Митрофановское кладбище
Фольклорный страх, переходящий в ужас
Городской романс о жуткой расправе на Митрофановском кладбище (правильно — Митрофаньевском, совсем уж точно — Митрофаниевском) давно уже стал классикой жанра. История о коварном отце, погубившем невинную дочь, неизменно входит в «обойму» популярных фольклорных песен наряду с классическими образцами народного музыкального творчества. Так, Сергей Гандлевский в очерке «Трепанация черепа» отмечал: «В фольклорной экспедиции от филфака меня озадачивало, как деревенские бабки могут с одинаковым чувством петь стародавнюю величальную и без перехода: “Как на кладбище Митрофаньевском отец дочку зарезал свою”».
Между тем ничего удивительного здесь нет. Культуролог Михаил Лурье отмечал, что для отечественных фольклористов второй половины XX века «было характерно восприятие поздних по времени появления песен как своего рода фольклорного мусора крестьянской традиции, испорченной влиянием мещанской культуры (то есть примерно так же, как на рубеже XIX–XX вв. воспринимали частушки)… во многих собирательских группах, особенно этномузыковедческих, было принято при записи в деревнях народных песен попросту не фиксировать этот материал, получивший ласково-пренебрежительное обозначение “поздняк”, — отчасти в целях экономии экспедиционного времени и звукозаписывающих носителей, отчасти из презрительного к нему отношения».
Прекрасно это показано у Василия Шукшина в рассказе «В воскресенье мать-старушка…»:
«С интересом разглядывали городских, которые разложили на крыльце какие-то кружочки, навострились с блокнотами — приготовились слушать Ганю.
— Сперва жалобные или тюремные? — спросил Ганя.
— Любые… пойте, какие хотите.
— Как на кладбище Митрофановском отец дочку родную убил, — запел Ганя. И славно так запел, с душой.
— Это мы знаем, слышали, — остановили его.
Ганя растерялся.
— А чего же тогда?
Тут эти трое негромко заспорили: один говорил, что надо писать всё, двое ему возражали: зачем?»
Вот и авторы учебника «Русский фольклор» Т. Зуева и Б. Кирдан пишут о жестоком романсе с явным пренебрежением: «Сюжет делается мелодраматичным, лиризм заменяется дешевой пасторальностью, допускается убогий натурализм (“Как на кладбище Митрофановском отец дочку зарезал свою…”)».
Между тем «убогий натурализм и дешёвая пасторальность» всегда присутствовали не только в мещанском, но и в классическом русском фольклоре (впрочем, я считаю и городской мещанский романс классикой отечественного народного творчества). Например, в сборнике Российского государственного гуманитарного университета (РГГУ) приводится несколько песенных сюжетов времён Ивана Грозного:
Дети выспрашивают у отца — куда он девал их матушку. А он её убил беспричинно, а тело закопал («Как князь Роман жену терял»).
Мать даёт дочери ядовитое зелье. Но сестрица делится им с любимым братцем. Оба умирают, а на их могилах вырастают кусты, которые сплетаются ветвями («Василий и Софья»).
Девушка посмеялась над молодым человеком, он пригласил её на пир, нежно поцеловал, а затем забил насмерть. После чего покончил с собой («Дмитрий и Домна»).
Братья нападают на семью, убивают мужа и сына, насилуют жену — но позднее младший брат узнаёт в ней свою родную сестру; впрочем, есть варианты только с убийством мужа и узнаванием сестры — без инцеста («Братья-разбойники и сестра»).
Сюда же можно добавить знаменитую песню «Ванька-ключник» — о том, как жена князя Волконского изменила мужу с ключником. Разъярённый муж повесил ключника на воротах, а жена покончила с собой: «Ванька-ключник на ветру качается, молода жена на ноже кончается, а князь Волконский стоит улыбается» (между тем авторы учебника «Русский фольклор» почему-то категорично заявляют, что в отечественном народном творчестве отсутствовали «мотивы ревности»).
