Предначертанная высота
ОБРАЗ СТИХОТВОРЕНИЯ
— Валентин Васильевич, в своих статьях, интервью вы часто говорите о поэтах, которые, скажем так, не входят в современную «информационную обойму». В словаре «Русские писатели 20 века», составленном членкором РАН П. Николаевым, мы не встретим имен Сергея Поделкова, Василия Казина, Павла Шубина, Михаила Львова, Дмитрия Ковалева. Сергей Поделков, будто предвидел свою судьбу, когда писал: «Среди друзей — я на виду, среди врагов — всегда потерян».
— Да, я часто говорю об ушедших поэтах. Как говорится, да не будут забыты те, кто не должен быть забытым.
Вот Сергей Александрович Поделков. Его звали «ходячей энциклопедией», а Василий Дмитриевич Федоров мне говорил: «Ну что ты им так восхищаешься? Мы его тоже любим, и, наверное, не меньше тебя. Но только ты одного не понимаешь, Валентин. Вот ты им восхищаешься, что он начитанный человек, и все знает, как лесник — лес, пахарь — поле, пчеловод — летящих золотистых пчел, а я вот, Валентин, думаю, что если бы он был чуть-чуть поменьше образованным, он был бы лучше как поэт».
Потом, через годы, я подумал: наверное, это правда. Понимаете, все-таки поэту никак нельзя уходить только в теории и книги. Вот, допустим, Пушкин говорит: «Кавказ подо мною». Ишь, как ему хорошо — весь Кавказ внизу, он даже выше гор, вершин! Видимо, он в это время ощущал своё предназначение, предначертанное ему Богом, данную ему высоту, где он соединяет синее небо, плывущие облака, синие-синие дали, небо со звездами, ветрами, бурями, летящими ураганами, а землю — с морями, реками, водопадами, клокочущими орлами над ними. А в центре стоит поэт. Мне кажется, если поэт это ощущает, тогда он будет следить за собой, чтобы новый Василий Дмитриевич Федоров не говорил, что стихотворец перенасытил себя книгами.
Но я все равно люблю стихи Сергея Поделкова, он очень честен, в нем много правды, как в добром звере. Представьте, мы с вами, допустим, идем, а за нами наблюдает добродушный, хорошо позавтракавший медведь. Мы думаем, что он не понимает, добрый человек к нему идет или злой. А он всё видит, он не глупее нас, может быть, только Литинститут не окончил, ушел оттуда или отчислили его с третьего курса за какое-нибудь буйство! Вот и в Поделкове есть эта доброта, мудрость природы. Как говорится, все мы, люди — обиженные судьбою звери, добрые звери, теплые, мудрые, ласковые, и пусть нас не трогают. За что Поделкову дали 10 или 12 лет, которые он отсидел по «делу Павла Васильева»? Васильев с 1909 года, а Поделков с 1912-го. В 1937-м — он мальчишка совсем! Чего из него было лепить врага-то? И как язык не отнялся у людей? Как судья зачитывал приговор?
Мне Поделков очень много рассказывал о Павле Васильеве. Последний раз они встретились во дворе усадьбы Герцена, в сквере нашего знаменитого Литературного института, и Паша, как звал его Поделков, махал руками, был чем-то недоволен и считал, что он всех победит и покорит. А вскоре ему приговорили пулю… Поделкова выслали далеко на Север.
— Знаете, меня поразили его стихи о лагере — недоуменный крик. В «Предутренней балладе» Поделков пишет:
Но за что?
Что я сделал такого,
Я, целовавший красное знамя?
И дальше:
Белый морок с полярными огнями.
Белый буран.
Белые собаки.
За белой проволокой белые бараки.
Белые вышки.
Белые автоматы.
Белым страхом мысли объяты.
И еще:
А сердце, ложью затравленное, мечется,
А сердцу на голос рвануться хочется.
Я в Отечестве лишен Отечества.
Нет ничего страшней одиночества.
Мы говорим о поэзии, и — не только. Ну, как можно было так бросаться человеческими жизнями?! Чем это можно оправдать?!
— Получается, что ни один русский поэт не обошел подозрения, недоверия, тюрьмы или пули… А вот, посмотрите, как он говорит, Сергей Александрович Поделков, как передает другое состояние своей души:
Как ни суди и ни ряди, мой друг,
боюсь эстрадной славы — модной, спорой;
язык народа,
зрение и слух
державные — поэзии — опорой.
Как лес листву, на солнце и во мгле,
слова коплю,
мысль роется в столетье…
Чем глубже корни дерева в земле,
Тем выше ствол, раскидистее ветви.
Прекрасное стихотворение! У него есть общий рисунок, понимаете? Когда у настоящего поэта прочитаешь стихотворение, то сразу же виден весь образ произведения — как в работе художника или скульптора. И вот в этом стихотворении образ возник сразу, оно очень красивое, а это — первый признак поэта. А второй шаг — вникание в смысл, в подетальные красоты выражения предметов, радующие око и душу поэта.
Сергей Поделков очень дружил с Василием Казиным. Время сглаживает разницу возрастную, когда за плечами одинаковое горе или когда просвистела одинаковая свинцовая пуля над их товарищами. Казин с Есениным ведь был в друзьях.
Однажды ходим мы по Переделкино с Василием Казиным. Он такой был тихий, лицо у него многоморщинистое, он, кстати говоря, мог бы своим обличьем, добрым, светлым, напоминать пчеловода. Голос у него тоже тихий и, когда он говорил, руки у него медленно то сходились, то расходились в ладони, и он на собеседника не смотрел, а как бы в себя глядел, немножко щурился и чуть-чуть наблюдал за своими ботинками. И вот он мне говорит: «Смешной был Сергей Есенин (при мне он никогда не говорил Сергей Александрович)». Я говорю: «Расскажите что-нибудь».
