В ушах моих до сих пор еще звучит писк пограничной телефонной линии…

Служба моя в армии началась с этого надрывного писка. Голос доносился как с того света — далекий, со слабыми, жестяными, едва уловимыми словами. Не голос, а какое-то подобие его. Капитан Терзиев сообщал мне из штаба 10-й Родопской дивизии, что я назначен комиссаром дружины 44-го пехотного полка.

В голове у меня зашумело. Проклятое тщеславие!..

Рос я на южной границе, где в городах очень много военных. Знаю поэтому, что такое парад в Юрьев день, как звенят шпоры после команды: «Господа офицеры, к анало-ою!» Весенними вечерами поручики закутывались в лиловые накидки; на садовых подмостках офицерских казино играли гарнизонные оркестры; фельдфебели со сверкающими на рукавах нашивками переворачивали валторны, пальцы их танцевали на клапанах, из мундштуков текла мутная вода; капитанши с белыми пуделями, перевязанными ленточками вокруг шеи, грациозно, двумя пальчиками, поддерживали свои подолы. Мне все еще слышится телеграфный перестук их каблучков по тротуару. Среди провинциального целомудрия Кырджали, Крумовграда и Смоляна военные жили в каком-то своем мире, немного недоступном, немного странном, немного придуманном ими самими. Вымысел не казался бы таким привлекательным, если бы изнутри его не просвечивало восточное минаретное созерцание Султанери, если бы на базарах по пятницам не было лотков с циновками, вьючными седлами и остроносыми емениями. Во время вечерних молений муэдзины льют с минаретов молитвенные переливы «аллах ик-бер»; капитанши, как только где появится мужчина, выворачивают его голову вслед за собой.

И я буду жить среди тех, кто в сумерках запахивается лиловой накидкой и чьи шпоры звенят. Но пока на моем бедре еще висит тяжелый маузер в деревянной кобуре. Не хочется мне расставаться и с патронташем, в гнезда которого я сам натолкал автоматные патроны. Я сам сплел этот патронташ из парашютных строп, вешал его на еловую жердь, чтобы полюбоваться со стороны… Как можно расстаться со всем этим? Сейчас я военный комендант целой околии. Подумать только! Человек, у которого чрезвычайные полномочия, одно слово которого — закон. Бруно, секретарь областного комитета, вывел меня во двор бывшей гимназии, чтобы получше разглядеть меня на солнце, осмотрел через толстые стекла очков, сказал, что гожусь в коменданты, и я сел за дубовый стол.

Кабинет у меня большой, с венской вешалкой. На вешалке — мой маузер с портупеей. Два шестигранных столба подпирают дощатый потолок. Столбы окрашены в три цвета по спирали и очень красивы. На столе у меня звонок, такие обычно стоят перед судьями, когда рассматриваются гражданские дела! Его никелированная поверхность исклевана ржавой сыпью. Когда я звоню, в дверях вырастает один из новых милиционеров. На нем полицейские галифе для солидности, пиджак домотканого сукна подпоясан черным ремнем, вальтер тяжел, и ремень обвис на одну сторону. Милиционер постигает азы службы; от попытки стать «смирно» его тянет в сторону, он вот-вот упадет. Я чувствую, что краснею, мне нет и двадцати, а он человек пожилой и от излишнего усердия может упасть на пропитанные мастикой доски и осрамиться.

Арестованные лежат на голых тюфяках в столовой, превращенной в арестантскую. Они потребовали свидания со мной, высказав желание говорить только с интеллигентным человеком. Милиционеры осклабились:

— А мы что, не интеллигентные, мать вашу? Такие вы культурные, а не поняли, что вам ваши зады начали шептать, когда перешли с перин на голую солому!..

Мне приятно, и я смеюсь.

Что-то похожее на смех щекочет меня и изнутри. Нет особенных причин, а щекотка меня разбирает. Легко мне, ладно, и я впервые чувствую, что живу.

