«Тут она исчезла, – Семёныч трогает сапожищем
обугленное пятно на рыжей сухой земле. –
Что, поедем обратно? Или ещё поищем?»
Разглядывает приезжего: промокшие до колен
джинсы – всё как обычно.
Дай угадаю:
дачу снимал с друзьями,
баня, шашлык, коньяк.
Угли оставили тлеть – чуть не лишились сарая.
Утром нашли её, пляшущую у ручья.
Вряд ли он помнит чётко,
как разводился с Олей,
Клавой или там Светой, снимал жильё.
Мелкая.
Волосы пахнут пшеничным полем,
летом и дымом…
«Как зовут-то её?»
«Я не спросил».
Не спросил.
Три недели гладил
искры веснушек на шелке её плеча,
тихо стонал, уткнувшись в рыжие пряди –
весь, как кузнец, в ожогах…
«Четвёртый час,
скоро стемнеет, пора возвращаться, лето,
взрезавшее метель, где она прошла,
скоро остынет, а мы-то легко одеты,
хватит с тебя, довольно глотнул тепла».
Молча идут к машине, плетутся мимо
дремлющих кладов, ветер январский лют,
в часе ходьбы
от сожжённого Аркаима,
по замерзающим макам и ковылю.
Здравствуйте, Саша.
Можно сразу на «ты»?
Ты проходи, не стесняйся, будешь салат?
Ну, значит, чаю. Вот ведь, чайник остыл,
грел же, казалось, десять минут назад.
Спрашивай, Саша.
Что ты хочешь узнать?
Что у тебя, диктофон или хэндикам?
Дай причешусь хотя бы.
Всё, начинать?
Всё, начинаю.
Ехал издалека…
Думаю, это случилось,
когда проезжали Пермь.
Да, точно,
сейчас вот вспомнил.
Тот эльф в купе
мне не понравился сразу,
взгляд такой, с наглецой,
а впрочем,
они же все на одно лицо.
Когда им давали гражданство,
мы все кричали «ура!».
А потом эти твари, считай,
захватили Урал.
Их тут было полно и встарь,
иначе откуда
это уральское чудо:
светлоглазые девушки
ледяной, неземной красоты?
Но мы отвлеклись немного,
если не веришь, ты
возьми почитай источники –
об этом есть у Бажова.
Поверь, они здесь давно.
Но раньше
не брали
чужого.
Я сразу не понял,
но что-то заныло внутри,
когда он сошёл.
Поезд дрогнул,
вокзальные фонари
поплыли в грязном окне,
а он стоял на перроне
и улыбался мне.
Довольно скалился, сука,
рукой помахал вослед.
А позже я выяснил.
Он украл у меня
десять лет.
Если ты покупаешь грибы
с глазами
для соседских детей,
пьёшь в закусочной лунный мёд,
мерцающий в темноте,
ищешь жене браслет
с огневушками в янтаре,
любуешься светляками
в колбах уличных фонарей,
в общем, если идёшь по рынку
в эльфьем квартале –
следи, чтобы эти
руками тебя не хватали.
Здесь могут стянуть минуту,
две или пять.
Будешь на них опаздывать,
или всех ровно столько ждать.
Если вор очень борзый,
можно лишиться часа,
максимум – дня.
Но
никто
никого
никогда
не грабил
так, как меня.
У них вообще не принято
красть у смертных.
Считается, ну зачем
владельцу веков несметных
ничтожно малые сроки
какого-то дурака?
Смешно: олигарх-карманник.
И я так думал, пока
не вычитал где-то:
за точность цитаты не поручусь,
но, вроде как, наше время
для них разнится на вкус.
Минута
«Успел вскочить в последний вагон».
Минута
«Шепот в ключицу, негромкий стон».
Минута
«Безмерно жаль, мы сделали, что могли».
Минута
«Болит, болит, боже, как болит».
Минуты
«Кончается воздух»,
«Удар»,
«Поцелуй»,
«Невозможный гол».
Минута за час,
полчаса за месяц,
неделя за год.
Всё это можно купить,
если знать места и времени тьма.