Итак, зверство, садизм, кровавая расправа над близким или любимым человеком — тема в классической русской фольклорной традиции не новая и достаточно популярная. Но, конечно же, особое звучание она приобрела с появлением жанра жестокого романса.
Жестокий романс приобретает популярность в мещанской и крестьянской среде со второй половины XIX века. В произведениях этого жанра преобладают мелодраматические сюжеты: «Постоянные мотивы несчастной любви, измены, тяжело переживаемой обманутой девушкой (“Что же ты топчешь ногами безвинную душу мою?”), загубленной молодой жизни, самоубийства (“Девица, девица, кто тебя бросил в шумные волны реки?”), похорон (“Наденьте вы жёлтое платье, положьте меня вы во гроб”). В песнях семейно-бытового содержания домашние конфликты оказываются непримиримыми, подчёркнуто острыми (“сёстры-соперницы”, мотивы клеветы, преследования, кровосмесительной связи), завершаются кровавыми развязками (муж убивает жену, жена сжигает или топит мужа; популярная песня: “Как на кладбище Митрофаньевском отец дочку зарезал свою”). Поэтический язык Ж. Р. окрашен повыш. эмоциональностью, манерностью, изобилует стереотипами, заимствованиями из сентиментальной, душещипательной поэзии (“оковы любви”, “огонь, пылающий в крови”; стихи типа: “Шутя тобою наслаждался, шутя и жизнь твою сгубил”)» — так пишет о жестоком романсе «Википедия».
В последнее время отношение многих фольклористов к этому жанру изменилось. Как замечает Михаил Лурье, такая перемена связана не в последнюю очередь с «обаянием поэтики этих песен (на уровне лексики, поэтики, мелодики, интонации и т. д.), рассказывающих о серьёзных чувствах, событиях и отношениях особенным наивным языком, не похожим ни на язык классического фольклора, ни на язык профессиональной поэзии и музыки. Эти песни приятно петь хором в компании, на них хорошо сочиняются смешные пародии-стилизации, с каждой из них интересно подробно “повозиться” как с объектом изучения».
Впрочем, анализ стилевых особенностей жестокого романса не является главной задачей нашего очерка. Нас интересует мотив родственного убийства, который, как мы уже упоминали, уходит корнями в древнерусскую балладу. И в первую очередь — тема безвинно пострадавших сирот. Ведь именно об этом повествует песня о Митрофановском кладбище. Действительно, доле девочки-сиротки, девушки-сиротинушки посвящено немало русских сказок, баллад, песен. И не только русских, те же мотивы традиционны для фольклора многих народов мира. Мачеха в этих произведениях неизменно рассматривается как чужая, злобная, коварная женщина, мучительница. Если она не сама изводит падчерицу, то подталкивает к этому родного отца девушки. Мачеха осуждается всегда, «доброй мачехи» в фольклоре не существует. А вот к отцу отношение двойственное: иногда он показывается как безвольный, слабый человек, которого использует для чёрного дела его новая жена, но часто, особенно в народных балладах, папаша прямо осуждается и обвиняется в жестоком обращении с дочерью: даже если он поначалу и колеблется, всё равно в конце концов творит злодеяние. То есть мы видим, что в «Митрофановском кладбище» присутствуют отчётливые аллюзии на славянское народное песенное творчество. В некоторых вариантах есть и прямые параллели. Хотя, как мы убедимся далее, сюжет песни заимствован вовсе не из фольклора.
Кладбище: биография и география
Песня про Митрофановское кладбище в 20—50-е годы прошлого века имела огромный успех и исполнялась по всему СССР. Причём любопытно: хотя речь идёт о городском романсе, мемуарная и художественная литература связывают «Митрофановское кладбище» большей частью с сельскими, деревенскими исполнителями. Вот, к примеру, воспоминания замечательного советского актёра Евгения Матвеева о детстве (1931 год, когда Жене исполнилось девять лет):
«В степном селе не было ни театра, ни радио, ни кино… невыносимо хотелось петь жалобные песни. А песен я знал много и почему-то все с грустинкой… Работать я начал с девяти мальчишеских лет… На заработанные деньги купил себе балалайку. Собирались возле нашего двора женщины, усаживались на бревно у плетня и просили: “Женько, спивай!”
