1

Поселковый клуб с глухими из кондовой лиственницы стенами напоминал Глебу крепостной бастион из «Капитанской дочки». Сегодня он, если не штурмом, то обходным маневром, должен овладеть этим бастионом и взять в плен его гарнизон, правда, состоящий из одного человека.

Один на одного. Кажется, чего проще! И все-таки силы неравны. Глеб вспоминал свою рыбалку, неожиданно сильные руки Насти, ее прохладную тонкую шею с беспокойно пульсирующей жилкой…

И все откладывал свой поход в клуб. Конечно, то, что случилось на пруду, можно обернуть в шутку. Он не сделал Насте ничего плохого, ничем не обидел ее, и все же было совестно встретиться с нею, ломать комедию, выдавать себя не за того, кем был на самом деле. А где-то далеко живет, тревожится, помнит о нем, корит в письмах за молчание Лиза… И как знать, может быть, и пятидесяти тысяч, обещанных Шиловым, окажется мало, чтобы оплатить прощение.

Позавчера Глеб, по требованию Шилова, выгнал Аркадия из своей комнатки в общежитии. Приглушая захлестнувшую его злость, выволок захмелевшего приятеля в коридор, с трудом удерживался, чтобы не поддать Аркашке, не для зрителей, а от души.

— Ты чего это, Глеб? Или перепил? — суетилась дежурная тетя Паша. — Такие дружки — водой не разольешь и вдруг…

— Алкаш! Крохобор! Побирушка! — клокотал Глеб. — Исчезни! Потеряйся!

— Глебка, друг ты мой ситцевый, — лепетал Шилов. — Ну, чего я тебе сделал? Куда ты меня…

— Мир просторен… — успокоил Глеб и поволок упиравшегося Шилова на крыльцо.

Но уже вчера в опустевшей столовой, которая громко именовалась вечерним кафе, Шилов будто из-под пола вынырнул, подсел к Глебу и сказал:

— Молоток! Изгнание мое оформил что надо. Но помни: я рядом, я всегда с тобой. — И спросил с угрозой: — Долго еще думаешь тянуть резину? Со дня на день явится родовитая бабушка. — Приглушенный голос стал шипящим, будто воздух выходил из проколотого мяча. — В общем, разговор у нас последний.

Глеб, кляня в душе Шилова, свою уступчивость, свой запретный промысел, от которого опасностей куда больше, чем барыша, собрался с духом и поплелся в клуб. Едва поднялся на крыльцо и вступил в просторные сени, как услыхал насмешливый голос Насти:

— Май Севостьянович, здесь нарисованы медведи?

— А кто же по-вашему? — спросил жидкий тенор.

— Не знаю, драные кошки, водовозные клячи, что угодно, только не медведи. А разве деревья это? Картофельная ботва и только…

— Не согласен. — Тенор взмыл решительно. — Поскольку в счет-фактуре записано: «Копия с картины Шишкина „Утро в сосновом лесу“ и „Пушкин у моря“ Айвазовского». Исполнены в копировальной мастерской областного художественно-промышленного комбината. Цена в багетовой раме четыреста пятьдесят рублей за каждую. Вот, пожалуйста, документ по всей форме.

— Документ и тем более цена действительно по всей форме. Но все-таки это не «Утро»… У Шишкина солнцем все пронизано, светом. Присмотришься, честное слово, каждая хвоинка звенит. А мишки какие! У них же, Май Севостьянович, у каждого свой характер.

— Товарищ Аксенова! — язвительно хмыкнул Май Севостьянович. — Какой в зверюге может корениться характер? Все они, извиняюсь за выражение, на одну морду. Вы не заноситесь шибко. Я в рабочком пойду, я к отцу вашему… Он не похвалит за такое… Говорю вам как директор: висеть будут «Мишки» с «Пушкиным», поскольку приобретены в пределах сметы и в соответствии с установкой о создании в клубе домашнего уюта.