Казин говорит: Однажды ночью, я уже сплю — слышу стук, яростный и тревожный, будто пожарник стучит. «Кто там?» — говорю. «Это я, Сережа, открывай давай». Глянул — Есенин. «Давай собирайся, поехали! Что ты тут лежишь?» Я говорю: «Да куда поехали-то? Ночь же…» — «На вокзал. Едем! Хочу проверить, как мои стихи действуют на народ». Я ему: «А почему на вокзал?» А он: «Там — дети, матери, там — люди — состоятельные, нищие, беженцы, цыгане, кого только там нет. Вот это и есть народ. Сейчас кругом эти революционные годы… Поехали, давай!» Ну, они наняли извозчика и двинулись.
Приезжают на вокзал. По-моему, если мне память не изменяет, на Казанский. Заходят в зал — действительно, народу очень много, семьи едут с детишками, и люди, судя по одежде, самые разные — кто в полушубках, кто в шинелях, кто в фуфайчонках. Есенин начинает вскидывать руки в центре зала и как бы приобщать пассажиров, мол, давай сюда собирайся. Сошлась порядочная толпа. Он начинает читать — одно стихотворение, второе, третье — сильного впечатления не произвел, и, чувствуя это, он останавливается и начинает со слушателями ссориться. «Куда вы вообще едете и что вы тут делаете?! Ну и сидите тут, а мы сейчас уйдем!» Казин говорит: Вышли мы, а он мне: «Вообще, что это за народ! По-моему тут и нет русских, одни цыгане и те неизвестно куда катят».
Мне так запомнился этот рассказ!.. Потому что, несмотря на ужасы и на водопады безвинной крови, крови уничтожающей, крови, выхлёстывающей из русского народа годы и годы, поэт вдруг как-то приосанился, поверил в будущее слова и захотел послушать свой голос среди людей сам. Истинный поэт всегда выходит со своими стихами в первый раз и никогда не выходит в десятый или в сотый. Он выходит в первый раз и слышит свой голос всегда первый раз, если этот поэт несет свою боль. И если даже он несет радость, то все равно он первый раз это слышит…
Вот я говорю о Поделкове, говорю о Казине, говорю о Есенине, потому что встречаюсь с ними на каждой версте, особенно летом, особенно если я в деревне, возле великой, солнечной, незыблемой, неодолимой и непобедимой, все отринувшей и перевернувшей все, что ей мешало звенеть и радовать нашу Россию, Троице-Сергиевой Лавры. Сергиев Посад… Это удивительно, когда летит оттуда, катится, плывет, плачет, воркует, ликует, набатом зовет колокольный звон!.. Все поэты, с которыми я встречался, поэты, которые оставили серебристую каплю живой росы в моем сердце, всегда со мной. Я их про себя цитирую или пишу о них. Из тех, что я прочитал, не осталось ни одного, о ком бы я ни сказал доброго слова.
ДЫХАНИЕ ГРЯДУЩЕЙ СУДЬБЫ
— Вы рассказали о беседах с Василием Казиным. Наверное, у поэта, да и у любого человека, если он проанализирует свою жизнь, не бывает случайных встреч…
— Конечно. Поэт Михаил Дудин пишет в своих заметках, что Николай Тихонов, офицер, имперский человек очень любил стихи Гумилева. Тихонов — гусар, Гумилев — улан, оба — защитники Отечества… Дудин пишет, что поэты собирались в ленинградской квартире Тихонова и слушали, как хозяин читает Гумилева. А жена Николая Семёновича, хлопоча по хозяйству, за столом, если он, или его гости, сбивались, путали слова, тактично поправляла их, потому что она много знала наизусть. Мне это нравится — посмотрите, какая вокруг Тихонова была атмосфера изумительная, рядом женщина, которая только усиливала его крылатость, вдохновенность… И вот Тихонов время от времени говорил молодым поэтам: «Зря его расстреляли, несправедливо, у него не было ни одного слова против советской власти».
Вдумайтесь, Тихонов, поэт богатых фантазий, поступков, ритмов, поэт постоянного мужества, говорит: «Несправедливо расстреляли…». Ну а кого можно справедливо расстреливать?! Только бандитов, грабителей и убийц. А если бы даже Гумилев и плохо говорил о советской власти?! Он ведь имел на это право, насмотревшись, скольких уничтожили безвинно!..
Ехали мы как-то из Тирасполя — Петр Проскурин, Валерий Ганичев, Юрий Лопусов, Татьяна Смертина, и вдруг мне один тирасполец говорит: «Ты вчера читал стихи Гумилева, а знаешь, что жена его, мать его сына Ореста, работала много лет официанткой и скрывала, что она из знаменитого рода, из рода высочайшего нашего вельможи, который пропускал как цензор стихи Александра Сергеевича Пушкина». Она вырастила сына, он стал ученым, образованнейшим человеком, а сейчас он едет в нашем поезде. Я говорю своим спутникам: «Мне сказали — такой-то вагон, такое-то место. Пойду». Лето. Жарко. Я захожу, тихо так стучу. «Да, да». В купе сидит один, седой, красивый человек. Лицо благородное. Я говорю, а правда, что… «Да, я, я». И мы с ним проговорили часа полтора. Я был потрясен его каким-то богатырским покоем, мощью. Настоящий ученый не может быть нервным, легковозбудимым или как бы безответственно романтичным, каким иногда бывает поэт.
Ушел я от него потрясенным и думал, за какие же преступления такие муки достались жене Гумилева?! Сынишку она вырастила, не предала, несла его имя, имя поэта. Каково же ей было?!
