Оказалось, что в Лейпцигском пансионе, где Вуд, его жена и дети должны были жить во время его работы по химии у Оствальда, был только один ватерклозет. К тому же он открывался прямо в столовую. Роберт говорит, что отец «выбрал» для него Гарвард, и есть рассказ, что мистрис Вуд, пораженная вышеуказанным необычайным устройством пансиона, решила, что лучше переехать в Берлин.
Я же сам думаю, что никто никогда не «решал» за Вуда удачно, если это не совпадало с его собственным решением. Во всяком случае, на этот раз все они — жена, дети, чемоданы и свертки — все поехало в Берлин.
То, что особенно поразило и стимулировало лучшие — или худшие — инстинкты Роберта, в германской столице, — было изобилие сигналов, плакатов и полицейских предупреждений, указывавших, что многие самые обычные действия человека, свободные в демократических странах, здесь были либо запрещены, либо контролировались государством. Он, конечно, знал смысл плакатов с надписью Verboten (воспрещается), но не имел представленья о выражении Strengsten untersagt. Это переводится буквально «строжайшим образом возбраняется», и, хотя Роберт настаивает, что они просто забавляли его, я подозреваю, что они действовали на него, как красная тряпка на быка.
Первый плакат с такой надписью он увидел над окном трамвая, за стеклом, в красивой овальной бронзовой рамке. Там было написано:
«Das Hinauslehnen des Korpers aus dem Fenster ist wegen der damit verbundenen Lebensgefahr strengsten untersagt»
(«Высовывание тела из окна, ввиду связанной с этим опасности для жизни, строжайшим образом возбраняется»).
Он открыл отвертку в перочинном ноже, снял плакат с рамкой и стеклом, положил в карман и повесил потом у себя в комнате, чтобы изучать и любоваться.
Он покупал бумеранги и учился бросать их. Он скатывал камни в горах Германии, устраивая маленькие лавины. Он совершал полеты на планере Лилиенталя. Он поставил на улице огромную фотокамеру и снимал ею работу помпы, откачивавшей выгребные ямы — думая (не знаю, на самом деле, или только делал вид), что фотографирует работу берлинских пожарных.
Ричард Уотсон Гилдер, редактировавший тогда Century , также пришел в восторг от «strengsten untersagt» и написал стихотворение на тему о нем. Молодой Вуд выучил его наизусть и часто декламировал на званых обедах. Вот первые две строфы его :
Роберт сам сочинил другое стихотворение о своих собственных Kinder (детях). Вы обязаны были зарегистрировать и прикрепить номер к Kinderwagen (детской коляске), ибо это был «экипаж на четырех колесах».
Молодой отец детей в зарегистрированных колясках в то же время, конечно, начал заниматься в химическом отделении Берлинского университета. Однако, после некоторого промежутка времени, потраченного на скучную рутину и разработку некоторых «особенно глупых проблем», он начал, как это было и в университете Дж. Гопкинса, «дрейфовать» все больше и больше в сторону физических лабораторий и лекций и интересоваться тем, что там происходит. Это дело показалось ему более интересным, и после разговора с профессором Рубенсом, который прекрасно владел английским языком, Вуд сделал окончательный прыжок: физическая химия ему окончательно надоела, и он решил, что полем его деятельности будет физика.
Ему сказали, однако, что он не может начать специальных работ, пока не закончит все задачи малого практикума, что соответствует полному студенческому лабораторному курсу в Америке. Ему было сказано, впрочем, что поверят на слово об окончании всего, кроме полдюжины задач. Первая специальная работа, которую он должен был проделать, состояла в определении периода колебаний крутильного маятника, т.е. большого металлического диска, подвешенного в центре на проволоке, который медленно вращается то вправо, то влево. Прочитав инструкцию и подумав, Вуд решил, что можно найти метод получше указанного. Когда он его испробовал, метод оказался проще и значительно точнее, чем классический, который применялся в лаборатории. Блазиус, который руководил работой, был так поражен, что попросил Вуда написать статью на эту тему, а профессор Варбург, директор Физического института, одобрил опубликование ее в Annalen der Physik.
Таким образом, формальное вступление Вуда в область физики было отмечено проявлением его экспериментального таланта, который характеризует всю его дальнейшую работу. Он продолжал экспериментировать, и две его статьи — одна о методе демонстрации на лекции оптической «каустики» и другая — об остроумном способе определения продолжительности вспышки взрывающегося газа — были опубликованы в London, Edinburgh and Dublin Philosophical Magazine (сокращенно Phil. Mag.), который был ведущим изданием по физике на английском языке.
