Когда погружаешься в мутную глубину, прохладную бездну, мерцающую, голубую, хочется сбросить маску и утонуть, сгнить, как корабль, до каркаса, который потом облюбуют смешные моллюски, угрюмые донные рыбы, немыслимые прозрачные существа. Хочется стать водой, тогда сквозь неё могли бы смотреть на дно – видеть небо и прозревать. Когда погружаешься в город, в его рассвет безжалостный, неотвратимый, сырой и серый, хочется, чтобы в черной прелой листве, дрогнуло что-то. Улочки, трассы, скверы вздыбились бы, растрескались и поплыли льдинами вдоль разломов, с собой неся ошмётки чего-то живого, тонны бетонной пыли, столбы, на которых души расселись и голосят. Когда погружаешься в рифмы, в весь этот стыд и страх ворожбы первобытной, со вкусом мяса, хочется, чтоб увидавший тебя застыл, на время забыл дышать, а потом замялся и стал по карманам шарить, ища ключи, кредитку, права, монеты – какой-то якорь. В апреле хочется резать, а не лечить (ну да, эту строчку можно понять двояко). Становишься восприимчивым к словарю: любая нелепость – обломок тайного кода. Допустим, вдруг замечаю, что говорю: «Двадцать второго – маме четыре года». Как будто и правда мы празднуем именины, и мама четырёхлетняя, белокурая, в лентах, лопочет что-то на детском, полузверином, беспечно сидя у бабушки на коленках.