— Товарищ Оладышкин! — взмолилась Настя. — Ну какой же это «Пушкин у моря»! Пушкин — это порыв, мысль, страсть! Помните, как писал он о море: «Прощай, свободная стихия! В последний раз передо мной ты катишь волны голубые и блещешь гордою красой…» А разве это Айвазовский! Разве это свободная стихия и гордая краса? Это же голубая каша в тарелке! И вовсе не Пушкин, молодой, мятежный, а… нет, я просто не знаю. Призрак! Тень отца Гамлета.

Оладышкин вздохнул, но объявил властно:

— Вывесим обе. Поскольку приобретены, и я, как директор, отвечаю за это самое… за эстетическое воспитание духовной культуры…

— Май Севостьянович, — сказала Настя неожиданно ласково. — Повесим лучше картины наших самодеятельных художников: «Закат в тайге» Кирилла Щеглова или «Драгеры» Максима Маркелова. Устроим выставку, обсуждение…

— Не классики они, Максим-то с Кириллом, — сказал Оладышкин с горестным вздохом.

Глеб понял, что сейчас спор разгорится с новой силой, и с шумом распахнул дверь. Глядя на Мая Севостьяновича, пробормотал скороговоркой:

— Здравствуйте! Я — в самодеятельность.

Оладышкин, невысокий, рыхлый человек, одетый несмотря на жару в хромовые, до блеска начищенные сапоги и шевиотовый бутылочного цвета костюм, замигал на Глеба белесыми ресницами, но, сообразив, что появление парня сулит ему передышку в безнадежном споре, расклеил в полуулыбке толстые губы и сказал:

— Здравствуй. Входи, пожалуйста. Клуб как очаг культуры всегда готов сказать: добро пожаловать каждому, у кого стремление посвятить способности и досуг…

Настя при появлении Глеба отступила назад, смерила порицающим взглядом и, слегка покраснев, сердито сказала:

— Здравствуйте. Но вы не по адресу. Секция тяжелой атлетики на стадионе. Вас интересует это?

«Меня интересуешь ты. Но я буду последним подонком, если хоть чем-то обижу тебя…»

Это обещание Глеба самому себе несколько успокоило его.

— Я к вам. Пою вот немного и хотел бы…

— Летом приема в кружки нет. Приходите осенью.

— Это как же осенью, — возмутился Оладышкин. — Что за бюрократия?! Товарищ желает вовлечься в культуру. И мы с вами обязаны охватить его, независимо от сезона… — Он ласково взглянул на понурого Глеба и ободряюще сказал: — Значит, к пению испытываешь потребность? Это, брат, исключительно хорошо. Есть потребность петь — пой. Ты не смущайся, как тебя?

— Глеб Карасев. Старатель-сезонник из Москвы.

— Из Москвы! Надо же! Это же исключительно замечательно. Мы тебя и прослушаем сейчас. Товарищ Аксенова может аккомпанировать на инструментах.

Настя спросила, копируя интонации Оладышкина:

— И к какой песне вы «испытываете потребность»?

— Если можно, я спою «Нежность».

Зыбкий вечерний свет лился в распахнутое окошко из палисадника на тусклую крышку пианино, на склоненную голову Насти, на ее лицо, глаза, большие, зеленые, в жарких золотых точечках, выжидающие, снизу вверх смотревшие на Глеба. Он с удивлением подумал: «Неужели не на картинах старых мастеров, а наяву, в жизни, бывают такие теплые, как бы озаренные внутренним светом лица?»

Подошел к пианино, оперся на него рукой и, стараясь не глядеть на Настю, вкладывая в слова всю свою тоску по Лизе, запел:

Опустела без тебя земля. Как мне несколько часов прожить?

Голос у него был из тех, про которые говорят: «Берет за душу». Пел он искренне, без надрыва и оттого хорошо. Настя с любопытством покосилась на него и повела аккомпанемент мягче, лиричней.

Май Севостьянович сидел, по-старушечьи подперев пухлощекое лицо, светлые глаза влажно поблескивали.

— Эх, до чего же хорошо, жалостно! — восхищенно воскликнул он, когда Глеб закончил песню. — Ты, Глеб, талант! Это очень здорово, что ты пришел к нам. Мы твою способность вылущим, как ядрышко из кедрового ореха. Хочешь, в хор тебя определим, хочешь, подготовим на сольный концерт к седьмому ноября?

