Чабан Ричко смотрел, как пальцы Асена Бырдука разворачивают оторванный от мешка клочок грубой бумаги, на котором чабан огрызком химического карандаша вывел свои каракули. Ричко спрашивал в своей записке, что делать, как расплатиться за пропавшего ягненка. Но Бырдук, председатель кооператива, не ответил на его записку. Он со счетоводом Кынчо сел в газик и велел шоферу ехать к овчарням. На седловину под Дервеней он взобрался, тяжело дыша, — газик выше подняться не мог. Над мокрым от пота воротником Бырдука торчали углы платка.

— Слопали вместе с косточками!.. Отвели душу! — замотал он лысой головой, и оторванный от мешка клочок бумаги опять зашуршал между его пальцами. — Ничего не оставили…

Нижняя губа чабана Ричко отвисла. Выгоревшие на солнце ресницы заморгали. Хотел что-то сказать, да так и не вымолвил ни слова… Счетовод Кынчо отошел в сторону и остановился, низко опустив голову, но так, чтобы хоть краем глаза видеть Бырдука. Неприятная история! Просто не знаешь, куда глаза девать. А тут еще Бырдук со своим скрипучим голосом:

— Ты у меня узнаешь, где раки зимуют! Попляшешь под дудочку!.. Может, и жирок сгонишь!..

Говорил он тихо. Но эта тихая угроза отдавалась в ушах Ричко звонкой пощечиной.

— Не бери грех на душу, председатель… — еле выдавил из себя чабан.

Бырдук засмеялся:

— Тоже мне, праведник нашелся…

Он резко повернулся и пошел прочь. Ричко остался стоять на пустом склоне, раздумывая, какая муха укусила председателя… Не мог он понять этого. А Бырдук не мог понять, почему счетовод не пошел за ним…

Подул ветер. День угасал, зелень равнины потемнела. Бырдук наступил ногой на камень и наклонился будто для того, чтобы завязать шнурок дешевеньких сандалий, а сам, отдуваясь, прислушивался, не идет ли Кынчо.

Счетовод подошел сзади и остановился. Бырдук выпрямился, поднял налитое кровью лицо. Повернул ногу, проверяя, выдержит ли шнурок.

— Ты только посмотри! Такие кожи мы им даем, а они какое барахло делают для нас!..

Их взгляды встретились. Счетовод улыбнулся, потрогал пальцами уголки рта и шагнул к Бырдуку:

— Сейчас, председатель, я всего лишь Кынчо, но прежде я входил в замки в начищенных до блеска сапогах. Если бы ты был тогда в моей роте, я бы тебя дальше мулов, на которых мы пулеметы перевозили, не пускал. Попоной моей кобылы Бинки ты укрывался бы. Ах какая была кобыла!..

— Начищенные сапоги!.. Все еще умиляешься своими начищенными сапогами!

Бырдук нехотя засмеялся. Когда человек силен, он может шутить. Счетовод так и воспринял его слова — как шутку, немного злую, но все же шутку. Бырдук уколол, так пусть он этим потешится.

— И ты, когда станешь председателем в запасе, тоже будешь хвалиться прошлым, — предсказал Кынчо.

Бырдук, направившийся было вниз, остановился:

— Разбойник ты, Кынчо. И себя не жалеешь, и меня…

Они вдвоем прошли вдоль вспаханной полосы, спустились в овраг и вышли к зимнему стойбищу. На боковой стенке телеги, приставленной к овчарне, белела выстиранная рубаха. Кынчо потрогал ее двумя пальцами:

— С тех пор, как увижу белую рубашку…

Бырдук повел плечами: счетовод начинал становиться загадочным. Резкий порыв ветра всколыхнул озимь. Где-то у водохранилища закричала цапля. Вечерело. Гора Дервеня вырисовывалась на фоне неба рубцом своего горба. Кынчо присел на дубовую балку, которая догнивала у плетня. Рядом пристроился и председатель.

— Что это за рубашку ты вспоминаешь? — спросил он.

Кынчо не ответил. Он достал металлический портсигар, на крышке которого были выгравированы птицы, сложил между пальцами папиросную бумагу и взял из портсигара щепотку табаку. Колкие огоньки в его серых глазах погасли. Председатель оттопырил языком щеку, потрогал пальцем покрасневший прыщик и стал ждать, пока счетовод свернет папиросу: ладно, мол, пусть потешится.

— Было это, как сейчас, весной, — наклонился к нему Кынчо. — Май, птицы, война подходит к концу, и нам от всего этого хорошо. Противника нет, высокое начальство в городе. Солдаты топают по пыльной дороге, как на учениях. По звуку их шагов улавливаю, что колонна расстроилась, превратилась в толпу, но я не обращаю на это внимания. Пусть идут, как хотят! И мне тоже захотелось пройтись пешком. Слез с лошади, бросил поводья адъютанту и тут слышу сзади голос комиссара дружины:

— Никак, к земле потянуло, поручик Кынев?

Делаю вид, что не понял, о какой земле идет речь.

— Неужто, — говорю, — к концу войны потянет? Авось проскочу.