Но в долг не бери никогда,
пожалеешь, что занимал.
Один мой друг,
из тех,
за которыми следом ходит война,
купил
за четыре года любви
два дня спокойного сна.
Я говорю, тебя же нагрели,
сделка – чистый грабёж.
Я говорю, ты что, совсем идиот?
Он говорит, не ори,
чего ты орёшь –
с нами сидит мой взвод.
Борис,
или кто-то с таким же
шрамом на левой щеке.
Андрей
или кто-то с таким же
крестиком на шнурке.
Олег
или кто-то с такой же
татуировкой «ОЛЕГ».
И все остальные.
Или такие же, я не уверен: снег,
не тающий снег на лицах
не даёт разглядеть черт.
Но я думаю, это они, иначе зачем
они здесь сидят –
на окне, на полу, за столом.
Два дня не звони,
я планирую выспаться.
Время пошло.
Мой вор
попался на новой краже
пару недель спустя,
потом мне сказали – по эльфьим меркам
он, в сущности, был дитя.
Но глянуть ему в глаза,
но плюнуть ему в глаза,
как я хотел, не срослось:
наутро его в СИЗО
нашли – формально живым,
но газеты
не публиковали фото,
а следователь со стажем
моргал и сдерживал рвоту.
Всё ясно.
Семья не терпит позора,
семья смывает позор.
И не сердите эльфа –
эльф неприятен, когда он зол.
Понятно стало одно: ни года, ни часа,
ни даже пары минут
они не вернут.
Мне снится огромное
черное сердце промзоны,
стеклянный снежок
в жухлом свете ночных фонарей.
Я вижу его, незнакомца,
он сеет минуты, как зёрна,
минуты апреля
хоронит
в колючем пустом январе.
Мне снится,
как он поливает
промёрзшую землю июлем
моим, неслучившимся, жарким,
бездумным, цветным.
Я вижу сквозь толщу земли,
в ней дремлют минуты, как пули,
отлитые в форму и смятые
зерна войны.
Мне снится:
мои семена,
вырастают на сажень
из пуль превращаются в бомбы,
ворочаются, поют,
и первый мерцающий день
пробивается в полночь и сажу,
зелёным огнём выжигая
январский больной неуют.
И шумные кроны недель
взрываются
и взмывают
на стройных стволах,
светят, дышат и говорят.
Цветут медоносные дни
моего непрожитого мая,
несбывшегося июня,
непрошлого октября.
Вот тут я всегда просыпаюсь,
с неясным чувством утраты
и после весь день не знаю,
куда бы себя приткнуть.
Ну что ты хочешь спросить?
Хотел бы я их обратно?
Да ну…
Столкнулись случайно,
в гостях у общих друзей.
Не виделись с выпуска,
да и не искали встречи.
Тогда, в институте, ну что:
разок проводил под вечер,
разок целовались по пьяни,
разок ходили в музей.
Домой возвращались вместе,
июнь, накрыла гроза,
хохочем на остановке
в вечернем лиловом свете.
Прости, говорит, пора
идти.
Понимаешь – дети.
И рано вставать.
Где ты был десять лет назад?
Я слышал этот вопрос,
должно быть, десятки раз.
От каждого
важного для меня человека,
до сих пор
не укладывается в голове, как
всё это работает.
Странно, к примеру, джаз
мне нравится тот,
что уже десять лет забыт.
И разное там по мелочи, чистый быт:
устаревшие шмотки,
реликтовые манеры.
Не веришь?
Вижу, не веришь.
Да и не надо веры.
Однажды, Саша, в четверг
ты не вспомнишь, что было в среду,
но вспомнишь меня
и нашу с тобой беседу.
Я ждал этой шутки.
Вы все
в этом месте шутите про бухло.
Я тоже был идиотом.
Потом прошло.
Полоз приехал лично.
Знаешь меня, говорит.
Не спрашивает, уверен, что знаменит.
Да, говорю, конечно.
Бессмысленно отрицать,
в городе не было тех,
кто не знал бы его лица –
безупречного, хищного, как у всех у них,
притягивающего взгляд, – лесные огни
пляшут
в зелёных глазах подземных владык.