Читая Гумилева, видишь, что это поэт, который, в сущности, предсказал свою судьбу. Вообще, души поэтов созданы природой для того, чтобы окликать друг друга и знать, что ты не одинок, что твоя красота слышима другою красотою. Посмотрите, какие удивительные стихи у Гумилева!.. Стихотворение «Больной»:
В моем бреду одна меня томит
Каких-то острых линий бесконечность,
И непрерывно колокол звонит,
Как бой часов отзванивал бы вечность.
Мне кажется, что после смерти так
С мучительной надеждой воскресенья
Глаза вперяются в окрестный мрак,
Ища давно знакомые виденья.
Есенин с Лермонтовым, слышится, правда ведь? «Знакомые виденья»… Он их несет в душе или в образе поэта, или в образе мамы.
Но в океане первозданной мглы
Нет голосов, и нет травы зеленой,
И только кубы, ромбы, да углы,
Да злые, нескончаемые звоны.
О, хоть бы сон настиг меня скорей!
Уйти бы, как на праздник примиренья,
На желтые пески седых морей
Считать большие, бурые каменья.
Пророк. Это дыханье его судьбы грядущей…
И я думаю: сейчас бы издать книгу — «Расстрелянные, безвинно погибшие русские поэты», с фотографиями, с биографиями, с циклами стихов. У нас в каждой области по 10–15 человек погибло писателей, прозаиков, публицистов, журналистов. И когда мне говорят, что Берия — тоже хороший человек, не так уж много он изнасиловал, я удивляюсь этой тупости, этой жестокости, а самое главное, я удивляюсь этой бесперспективной дури доморощенных философов.
Понимаете, если человек любит Родину, он никогда не будет слепым. Если я пришел на могилу к матери, я не могу плача орать, чтобы мою орущую любовь слушало все кладбище. Я пришел тихо, с мыслью, я пришел поклониться прошлому, я пришел встретиться с детством, с юностью, с взрослостью, я пришел седым встретиться с горем, уже перейдя горы этого горя, выше даже, может быть, тех высот, на которых стоял Александр Сергеевич, наблюдая внизу Кавказ.
Если ты любишь свою страну, то ты всегда анализируешь путь соседей, народов, своего родного народа, флага, знамени, государства. И в этих расстрелах, в разорениях, в угроблениях народа, которые мы прошли, сегодня орать: «Да здравствует Ленин!» или «Руки прочь от Ильича!» или «Сталин, Сталин!» не позволительно. Можно простить политика, если он, конечно, болван, потому что умный политик так орать не будет. Но разве мы сегодня Лениным заменим измену Горбачева? Или Сталиным заместим уничтожение русского народа? Поэт обязан быть мудрее полководца и вождя, поэт — это горький, это плачущий опыт в центре народа, в центре могил, в центре свадеб, в центре армий, в центре фронтов, в центре величайших праздников победы. Поэт, все анализирующий, не только через свои слезы, глаза и ладони, но и через десятилетия и века. Я сейчас удивляюсь — болваны, которым по восемьдесят лет, орут: «Сталина, Сталина!» Но давайте вспомним, где деревни наши, что осталось от колхозов, почему их не защитили?! Почему один Горбачев появился, а ему навстречу вышел пьяный, рыгающий, как хорошо обожравшийся боров, Ельцин, и не стало СССР? Что произошло? Почему мы не говорим, что это была медленная спланированная политика раскидывания, разбазаривания русского народа? Почему у нас 25 миллионов, а некоторые считают 35 миллионов, русских оказалось в ближнем зарубежье? Я знаю людей, которые по 5–6 лет не могут получить гражданство: старик, парнишкой-комсомольцем уехавший на целину, не может возвратиться домой, или воин, который служил там. И сегодня — прежнее предательство продолжается. Сталин нужен — разобраться с негодяями?
И я говорю о том, что если у нас сейчас не появится вождя, не появятся мощные общественные движения, если мы не найдем эту болевую струну, чтобы каждый деятельно вздрогнул, и седой, и оставшийся в Таджикистане, и в Чечне упавший, то будет беда…
О ВНУТРЕННЕЙ СОСРЕДОТОЧЕННОСТИ
— Валентин Васильевич, мы часто говорим о том, как творчество поэтов протяженно во времени, как оно живет даже после их жизни. А я, слушая сейчас стихи Гумилева, вдруг подумала, что для поэта очень важно быть услышанным своими современниками. Это, может быть, даже важнее, чем то, что мы спустя годы обращаемся к их опыту. Поэты выражают красоту жизни, красоту ощущений и читатели-современники, лишенные этого богатства, оказываются обворованными. Может быть, главное предназначение поэта — это прозвучать (не любыми, конечно, путями, не с «эстрады», как говорил Поделков), прозвучать при жизни, чтобы люди, словно к красивому берегу или как на поляну, освещенную солнцем, могли выйти к этому поэту. Это ведь очень важно.
— Хорошо вы сказали. А вот вы могли бы привести пример из новых, ныне действующих молодых поэтов?
— Я хочу, прочитать вам стихи Дмитрия Степанова.
Порошей посыпаны травы.
Ноябрьский легкий мороз.
Оставил я храм пятиглавый
Среди облетелых берез.
На старом забытом погосте
Крестов перекошенных ряд.
Деревья, сухие, как кости,
Мне вслед исподлобья глядят.
— Молодец! Не будем подходить с меркой строгой к звукам. Хорошие строфы. В целом очень чистые, честные, светлые стихи, с хорошим трепетом. Идем дальше.
Иду по разбитой дороге.
В сапог просочилась вода.
На холм подымаюсь пологий,
Съезжаю по корочке льда.
Иду, а куда — и не знаю,
Откуда — навряд ли скажу.
Воронья крикливая стая
Садится, галдя, на межу.
— Хорошо. Он мне напоминает какого-то благородного агронома, который идет и говорит: «Да, это мои борозды, я их вспахивал сам. И все это моё, земля моя».
Всегда невеселые мысли
Приходят под крик воронья.