Но самое значительное событие берлинских дней Вуда еще должно было произойти. Вот его собственный рассказ о нем:
«Одним памятным утром в начале зимы 1895 года к нам пришел в страшном возбуждении профессор Блазиус. „Пойдемте со мной — мы получили только что удивительную вещь“. Мы поспешили за ним в одну из маленьких комнат, на стене которой увидели полдюжины или больше странно выглядевших фотографий — человеческую руку в натуральную величину, с ясно видимыми костями, кошелек с монетами внутри, связку ключей в деревянном ящике и другие объекты. „Что же это такое?“ — спросили мы. „Они только что получены с утренней почтой Geheimrath’a (тайного советника). Их прислал профессор Рентген из Вюрцбурга. Они сделаны с помощью нового вида лучей, которые проникают сквозь самые непрозрачные вещества и бросают тень металлических и других плотных предметов на фотографическую пластинку. Он назвал их Х-лучами, так как буквой х обыкновенно обозначают неизвестное количество в алгебре, а он не знает, что представляют из себя эти лучи. Они исходят из стеклянной стенки вакуумной трубки в том месте, где на нее падают катодные лучи“.
Днем в мою комнату вошел Варбург, держа в руке тоненькую брошюрку в десять страниц — оттиск статьи Рентгена — и спросил меня, хочу ли я прочесть ее — если да, то он оставит ее на своем столе после обеда. Страницы оттиска еще не были разрезаны — я разрезал их, прочел статью и оставил на прежнем месте на его столе.
Вечером он вбежал в мою комнату, полный ярости: „Герр Вуд, зачем вы разрезали эти страницы?“ Он хотел этим сказать, что он взял брошюру у газетчика на углу (их продавали по всему Берлину, по десять центов за экземпляр), что Рентген и так прислал бы ему оттиск, а теперь ему придется платить газетчику, так как я испортил оттиск, разрезав его. Я сказал, что ведь сам он предложил мне прочесть его и что очень неудобно читать, не разрезав страниц. „Почему? — возразил он. — Вы могли читать так (он засунул палец между страницами, раздвинул и заглянул снизу). Так делал я сам“. Я ответил, что с удовольствием сам заплачу газетчику и оставлю оттиск себе. „Хорошо. Вы можете сделать это“, — просиял он. Оттиск до сих пор у меня.
Через день или два вей лаборатория гудела и жужжала от вибрирующих пружинных прерывателей всех катушек Румкорфа, которые только можно было разыскать в шкафах и ящиках. Все, кто умел выдувать стекло и имел доступ к вакуумному насосу, были заняты изготовлением грушевидных стеклянных сосудов, впаиванием электродов и кропотливым откачиванием трубок неуклюжими ртутными насосами — это было все, что мы тогда имели. Лаборатория помешалась на Х-лучах. Мы фотографировали наши руки, мышей, маленьких птичек и тому подобные вещи. Я написал длинную статью об открытии, иллюстрировал ее фотографиями и послал в наиболее распространенную газету Чикаго. Это было первое сообщение, достигнувшее Америки, если не считать телеграммы в пять строчек. Статья была возвращена мне издателем, сказавшим, что они уже опубликовали в воскресном номере целую страницу, посвященную этому открытию, иллюстрированную снимками, сделанными фотографом с Южной стороны, который опередил и побил Рентгена — он фотографировал внутренность рояля сквозь крышку, пишущую машинку сквозь металлический футляр и другие невероятные вещи. Все это, конечно, оказалось надувательством.
Я сразу же опять послал статью в Century Magazine , она появилась в ближайшем номере, и даже после этой длинной задержки это в Америке было первое настоящее сообщение об открытии Рентгена.
Когда оканчивались требуемые лабораторные работы, новичок по обычаю просил у одного из профессоров темы для исследования. Но мне во время чтения книг пришло в голову несколько идей, и к тому же я отыскал на чердаке лаборатории угол, который был идеальным местом для экспериментирования в одиночку. Он был просторный и не на дороге. Кроме того, это был склад старых аппаратов, приборов и картонок, полных брошенных вакуумных трубок и стеклянных колб, употреблявшихся ранее знаменитым Гольдштейном, некоторые из открытий которого в области электрических разрядов в высоком вакууме предвосхитили работы Крукса в Англии.