Как же было им не петь? Сидели они торжественно, “як у церкви”, в белых хусточках, с только что помытыми босыми ногами.
Я пел:
Воспоминания У. Поляковой «Мамины записки» относятся к тому же периоду — времени первой пятилетки: «Помню, как домработница новых жильцов — семьи Черняк, которая сменила Прожогиных — деревенская девушка Наташа пела на кухне страшную песню: “Как на кладбище Митрофановском отец дочку зарезал свою”. Я боялась этой песни, но ходила слушать». Примерно о том же пишет Р. Устинова из Шенкурска, но её рассказ относится уже к первым годам после Великой Отечественной войны: «Мне не было ещё и шести лет, как я начала работать в колхозе. Запрягут лошадь, посадят верхом, и целый день, в дождь и ветер, боронишь со старушками колхозное поле. Вот одна из них, высокая, сутуловатая, своим глуховатым голосом заводила, например, “Как на кладбище Митрофановском отец дочку зарезал свою…”. Жутковато это слышать шестилетнему ребёнку, но интересно, ведь каждая песня — как занимательный рассказ…» Мемуары Т. Ивановой «Мой Новосибирск», где автор, городская девочка, вспоминает, как её взяли в цирковое турне: «И я поехала на гастроли по районам области. Меня учили акробатике, верховой езде, вольтижировке, жонглированию, упражнениям на трапециях. А на представлениях я выступала с жалостливыми песнями: “Как на кладбище Митрофановском отец дочку зарезал свою”…»
Так город нёс в посёлки, деревни и хутора свою субкультуру, а там её бережно сохраняли. Эту особенность отмечают многие филологи. Тот же Михаил Лурье подчёркивает, обращаясь к городским фольклорным песням XIX–XX веков: «Следует сразу оговориться: городским — по происхождению, но преимущественно сельским по среде бытования, особенно с начала прошедшего столетия». Но, разумеется, с конца 20-х и как минимум до начала 60-х годов XX века многие городские жестокие романсы так же активно исполняли и в городах. Лурье сам записывает беседы с городскими жителями послевоенной поры, которые вспоминали, что «Митрофановское кладбище» и «В одном городе близ Саратова» входили в репертуар безногих инвалидов и попрошаек на улицах и в электричках.
Вот, например, рассказ 69-летней Р. Тишковой из города Бологое Тверской области: «У нас на рынке как-то калеки сидели безногие и пели эти песни. Мы любили пошляться по рынкам… там шапка была брошена, на катках на таких, на колесиках, катился инвалид. И пел эти песни… “Близ Саратова” он пел, ещё какие-то народные вот такие песни. И в шапку ему кидали — кто денежку какую, кто кусочек сахара, кто ещё что-то подавал… И вот этим зарабатывали».
Или отрывок беседы с 65-летней Г. Филатовой из Мурома Владимирской области:
«— Раньше по вагонам ходили, всё такие песни пели…
— Калеки?
— И калеки, и под калек кто-то.
— А что они пели?
— Ну, и о войне, и вот такие жалостливые… чтобы, так сказать, слезу выбить и подаяние получить».
Мой покойный тесть Алексей Васильевич Макаров любил исполнять «митрофановскую трагедию» под баян ещё в 70-е годы. Сегодня можно услышать этот «жутик» и со сцены: «ретро-романсы» снова входят в моду. Так что не стоит недооценивать ареал распространения знаменитых баллад.