Свинцовые тучи нависли,
Глухую угрозу тая.
— Молодец! Он очень искренний, и слова у него подобраны чуткие, точные. Только ему надо быть еще тревожней и еще более влюбленней в красоту. И мудреть опытом настоящего.
— Мне кажется, что в нем много прошлого опыта поэзии… Даже есть какая-то усталость большого пережитого горя.
— Прочитайте еще одно стихотворение.
Жнецы свободы вышли рано
На зов несмысленной толпы
Из предрассветного тумана,
И засверкали их серпы.
Они трудились терпеливо,
И опустела скоро нива,
И были связаны снопы.
Совсем не тот лелеял всходы,
Кто, завладев затем зерном,
Держал годами хлеб свободы
В своем амбаре под замком.
Но победил всеобщий голод,
И вот — остаток хлеба смолот
И жадно съеден. Что потом?!
— В Дмитрии Степанове очень много доброты. Я желаю, чтобы он ее сохранил, потому что без доброты не будет гнева. Вот говорят: русский народ страшен в гневе. А я добавлю — более бесшабашного и неуправляемого народа в доброте нет. Фуфайку отдаст, догонит человека, а потом еще оглянется, если народу мало, начнет штаны снимать и дарить. Вот какой мы народ! Но когда русские в ярости, то им равных нет.
Если Дмитрий убережет эту доброту и присущее ему своеобразие зоркости, он будет очень хорошим поэтом. Легко быть принадлежащим к кругу социальных ревнителей, но когда ты говоришь это с болью, то твоя социальность, твоя ненависть к среде грабителей и убийц в тысячу раз сильнее. Понимаете, плачущий над братом погибшим страшней во гневе, чем не помнящий брата погибшего.
— Удивительно, как часто сила поэтического слова зависит не только от начитанности, о чем мы с вами говорили, не только от ощущения жизни, но и от какой-то внутренней горькой сосредоточенности. Мы можем упрекнуть Дмитрия Степанова в невольном подражании Лермонтову или Рубцову, такие мотивы слышны, но эту внутреннюю сосредоточенность не спутаешь ни с чем, ее ни у кого не займешь и ничем не заменишь… И я вот о чем думаю: народ наш, в массе своей, эту цельность ощущения выронил. На смену внутренней сосредоточенности приходит внутренняя расхристанность человека униженного, человека обворованного, человека, лишенного чувства хозяина у себя в доме.
— Посмотрите, мы пережили такие кровавые беды в этом году — взрывы самолетов, метро, захват школы. И вот кремлевцы сейчас заявляют: наши МВД и ФСБ перенимают опыт борьбы у Запада — заметили, прицелились и убили боевика. Так это же каждого можно объявить террористом! То есть это практически снятие границ между добром и злом. Ведь Буш — это первый убийца и первый террорист, Бен Ладен — ребенок перед ним. Разве весь народ виноват, весь Ирак виноват, даже если там боевики? Нет, надо бомбить, уничтожать, показывать свою жестокость! Это то же самое, что менять паспорта с номерами 999 и 666: как не поверни, все одинаково, то есть запеленговывать нас в узду беспощадной сионистской власти.
А как Израиль борется с боевиками? Истребителями, ракетами, подкупом, предательством. Эту же схему навязывают и нам, вместо того, чтобы опираться на благородных религиозных деятелей ислама внутри России. Нужно говорить откровенно и громко, не скрывая, о наших общих бедах и радостях, исторических наших достижениях, общей нашей ратной славе. А мы перед мусульманами и русскими, перед всеми коренными народами нашими вдруг опустились на колени, но перед Израилем. Мы вступаем с ним в сговор, будем у него учиться, как бороться нам с боевиками. Естественно, это оскорбит весь ислам в России, потому что мы не на них опираемся, а опираемся на Израиль, который в общем-то и породил современный терроризм. Шарон — вчерашний террорист.
И дальше. Давайте задумаемся, чем отличается еврейский террор ЧК, еврейский террор Ленина над нашими священниками от израильского террора в Палестине? Он ничем не отличается. А теперь мы обнимаемся с ними и будем в России расправляться с инакомыслящими. Да мы сами тогда породим такое движение боевиков, такой терроризм этой изменнической продажной политикой! Правы политветераны: нужен Иосиф Виссарионович.
Я в Новый год прорабам перестройки
Желаю всем по «трибунальной тройке»,
Но только без расстрелов и тюрьмы,
А так…
Итог:
Чтоб гнать их —
вплоть до Колымы!..
— Я вот о чем думаю: как рождается то или иное слово. Ну, допустим, «дом». Настоящее слово несет в себе образ реальности. Оно несет переживание родного очага, семьи, мамы, папы, родных, близких, родной земли, рощи, леса, реки. Так у ребенка рождается слово в душе, сопряженное с родной землей. И это — у всех народов. А теперь давайте представим себе людей, которым нечего соединить с этими словами, то есть они берут чужие, для них мертвые образы, которых им не жалко, и они могут любые словесные кроссворды поэзии с ними составлять, любые словесные кроссворды прозы. Человек, лишенный Родины — не «гражданин мира». Это — биологический робот, его слово не имеет почвы, а слово, оторванное от почвы — это уже болезнь, шизофрения. Поэтому мы можем только недоумевать, почему люди, живущие на своей земле, которые должны нести образ своей родины, почему же они такие слабые против этого машинного чужого нашествия? Это, конечно, удивительно. Иногда мне кажется, что русский народ так слаб от своей, с одной стороны, широты, а с другой стороны, доверчивости. Может быть, он слаб от своего изумления перед наглостью этих кроссвордистов. А потом, когда он оглянулся и видит, что уже поздно сопротивляться, он просто махнул рукой по русской привычке: «Да пропадай оно все пропадом!». Меня очень волнует этот вопрос: почему же у нас нет должной устойчивости, сосредоточенности духовной, чтобы защитить хотя бы свой дом?