— Спасибо, — вяло поблагодарил Глеб, испуганно спрашивая себя: неужели ему придется провести здесь ноябрьские праздники? Неужели Шилов не выпустит его отсюда? Глеб передернул плечами, стряхивая с себя неожиданную и постыдную размягченность, и, снова входя в роль, ускользая от глаз Насти, торопливо сказал:

— Я жить не могу без пения. Заниматься готов каждый день.

— Каждый и станешь, — пообещал Оладышкин. И важно сообщил: — Пойду к себе в кабинет. Надо вести прием персонала по личным вопросам. Да документы подписать. — И величественно зашагал к выходу.

Глеб и Настя, не глядя друг на друга, засмеялись.

— Занятный мужик. Но, кажется, добрый. Без него вы бы меня встретили оглоблей.

— И поделом вору мука.

— Вору? Почему вору?! — пролепетал Глеб, чувствуя, как вдруг перехватило дыхание.

— А то не знаете? Думаете, ваши штучки всем в радость? На пруду, в общежитии. Так вот: голосок у вас такосенький… — Она показала кончик своего мизинца. — Ну, уж так и быть, стану заниматься с вами. А сейчас мне пора домой. Проводите меня и расскажите толком, чего вас занесло в старатели. Только не надо сказок о Джеке Лондоне, Брет Гарте и романтике…

2

Рядом с Агнией Климентьевной уже не было никого, с кем начинала она жизнь. Она, словно бы откуда-то с высоты, рассматривала череду минувших дней, и не разумом, а душою, всем существом своим уверялась, что ей уже за семьдесят пять, храбрись не храбрись, силы на исходе, наступило, может быть, ее последнее лето и пора без лицемерия выводить в себе итог хорошему и дурному.

Все иное вокруг. Даже горы, даже вода в Яруле. И ветер над рекой не тот, что овевал когда-то ее лицо. Еще древние говорили: нельзя дважды войти в одну и ту же реку, нельзя дважды уловить дыхание одного и того же ветра.

Сколько не смотри, не увидишь раскрашенного, как пасхальное яичко, теремка бывшей бодылинской купальни. В гранит и асфальт закованы береговые склоны, по которым так часто спускались к реке и поднимались к бульвару Агния и Аристарх Аксеновы. Не сыскать их следов, и невозможно указать место, где почти шестьдесят лет назад повстречались они в утро, предрешившее все в их судьбе.

Нельзя не заглянуть сюда, на берег Яруля, потом не подойти к бывшему бодылинскому особняку, постоять в молчании перед тяжелыми дверями с бронзовыми накладками, потом на другой конец города, к старому саду, в сторожке которого настигла отца смерть, и дальше — на кладбище, к фамильному склепу Бодылиных…

У старости нет времени на замыслы и дальние цели. Старость смотрит в прошлое и признает единственную власть — власть воспоминаний.

На Тополиной улице, извилистой и горбатой, застроенной одноэтажными деревянными домиками, что цепко лепились к бурым глинистым склонам безлесой сопки, не было ни асфальта, ни изогнутых в поклоне светильников. Раскидистые тополя тянули узловатые, ветки через дощатые заплоты и штакетины палисадников, роняли наземь пушистый цвет, и каждое лето кружила над улицей клейкая тополиная метель.

Зимой до окон вздымались снеговые завалы. Весной на влажные проталины огородов черной тучей опускались грачи. Летом под водостоком бубнили врытые в землю кадушки, а за штакетником полыхали золотые вспышки «солнц». Утро начиналось здесь скрипом коромысел и звоном ведер у водопроводных колонок.