Не прошло и недели, как вошел я в свой родной город с четой. Встретили меня на окраине города, у Чумного ореха. Когда-то, во время большой чумы, собрали люди с каждого двора по горсти очеса шерсти. Спряли очес, соткали полотнище, сшили рубаху, повесили ее на орех, и чума убежала…

Большое красное знамя заслонило Чумной орех. Стоя подле него, мама поднимала моего младшего брата, чтобы он увидел меня. Глаза ее были полны слез, но смеялись…

Сверстники уходят в армию, складывают в деревянные чемоданы полотенца и портянки. А я на реквизированном у агронома «веломото» пугаю кур. Я составляю списки конфискованного имущества, мучаюсь в попытках интеллигентно проводить допросы арестованных. Должен и я уйти в армию рядовым, но не хочется мне, ой как не хочется! Как это я вдруг сниму хромовые сапоги, сработанные мне в армейской сапожной мастерской по мерке; как переживу расставание с офицерской курткой! Сапоги скрипят, но я ступаю так, чтобы они скрипели еще сильнее. Сапожники, чтобы подошва откисла в желтках и скрипела, требуют у глупцов по три десятка яиц. Мои сапоги скрипят и без яиц. И куртка моя хороша: репсовое сукно, оливково-зеленый суконный воротник с петлицами, погоны кандидата в офицеры. Да, была и одна звездочка!

Приближается день, когда я должен встать из-за комендантского стола. Я потерял сон, пробуждаюсь беспричинно и не могу уловить, что меня будит. Но вот телефон с облупившимся государственным гербом вздрагивает. Сквозь попискивание улавливаю потусторонний голос капитана Терзиева. Это самый чудесный голос из всех, какие я когда-либо слышал.

Листья на грушах уже краснеют, голые яры в округе посветлели, светятся и белые дома Златограда…

Городской фельдшер бай Лазар приглашает меня на кофе. Я стал человеком, которого зовут на кофе! Сидим под акацией. Кофе нам приносят на начищенном до блеска латунном подносе. Стаканы, в которых подана холодная вода, запотели. Бай Лазар узнал, что меня производят в офицеры, и радуется. Я допиваю кофе, а он меня наставляет:

— Теперь ты должен найти себе красивую жену!

Мне становится смешно: я и женщина! Но человек искрение тревожится обо мне, он убежден, что офицер без красивой жены — ничто. А я вижу себя в недалеком будущем не с супругой, а с подругой — одной из тех, которые в военные годы демонстрировали свои убеждения с помощью туристских ботинок и шерстяных свитеров.

Шоссе разбито, и грузовик сильно подбрасывает. Прошел дождь, сверкают лужи. Буковые леса Гюмюрджийского Карлыка превратились в синеватое пятно. Помутневшее небо над его неровным краем прорезано белой полоской. Окрестные села, разбросанные по голым южным склонам, и те же самые и не те. Или что-то случилось с моими глазами? Я пытаюсь собрать холмистый пейзаж Султанери воедино, втиснуть его в знакомые мне прежде очертания и не могу. Шофер Сандо строит разговор так, чтобы чаще можно было сказать мне «господин комендант». У меня от неловкости перехватывает горло, но этот добрый человек хочет доставить мне удовольствие и не замечает, что во рту у меня пересохло.

В Момчилграде пересаживаюсь на другой грузовик. Уселся в кабину рядом с отцветшей дамой. Помада на ее губах словно побита молью. Объеденные места обнажают блеклость увядших губ. Дама ерзает на сиденье, тревожится за какую-то торбу: лежит ли та в кузове вместе с чемоданом или она ее забыла. Если бы дама была не осенней поры, ерзал бы и я, гадая, какое ее движение на что мне намекает. А сейчас я сижу и прислушиваюсь, не примется ли она в самом деле за намеки, тем более что я не знаю, как делать непонимающий вид.

По разрисованному ямками шоссе пробегают зайцы и скрываются в можжевельнике. Гора и здесь оголена, сквозь заросли сливы белеют турецкие дома. Сумерки делают их то близкими, то далекими.

Фары ощупывают в первую очередь закамуфлированные стены казармы, сзади остается часовой в каске, с насаженным на винтовку плоским штыком; мелькнул какой-то балкончик с изогнутыми прутьями.

Вот мы и в Крумовграде!