— Дело в том, что мы очень обескровлены физически — войнами, чекистскими набегами, безжалостными и кровавыми. Другая причина — у нас почти уничтожено село. Утрата села на пространствах России — это трагедия народа. Трагедия, прежде всего экономическая, а потом уже национальная, культурная и т. д. Сталин ведь обдумывал — распустить колхозы.
— Вы знаете, мне как-то попала в руки антология псковских писателей «Вчера и сегодня. XX век». Каждое произведение в книге предваряла небольшая биографическая справка — сведения об авторе. И я обратила внимание на место рождения писателей — деревня Пидели, село Владимирец, деревня Машутино, деревня Орша, деревня Апросьево… Горожан в книге оказалось немного. А нынче на такую кадровую роскошь село уже не может расщедриться. Поэт Михаил Федоров подводит грустный итог века:
Берег. Кресты надмогилий,
А в заозерье — село.
Сколько имен и фамилий
В грешную землю ушло…
— А я думаю о том, что мы идем путем Древнего Рима, средневековой Испании, Португалии, да и той же Америки современной. И везде они, новаторы, как бы «стахановцы», особенно в языке чужом, которого им ничуть не жаль. Взять, допустим, реформу: писать «е» вместо «ё». Я в свое время отдаю стихи в «Огонёк», заголовок цикла — «По журавлиному лёту», а как раз реформа — и я читаю «По журавлиному лету». Во-первых, журавли летом не летают; во-вторых, «лёт» и «лет» — разные вещи. Но разве новатору есть до этого дело? Разве он может понять сочетание звуков, допустим, в слове «бездна»? «Без дна», дна нет у этой пропасти! Или «подушка». Под ухо она ложится, под ушко. У нас столько таких сочетаний изумительных!
И вот эта русскоязычная компания часто бездарных, просто освоивших технику сочинителей, — это ведь чужой народ, они потеряли свою землю, две тысячи лет таскались по разным странам, у них нет ответственности перед святостью других народов. Они вторгаются как микробы и пожирают эту красоту, зная, что она им не принадлежит. И это жестокость, переливающаяся в жестокость бейтаровцев. Почему в 1993 году с крыш домов расстреливал безвинных москвичей бейтар из Израиля? И почему теперь мы у них перенимаем опыт?! Это как называется? Можно назвать это сионизмом, можно назвать масонством, кремлевским предательством, можно назвать алкогольным ликованием Буша, который уничтожает безвинный иракский народ, величавую культуру. И мы терпим. Единственное, что меня утешает в минуты тоски и горя, — что за все настанет возмездие. Эти Абрамовичи, Алекперовы обожрались золотом, но под ними проваливается вода, потому что они распродали нефть, уголь, газ. Я представляю, что творится в тех местах, где Ходорковский добывал нефть. Чужие люди пришли, зачем им беречь траву вокруг этой скважины, зачем они будут беречь голубку, соловья? То есть наша Родина отдана железным стаям волков. Надо думать, что это отрава земли, отрава совести, отрава души нашей. Если мы не отряхнем ее, она уберет человека с земли.
ПОЭТЫ И ВОЖДИ
— Валентин Васильевич, мы говорим о поэзии, о пути России в XX веке, о месте поэта, о его отношении к недавнему прошлому…
— Я хочу сказать вот что: ложь сама по себе может быть малой, может быть большой, а у нас она была просто огромной, плюс еще это бесконечное желание все преувеличить. Я вырос при советской власти и, конечно, понимаю разницу между тем, что было и тем, что есть. Тогда я мог получить три высших образования, все зависело только от меня. Я не платил за семилетку, за среднюю школу, за техникум, за Высшие литературные курсы, наоборот, мне платили, я получал хорошую стипендию. Со мной учились Муса Гали, Светлана Кузнецова, Владимир Санги, Василий Ледков, Иван Акулов, Петр Проскурин, Исай Калашников, Римма Казакова.
Но вместе с тем, задумаемся, как заставили кочевать русский, татарский, украинский, белорусский народы? Я понимаю, что нужно было много строить, много ездить. Но когда идет состав, и стрелочник неправильно переведет пути, поезд вместо Астрахани может уйти на Владивосток или вообще может быть крупнейшая катастрофа. Вот и сейчас мы обнаруживаем, что половина Урала отошла к Казахстану, Крым отошел к Украине. У нас нет национального центра информации, который бы говорил о нуждах, об интересах коренных народов. Почему Донбасс оказался на Украине? Он же принадлежал России, как и Крым. Вот был великий Ленин, гений-Ленин, а прошло-то, ерунда, всего-то 60–70 лет и развалилось государство. Это что, так много? Даже жизнь одного поколения не закончилась. Не хватило на 70 лет величайшей империи мира, она вся была разорвана, разорена вплоть до фабрик, заводов и даже наших квартир. Но, опять же, советская власть была бедная по сравнению с западными странами, но я платил гроши за эту квартиру. Медицина, образование, курорты — это все, в сущности, было полубесплатным. Конечно, выходил пуп, по имени Горбачев, и говорил, что через десять каждому дадут квартиру и т. п. Этого, конечно, не могло быть, потому что начинался процесс разворовывания. И теперь, когда я смотрю на разрушенный русский народ, у меня, знаете, какая параллель возникает, картина? Наши разрушенные храмы.