Агния Климентьевна, оказавшись здесь после Ленинграда, не сразу привыкла к этому полусельскому укладу жизни. Но постепенно полюбила и Тополиную улицу, и свой приземистый домик, и радовалась в душе тому, что для всех соседей она вдова местного врача Валерьяна Васильевича Лебедева, а как ее девичья фамилия, была ли она замужем за кем-нибудь еще, касается лишь одной ее. Конечно, в ее годы лучше бы перебраться на прииск к сыну. Все вместе — и душа на месте. Впрочем, для кого лучше? Для внучки Насти? Ведь нельзя не признаться, что между нею и сыном Николаем столько набежало разного, что одному не покориться, а другому не поступиться.

В низком свинцовом небе смыкались лохмотья туч. Воздух уплотнился, и дышать стало трудно, сердце Агнии Климентьевны заходилось частыми толчками.

Агния Климентьевна заставила себя поужинать и уселась перед телевизором, но услыхала стук в дверь.

— Входите. Незаперто, — откликнулась она, не оставляя вязания.

Невысокий черноволосый человек, по ее представлению почти мальчик, учтиво наклонил голову и сказал, приглушая голос:

— Добрый вечер, Агния Климентьевна. Удивительно, что у вас незаперто. Днем, к сожалению, не застал вас, а дело неотложное. Я — инженер Зубцов из бюро технической инвентаризации.

— И что же у вас ко мне за неотложное дело?

Он помедлил с ответом. Старость многолика, чаще всего она жалка, а то и вовсе отталкивающа. Старость Агнии Климентьевны была величественной и красивой. Седые до голубизны, пышные волосы оттеняли гладкость ее лица, и сейчас красивого, живой блеск больших глаз. «Бодылинских, фамильных», как определил Зубцов.

— Возникли некоторые вопросы по вашему домовладению, — сказал Зубцов и окинул взглядом помещение.

— Пожалуйте в залу, — пригласила Агния Климентьевна, как бы намеренно усиливая своими словами впечатление архаичности, исходящее от ее жилища.

Мебель в зале — обеденный стол на резных ножках-колоннах, шкафы, диваны, стулья — тоже была старинной, тяжеловесно добротной. Зубцов с интересом и неожиданным почтением рассматривал основательные, уверенные в непреходящей нужности для хозяев вещи. Люстру с массивными подвесками, мастерски исполненные мрачные таежные и речные пейзажи в потемневших рамах, поясной портрет Климентия Бодылина в переднем углу. «Однако и для тайников здесь вольготно. В ножках стола не только фунтовые золотые слитки, но и освежеванного слона схоронить можно… И в то же время… Не признал ведь Игорь Светов на фотографии Лебедевой свою интеллигентную старушку».

— Не знаю, Агния Климентьевна, огорчит вас это или обрадует, но ваш домик, как и вся Тополиная улица, намечен к сносу.

Зубцов не кривил душой: его проинформировал об этом главный архитектор города. Анатолий посмотрел на Агнию Климентьевну, но не уловил в ее взгляде ничего, кроме вежливого внимания.

— И какие же в таких обстоятельствах у меня права по закону? — спросила она с достоинством. — Или вся моя обязанность лишь в том, чтобы к назначенному сроку собрать скарб да перебраться в указанное место?

— Вы можете получить благоустроенную квартиру и компенсацию за сад. Вам могут возместить и стоимость дома, но в таком случае не дадут квартиры.

— А нельзя ли сохранить домик и перенести его на другое место? Мне он очень дорог…

— Нет, строение изношенное, ветхое.

— Следовательно, все уже предрешено. В мои-то лета сниматься с насиженного места…

— Понимаю, — участливо сказал Зубцов. — Только и вы поймите: город обновляется, идет спор эпох, дня минувшего и дня завтрашнего…

— Сколько этих споров эпох, как вы изволите выражаться, довелось мне услыхать на своем веку. Несчетно. — Она поджала губы, как бы замкнув их и подчеркивая, что полагает законченным неприятный разговор.

— Наверное, вы пожелаете получить деньги за свое владение? — нарушил молчание Зубцов. — Соседи говорят: в районе живет ваш сын. Для оценки стоимости дома надо знать его площадь. У меня с собой рулетка. Если не возражаете, мы сейчас же уточним размеры. — Он извлек из кармана рулетку и вопросительно посмотрел на хозяйку: пройтись по квартире было очень заманчиво…

— Не надо обмера! — Агния Климентьевна решительно заступила дорогу Зубцову. — И что соседям за печаль обо мне? Я хочу получить не деньги, а именно квартиру.