Хотя фольклорист прав: сельские жители особо охотно подхватывали именно песни подобного рода — в отличие, скажем, от сиюминутных баллад-откликов на изнасилование комсомолки в Чубаровском переулке Питера. Лурье объясняет популярность в деревне песен о жестоком убийстве сиротки отцом: «…во-первых, гораздо более обыденная, бытовая, менее экзотичная по характеру и обстоятельствам происшествия (убийство одним членом семьи другого для жителей села и провинции всё же значительно “ближе к жизни”, чем групповое изнасилование в большом городе); во-вторых, близкая по содержанию довольно обширному корпусу старых баллад и так называемых семейно-бытовых песен с мотивом убийства родственника, в частности кровного, в частности — ребёнка; в-третьих, содержащая один из основных для жестоких романсов мотив убийства на почве любви; в-четвёртых, неизбежно ассоциирующаяся с распространенным сказочным сюжетом “Мачеха и падчерица”, в котором новая жена пытается извести детей мужа от первого брака — и, как результат, история гораздо более естественная, в некотором смысле “архетипичная” для сознания носителей крестьянской фольклорной традиции, среди которых и стала столь популярной эта песня».
Нынче этот жанр стал постепенно угасать. В результате сведения о произведениях «жестокого фольклора» становятся всё более путаными и туманными. Например, Наталья Якимова в своей статье «Родственники современного шансона» пишет: «Часто тексты жестоких романсов — наивные нескладушки с множеством возвышенных эпитетов. Постоянно встречаются словесные бытовые обороты, причем их “уталкивают” в строки так, как удобно самим исполнителям, не особенно оглядываясь на правильность и красоту слога: “отомстить её она решилася”. Тем не менее, в них нетрудно отыскать практически всю уголовную хронику того времени — как говорят сейчас, “убийства на бытовой почве”. В наличии весь набор: ревность, пьянство мужей и измены жён, желание жить лучше, избавившись от “мешающих” родных, любовниц и даже собственных детей. Пример последнего — известная песня “На кладбище, на Митрофаньевском”. Описываются московские события, очень вероятно, что происходившие на самом деле, но этот романс сразу же полюбили в провинции. Герой — вдовец с маленькой дочкой, который женился вторично. Женщина приказывает ему избавиться от ребенка… Отец зовет дочь посетить могилу матери и там закалывает её ножом. Вот такой вариант истории о злой мачехе…»
В принципе, общая характеристика жанра не вызывает особых возражений. Но что точно не лезет ни в какие ворота, так это «московская» география песни. Разумеется, ни о какой Москве не может быть и речи. Любой житель Питера прекрасно знает, что Митрофаниевское кладбище находилось именно в Северной Пальмире. Возникновение его связано с холерной эпидемией, которая вспыхнула в 1831 году и жестоко прошлась по столице Российской империи. Хоронить на общих кладбищах умерших от холеры опасались. И тогда было принято решение выделить для этой цели отдельный участок на пустыре между городской свалкой («Горячим полем») и деревней Тентелевкой. Сначала кладбище так и назвали — Тентелевским, но со строительством тут в 1835 году церкви во имя чудотворца Митрофания, епископа Воронежского оно было переименовано в Митрофаниевское, хотя в просторечии так и оставалось «Холерным».
Митрофаниевское кладбище стало одним из крупнейших в городе, здесь погребено почти 200 000 покойников. Не в последнюю очередь постарались большевики, которые, по ряду источников, тайно закапывали здесь представителей духовенства, расстрелянных у Бадаевских складов. Хоронили на погосте и ленинградцев, умерших в блокадные годы, хотя официально кладбище было закрыто в 1927 году. Храмы взорвали, кресты снесли, надгробные плиты утилизировали или пустили в хозоборот (по воспоминаниям, в тротуаре Невского проспекта в конце 1920-х годов можно было увидеть мраморную плиту с выбитой надписью: «Дорогой Сашеньке от любящих родителей»).