Я разыскал старую индукционную катушку и сухую батарею и несколько дней возился с некоторыми из старинных вакуумных трубок Гольдштейна, часто заглядывая в его работы. В то время ничего не было известно о природе электрических разрядов в газах при малых давлениях и было много споров о температуре светящегося газа в вакуумных трубках, которые ни разу не были экспериментально определены методом, который бы исключал ошибки. Типичный разряд в длинной стеклянной трубке, содержащей. например, водород при малом давлении и снабженной проволочными электродами по концам, к которым подведено напряжение от катушки Румкорфа или трансформатора, представляет собой розовый светящийся столб, разделенный на дискообразные слои, простирающийся на две трети длины трубки от положительного электрода; затем следует темное пространство, где газ не светится, но, очевидно, проводит электрический ток, и, наконец, голубое свечение, выходящее из диска, являющегося отрицательным электродом, но отделенное от этого электрода вторым, очень узким темным пространством. Распределение температур по этому сложному разряду оставалось неразрешенным вопросом. Были ли светящиеся частицы горячими, а темное пространство холодным, или температура до-всей трубке была одна и та же?
Я сказал профессору Рубенсу, что хотел бы исследовать этот вопрос, и думаю, что это может быть сделано с помощью болометра, если его приспособить так, чтобы он мог передвигаться вдоль разряда во время работы трубки. Болометр измеряет температуру по изменению сопротивления очень тонкой платиновой проволочки при нагревании и поэтому требует двух проволок, ведущих. к гальванометру и батарее. „А как же вы будете двигать болометр внутри вакуумной трубки?“ спросил Рубенс. Я считал, что это можно сделать, устроив разряд в верхней части барометрической трубки, с проволочкой болометра на верхнем конце узкой стеклянной трубочки, в которой помещаются две проволоки, в проходящей сквозь ртутный столб барометра. Открытый конец трубы барометра должен быть погружен в высокий стеклянный сосуд, наполненный ртутью, а узкая трубка, несущая на конце болометр и изогнутая, в виде буквы U внизу, должна проходить вниз сквозь столб ртути, а затем внутри сосуда — вверх в окружающий воздух. Подымая или опуская наружный конец U, можно заставить болометр двигаться внутри вакуумной трубки. Рубенс одобрил идею и сказал о ней Варбургу, директору. Мне дали отдельную маленькую комнату, с насосом для откачивания трубок или изменения давления, и необходимое электрооборудование. На чердаке я нашел старую трубку Гольдштейна, которая мне точно подходила, и начал монтировать свою установку.
Исследование с подвижным болометром заняло у меня большую часть трех семестров и дало лучшие результаты, чем я рассчитывал, так как мне не только удалось измерить температуру в основных зонах разряда, но и регистрировать ее легкие изменения в то время, когда петля болометра из тонкой проволоки проходила дисковые слои свечения. Этот метод исследования внутренности вакуумной трубки стал общеизвестным и употреблялся другими учеными во многих позднейших работах».
Рассказ Вуда о берлинском периоде не ограничивается исследованиями в лаборатории. Особенно яркими воспоминаниями являются два: восхождение на горную вершину во время каникул, проведенных в Швейцарии, и приключения с трагически погибшим Лилиенталем и его планером. Первым идет рассказ о лазании по скалам. Вот что пишет о нем сам Вуд:
«Я далеко не альпинист, и еще меньше — специалист по скалолазанию, но когда мы поднялись от Интерлакена к Шейниге Платте, с которой открывается прекрасный вид на Юнгфрау, Монх и Эйгер, меня поразила странная скала, поднимающаяся, как башня старого замка, и называемая „Гуммихорн“ („Резиновый пик“). Она была серого цвета и напоминала старую, потертую резину.
Бедекер говорит, что ее вершина недавно сделана „доступной для опытных“. Скала поднималась круто с зеленого холма всего в нескольких сотнях ярдов от отеля, и я решил посмотреть на нее после обеда. Она была около полутораста футов в диаметре у основания и, вероятно, до трехсот футов высотой, с практически вертикальными стенками. Разыскав место с маленьким наклоном, я начал взбираться по стенке, находя многочисленные опоры для носков сапог и пальцев рук. Примерно на половине высоты я увидел, что стою на узком карнизе около десяти дюймов шириной, выше которого начиналась гладкая вертикальная стенка футов в шесть с половиной высоты. Вниз ко мне свисал конец каната, и я мог видеть, что другой конец прикреплен к железному крюку, забитому в скалу у следующего уступа над моей головой. Это, очевидно, и представляло фразу „сделана доступной“ из Бедекера. Держась за скалу левой рукой, я взялся за канат правой и потянул как следует. Когда я нажал посильнее, он оборвался в том месте, где касался острого края скалы. Я чуть не отпустил левую руку, но сумел удержаться. Я посмотрел вниз: трава показалась мне очень далекой, и я стал сомневаться, сумею ли я найти упоры для спуска. В конце концов, я решил лезть до самого верха и быть спасенным пожарной командой. Мне удалось забраться на следующий карниз, подтянувшись прямо на железном крюке, а оттуда до вершины путь был уже легче. Группа немцев на соседнем холме надела шляпы на альпенштоки и кричала: „Хох! Хох!“, когда я появился на вершине, но я был слишком потрясен, чтобы ответить им большим, чем безразличным кивком. Я сумел спуститься по немного более легкому пути.
