Никогда Родопы не бывают такими чистыми и светлыми, как в первые дни сентября!

Ветра нет. Луга желтеют, и синяя даль незаметно приближается. Мы волнуемся, нам кажется, что юг переместился к нам и от этого так много света. Горы углубились в раздумья о потерянном лете, и по вечерам уже становится прохладно. Звезды устремляются в глубины небесной бездны и на глазах делаются необыкновенно большими. Такие звезды бывают только по ночам, когда решается чья-то судьба. Оттого ли, что мы слишком долго смотрим на звезды, или оттого, что ночью под открытым небом люди сами себя обманывают и верят собственной лжи, нам они кажутся зелеными, как контрольные лампочки радиостанции, по которой майор Миллер сообщает из Караманджи в Сицилию, что оружие, которое нам обещано, все еще не прибыло.

Мы прижимаемся друг к другу спинами, чтобы согреться. От этого скудного тепла начинаем дремать, но ствол автомата стынет в ладонях, напоминая о том, что в эту ночь, именно в эту ночь спать нельзя…

Бая Митё Цацара сон не берет. Я не смотрю в его сторону, но знаю, что он разгребает сухой веткой золу. Оставшиеся угольки тлеют, вспыхивают от дуновения ветра, а он готов видеть в этом знамение небесное: огонь, великий огонь охватит пламенем почерневшие края угольков, они вспыхнут все разом, а потом превратятся в пепел, в ничто, они будут вечно пылать здесь, в непроходимых дебрях, неподалеку от источника. А утро, которое наступит, не будет похоже на те, что были прежде. Солнце оторвется от вершины Каракуласа и будет расти, и танцевать, а он, старый Цацар, крикнет партизанам:

— Орлы, вставайте! Уже рассвело!..

Именно так закричал Цацар, а солнце на самом деле было огромным и танцевало. Оно пьянило нас. Нежный кустарник около нас закачался, закачались и белая часовня святого Власа — покровителя коров, и ели вокруг часовни, и дорога, что извивалась к Кыршилам. Мы поднялись — отряд в полном составе. Одеяла, разбросанные где попало, показались нам под лучами солнца какими-то жалкими. Странджа рылся в вещмешке, искал что-то, неизвестно где потерянное, а бай Гюро, успевший напялить свою высокую шапку, растолковывал ему, что он может вообще забросить в кусты свой вещмешок, который ему больше не понадобится. Странджа сделал вид, что не слышит, и бай Гюро замолчал: ему хотелось послушать птиц, а разговор, у которого не было конца, мешал… К тому же Гюро любил недомолвки. Ему и самому нравилось додумывать недосказанное, создавать воображением то, чего никто не видел и не слышал, убеждать себя, что так оно и было на самом деле.

Все молчали, и тут кривоногий Драглё сказал, что все хорошо, что можно и страдая жить хорошо, только бы сейчас с нами был командир. А его не было — пять ночей назад раненого командира унесли на носилках. А интендант сказал Драглё, что у него в ушах все еще звучит скрип лыка, которым были связаны палки носилок.

Интендант рисовал коврики, чтобы вешать их над кроватью. Он в тюрьме научился разным премудростям, которые помогают жить припеваючи в трудные времена, и надоедал нам выдуманными рассказами о русалке. Мы слушали его и злились, потому что ждали от него хлеба, но он был эмоциональным человеком и больше любил декламировать…

Дочо, перетянутый крест-накрест пулеметными лентами, косо посмотрел на него. Он хотел сказать, что теперь не время для панихидных вздохов — командир наш что кремень, он обязательно выздоровеет. Но этих слов Дочо не сказал, потому что знал: интендант ответит, как всегда, что он, Дочо, многого не понимает, что, когда будет установлена рабоче-крестьянская республика, школьницы забросают цветами таких людей, как он, интендант, а «искусство» станут писать с большой буквы. Поэтому Дочо смолчал, только почесал плохо выбритый подбородок и сказал сам себе: «Пусть с большой…»

В этот день мы готовились спуститься в Славеино. Каждый из нас представлял себе, как бежит через площадь к зданию общины, как полицаи стреляют, но не попадают, как потом полицаев волокут по пыльной лестнице, выталкивают перед возбужденным народом и говорят:

— Вот они, ваши враги!

Родопчапе согласны с сильными и повторяют:

— Это наши враги…

Вещмешки были у нас за плечами, и мы, трое партизан, ходили в кустах, чтобы уничтожить следы ночевки отряда, а вокруг разносился сильный запах оружейной смазки, ремней и чего-то кислого. На плече Вулкана висел маузер, который поблескивал на солнце, блестели и наши глаза. Мы улыбались друг другу, не зная почему.

— Видал? — спросил меня Максим.

