Бистра топчет копытом пырей по плацу. Почуяла меня и прядает ушами. На мне габардиновый френч такой легкий, что я его не ощущаю, и мне кажется, что сам я даже легче френча: двумя пальцами ухвачусь за отполированный изгиб луки — и уже в седле.

Бистра бьет копытом по пырею. Мой ординарец Минё держит ее под уздцы, потирая ногу. Поручик Пенев вертит нагайку из змеиной кожи с двумя вырезанными листочками на конце вокруг пальцев. Вертит нагайку и рассказывает мне, что такое шенкеля, для чего меняется аллюр, как настоящий всадник чувствует холку лошади даже под седлом. Я уже не раз слышал это, но поручик повторяет урок перед каждой выездкой, чтобы все знали, кто мастер своего дела, а кто ученик.

— Лошадь, господин капитан, как человек. Нельзя отпускать узду. Надо, чтобы и шипы, и мундштук давили на язык весом не меньше одного, а то и полутора килограммов. Не то закусит удила и понесет, да так, что…

Меня подмывает уколоть его: «Много языков, поручик, вы натерли до крови уздечками с шипами? И нас хотите научить этой премудрости?» Подмывает, но я молчу. Стоит ли таким разговором портить езду?!

Закат окрасил в багровый цвет покрытые ряской лужи Бургаздере. Легким багрянцем окрасилась чаща леса. Октябрь тихий, мягкий и светлый, как роженица. Хорошо, когда тебе двадцать лет! Сменяем аллюр: карьер — рысью, рысь — легким галопом, а затем все сначала…

Поручик Пенев расчесывает нагайкой из змеиной кожи гриву своего Вихря и рассуждает вслух:

— Если бы конь мог говорить, то сейчас он бы на мне ездил. Не успеешь взять его за узду, а он уже знает, ездок ты или пустое место…

— Оседланный не ошибается!

— Что верно, то верно! Так же, как и женщина, и армия… Они сразу же понимают, твердые шенкеля или нет, угадывают, тонка ли кишка или, наоборот, сил столько, что на медведя можешь пойти с голыми руками…

Когда это все было? И это, и вообще вся служба, что прошла в летних лагерях, на обожженных солнцем полях, на безлесых пригорках…

На вершине Тепелики начальник штаба полка проводит топографическую рекогносцировку. Папа Мартин поворачивается так, чтобы всем были видны его лампасы, и не слушает начальника. Старый служака — его хоть на чертово колесо посади, все равно точно определит ориентиры. Поэтому он не слушает и шепчет мне, что, если, как говорят, отменят лампасы, высокое начальство перестанет «смотреться». Через день-два будет праздник святого Георгия. Командир подъедет к построенному гарнизону на собственной кобыле — той самой, мышастой, с темными яблоками на груди, у которой круп осел, как зад у курицы, но никто не смеет сказать этого, хотя Папа Мартин и сам знает, что круп осел. В прошлом году парадом командовал я, нынче поручено майору Панову, а я из-за этого стою как кипятком ошпаренный.

Подпоручик Ленков — мой партизанский друг, он еще мальчик. Мы вместе ездим на фаэтоне с резиновыми шинами, вместе мучительно завидуем лиловым плащам 59-го выпуска Военного училища его величества и прикидываем, как через год-два будет выглядеть армия без молебнов, аксельбантов и глухих шпор на лаковых штиблетах. В воскресенье утром, когда колокола Стара-Загоры призывают к праздничному безделью, а обсаженные самшитом дворы манят чистотой и свежестью, мы выезжаем к подножию гор. Совсем другое дело — посмотреть на цивильную скуку с высоты жокейского седла, когда какая-нибудь Эвелина, или Мариэтта, или Даниэла, которая по вечерам ходит в оперу и видит во сне графа Альмавиву, выйдет ради тебя на балкон с узорчатыми перилами, поддерживая юбку рукой, потому что ездок, который свысока смотрит на цивильную скуку, снизу поглядывает и на балкон, где стоит Эвелина.