Мы собирались возвращаться из Интерлакена пешком, но Гертруда устала и поехала поездом. Я заметил, что в одном месте можно сократить большой крюк дороги, огибающей гору, если пройти сквозь железнодорожный туннель. Перед входом висел большой плакат, говоривший, что проход сквозь туннель пешеходам „Строжайше воспрещается“, а за нарушение взимается большой штраф. В туннеле становилось все темней и темней, и я не сбивался с тропинки, только все время касаясь одного из рельсов концом альпенштока. Затем я услыхал позади себя пыхтенье маленького локомотива, шедшего без фар. Я очень испугался и поспешил вперед, спотыкаясь о шпалы в темноте. Однако я сумел убежать от паровозика и выскочил из туннеля прямо в объятия двух железнодорожных сторожей или полицейских. Я попытался ускользнуть с веселым „Guten Abend!“ (добрый вечер!), но один из них схватил меня и сказал, что я арестован.
С одной стороны пути была отвесная скала, а с другой — очень крутая осыпь из свободно лежащих камней. Когда полицейский отпустил мою руку и оживленно заговорил с своим компаньоном, я сердито сказал, на своем лучшем немецком языке: „Я очень спешу и у меня нет времени сидеть под арестом“, и перескочил через край насыпи, опершись на альпеншток. Держа один конец обеими руками и волоча палку за собой, я поехал вниз со страшной скоростью, как ведьма на метле, а за мной катилась лавина мелких камней. Достигнув подножия осыпи, где опять начинался сосновый лес, я оглянулся назад и увидел, что поезд остановился, и полицейские забираются на паровоз. Поняв, что я теперь являюсь „подрывателем туннелей“, да еще к тому же бежавшим от правосудия, я побежал вниз под гору, срезал зигзаги дороги и перепрыгивал через упавшие деревья и валуны. Я достиг Интерлакена значительно раньше, чем поезд, и спасся в своем отеле».
Вуд присутствовал как друг при последних успешных полетах на планере Отто Лилиенталя; полеты происходили всего за несколько дней до катастрофы, которая была причиной смерти изобретателя. Едва ли нужно говорить, что Вуд настаивал на том, чтобы самому полетать на планере, — и успешно выполнил свое намерение. Лилиенталь был первым из людей, которому удалось пролететь по воздуху без помощи воздушного шара. Вуду принадлежат последние фотографии, сделанные во время его полетов. Лилиенталь писал Вуду в субботу, 8 августа 1896 года, приглашая его приехать на следующий день, который стал днем катастрофы. Вуд написал статью для бостонской Transcript о своих полетах у Лилиенталя. В ней говорилось:
«В конце моего второго года жизни в Берлине я познакомился с Отто Лилиенталем, за работой которого в области полетов по воздуху я с интересом следил уже несколько лет. Его первые эксперименты, основанные на долгом изучении полета птиц, совершались в окрестностях Берлина, где он построил небольшой искусственный холм, с вершины которого он бросался в воздух, поддерживаемый крыльями из бамбука, затянутыми хлопчатобумажной тканью, планируя и приземляясь на некотором расстоянии от горки. Впоследствии, добившись хороших результатов, он стал практиковаться в полетах с высоких волнистых холмов у Ринов, иные из них были более трехсот футов высотой. Холмы эти покрыты высокой густой травой и губчатым мхом.
Прежде чем взять меня с собой посмотреть на полеты, он показал мне, в своей мастерской в Берлине, аэроплан с двигателем, площадь крыла которого составляла двадцать пять квадратных ярдов. Аэроплан был почти закончен. На следующее воскресение мы отправились на поезде в Нейштадт, на несколько сот миль севернее Берлина, и оттуда в Ринов — в телеге крестьянина.