И вот мы сейчас озираемся, сквозь слезы видя, как убывает наш народ. Он перестал родить; маленькая девочка, взрослая невеста перестала надеяться, что у нее будет семья, что у нее будет русский мощный витязь, который сбережет ее. Эта трагедия происходит почти со всеми коренными народами. То же самое происходит в храмах. Неужели было трудно понять, что не надо поднимать руку на крест, на историю и на духовность народа, тем более религиозную духовность. Неужели надо было так ослепиться революцией, или быть таким совершенно лишенным разума человеком, чтобы поднять разрушительный меч над храмами и церквями?! А сейчас мы тратим огромные средства на восстановление, вместо того, чтобы эти деньги шли на рождаемость, на помощь мечтающей родить маме. Сталину Ильич оставил не государство, а пылающий крейсер.
Более того, за эти годы, отваливая огромные территории, кто задумывался, как завершится судьба этих земель, судьба народов, живущих здесь. Так укрепляли советскую власть: надо, чтобы революция утвердилась, отдать кусок с русским населением. Это гениальность?! Нет! Это величайшая подлость перед русским народом, перед коренными народами, это власть масона, это приказ масонского генералитета. Это план очень долгий, многих десятилетий, схема уничтожения русского народа. И вот сейчас мы ткнулись в собственную могилу, к которой нас подвели, прежде всего, русский народ подвели. ЦК КПСС и его Политбюро.
Сам я утверждаю революцию, я уважаю и люблю красное знамя, потому что это знамя нашей крови, нашей совести, нашей трагедии. Но, посмотрите, Есенин, обращаясь к революции, то сомневался в ней, то утверждал ее, он все время искал себя в центре своего народа, в центре своей улицы, глядя в глаза своему несчастному дому. Но когда поэт весь уходит в эту советскость, не оглядываясь, не думая, что происходит под его ногами и куда его земля утекает из-под его новых советских штиблет, какой же это поэт?! Это отдрессированный полугой. Безыменский.
Казалось бы, советское время ушло, что об этом говорить. Но вот я читаю: «Борис Пастернак написал гениальные стихи о Ленине, перед ними „всё меркнет“». Но мне, например, с одной стороны кажется, что это довольно бездарные стихи, если он их писал всерьез, а если же смотреть на них с иронией, то у меня иногда возникает такая мысль, что Пастернак знал какую-то тайну о Ленине и хихикал. Я одно время жил рядом с музеем вождя в Горках и разговаривал там со многими сотрудниками, которые еще помнили многих большевиков. Однажды мы заходим туда с Иваном Акуловым, известным писателем, смотрим — экспонат, ботинки Ленина, они к нам стоят носками. А знакомый работник музея поворачивает их каблуками вперед, и мы видим: там сантиметра на 2–3 одна нога короче другой. Помните, Куприн говорил, что Ленин ходил, «прихрамывая», слегка покачиваясь?! А нам Ленина подавали таким титаном, что Петр I при нем был просто рахит. Я же, когда читаю Бориса Пастернака, думаю: неужели он знал, что Ленин был маленький, немножко хромой и витиевато говорящий, картавя чуть-чуть?! Вы посмотрите, начало:
Он был как выстрел на рапире…
Это что, газетный пыж летит над нами?
Гонясь за высказанным вслед…
Кошмар! Значит, сказал речь и полетел за нею, кукарекая и соря помет.
Он гнул свое, пиджак топыря,
И пяля передки штиблет.
Вот я и говорил об этих штиблетах. Может быть, он как-то приседал на одну ногу?! Это же пародия, самая настоящая эпиграмма на Ленина. А мы знаем Ленина-вождя, лобастого, красивого волгаря, почти троюродного брата Стеньки Разина. Я не хочу лить грязь на Ленина, не мое дело копаться в гробах. Для меня Ленин — тот, кого я знал по учебникам, а вот пастернаковского урода я не могу принять. Потом, «голая картавость». А что, картавость бывает в шерсти или в меху горностаевом?
И эта голая картавость
Отчитываясь вслух о том,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом.
Когда он обращался к фактам,
То знал, что, полоща им рот,
Его голосовым экстрактом,
Сквозь них история орет.
Это кошмар какой-то!.. Это настолько беспомощно и бездарно, что может только Владимир Бондаренко воспевать, потому что у него внутри есть дребезжащая всеми шестеренками машина, агрегат для восприятия всего этого безобразия.
Столетий завистью зависим,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому — страной.
Зависел от зависти, поэтому он управлял страной? Правильно, поэтому и разрушили все, веками строилась империя, а за 60 лет угробили все. Посмотрите, какая нервозность сейчас в молодых людях!.. Вот вчера я еду в электричке и стоит инвалид с клюкой, ему лет 80, устал, так хочется сесть. Смотрю, никто не отдает ему своего места, сидят молодые и вдруг, на одной остановке парень собирается выходить. И тут в это время влёпывается, не садится, а влёпывается на «скамейку» молодая девчонка. Инвалид ее как бы придерживает, дескать, дай я сяду на это место, но она оказала ему такое сопротивление, оттолкнула его, села, посмотрела и захохотала, как «выстрел на рапире». Вот к чему мы пришли!.. Сейчас садишься в метро — это и есть картина нашего государства: толпа на толпу, ни один эскалатор путем не работает, такая замусоренность! Такая же замусоренность в нашей Думе. Сейчас «сыны Отечества» сообщают с великой радостью и оптимизмом: наконец они, может быть, запретят мальчишкам пиво пить. Теперь, когда целое поколение споили за 15 лет, они пришли к глубочайшему выводу, что это вредно.