— Ленков, — говорю, — бери ключ от канцелярии майора Панова и иди! — Друг на то и друг, идет, не спрашивая куда. По дороге показываю ему бутылку с мутным капустным рассолом: — Так мы и позволим им оттирать нас! Если я уже командовал парадом и доказал, что могу командовать, то на каком основании меня оттирают? А не налить ли рассолу в ножны Панову, пусть он завтра на параде попробует из них саблю вынуть и покомандовать…

На площади возле оперного театра каре дружин нарисовали толстую букву «П» из касок, насаженных штыков и кожаных ремней. Сабля, которая в канцелярии дружины пылилась на венской вешалке, красуется сейчас у сапога командующего парадом. Панов двумя пальцами зажимает ноздри, пробуя голос. Показывается Папа Мартин, который перед этим топтался на одном месте на улице возле рынка, то и дело поглядывая на часы. Куриный зад кобылы по случаю парада немного приподнялся.

Майор Панов командует: «Смирно!» Какой голос! Мертвого разбудит. Подразделения вздрагивают и замирают. Граждане вытягивают шеи, боясь что-нибудь пропустить.

Майор берется за эфес сабли:

— Для встречи начальника гарнизона на кра-а-а!.. На кра-а-а!..

Всего-то и остается сказать «ул», а он не может. Подмоченные и просоленные ножны покоробились, ржавчина впилась в выступающие буквы надписи: «За царя и отечество». Командующий парадом тянет саблю и багровеет, тянет и желтеет, тянет и зеленеет, в третий раз начинает подавать команду, надеясь, что, может быть, крик придаст ему сил, но не получается ни команды, ни крика, а вместо них вырывается что-то похожее то ли на вздох, то ли на стон. Круп мышастой кобылы опускается, занимая обычное положение; цвет лампасов Папы Мартина блекнет; граждане еще больше вытягивают шеи. Не слышно призывных слов, заставляющих учащенно биться сердца: «Вперед, всегда вперед, где подвиги и слава!..» Фельдфебели из взвода музыкантов вдохнули по полкуба воздуха, маэстро поднял, призывая к вниманию, белую палочку. В ожидании начала игры у некоторых музыкантов, набравших много воздуха, глаза на лоб лезут… А меня распирает изнутри смех. Вот-вот лопну. Чтобы не выдать себя и не засмеяться, стараюсь смотреть по сторонам. И пока я так отвлекаю себя, оркестр начинает играть. Майор Панов марширует с оружием «на весу», подняв саблю вместе с ножнами. Темляк прыгает, эфес скрывает позеленевшее лицо. А что, если бы он был на коне, на своем жеребце Воине, который пугается звуков барабана? Что происходит, когда ездок, пытаясь вынуть из ножен заржавевшую саблю, забывает о лошади? Закусив удила и ничего не видя, она бросается с места в карьер, обезумев от грохота барабана…

Нет, нет! Все так и не так. Некоторые люди, когда им тяжело, зло шутят. Во время грозы молния, разрывающая темноту, освещает в нас как раз те пятна, которые нам больше всего хотелось бы спрятать от чужих глаз и забыть самим…

И я попал в такую вот грозу. Струи воды хлещут по натянутому брезенту. Вот это дождь! Льет как из ведра. И брезент отвечает жестяным дребезжанием. Дубняк, в котором замаскирован полевой пункт командования, прокисает от воды. Земля вокруг моей палатки тоже раскисла, стала, как мармелад. Стоит ступить на нее, как отпечатаются следы от сапог. В просвете между зеленью деревьев клубится серая масса: не то туман, не то муть какая-то. Где те годы, когда я еще был капитаном? Вернись они — и я снова ухватился бы за луку седла. Бистра понесла бы меня, осыпая кусты комьями грязи, вылетающими из-под копыт. А то приказал бы Минё подать гитару. Песни были веселые, одна другой веселей.