— Не совсем понимаю вас. В вашем возрасте оставаться одной… А деньги пригодятся всегда.

— Благодарю вас за участие ко мне, — ответила она насмешливо. — Но деньги меня не интересуют. Я привыкла к одиночеству и к внезапным переменам в своей судьбе. Далеко не всегда к лучшему…

Зубцов чувствовал: настало время прощаться, но важный разговор так и не начался, и, если он уйдет сейчас, то неизвестно, когда встретится со своей собеседницей. Анатолий натянуто улыбнулся и сказал;

— Что ж, поступайте, как вам угодно. Но я прошу вас показать мне документы по домовладению. У нас, в БТИ, отсутствуют некоторые данные.

Он углубился в бумаги, тотчас поданные ему Агнией Клименьевной, равнодушно перелистывал знакомые по инвентарному делу свидетельство о праве наследования дома после смерти Валерьяна Васильевича Лебедева, справку о принадлежности домовладения, план усадьбы и думал: «Однако она — твердый орешек. Очень дорожит своим кровом. И предпочитает жить в одиночестве. А может быть, просто не ладит со своим сыном? Она явно не из тех, кто забывает и прощает обиды».

— Нельзя ли отложить переезд до осени? — озабоченно спросила Агния Климентьевна, когда Зубцов возвратил ей папку. — Я скоро собираюсь в поездку.

— Ну и поезжайте себе. Сейчас трудно предрешать сроки сноса. Да вы, наверное, отбудете недалеко.

— Нет, я не близко, — возразила Агния Климентьевна и, не задумываясь о смысле своих слов, объяснила: — На наш прииск…

— То есть как на ваш?

Во взгляде Агнии Климентьевны проскользнула досада, ровный голос стал торопливым:

— Видите ли, я родилась на том прииске. Там служил мой первый муж. А теперь служит сын. Так что мы привыкли называть его нашим.

— Ясно. — Зубцов кивнул и продолжал с некоторым нажимом: — Своего рода династия золотопромышленников, фамильное владение.

— Может быть, и так.

Молчание становилось тягостным. Зубцов, внимательно глядя на портрет Бодылина, заметил:

— Недюжинный был, видно, человек.

— Да, работа удачная.

— Очень своеобразная манера письма. Надо полагать, это портрет вашего мужа?

— Нет, отца. Не слышали такую фамилию — Бодылин? — Она смотрела на Зубцова, чуть сощурясь.

— Бодылин? Бодылин?..

— Не трудитесь, — Агния Климентьевна усмехнулась. — Когда-то эту фамилию знал в Краснокаменске каждый мальчишка. Пароходы бодылинские, дома бодылинские, прииск бодылинский… А теперь… — Она вздохнула и договорила с горечью: — Теперь осталось единственное — бодылинская могила.

«…да еще бодылинский клад, — досказал про себя Зубцов, — о котором вы, судя по всему, знаете кое-что. Но спрашивать вас о нем не только бесполезно, но и опасно. Вы до сих пор не смирились с тем, что люди позабыли бодылинскую фамилию…»

3

После ухода Зубцова, который решительно не понравился ей навязчивым участием в ее судьбе, Агния Климентьевна долго сидела в кресле перед портретом отца, глядя в его плутовато сощуренные глаза, точно надеясь прочесть в них ответы на свои вопросы. Известие о предстоящем переезде задело ее глубоко. Почти тридцать лет провела она в этих стенах, привыкла к этим комнаткам, уютному потрескиванию горящих поленьев в голландке, к рясным кустам сирени в маленьком саду и к увитому хмелем крыльцу, на котором так приятно сумерничать в летние вечера. Всему этому скоро конец.

С полуночи грянула гроза. Врывались в щели ставен отсветы молний. Крыша вздрагивала от слитного гула дождя и раскатов грома. И Агния Климентьевна опасливо жалась к подушке.