Над полями летали аисты, часто садясь близко от дороги, и Лилиенталь с жаром объяснял, как они приземляются, вытягивая вперед свои длинные ноги в момент перед посадкой на землю. Это движение поднимало вверх передний край крыла и останавливало продвижение вперед. Он научился имитировать их технику после многих аварий, включая сюда разбитые локти и переломы костей.
Его машина была „карманным воздушным кораблем“ и хранилась на небольшой тележке в сарае крестьянина. Мы поехали к горам, и с помощью крестьянина „планер“, как мы теперь стали его называть, был собран, как коробчатый змей. Это был биплан с крыльями выгнутого профиля, который, как он открыл, далеко превосходил своей подъемной силой плоские поверхности.
Нижняя плоскость была двадцати футов длиной от конца до конца, а верхняя, укрепленная на двух толстых бамбуковых палках, была жестко притянута к нижней туго натянутыми проволочными тросиками. Машина была так хорошо слажена, что невозможно было найти хотя бы один свободно висящий конец и вся машина гудела, как барабан, если постучать по полотну рукой. Мы перенесли аппарат на вершину холма, и Лилиенталь. занял свое место в раме, подняв крылья с земли. Он был одет в фланелевую куртку и короткие штаны, коленки которых были простеганы, чтобы уменьшить удар в случае слишком быстрого спуска, ибо он научился сразу же после касания земли ногами падать на колени, этим разделяя столкновение с землей на два этапа и предохраняя машину от повреждений. Я занял место значительно ниже его, у своей камеры, и с нетерпением ждал старта. Он стал лицом к ветру и стоял, как атлет, ждущий стартового выстрела. Ветер чуть посвежел; он сделал три быстрых шага вперед и сразу же оторвался от земли, скользя по воздуху почти горизонтально от вершины. Он пролетел над моей головой со страшной скоростью, на высоте около пятидесяти футов; ветер играл дикую мелодию на натянутых расчалках машины. Он был уже далеко, прежде чем я успел направить на него свою камеру. Вдруг он наклонился налево, наклонно к ветру, и затем случилось то, что могло быть предшественником несчастья, произошедшего в следующее воскресенье. Все развернулось так быстро, и я был так взволнован, что не разобрал точно, что именно произошло, но аппарат скользнул в сторону, будто бы внезапным порывом ветра подняло правое крыло. Одно мгновение я видел планер сверху, но затем мощным движением ног он выровнял машину и заскользил дальше, через поле у подножия холма, зацепляясь и отталкиваясь от стогов сена на ходу. Когда до земли остался один фут, он выбросил ноги вперед, и, несмотря на большую скорость, машина внезапно остановилась, причем передняя кромка крыла поднялась, ветер пошел под плоскости, и он легко коснулся земли.
Я побежал к нему и увидел, что он почти задыхается от волнения и усталости. Он сказал: „Вы видели? Я уже думал, что дело кончено. Меня стало сносить так, потом в другую сторону, но я выбросил ноги в сторону и выправился. Я научился новому приему. Я каждый раз узнаю что-нибудь новое“.
К вечеру, посмотрев на десяток его полетов и внимательно следя, каким образом он сохраняет равновесие, я сумел набраться храбрости и попробовал планер сам. Мы подняли его примерно на двенадцать ярдов по склону холма; я вошел в раму и поднял аппарат с земли. Моим первым чувством была полнейшая беспомощность. Машина весила около сорока фунтов, и огромная поверхность, открытая ветру, вместе с уравновешиванием десятифутовых крыльев, заставляли сильно напрягаться, чтобы удержать ее. Она качалась и наклонялась из стороны в сторону при каждом дуновении ветра, и я еле-еле удерживал ее.
Лилиенталь особенно предостерегал меня от наклона аппарата вперед и вниз, когда ветер давит на верхнюю поверхность крыла — обычной ошибки, с которой сталкивается новичок. Эта тенденция планера предотвращалась выбрасыванием ног вперед, как при приземлении, что выпрямляло планер и замедляло движение вперед. Когда стоишь в раме, локти прижаты к бокам, предплечья — горизонтальны; руками держишься за одну из горизонтальных поперечных расчалок. Центр тяжести машины располагается около локтя. В воздухе, когда поддерживают крылья, вес тела концентрируется на вертикально вытянутых руках. Ноги и нижняя часть туловища висят свободно.