Да и какими могут быть песни молодого офицера, которого тревожит только один вопрос, до каких пор сигнал к сбору командного состава будет звучать так: «Гос-по-да»?.. За двадцать с лишним лет у меня было время задать себе и другие вопросы. След, оставленный на лбу фуражкой, уже давно сгладился. Натянутая палатка такого же защитного цвета, и гитара такая же, как и прежде, и капли дождя пощипывают ее струны, но в песне нет былого веселья…

Кто-то приказал кому-то — и моя фамилия появилась на стенке палатки, написанная тушью на картонке. Может быть, я не мог бы обмануть себя, но картонка напоминает мне, что в палатке только я, майор запаса Андонов. Мои товарищи, двадцатилетние капитаны, уже генералы. Я отдался дождю, чтобы он разбередил мои раны. А они готовят к наступлению большие контингенты войск, сложную технику. Их лица обветренны, на них здоровый румянец. Я их не спрашивал, но знаю, что засыпают они быстро и не видят никаких снов. В снах есть что-то болезненное, а они просыпаются свежими. Раньше, когда на вооружении имелись только тридцатимиллиметровые пушки, когда лошади еще были тягловой силой, мои товарищи приступили к созданию армии; меня же суета толкнула писать книги, все изменив в моей жизни. Сейчас они пригласили меня, чтобы вернуть что-нибудь из прошлого, когда мы все были вместе. А может, и для того, чтобы я что-то написал.

Это — люди широкой души. Нужны талоны в столовую для высших офицеров — пожалуйста! Парикмахерская — налево от главной аллеи. Вечером показывают «Поединок» по Куприну…

Лейтенант подает мне купоны и поднимает брезент, опущенный у входа в палатку.

— Подпоручик Ромашов, вы восхитительно молоды, — говорю я ему. — Только не садитесь в вагон первого класса международного поезда! Не верьте и двуличному поручику Назанскому. Вечером вместе пойдем в кино, и я объясню, почему ему не следует доверять. Я приехал сюда прямо из Варны, с пляжа, где все обнажено и видно, что не стоит выдумывать себе Александру Петровну и стрелять друг в друга…

Лейтенант еще не читал Куприна, он не знает, кто такой Ромашов, и краснеет. А может, решил, что я просто чудак?..

Перед палаткой стоит танк, обложенный по дерну побеленными камешками. К дубу прибит умывальник. В корыте под сточной трубой лежит ворох дубовых листьев — это для того, чтобы мыльная вода не брызгала на брюки. Армия — это дом, где все продумано до мелочей. Такой кровати, какую мне приготовили, не найти и в гостинице в Чирпане!

Сейчас эта кровать меня вытряхнет. Вернее, не кровать, а сам я выскочу на дождь, чтобы наказать себя и поплатиться чем-нибудь… Вокруг много воинских подразделений. Их не видно, но по следам танковых гусениц, по проводам, протянутым по полю, по отдаленному артиллерийскому гулу можно догадаться, что они есть. Из кустов тянутся антенны радиостанций, комариное гудение далекого самолета пронзает воздух. Воинские подразделения по горло заняты работой, поэтому им не до переживаний…

«Приезжай, может, запах ремней поможет тебе написать что-нибудь…» Ощутил запах, увидел кое-что из того, что сделали бывшие капитаны. Рассказывать им, как эшелонировать, сосредоточивать и разворачивать к бою целую армию? Рассказывать им, что нужно для того, чтобы решить поставленные перед ними боевые задачи, как готовить армию к наступательной операции, как прокормить столько людей и обеспечить боеприпасами столько стволов?!

Если бы я был абсолютным невеждой, если бы у меня не было армейской закваски, может, я и стал бы учить ученого. Военные — люди тактичные. Они будут слушать и не скажут гостю то, что в глаза говорить неудобно! Что же мне тогда остается? Только не писанина, которая и так уже всем набила оскомину: «На правом фланге залаял пулемет. Рев самолетов слился с артиллерийской канонадой. Дымовая завеса, подобно чудовищу, ползла над землей. Командир батальона весь превратился в слух…» Красиво было бы показать в грязных окопах «своего в доску» полковника, который думает, что задает солдатам непринужденный вопрос, хотя на самом деле он насквозь фальшив: «Как, братцы, побьем врага?..»