Когда утром она вышла из дому, в прозрачной синеве дремотно раскинулось солнце, капли на мокрых листьях горели радужными искрами. При виде этих, словно бы бенгальским огнем освещенных тополей, почернелых крыш, влажно-зеленой, пахнувшей прелой горечью полыни у Агнии Климентьевны защемило сердце, мысль о том, что скоро всему этому настанет конец, показалась невыносимой. И тут она заметила у соседнего дома человека, который сутулился на раскладном стульчике и старательно что-то зарисовывал в альбом.

В иное время Агния Климентьевна прошла бы мимо, но после встречи с Зубцовым все, что касалось Тополиной улицы, сделалось чрезвычайно значительным. Поравнявшись с человеком, который часто, словно на молитве, вскидывал и опускал голову, Агния Климентьевна остановилась и заглянула ему через плечо.

Она узнала на рисунке домик, перед которым он расположился, и угол своего дома за ветками тополей. На другой страничке были фрагменты резьбы по наличникам и карнизам. Агния Климентьевна удивилась, что не замечала этой искусно выпиленной листвы, диковинных цветов и птиц, сомкнутых в узорный орнамент.

— Между прочим, дом этот ранее принадлежал нотариусу Хлебникову, — негромко сказала Агния Климентьевна в седой, косматый затылок художника. — Он слыл большим оригиналом и ценителем красоты.

— Возможно, — пробурчал художник, не оборачиваясь к ней.

Она, ничуть не обескураженная его холодностью, стремясь поделиться наболевшим хотя бы и с посторонним, сказала со вздохом:

— Скоро всему этому придет крах. Здешних обитателей уведомили: наш квартал подлежит сносу.

Художник резво обернулся к Агнии Климентьевне, испытующе посмотрел и сказал озадаченно:

— Шутить изволите. Этакие уникумы для Кижей и Суздаля впору. Так ведь там они под защитой закона.

Она опять вздохнула и сказала, указав на рисунок:

— И вот мой домик тоже…

— Стало быть, все под корень?! — воскликнул он с неподдельным волнением. — Следовательно, это ваш домик? Жаль! Резьба весьма-весьма… Просматривается влияние новгородских и вологодских традиций.

Агния Климентьевна никогда не слыхала об этих традициях, но подтвердила:

— Дом был поставлен еще в начале века отцом моего покойного супруга, Василием Игнатьевичем Лебедевым. По воспоминаниям мужа, его отец тонко разбирался в прикладном искусстве.

— Вот видите, — сказал художник с таким видом, точно убедил в этом собеседницу после долгого спора, и продолжал с гневным пафосом: — А теперь все это на слом! Сметаем истинные художественные ценности. И вместо этих деревянных кружев, этой своеобразной вязи наставим каменные коробки о пяти этажах каждая. Гибнет старая красота, старые фамильные ценности. — Он покосился на Агнию Климентьевну и озабоченно договорил: — Хоть на бумаге запечатлеть, покуда не распилили на дрова. — И снова склонился над альбомом.

Но Агния Климентьевна не обиделась и даже, посмеиваясь про себя над собственной экспансивностью, чувствовала, что проникается к нему доверием, какое редко испытывала к посторонним. Она все не отходила от художника и после паузы сказала с надеждой:

— У вас, надо думать, есть влияние, связи. Вы не взяли бы на себя труд похлопотать, чтобы оставили в покое эти дома? А коли уж нельзя оставить, перенесли бы на другое место, чтобы сберечь художественную ценность…

Художник с явным неудовольствием выпрямился, с усмешкой посмотрел на нее:

— Влияние? У меня? Какое может быть влияние у заезжего писаки. Простите, я не отрекомендовался вам. — Он встал со стула, приподнял капроновую шляпу: — Степан Кондратьевич Кашеваров. Журналист, историк, этнограф. Приехал познавать сибирскую старину. А старина-то нынче — где она… — Он посмотрел на обескураженную Агнию Климентьевну, договорил мягче: — Я еще несколько дней посвящу вашей улице. Так что свидимся, надо полагать. — И склонился над альбомом, карандаш быстро заходил в его пальцах.