Пустая площадь кажется мне слишком большой для города размером с варежку. То здесь, то там светят тускло мерцающие электрические лампочки. Вокруг них дрожат фиолетовые круги — в воздухе влажно. В глубине площади чернеет ореховое дерево. Во мраке минарет кажется очень высоким. На белом фасаде Дома культуры светится цепочка окон.

Я в чужом краю и чувствую себя совсем одиноким. Шофер отправляется на поиски кого-нибудь из военных, дама с наполовину съеденной помадой нашла наконец свою торбу и ворчит:

— Из-за этих войн в магазинах хоть шаром покати, негде сумку купить человеку! Обрывай теперь себе руки мешками…

Смотрю, как чемодан кривит ее на одну сторону, торба — на другую. Городские ноги — как обручи на рассохшейся бочке. Трясусь от смеха; поцелуй, мадам, торбу, иначе ты, чтобы прокормиться, слизала бы и остаток помады.

Высокий подпоручик трясет мою руку, желая, видимо, убедить меня тем самым, что он свой. Ведет меня к Дому культуры — там расположились на постой комиссары. Мой сопровождающий беспрестанно говорит и смеется, хотя не сказал ничего смешного. Казарменная труба, вспарывая мрак за мечетью, дробит «вечернюю поверку».

Здание пахнет льняным маслом и свежей штукатуркой. На неосвещенной лестнице под нашими ногами шуршит древесная стружка. Подпоручик слегка поддерживает меня под руку — не споткнулся бы обо что-нибудь. Смех его гулко звучит между голыми стенами темного коридора, и подпоручик как будто наслаждается тем, что слышит свой усиливаемый эхом голос.

Несколько мужчин, сидящих вокруг ненакрытого стола, поворачивают голову к двери. Подпоручик отдает им честь, сообщает, кого привел, и снова козыряет. Дружное «О-о-о…» обдает мне лицо. Расталкиваются стулья, мне наперебой подаются руки.

— Так это ты? Ну, добро пожаловать!..

Передо мной стоит молодой военный с пухлыми губами и стесанными спереди зубами. Прикидываю: из Бургаса он или из Бани, Разложского края или Лыджене? А он, оказывается, из Батака. Смотрит на меня, улыбается, говорит:

— Вместе будем учиться ходить в сапогах и командовать…

И тот, что сказал мне «Ну, добро пожаловать!», тоже молод, но с белой прядью волос. Глаза у него серо-голубые, из тех, что проникают в душу человека. На щеке возле губ заросший ножевой шрам.

Третий как будто собирается что-то сказать, но ничего не говорит. Веки его прикрытых глаз мелко дрожат, приподнимает он их с усилием после того, как что-то промолвит.

Это моя первая встреча с комиссарами Стефаном Василевым, Мантой и Петром Загорлиевым, на смену которому я прибыл. Остальные — это начальник милиции Мамирев, пропеченный, как хлебная горбушка, маленький и, может, из-за этого колючий, и девушка — секретарь местной организации рабочего союза молодежи, с носиком, похожим на шильце. От волнения девушка непрестанно сует два пальца за воротник своего шерстяного свитера.

Собрались для чего-то важного, потому что мне велят только слушать. Постепенно понимаю, что произошло. Оказывается, поступило сообщение, что в городе прячутся нелегальные. А много ли нам надо? Вот как раз и случай вернуть хоть что-нибудь от былых тревог!

Обсуждают, как блокировать сегодняшней ночью город, как его прочесать. Оцепление и обыск города, даже такого маленького, как Крумовград, нельзя произвести без военных. В воинской части, однако, есть командир, но командир ни в коем случае не должен знать об операции!

Слушаю, как мои коллеги нанизывают хитрость на хитрость, чтобы все вышло убедительно и невинно в глазах командира полка. У меня появляется желание вступить в разговор, самому предложить что-то. Мы все в таком возрасте, когда человек много знает и когда самые запутанные дела выглядят просто, как стакан на подносе. Но комиссар улыбается мне стеснительно; Манта не обращает на меня внимания; Петр Загорлиев моргает, готовясь возразить, но не возражает; начальник милиции поднимает ладонь, говоря своим видом: «Потерпи маленько!»; девушка-секретарь нервно притоптывает туристскими ботинками.

