поросшую пыреем землю возле госпиталя и охрипшими голосами горланили, нарушая сонную тишину:
— Ко-о-о-ман-дир — ге-рой, ге-рой!..
То ли песня до спящих долетела, то ли кто из адъютантов кашлянул, чтобы привести их в чувство, но только у одного из солдат дрогнули закрытые веки, он посмотрел сквозь щелочку одним глазом и толкнул локтем товарища так, чтобы этого никто не заметил. Второй вытаращил глаза; плетеные желтые аксельбанты ослепили его, и он еще больше вылупил глаза.
— Подойдите-ка сюда, подойдите…
Голос командующего доносится из небытия. Солдаты поправляют съехавшие в сторону пилотки, чеканят шаг и, щелкнув каблуками, останавливаются как вкопанные перед генералом. В их глазах еще светятся остатки сна, а может быть, они всегда такие.
— Вы знаете… кто у нас председатель Совета Министров?
Солдаты цепенеют на глазах. Испуганно спрашивают взглядами друг друга, кто бы это мог быть. Вдруг какая-то мысль озаряет их лица. Я стою чуть в стороне, не в силах перевести дух. Хороши солдатики! Меня знают, меня ищут и мне говорят глазами: будь спокоен! Теплый ком, который сдавил мне горло, немного уменьшился, стал мягче, и я облегченно вздохнул. Солдатики глотают воздух и в один голос отвечают:
— Василь Левский, господин генерал!..
Синие круги поплыли у меня перед глазами, я чуть было не упал. Что-то зашумело в ушах. Месяц-два назад они в полку отмечали годовщину гибели Левского. Чего только в связи с этим не говорилось! Вот к чему приводит обилие докладов… Имя апостола застряло где-то в извилинах солдатского серого вещества — и вот теперь бери его, связывай с председателем Совета Министров!
— А кто заместитель командира вашего полка?
Солдаты снова с видом победителей смотрят на меня и отвечают по уставу: чин, фамилию, но перед чином на всякий случай добавляют «господин».
— Идите к своему заместителю командира полка, пусть он вам растолкует, кто такой Левский и кто председатель Совета Министров!
Только теперь до них доходит, что ошиблись. Какие ангелы! Разве плохо назвать имя Левского, когда тебя о ком-нибудь спрашивают?.. Им-то ничего, но они переживают оттого, что доставили неприятность мне. Один из них наклоняется к генералу, пытаясь сгладить плохое впечатление, и таким тоном, словно оба продолжают давно начатый ими разговор, обещает ему:
— Мы будем писать их фамилии, господин генерал. Будем писать, пока не выучим…
Он раскрывает ладонь одной руки, а другой рукой, в которой нет ни карандаша, ни чего бы то ни было, начинает чертить на ладони невидимые буквы.
— Они, оказывается, и писать могут, видите ли…
Командующий смотрит на хвост кометы, улыбается и идет дальше. Молоденький майор в начищенных до блеска сапогах со злорадством записывает что-то в блокнот; командир полка по дороге оборачивается, разводит руки, поднимает плечи, кусает верхнюю губу и спрашивает одними только глазами: «Как же ты это допустил?»
Допустил, господин полковник!.. А знаете, что получилось бы, если бы произошел крупный диалог с геройским отрядом? Ты давай готовь сейчас банкет! Блеск — величайшая традиция мира… Какой скучной была бы эта проверка без двух моих солдатиков! И командира ведь тоже мать родила: он посмеялся, ему стало весело. Будет что сказать, когда там, наверху, встретится с цветом армии. Кто еще осмелится смешить командующего? А вот наши парни справились с этим делом, да еще как!.. Он им благодарен. И меня он должен благодарить, и маэстро Спиридонова за то, что на плацу все время звучала песня. И еще есть одна причина для благодарности: хорошее настроение, которому все обязаны неполной информацией. Представьте себе, что майор Панков, вы, господин полковник, я — все, кто ходит под нами и под кем мы ходим, знают кое-что такое, чего не следовало бы знать…
Действительно! Если бы люди знали друг о друге все, они не смогли бы найти общий язык. И вечером в офицерском собрании не получился бы пир горой — начало и конец любого серьезного дела. И дело здесь не в салфетках и цветах, не в серебряном подсвечнике, перевязанном ленточкой!.. Не помогла бы и зажигалка, которую оружейник Стоянов с почти религиозным благоговением делал из гильзы бронебойного снаряда. Она торжественно блестела, и мы были счастливы от сознания, что этот подарок был не просто предназначен для того, чтобы найти место в квартире командующего, а стал символическим изображением нашей общей солдатской судьбы…
Застолье, как и баня, уравнивает людей. Уравнивает, хотят они того или нет. Поэтому мы так осторожно подбираем себе сотрапезников и тех, с кем ходим в баню. Это я понял только на банкете, и, когда мне подали гитару, я был готов. Искушенный суетой, я пел обо всем, что было: о груше-скороспелке и охрипших голосах, которые горланили весь день, нарушая сонную тишину плаца. Исполнил я все это с красивым вдохновением простых смертных, которые идут на небольшой риск, но приобретают в глазах других большое значение. Командующий не поверил, но офицеры начали смеяться, и он догадался, что песня отражает действительность. Он стал раскачиваться на стуле, затем встал с бокалом в руке и сказал, что уважает тех, кто искренен перед своим народом.
Так ночью, когда рекой лилось красное вино, а золотые вензеля на тарелках были запачканы соусом, я понял, что обладаю одним хорошим качеством, о котором до этого никогда даже не подозревал.