Так чего же нам ждать, если ученый, у которого мерзавцы убили дочь, в газете «Завтра» говорит: «У нас 200 тысяч человек убивают ежегодно». Давайте с вами представим: 200 тысяч, это же, в основном, не старики, а действующий народ. А если бы каждый из них родил по два ребенка? Было бы вместе 600 тысяч! А представьте себе, построили молодой город с таким населением, сколько он принесет пользы?! А еще у нас 18 миллионов спившихся, больных, бездомных, брошенных детей, неимущих, бомжей. Так получается, что у нас мизерное здоровое ядро осталось в России. А как себя ведет власть? Чья это правда? Это правда не народа, а верховного руководителя страны, с его уст это не должно сходить! Это его меч, это его щит, это его молитва, это его голос, призывный к народу, что надо что-то делать, хватит нам предавать друг друга, спаивать друг друга, разорять друг друга! Но нам же этого не говорят! И мы опять смотрим на эти, очень аккуратно, с большим умением и мастерством кастрированные физиономии, и что-то мы от них ждем. Но ничего не будет, пока не придут люди, говорящие то, что говорит сердце и совесть народа. Стоит только заговорить с народом по-настоящему, по правде заговорить, отзыв будет величайший, с каждого дома и с каждой горницы, с каждого уголка и с каждого края, с каждого города и с каждого села. Народ, когда на него надвигается трагедия, ждет этот голос, он даже во сне его слышит.
На эти мысли навел на меня Борис Пастернак своим бездарнейшим стихотворением. Но если эти стихи отнести к тайной иронии поэта, что он один знал истину, и по ночам тихо про себя посмеивался, тогда ему можно их простить.
ТРЕВОГА ЖИЗНИ
— Вот вы читали стихи, а я вдруг вспомнила Маяковского: «Я себя под Лениным чищу, Чтобы плыть в революцию дальше». То есть, какая разница! Я это говорю не к тому, что Маяковский писал и лгал. А просто иногда у поэтов, как мне кажется, бывают состояния самообмана, обольщения ложным.
— Хорошо вы сказали. Обольщение ложным… Иногда поэт оплакивает, горюет, и вдруг видит, что над той тропиной или над той рябиной, над которой он склонился, не надо скорбеть, тут есть что-то красивое, радостное. И в состоянии горевания он может свято солгать, ожидая эту радость, свет свой. Я люблю Маяковского. Для меня это якутский мамонт, сейчас он занесен снегами, а когда-то была жара, тропики, и гигант бродил среди папоротников. Это был Владимир Владимирович Маяковский. Теперь мамонт лежит, заметенный, занесенный снегами истории. И он уже давно стал золотым, а все европейские дикари, доктора наук, академики, президенты, министры, все они вокруг этого золотого мамонта колют друг другу лбы — кто больше ухватит, разворовывая народ и того мамонта, который лежит и горько-горько на них смотрит. Владимир Владимирович Маяковский верил в революцию, но, конечно, это чудовищные строчки: «Я себя под Лениным чищу». Ну, не красиво это! У него много таких грубых строк, но все я ему прощаю за его отвагу, за его слепую, порой неистово слепую веру, за его любовь к красному флагу. Мы не можем предать красное знамя. Заря — красная, знамя — красное, кровь человеческая — красная, эти три категории соединяются воедино. И когда это знамя звенит, это совесть наша звенит над предательством Горбачева, вот существо жизни звенит над иудой этим меченым.
Квартира, где Маяковский жил до своей гибели, долгое время была закрыта. Кстати, о его смерти. Александр Сергеевич Маслов, очень крупный специалист по экспертизам, методам расследования, возглавлял комиссию по изучению гибели Есенина и Маяковского. В свое время я с ним по-деловому дружил. Я ему говорю: «Могу я сказать, что Маяковского убили?» Помните, у Ярослава Смелякова был такой очерк-гипотеза. На это Маслов мне сказал, что он надевал рубашку Маяковского, рассчитывал расстояние, угол падения. В результате сделал вывод, что Маяковский застрелился.
И вот решили открыть квартиру Маяковского. Юрия Львовича Прокушева вызвали в ЦК Комсомола, он — литератор, бывший деятель комсомола, изучал творчество Маяковского, Есенина. Прокушеву поручили первым войти в квартиру. А я работал тогда у него в главной редакции издательства «Современник». И вот он сказал: «Нет. Пусть Валя войдет. Валя — поэт, любит Маяковского, пусть он первый войдет, а я за ним». И вот мы идем, а я думаю: «Неужели не будет в его комнате доказательств, что тут жил поэт?» Поэт ведь другой человек, и душа у него все-таки другая, потому что если бы он был со всеми одинаков, то разве люди знали бы, что это поэт?! Я думаю: ну, должно же здесь быть что-нибудь красивое-красивое. И я обратил внимание на фужеры. Они были недорогие, из стекла, но золотая вязь шла по ним, и она была настолько красивая, цветущая, живая!.. Думаю: вот бы сесть, налить вина в эти бокалы. Только один звон их, в руке они сверкают — уже от этого радость! Они как из детсада взятые живые луны. Потом я думаю: а что он, интересно, читал? Думаю: вот ты, Вова, воевал, воевал, с историками ты русскими воевал, с генералами, с поэтами, с Пушкиным поссорился, а что же ты читал-то? В комнате, где он спал, на стуле лежали три тома Даля. И лежали они крест накрест — значит, он ворошил их, ложась спать, от первого до третьего, и складывал их так. Думаю: эх ты, мамонт якутский! Пришел? Пришел к Родине, к маме пришел, к песне пришел, потому что язык Даля — это не только наша история, а это даже наше самоосязание, в которое входит весь мир, живущий вокруг тебя, но ты — в центре.
Я еще раз говорю, что я люблю Маяковского очень, потому что он казак. Он же не зря говорит: «Я дедом казак, а другим сечевик». Вы представляете, какой казачина он! Залихватскость в нем такая! Но, конечно, предсмертные его стихи невозможно читать без содрогания. Или написанные на смерть Есенина — великие стихи:
Нет, Есенин
это
не насмешка.
В горле
горе комом —
не смешок.
Вижу —
взрезанной рукой помешкав,
собственных
костей
качаете мешок.