Я несколько времени стоял лицом против ветра, чтобы привыкнуть к машине, а затем Лилиенталь сказал, чтобы я двигался вперед. Я медленно побежал против ветра; вес машины уменьшался с каждым шагом, а затем я ощутил ее подъемную силу. В следующий момент ноги мои оторвались от земли, и я планировал по „воздушному склону“ в нескольких футах над землей. Аппарат сильно качался из стороны в сторону, но мне удалось приземлиться благополучно, к полному моему удовлетворению. Я сейчас же решил заказать себе планер и научиться летать. Чувство полета восхитительно, и описать его невозможно. Тело удерживается сверху — ноги не чувствуют напряжения или веса, как будто бы исчезла сила земного тяготения, хотя в действительности вы висите из машины в неудобном и утомительном положении».
Научная работа не могла оторвать Вуда и его жену также и от участия в веселой жизни американской колонии в Берлине, вместе с другой молодой парой американцев, с которыми они встретились и подружились после случайного столкновения двух мужей в физической лаборатории университета. Однажды Вуд заметил студента, занятого задачей, похожей на его собственную. После формальных поклонов и Guten Tag в дружелюбном, но «оборонительном» нейтралитете, Вуд попросил по-немецки спички. «Gewiss» (конечно), ответил другой, «но ведь вы, наверное, американец?» Студент этот был Август Троубридж из Нью-Йорка, который впоследствии стал профессором физики в Принстоне. Они познакомили своих жен, и все вчетвером подружились с Чарльзом Де-Кэй, бывшим тогда американским генеральным консулом. Они ходили на рауты и приемы, чаи, обеды, в оперу, Зимний Сад, с его клоунами — в том числе знаменитым Лаватером Ли, который занимался этим делом во фраке и без грима.
Молодой Вуд, с помощью подстрекавшего его Троубриджа, иногда также устраивал клоунады — обычно за счет «достопочтенной» германской полиции и надутых чиновников. Один из любимых рассказов Троубриджа о Вуде касается шутки, разыгранной в надземном метрополитене. В этой «воздушной» железной дороге, опоясывающей Берлин, вагоны имели места первого, второго и третьего классов. Только принцы, миллионеры и дураки ездили в первом классе. У Троубриджа и Вуда были зеленые сезонные билеты второго класса. Однажды, в день, когда железнодорожная полиция с особым рвением и бдительностью занималась своим делом, Роберт купил желтый билет третьего класса и, гордо размахивая им, прошел через контроль и ввалился с Троубриджем в отделение вагона второго класса. Полицейский сразу же устремился по его следам, вошел в вагон и, когда поезд тронулся, начал сердито разглагольствовать. Вуд сделал вид, что очень плохо понимает по-немецки, и, когда они подкатили к остановке у Зоологического сада, полицейский побагровел от ярости. Он схватил Вуда за руку и сказал: «Вы должны выйти здесь».
Вуд возразил с негодованием, на отвратительном ломаном немецком: «Нет, я не выхожу здесь. Я выхожу на Фридрихштрассе».
«Dummkopf! — разразился полисмен, — gleich heraus!» (Дурак, вон отсюда!).
«Nein! Friedrich-Strasse heraus!» (Нет! Я выхожу на Фридрихштрассе!).
В это время поезд опять тронулся, и когда они вышли у Фридрихштрассе, Вуда арестовали. Тогда он вытащил из кармана зеленый сезонный билет и с сожалением предположил, что полицейский либо цветно-слепой, либо сумасшедший.
Несмотря на все выходки, чепуху и внепрограммную деятельность, Вуд много, хорошо и старательно поработал за два года в Берлине. Его самостоятельные исследования по измерению температуры в вакуумных трубках принесли ему первое раннее подобие славы и наметили дорогу к будущей известности.
Настала весна 1896 года. Вуд намеревался вернуться в Америку, но не особенно торопился, так как не был уверен, что сумеет найти там место себе по вкусу. Среди его друзей в Берлине был странный парень, известный редакторам журналов и газет, как Джозиа Флинт, своим друзьям из бродяг — как «Сигаретка», а горько оплакивавшему его семейству — как Франк Виллард. Талантливый и знаменитый пьяница — слава которого покоилась почти столько же на способности пить, как на писательском таланте, — был не тем иным, как племянником и тезкой Фрэнсис Виллард, президента Женского христианского союза. Итак, подходило лето, в Штаты можно было не торопиться, и эта блестящая, хотя и странно подобранная, дружеская пара «перелетных гусей» решила, что хорошо будет избрать для увеселительной поездки новую Транссибирскую железную дорогу, строительство которой тогда как раз заканчивалось.