Митрофаниевское кладбище не считалось богатым и престижным. В основном здесь хоронили людей низкого и среднего достатка. К середине XIX века это было, как писал Всеволод Крестовский в романе «Петербургские трущобы», «по преимуществу кладбище демократическое: тут хоронится петербургский пролетарий, тут же указано место и преступнику, и тюремному арестанту». Впрочем, относительная дешевизна кладбища сделала его местом погребения многих петербургских актёров и литераторов среднего достатка. Рядом с церковью располагались могилы людей известных: поэта и переводчика Льва Мея, известной актрисы Екатерины Семёновой, чьим талантом восторгался Пушкин, замечательной польской пианистки Марии Шимановской… В истории литературы Митрофаниевское кладбище знаменито тем, что именно здесь был предан земле отставной титулярный советник Семён Захарович Мармеладов — отец Сонечки Мармеладовой, героини романа Фёдора Достоевского «Преступление и наказание».
В 50-х годах прошлого века на месте кладбища шумела барахолка, потом её сменили склады, гаражи и свалки. Ныне кладбище не существует, но память о нём сохраняют Митрофаньевское шоссе, Малая Митрофаньевская улица. В 2009 году на мемориальном участке установили поклонный крест и 14 октября открыли Музей Памяти. А 22 января 2011 года появился мемориал, который увековечил память выдающихся российских учёных и инженеров, среди которых фортификаторы и строители, сапёры и минёры, инженеры-артиллеристы, инженеры Арсенала и Пороховых заводов, топографы и гидрографы, члены военных династий.
Рассказывая о Митрофаниевском кладбище, нельзя обойти вниманием и здешних попрошаек. «Специальность» «митрофаниевских нищих» приносила такие доходы, что сюда тянулись профессиональные побирушники со всей России. Так, в 1899 году полиция задержала на кладбище нищего из Таганрога Григория Павлова, при котором было обнаружено 707 рублей наличными и сберегательная книжка на 900 рублей (сумма по тем временам громадная).
Именно это обстоятельство в своё время заставило меня пойти по ложному следу и предположить, что песня «Как на кладбище Митрофановском» возникла ещё до революции в среде нищих, а затем в 20-е годы XX века обросла уже «советскими» подробностями. На это наталкивали, казалось бы, и некоторые детали. Например, в одном из вариантов есть такие строки о раскаявшемся отце-злодее:
Указание на полицию вроде бы естественным образом отсылает нас к дореволюционному периоду. Но этот отсыл оказывается ложным…
«В одном городе близ Саратова»
Если мы хотим разобраться, где, когда и как появилась душераздирающая баллада об отце-злодее и его невинно убиенной дочери, невозможно обойтись без разговора о другой песне похожего содержания. О ней уже упоминалось вскользь: это — жестокий городской романс «В одном городе близ Саратова». Самая ранняя его запись относится к 1931 году. Этот текст фольклорист А. Астахова включила в так и не изданный сборник городских песен. Его мы и приводим с сохранением орфографии и пунктуации:
Совершенно очевидна тесная связь «Петровской были» и «Митрофановского кладбища» — и по жанровой принадлежности, и по фабуле (расправа отца над ребёнком по наущению мачехи), и даже по мелодии. Обе песни написаны на мотив популярных в 20—30-е годы прошлого века «Кирпичиков» — городского романса на стихи Павла Германа, автором музыки традиционно называют Валентина Кручинина, хотя на самом деле композитор использовал ещё дореволюционную мелодию вальса С. Бейлезона «Две собачки» из цикла оркестровых пьес «Цирковые впечатления».
«Саратовские страдания» пользовались большой популярностью, как и «Митрофановское кладбище», но постепенно кладбищенская история вышла на первый план (хотя в сельской среде песня о сожжении сирот известна до сих пор, одна из последних записей относится к 2009 году). И всё же именно «Митрофановское кладбище» стало настоящей песенной фольклорной классикой. При этом оба романса заимствовали один у другого лексику, куплеты, языковые клише. Об этом свидетельствует беседа с жителями города Петровска Саратовской области Борисом Ермолаевичем Штыровым и Надеждой Александровной Кореневой (2006 год), отрывок из которой приводит Михаил Лурье:
«Б.Е.Ш.: В одном городе близ Саратова, под названием город Покровск, по-моему… Там жила семья небогатая, мать… Ладно, забыл. Ну, там чёй-то “отец дочку зарезал свою”. Вот такие слова. Я не помню. Я обрывки с тех песен знаю… Ну а больше-то я и не знаю.