И вот он так говорит, нагнетает, как бы кланяется ему как другу. И вдруг ужасается, как много вокруг ликующих тараканов — так я их называю:
Встать бы здесь
гремящим скандалистом:
— Не позволю
мямлить стих
и мять! —
Оглушить бы
их
трехпалым свистом
в бабушку
и в бога душа мать!
Чтобы разнеслась
бездарнейшая погань,
раздувая
темь
пиджачных парусов…
Вот оно, отличие от Пастернака: у того Ленин топырится как петух на навозе, носками ботинок он что-то там стучит, а у этого «раздувает темь пиджачных парусов». А потом, ситуация: у того — вождь, у этого — ярость, яростный человек! А у того — руководитель, чиновнишко.
Чтобы
врассыпную
разбежался Коган,
встреченных
увеча
пиками усов.
Был такой деятель — Коган, как у нас нынче Черниченко или Гангнус. А потом Маяковский в своих дневниках пишет: «Какая рифма хорошая: Коган — погань». Это же не случайно.
Я думаю, что бриковская камарилья, которая его окружала вместе с этой Лилькой, конечно, требовала с него денег, курортов. И это отразилось в его безудержном воспевании Дзержинского, Свердлова, Ленина. Конечно, общая советскость и на моем поколении сказалось, у меня тоже есть стихи о Ленине:
И не о громкой славе пятилетий,
И не о счастье, и не о труде,
Как самому любимому на свете,
Ему скажу я о своей беде…
Два или три раза я обращался к Ленину в своей молодости. Я еще раз повторю, что сейчас я не поднимаюсь против Ленина, страдающего за народ Ленина. Но я никогда не поверю в Ленина, который, якобы не состоял в масонских ложах и не принимал ниоткуда денег. Неужели он на одних окурках совершил революцию?! Или поспособствовали ему Брики?..
И, конечно, Маяковский был околпачен этими Бриками, но рассчитался он с ними жестоко. И уход его из жизни — это уход мамонта, который, мыча, оглянулся на отчие просторы и попрощался. Глаза огромные, сам огромный, голос огромный… И вот этот мамонт последний раз протрубил и ушел из жизни. Нам протрубил. А мы не слышим.
Пусть не думают, что я легко говорю о поэзии. Иногда мне говорить тяжело, особенно о тех, кого я люблю. Ярослав Смеляков не входит в орбиту, на которой я часто встречаюсь с любимыми поэтами. Но у него есть изумительные стихи. Он пишет в стихотворении, как к нему приходят поэты советоваться, потом уходят и он немножко хвастается, но все равно в этом есть прекрасный образ его самого:
Каждый день тропинкою зеленой,
Источая ненависть и свет,
От меня уходит вознесенный
Или уничтоженный поэт.
Он ушел, а мне не стало лучше,
На столе — забытая тетрадь.
Кто придет, и кто меня научит
Как мне жить и как стихи писать?!
Хорошо! Горе в учителе горит. Вот он поговорил с поэтом и объявил, допустим, что он графоман, и поэт ушел и даже тетрадку забыл. И он волнуется. Или он объявил, что поэт будущий гений, тот ушел и тоже мог тетрадку забыть. Тоже волнуется. И эта капля самочувственности, самоконтроля должна жить в поэте. И как только человек ее теряет, эту каплю, то тут будет или Роберт Рождественский, или Женя Гангнус, которым, как огородным козлам — бери лыко и по рогам хлещи, они все равно будут головой мотать и все равно в любой забор пролезут, и нажрутся на чужом огороде удачных бахчей.
А я люблю грачей. Осень. Вот-вот зазимки, заморозки — и грачи начинают вдоль дорог скапливаться, окликать друг друга. Потом одна стая сидит на левой стороне леса, на березах, допустим, а другая — на правой. Солнышко — они начинают стая стаю проверять. А потом они к лёту готовятся. И поднимаются, прощаясь. Я думаю: «Молодцы! Вы там погостите и вернетесь сюда, будете выводить грачат». Я очень люблю возвращение в родные места, в родные зыби нашей памяти. Бунин говорил: «Я бы по шпалам ушел в Россию». Я знаю, что меня нельзя уговорить уехать, как бы тут жизнь не складывалась. Вот я, бывало, уеду за границу, на третий день проклинаю все: зачем я тут, для чего? Такая душа. Я не знаю, может быть, я пигмей. Вот Женя Гангнус… Он даже забыл, что он здесь не дома. Правда, он все время выдавал, что он сибиряк. А он такой же сибиряк, как я гангнус. Я родился в горах, в кедровых лесах, в скалах, среди озер, рек мощных, водопадов. Уральский водопад — он даже не звенит, а как древний-древний воин стонет, издалека его слышно, у него такой низовой голос. И вот думаешь… Особенно когда уже седой ты и за плечами прочный опыт жизни, идут такие стихи, стихи воинственные и беспощадные, и в то же время горькие. Вот так я думаю о том, в какой стране я родился, вырос, и какие руки, материнские, поднимали меня на земле:
Иноземцу меня не осилить
И уже невозможно пресечь,
Я недаром родился в России
И пою её горе и меч.
Вырастал я за сына и брата
Из тяжелой и злой маеты,
Вам, которые ложью распяты,
Вам, которые пулей взяты.
Смолкни, ветер, над полем разбоя,
Эхо смерти, не шастай в лесу,
Я боюсь,
что однажды с собою
Тайну века во тьму унесу.
Будет каждая крыша согрета,
Вспыхнет праведный свет навсегда,
Если в грозную память поэта
Залетает вселенной звезда.
Если выстояв, выдюжив, вызнав,
Я поднялся — и солнце в груди,
Если вещая матерь-Отчизна,
День и ночь у меня впереди.
Струны времени, совести стрелы,
Красной масти на поле цветы,
Это — чувства и слова пределы,
Это — ты, моя Родина, ты!