Если явился Полоз, принято ждать беды.
Любой, кто с эльфом хоть раз
имел любые дела,
мог, например, очнуться в чем мать родила,
в четыре утра, на карнизе,
этаже на шестом,
в незнакомом городе
(как выяснялось потом).
Или мог внезапно пропасть среди бела дня.
Впрочем, в подобном их, думаю, зря винят.
Город у нас неспокойный,
сгинуть у нас легко,
лишнего ляпнул в маршрутке – и был таков.
Полоз приехал лично.
Охрану бросил внизу.
Вложил мне в руку подвеску,
похожую на слезу
или хрустальное яблочное зерно.
Я побелел от злости. Думаю, вот говно,
теперь ещё и глумятся,
гнить им всем под забором.
Это что, говорю, за цацка, привет от вора?
Он отвечает, слушай,
знаю, что мы в долгу.
Больше дать не могу.
Действительно не могу.
Это всего лишь час,
но ценный, особый час.
Ты примешь его, простишь нам урон
и больше не встретишь нас.
Мы не любим
и мы не будем
ни у кого в должниках.
Ты ведь умный. Ну, по рукам?
И я кивнул: по рукам.
Я и правда их больше не видел,
а через пару лет
все они
куда-то исчезли
ясным июньским днём.
И с тех пор мне никто не верит,
только вот
знакомый поэт
говорит:
Мы тут все вне времени,
все потерялись в нём.
Всякий пишущий неуместен,
выталкиваем средой,
отстаёт или обгоняет –
всё одно пролетает мимо.
Кстати, думаю, он метис:
вечно лёгкий и молодой,
невозможно красивый, резкий
невыносимо.
Потому ему предоставят шанс.
В тот час, когда он умрёт,
кто-то явится, так и вижу:
без охраны, с мешком бессмертия.
Он им скажет:
«Вас не бывает, вы выдуманный народ».
Он им выдаст все свои лучшие
междометия.
Сдохнет этаким победителем,
улыбающимся палачу,
гордо вздернув свой безупречный
эльфячий нос.
Когда я об этом думаю, я безудержно хохочу,
как будто бы я отмщен
и помилован заодно.
Новостные ленты
автоматно
стрекочут.
Испуганные смс
стрижами
носятся.
По останкам
узнать
совсем нелегко, чья
дочь – глаза мамины,
нос отца.
Двух часов не прошло –
а эксперты валом,
кто всем этим голову
забивал им.
Слушаешь. Леденеешь.
Должны быть списки,
почему-то
нет интернета.
Какой она называла рейс?
Какой она называла рейс?
Какой она называла рейс?
Этот.
Потом звонит телефон.
Её номер.
Её голос.
Мы в порядке, и я, и дети,
так, слегка испугались.
Папа, мы попали в аварию,
в аэропорт мчась,
на рейс опоздали
на час.
Ушиблась только немного,
да ну, сама виновата,
и ещё разбился кулон,
помнишь, ты мне дарил
когда-то.
Вот моя история, Саша.
Или как там тебя, Гюрза?
Или, может, Медянка?
Дома хлебнёшь позору-то?
Ну избавь меня, ну не надо
строить мне такие глаза,
я вас чую,
как вы, должно быть,
чуете золото.
Просто хочешь узнать финал?
Он забавный: мне сотня лет,
десять лет, как ушёл последний,
кто был мне дорог.
Десять лет я тут гнил, как плот,
завернувшись в плед,
век мой даже с учетом кражи
был слишком долог.
Всё, что можно было прожить,
я прожил до тла.
Я могу белоснежный мёд,
и сочащийся в щели яд,
я умею ласкать
и наматывать на кулак.
Мне плевать на бессмертие –
мне важна идея прощения.
И поэтому мы сейчас
замутим травяного чая,
будем пить
редкий сбор моего последнего лета.
А потом ты пойдёшь к своим
передашь им:
я вас прощаю.
И неважно,
что вы не просили меня
об этом.