— Уже проскочили, — отвечает. — Сегодня Германия капитулировала!

В голове что-то зазвенело. Андрейчо, адъютант, как только услышал эту новость, бросил лошадь и давай из карабина стрелять. Поднялся гам, началась стрельба, боекомплекта как не бывало… Мы с комиссаром смеемся, что-то говорим друг другу, а что — не слышим… Стал накрапывать дождь, и стрельба прекратилась. Над дорогой поднялось желтое облако пыли, капли дождя застучали по листьям табака, как картечь.

— А вот и укрытие очень кстати! — сказал комиссар, выглянув из-под плащ-палатки.

И впрямь, вроде бы шли по чистому полю, а тут откуда ни возьмись прямо на дороге вырос кирпичный забор с металлической решеткой. Сквозь деревья виднелись колонны, а между ними — окна, окна… «Пусть только один день, но запомню, что и я был графом», — сказал я себе. Вошли с комиссаром в дом, остановились на каменной лестнице и стали глазеть по сторонам. Какие колонны, батюшки мои!.. Дубовые двери — на замке, вокруг — пустота, и вдруг мы сами себе показались маленькими-маленькими. А солдаты толкаются у железных ворот:

— Давай, комиссар! Мы тоже войдем.

— Как бы не так! — Показываю им кулак, а они смеются.

Откуда-то появилась молоденькая женщина. Застучала по каменным плитам высокими каблучками и — прямо к нам. На голове у нее белая шапочка с опущенными в стороны уголками, розовые ушки пылают огнем… Представь себе, председатель, что ты женщина и на тебя смотрит целая рота. Каково, а?..

— Надо же, женщина! — заерзал Бырдук. — Такая хоромина — и в ней всего одна женщина.

— Что я хотел еще сказать?! Ямочки на щеках ее вздрагивали, а она изо всех сил старалась показать, что спокойна. Но меня не проведешь. Смотрю, грудь подымается часто-часто. Разве такое скроешь, голубушка?..

— Солдат надо разместить на ночлег, — сказал ей комиссар.

— Да, да, — закивала головой девушка, видимо поняв, что мы ей сказали, и повела нас в пристройку. Показала, где разместить солдат, а нам — начальство ведь! — открыла дубовую дверь дворца. Сама идет впереди. И до чего же хороша, говорю я тебе! Сзади как мандолинка… Просто не знаешь, то ли на нее смотреть, то ли на люстры, то ли на оленьи рога…

— Ну и пофартило! — стукнул себя по колену Асен Бырдук.

— Ты слушай дальше! На стенах часы стучат, позванивают. Комиссар прислушался:

— Еще завод не кончился. Быстро господа драпанули.

— Такой дом без хозяев остаться не может, — сказал я, а сам отправился следом за девушкой. Она, посматривая на нас, улыбалась и вела от одной двери к другой.

— Интересно, кто она такая? — спрашиваю я комиссара.

— Служанка, наверное, — отвечает он. — Такие вот спят с господами, а когда тем небо с овчинку покажется, остаются в их палатах и ждут, кого встретить-приветить. — Он подмигивает: — Знают, кого сторожем оставить, а если что — с кем и ночь провести.

Эти слова меня будто подхлестнули. Мадьярка остановилась у двери одной из комнат. Когда я подошел к девушке, не знаю, как это вышло, рука сама собой потянулась к ней, и я прикоснулся к ее одежде. Мадьярка даже присела от неожиданности, потом вскинула голову и бросилась от нас по коридору. В полумраке мне показалось, что она не бежит, а летит.

— Графом сделался, а мужиком как был, так и остался! — рассмеялся комиссар.

Вошли мы в комнату и стали рассматривать картины на стенах. Вроде бы смотрю на произведения искусства, а что мне говорит комиссар — не слышу. За окнами стемнело. Вдали поднимался туман, потом все смешалось: и темнота, и влага, и деревья.

— Какая тоска средь бела дня! — Остановился комиссар у сводчатого окна, оперся рукой о черный шкаф и слегка толкнул его. Внутри зазвенела фарфоровая посуда. — Не знаю, доводилось ли тебе когда-нибудь быть в таком огромном доме одному…

Наша Эсти, так звали девушку, вернулась, неся серебряный подсвечник. В трех его рогах было по огоньку. Освещенное лицо девушки выплыло из темноты, картины задвигались, все завертелось и поплыло куда-то. Комиссар стал выше ростом, побледнел, его усики поникли. Вместе со светом Эсти внесла и запах съестного: наверное, шла из кухни. Меня одолевают мысли, пытаюсь прогнать тоску по женщине и бормочу:

— Только жратвы не хватает в эту графскую ночь…

Комиссар проводит рукой по чистой простыне:

— Пахнет стиркой и утюгом. Такая кровать не про нас. Не лучше ли держаться поближе к кухне?..