Я не понял, что надо было видеть, но наступал день такой теплый и ласковый, что я ответил, чтобы не огорчать его:

— Видал…

Максим был счастлив. В его родное село мы собирались спуститься в пятницу, но он, бледный, обратился тогда к отряду с такими словами:

— Мы что же, освобождать село идем или в мечеть? Ведь Славеино не турецкое село, чтобы в пятницу спускаться в него…

Мы переглянулись — кто мы здесь: партизаны или богомольцы? Пока переглядывались, Максим осмелел и стал говорить о том, что колокол церкви святого Ильи зазвонит будто для того, чтобы созвать христиан, а на самом деле ради нас. И еще о том, что мы увидим рисовые родопские поля, дышащие летним теплом, увидим празднично одетых людей. Мостовые будут чисто подметены, побеленные стены домов будут светиться под нависшими стрехами. Разве не этого мы хотим?..

— Два праздника сольются в один! Как вы, товарищи, не можете этого понять? — торжествующе посмотрел на нас Максим.

Митё Цацар, который был за командира, заколебался:

— Хитер ты, Максим! Голодных людей пирогами заманиваешь.

Так было накануне. Мы уже направлялись к чисто подметенным мостовым. Но недаром говорят: несчастье поможет замесить тесто и испечь каравай, но, когда останется попробовать его, он упадет в песок.

Цацар только раскрыл рот, чтобы подать команду «Марш», но так и не сказал ничего. Со стороны Славеино донеслись звуки выстрелов. Несколько человек размахивали винтовками, стреляли и что-то кричали. Они казались совсем крошечными посреди огромного луга, подпрыгивали, как игрушки, а мы задавали друг другу безмолвный вопрос: кто эти люди? До нас доходили слухи о жандармах. Мы решили, что это как раз они и есть, и устроили им засаду. Подпустили их шагов на двадцать, и хорошо, что подпустили, потому что это оказались наши ятаки. Они подбежали к нам запыхавшиеся, глядели на нас какими-то затуманенными от счастья глазами, хлопали себя ладонями по коленям и не знали, с чего начать. Тогда Цацар, чтобы разрядить обстановку, спросил их:

— Уж не со свадьбы ли вы?

Они хором ответили:

— Свершилось! Наше правительство…

Цацар посмотрел на нас, нижняя губа у него задрожала:

— Жаль, не получилась операция!

Людям никогда не угодить!

У меня было четыре банкнота по тысяче левов: новенькие, синенькие. Я смотрел на них так, будто в первый раз увидел. Разгладил их, и они зашуршали — какая плотная бумага! Взял и разорвал точно пополам.

— Конец деньгам, конец купонам!..

Салих, с которым мы однажды несли в отряд хлеб и мучились желанием отрезать себе по куску, не разобравшись, в чем дело, схватил меня за руку:

— С ума сошел! Да это ж сто килограммов хлеба, не меньше…

Я только засмеялся:

— Тебе этого не понять…

В Славеино надо было войти с песней, партизанской песней, но раньше нам было не до песен — говорить и то шепотом приходилось. Решили на ходу разучить какую-нибудь. Так драли глотки, что охрипли, но ничего из этого не получилось. А из села нам навстречу шла молодая девушка в безрукавке и парчовой юбке. Перед собой на уровне груди она держала поднос, с которого спускался кремового цвета рушник. На рушнике — хлеб и, наверное, соль. За ней шло все село — все разодетые, от оранжевых передников в глазах рябило. Все получилось почти так, как говорил нам Максим. А мы смотрели только на хлеб. Цацар отломил кусок от белого каравая, и мы, не спуская глаз, следили, как он подносит его ко рту. Он стал жевать, а головой отчаянно продолжал подавать нам знак, чтобы мы пели… Тут наши ятаки закричали «ура». К ним присоединились славеиновцы, а Вулкан поднял маузер — и к его ногам посыпались дымящиеся гильзы…

Вечером вместе с Салихом пошли к славеинскому попу. Неверующий и магометанин! В конце концов святому отцу пришлось выслушать продолжительную лекцию по атеизму.

На следующий день я зашел в лавку братьев Бызленковых. Хотел взять мыла и лезвий для бритья, но, к моему удивлению, люди не брали товар, а покупали его и платили за это. Я в карман — денег не было. Странджа, который был выше меня на целую голову, засмеялся:

— Ты, парень, на много лет обошел общественное развитие!..

Вышел я из лавки как пьяный. Партизаны и крестьяне смешались. С самого утра уже ликовала скрипка учителя. Потоки света обрушились на мощенные булыжником улицы.

Все становилось на свои места. Солнце по-прежнему всходило над Каракуласом, но оно уже не танцевало, и земля подо мной перестала качаться…