Когда погружаешься в мутную глубину,
прохладную бездну,
мерцающую, голубую,
хочется сбросить маску и утонуть,
сгнить, как корабль, до каркаса,
который потом облюбуют
смешные моллюски,
угрюмые донные рыбы,
немыслимые прозрачные существа.
Хочется стать водой, тогда сквозь неё могли бы
смотреть на дно – видеть небо
и прозревать.
Когда погружаешься в город, в его рассвет
безжалостный, неотвратимый,
сырой и серый,
хочется, чтобы в черной прелой листве,
дрогнуло что-то.
Улочки, трассы, скверы
вздыбились бы, растрескались и поплыли
льдинами вдоль разломов, с собой неся
ошмётки чего-то живого, тонны
бетонной пыли,
столбы, на которых души
расселись и голосят.
Когда погружаешься в рифмы, в весь этот стыд
и страх ворожбы первобытной,
со вкусом мяса,
хочется, чтоб увидавший тебя застыл,
на время забыл дышать, а потом замялся
и стал по карманам шарить,
ища ключи,
кредитку, права, монеты – какой-то якорь.
В апреле хочется резать, а не лечить
(ну да, эту строчку можно понять двояко).
Становишься восприимчивым к словарю:
любая нелепость – обломок тайного кода.
Допустим,
вдруг замечаю, что говорю:
«Двадцать второго – маме четыре года».
Как будто и правда мы празднуем именины,
и мама
четырёхлетняя,
белокурая, в лентах,
лопочет что-то на детском, полузверином,
беспечно сидя у бабушки на коленках.