Глупости, глупости! Разве можно имитировать дамские восторги, поражаться видом чудовища, слышать в звуке прокладывающего убийственно точный шов пулемета собачий лай? Разве можно все это допускать, видя силу народа, у которого по частям отнимали то, что ему принадлежало по праву, и который за все это расплатился сполна? Фальшь начинается как раз с веселого решения быть непринужденным. Но ведь это не мой адъютант Минё, который говорил вместо «одеяло — «дияло», а вместо «артиллерия» — «алтилерия». Эти парни стоят у электронных пультов и улавливают в исполнении Лили Ивановой отклонения в четверть тона! Кого мы удивим грохотом взрывов, рикошетом пуль и серебристыми крыльями истребителей в небесной синеве? Все это храбрые усилия наших соотечественников, которые взяли на себя и наши обязанности и которых мы в короткие минуты их отдыха покровительственно поучаем: «Ты только посмотри, какая вангоговская желтизна!» или: «Этот лес напоминает мне парк Фонтенбло». Вангоговская желтизна — это болгарское поле, на котором горбятся кротиные холмики заросших травой солдатских могил; лес — это дубняк, где сегодняшние командиры дивизионов сражались как комиссары партизанских отрядов, имея по три патрона на винтовку!..

Найдите на командном пункте полковника Мурджева и внимательно прислушайтесь к его точным распоряжениям, к его уверенному голосу, когда он докладывает. Спросите, почему среди такого большого количества генералов нет ни одного полного. И если ночью, когда летчики сверхзвуковых самолетов засыпают в перерывах между двумя полетами, если знойной добруджанской ночью воображение поможет вам увидеть копье с конским хвостом, вы не станете с наивным восторгом констатировать, что артиллерия стреляет безошибочно, а объясните себе, почему это происходит. Я увидел этот хвост, и мои переживания во время дождя показались мне нелепыми…

Когда был тот дождь? Вчера, позавчера или в прошлом году?..

На командном пункте тихо, лишь откуда-то доносится жужжание — крутят ручку телефона. Гаубицы вдребезги разбили опорный пункт роты. Ползут бронетранспортеры, за танками бегут солдаты, издали они кажутся совсем маленькими, почти нереальными. Над ними, словно стрекозы, висят вертолеты. Полковники из состава руководства отходят наконец в сторону, чтобы перекурить; молоденький старший лейтенант песет к укрытию, где находится большое начальство, термос с кофе. Он идет по траншее наискосок, и я преграждаю ему дорогу:

— Товарищ старший лейтенант, среди такого количества полковников ваши маленькие звездочки меня просто умиляют… Нельзя ли отхлебнуть глоток кофе из генеральской чашки?

Смотрим друг на друга в упор, и я по глазам угадываю, что он думает: «Этот, должно быть, из числа тех деятелей культуры, которые отражают будни армии в печати». Обмениваемся молчаливыми взглядами, чтобы добиться полного взаимопонимания. Он поднимает кверху руку с растопыренными пальцами, что означает «будет сделано», и устремляется вперед по траншее, затем возвращается, и мы вновь говорим друг другу что-то взглядами, но теперь уже совсем непринужденно. Художник Тифчев услышал про кофе, обернулся в нашу сторону и, делая вид, что его ничто не интересует, подошел ко мне. Говорю ему, что здесь не Монмартр, приказано использовать его бороду на щетки, чтобы он потом нарисовал в клубе лагеря плакат с фабричными трубами, танком и автоматами крест-накрест.

— Ого-го! — загоготал Тифчев. — Чашку кофе прикрывать такой маскировкой! У меня такое впечатление, что я в кафе «Бамбук».

Старший лейтенант появился из-за поворота окопа с термосом в руке. Я показал ему на художника:

— Он тоже «отражает» и тоже хочет кофе. Налей ему, а после растолкуем, как рисовать картины, чтобы получалось как следует!