— Эти собаки, что на картинах, будут грызть меня всю ночь, — соглашаюсь я с начальством и пропускаю его вперед. И я, и он знаем, почему нам не усидеть в этой комнате, но разве в этом признаешься даже себе?! Прошли через двор. Под навесом курят солдаты. Только бы не стали о чем-нибудь спрашивать, а то закричу — голос задрожит, выдаст. Одно из окон в подвальном этаже светится. Поворачиваю ручку двери, чтобы открыть, — замкнуто. Нажимаю сильнее… Изнутри как будто доносятся слова, что-то падает, и тут появляется Эсти. Смотрю на нее. Она смущена, пытается улыбнуться, но у нее ничего не получается. Что-то произошло. Мы вошли в помещение. Закопченный деревянный потолок. Шкафы — совсем как в наших домах. И только я собрался сказать комиссару, что чувствую себя словно в Болгарии, как вижу его настороженный взгляд. Он показывает мне глазами на стол. А там — две ложки и две полные миски. Кто же второй? Наша хозяйка шмыгнула за чем-то в соседнюю комнату, а я — прямо к шкафу. Открыл, а там человек. В белой чистой рубашке, на лоб спускаются волосы, желтоватый военный френч с пустым рукавом. Правая рука на перевязи. Все ясно: военный человек, ранен, спрятался в шкафу. Направил на него пистолет. За спиной услышал шум разбитых тарелок — это Эсти бросилась ко мне: «Не губи…»

Асен Бырдук, который слушал, затаив дыхание, начал разгребать сандалией песок:

— А как же ты это понял?

— Да как тут не поймешь? По глазам понял, по голосу. В таких случаях все на лице написано…

— Убери пистолет! — произнес комиссар.

Я спрятал пистолет в кобуру. Незнакомец вышел из шкафа. Смотрю — офицер. Холеный, выбритый, чистенький, как жених. И к тому же красивый… «Эх, — думаю, — войне конец, а жизнь человека все еще гроша ломаного не стоит. Стоит нажать курок — и поминай как звали».

Комиссар туда же:

— Гляди не продешеви, победитель… Убить легко, а кто жизнь потом вернет?

Эсти засуетилась. Подала закуску, налила вино и все что-то лопочет, показывает на парня. Но разве ее поймешь?! А он смотрит на нас с каким-то безразличием и то ли из гордости, то ли от страха молчит, как в рот воды набрал. К еде даже не притронулся. Во всем этом было что-то обидное, как будто он говорил: «Из-за этих лопухов меня упрятали в шкаф?!» Мне все не терпится, то и дело трогаю пистолет, а комиссар знай себе посмеивается щелочками глаз и говорит:

— Это хорошо. Низкий человек о гордости заботиться не станет… Не удивляйся, поручик, что его тарелка не тронута. Аристократы не ведают, что такое голод, к тому же меру в еде знают, не то, что мы…

В ясных глазах Эсти светилась чистая радость. Как она сияла! Мне даже стало немного стыдно за себя.

Утром комиссар встал рано. Слышу, обливается водой во дворе и кричит:

— Вставай, дружище! Облаков и в помине нет. Первый мирный день полон солнца и птиц!

Он еще продолжал говорить о солнце и птицах, когда Эсти, простоволосая и обезумевшая, вбежала через железные ворота во двор. На ногах ее не было туфелек с высокими каблучками, потерялась где-то и белая шапочка. Эсти качалась, как пьяная, Эсти рыдала…

Солдаты не знали, что и думать, а графский дом от воплей Эсти словно оцепенел…

К обеду крестьяне привезли на телеге убитого офицера, а немного позже словенские партизаны провели связанными мимо дома человек двадцать в форме…

— Кто же его убил, Кынчо? — спросил Бырдук.

— Те самые, кого партизаны провели связанными. Мы его не тронули, а от своих он пулю получил… Они отстали от какой-то разбитой части, скрывались в соседнем лесу, а ночью двое из них проникли в графское имение за хлебом. Офицер пошел с ними к остальным, чтобы уговорить их сложить оружие. Когда пришел, стал рассказывать, какие болгары добрые, отзывчивые… А они смотрят на него, как убийцы. «Такие, — говорят, — продали все!» И — хлоп! — прикончили его.

Эсти упала на окровавленную телегу, плечики ее вздрагивали… Ох уж эта выстиранная рубаха и эти слезы! Казалось, чего мы только не видели, а тут сдавило горло…

— Поднимай, поручик, роту по тревоге! — кричит мне комиссар. — Еще проливается кровь, и слезы не все выплаканы!..

— А что это был за офицер? — глухо спросил Бырдук.

— Молодой офицер. Венгерский студент. Раненный, он попал в усадьбу. А когда красивая женщина раз-другой перевяжет рану такому мужчине, любви не миновать…

Замолчали. Темнота все вокруг преобразила. Снова закричала болотная цапля. Тишину разорвал сигнал газика. Бырдук поднялся.

— А при чем тут твои начищенные сапоги? — спросил он.

— Оставь сапоги в покое. Я о чабане Ричко тебе кое-что рассказал.

— О Ричко? — Бырдук сделал шаг в сторону. — Издалека подошел, Кынчо, обвел меня вокруг пальца… Ты и в отчетах начнешь меня так облапошивать?..

За разговором прошли мимо стенки от телеги, на которой белела выстиранная рубаха.