Из гордости не выдаю, какие чувства меня обуревают, и рассматриваю комнату Василева. Прекрасное жилище: с фаянсовой раковиной, мягкой кроватью и ковриками. Есть даже настольная лампа. И я буду жить в такой же комнате рядом. Василев приказывает подпоручику, который привел меня, взять ключ у завхоза. Он уже привык распоряжаться, и мне кажется, что это не так уж и трудно.

Приближается полночь. Город мрачен и пуст. Где-то щебечет поврежденная чешма. Идем будить Парапана. Парапан — владелец паровой электростанции, которая с сумерками начинает глухо бухать у могильного кургана Саид-бабы. Котел погашен. Он гасит его в десять часов — нет угля. Мы разбудили Парапана, и он отправляется разжигать котел. Идет без верхней одежды, будто мы его ведем на расстрел. Руки его не слушаются, и он бормочет о каком-то фибровом уплотнении. Уплотнение уж давно плакало о замене, но фибры нет: Болгарию всю вывезли за границу, с воском, вощиной и фиброй.

В полночь стучимся в домик командира полка. Полковник Шопов высовывается в окно в пижаме и сонно спрашивает, что случилось. Однако он все-таки в состоянии сообразить, что пижама унижает командирское достоинство, и запахивается в шинель, которую наскоро набросил себе на плечи. Его стриженая голова отчетливо вырисовывается в темной рамке окна.

Василев объясняет ему, для чего его разбудили, и тот окончательно просыпается. Просыпается и свирепеет:

— А я для чего здесь? Для чего меня будите, если не доверяете мне?

Василев говорит, что утром все объяснит ему, но я чувствую, что он и сам толком не знает, что будет объяснять.

Полковник одевается и выходит угрюмый. Вокруг нас остекленевшее небо, мрак и каменные ограды, вдоль которых мы идем молча, потому что сказать нам нечего. Все уже переговорено, а командир полка только слышит теперь глухое хмыканье. Часовой перед штабом отдает честь оружием, пытаясь хлопком ладони вдребезги разбить ложу австрийской винтовки. Слушай, мальчик, в такое время не до фасона! Даже если в щепки разнесешь ложу, кто тебя похвалит? Мысли полкового в другом месте, полковой пережевывает невысказанные слова и продолжает идти дальше, будто оглох.

Полковник поднимает по тревоге роту, челюсть его непослушна, но он объясняет унтер-офицерам, как перекрыть выезды из города, где расставить патрули. Солдаты с топотом направляются к городу; командир проявил усердие, и поэтому завтра нам будет неловко перед ним; пожилой человек, а мы его заставили впасть в воодушевленное недомыслие!

Обыск начался. Люди вскакивают, напуганные настойчивым стуком, шепчутся за закрытыми дверьми: открывать или не открывать? Смотрят на нас непонимающими глазами, кто в пижаме, кто в нижнем белье. Согретые в постели женщины натягивают себе на грудь ватные одеяла — хватайся за голову и убегай. Так в одном месте, так в другом, постепенно привыкаем… На нас производит большое впечатление, что у каждого офицера по нескольку пар нетронутых сапог. Манта подшучивает над поручиком по прозвищу Белый Конь:

— С этими сапогами небось стал благодетелем для всей своей родни.

Глаза поручика выражают удивление нашему образу мыслей, он пожимает плечами:

— Через год-два и у вас будет в избытке…

Ищем нелегальных, а глаза наши широко раскрываются при виде отрезов в гардеробах зажиточных граждан. Кое-где в прикроватных тумбочках офицерских квартир находим элегантные пистолеты — скорее украшение, чем оружие. У нас склады вооружения, а мы заглядываемся на игрушки!

Никаких нелегальных! Кому нужно идти искать можжевельник для постели или сидеть в кустах до будущей весны, чтобы поесть щавеля! У кого есть причина — у того пересыхает во рту, когда сидит он у печки и прислушивается. Только бы не пронюхали о нем, только бы, бог дал, пронесло!..

Рассветает. Отправляемся спать, но не потому, что хочется, а потому, что не можем смотреть друг другу в глаза. Раскалывается небо, свет медленно растворяет утренние сумерки. Желтеют деревья, ветер метет по площади опавшие тополиные листья.

Сентябрь, сентябрь!..