Офицер старается сохранить строгое выражение лица, отчего кажется, что он готов заплакать. Вот потому-то мне и взгрустнулось, когда я увидел его маленькие звездочки!.. В такие юные годы глаза ясные и чистые, глядя в них, можно разговаривать и без слов. Да и зачем, в сущности, слова, когда офицер, который стоит напротив меня, — это я сам двадцать семь лет назад…

Выезжал ли ты, старший лейтенант, когда-нибудь верхом на лошади к подножию гор? Нет… На танке такое не получится!.. А есть у тебя Эвелина, стоящая на балконе с узорчатыми перилами?.. Не понял? Эвелин сейчас зовут Татьянами и Наташами. Кофе чудесный! В «Бамбуке» кофе — пойло в сравнении с этим. В знак благодарности завтра расскажу тебе еще о воскресной прогулке на лошади к подножию гор. Только не стыдись своих лет. И меня когда-то распирало от желания стать двадцатипятилетним, а сейчас, если я захочу, не смогу вернуться к двадцати пяти… Если не веришь — спроси самого генерала.

Генерал Желев сияет от радости, и не без причины. Его батарея отстрелялась на «отлично». Счастливый человек, все еще получает отметки! Очарование, которое от него исходит и которое я никак не могу определить, в сущности, — очарование школьников. Он хочет скрыть свое волнение, обнимает меня за талию, ведет к газику, спрашивая по дороге:

— А ты помнишь Первую партизанскую роту в военном училище?

Разве такое забывается? Как забыть лагерь в Бане, поля Вердикала, над которыми колышется марево?.. В конюшнях лошади, которые возили артиллерию, задыхаются от жары. В тени груши капитан с синей ленточкой на хлопчатобумажной гимнастерке объясняет нам, что такое капонир и полукапонир. Если мы не в тени груши, значит, атакуем «цветник». «Цветник» — это кривые сосны, которые кое-кто называет лесом, хотя ни на какой лес они не похожи, а так, одна видимость, то ли сосны, то ли пинии, и они нам уже настолько надоели, что глаза на них не смотрят. А сколько сапог изорвали мы на крутых подъемах «цветника»! На затворах винтовок тает смазка и стекает вниз. И мы тоже таем, стали похожи на печеные яблоки-дички. Прокисшие от пота гимнастерки стоят на нас колом. И дышим мы тяжело, как загнанные лошади. Ждем не дождемся, когда спадет жара и солнце скроется за лохматым гребнем Люлина, когда со стороны монастыря святого Короля повеет вечерней прохладой. Прохлада опускается на жнивье, на накалившиеся за день крыши бараков. Пахнет горелой землей и травой, полынью и тиной, которой заросли лужи возле лагерных умывальников. Прыщавый артиллерист из первого барака берет в руки гитару, и его грубоватый, но сдавленный и от этого кажущийся тенором голос заполняет августовские сумерки.

Генерал, сейчас тоже август… Твой вопрос о Первой партизанской роте разволновал меня. Днем и ночью я перебираю все в уме и все-таки не могу понять, отчего мне так хорошо. Давно уже не чувствовал я себя таким уверенным, давно не было у меня так светло на душе. Может быть, вся прелесть в том, что вокруг меня одни мужчины и каждый на своем месте. Этой палатки в дубняке мне не хватало всю жизнь, и теперь я буду тосковать без нее. Скажи, почему у меня так светло на душе?

В лагере тихо. Сквозь ветви деревьев на истоптанную землю пробиваются золотые лучи солнца. Генерал смотрит на меня, думает, как ответить.

— У каждого своя дорога. Только каждый думает, что он потерял что-то, выбрав именно эту дорогу, а не другую, и страдает от этого. У нас двух дорог не может быть. Приказ — и точка! Поэтому у военных нет раздвоения личности. И это придает нам уверенность…

Со стороны штабных палаток доносятся голоса. Среди прочих выделяется голос полковника Стамболийского. Начали сворачивать лагерь. Свернут — и дубовая роща опустеет.

Завтра флот будет высаживать морской десант. Прямо на пляжи, к персикового цвета зонтам. Два танковых соединения, два страшилища развернутся для встречного боя. На командном пункте генерал Радков встанет перед микрофоном:

— Через минуту в бой вступают огнеметы!

Я, майор запаса Андонов, остался с попоной моей преданной и умной кобылы Бистры. А то, что производит на меня впечатление, — это только легкий аллюр по поверхности видимого. По поверхности…