— А вот как отец в печке сжёг детей, не помните?
Б.Е.Ш.: А это я не помню.
Н.А.К.: Да это всё одна и та же песня. Ее по-всякому переворачивают.
— Всё одна песня?
Н.А.К.: Мм… Её по-всякому… По-разному её пели. Начало всё время одно и то же.
Б.Е.Ш.:
Оттого она и… Он ей говорит, значит: “Давай убьём дочку, нам одним будет жить веселей”. Вот такая вот вещь. Ну, целиком-то не знаю».
Трудно дать однозначный ответ, почему именно «Митрофановское кладбище», а не «В одном городе близ Саратова» оказалось более живучим и популярным. Это — тема отдельного исследования. Но вот об особенностях рождения и общности обеих песен в рамках нашей темы есть смысл поговорить особо.
«Утром в газете — вечером в куплете»
Михаил Лурье, исследуя песню «В одном городе близ Саратова», обращает внимание на то, что этот жестокий романс отличается не только детальным описанием преступления и его последствий (в разных вариантах), указанием на конкретные учреждения («народный суд», «советский нардом», «Петровский исправдом», «Петровская тюрьма», «Петровский централ»). Есть и другая особенность. Обычно стилистика жестокого романса тяготеет к использованию книжных слов и выражений, не свойственных бытовой речи или языку старого крестьянского фольклора. А вот во многих версиях «Петровской были» отчётливо видны черты газетно-публицистической риторики, которые, впрочем, в трактовке самодеятельных сочинителей воспринимаются большей частью карикатурно-пародийно: «вот вам первый факт опишу я вам», «факт ужасный он людям придал», «не закончил кровавый кошмар» и т. д. Там же, где стиль жестокого романса смешивается с репортажной лексикой, текст воспринимается чуть ли не как издевательство, например:
Лурье делает вывод о том, что все эти особенности, а также «чёткая локализация действия в ничем не примечательном с точки зрения фольклорной карты мира городке Петровске, — всё это заставляет предположить, что баллада о сожжении детей — не что иное, как песня-хроника, сочинённая, скорее всего, по тексту заметки в прессе (буквально в соответствии со схемой “утром в газете — вечером в куплете”)». По наблюдениям А. Астаховой, в период нэпа в Ленинграде подобного рода творчеством занимались несколько сочинителей-профессионалов: «Краткие сообщения газетной хроники происшествий в ряде случаев несомненно напоминают преступления и происшествия, о которых повествуют песни. Авторы этих песен сами рассказывают о процессе их создания. Так, один из них говорил, что пишет больше всего по утренней “Красной газете”». О том же пишет и М. Лурье: «В эпоху нэпа и ещё некоторое время это было вполне доходным ремеслом, поскольку песни, подходящие для публичного исполнения, были нарасхват: их пели на рынках и в поездах кормившиеся своим искусством профессиональные уличные исполнители, заинтересованные в пополнении своего репертуара новинками по горячим следам сенсационных преступлений и готовые платить за это. Кроме того, слова песен просто продавались в виде листов с напечатанными текстами. “Петровская быль”, в числе прочего, активно исполнялась в те годы уличными певцами — собственно, публикуемый вариант № 1 получен от одного из них. В 1936 г. Ананьин записал её от “незрячего” 30-летнего мужчины — что также, вполне возможно, не случайно; есть и более поздние свидетельства о присутствии этой песни в репертуаре певцов-инвалидов».
Подчеркнём: речь идёт именно и исключительно о Ленинграде. Возможно, похожий промысел существовал и в других городах, но об этом мне сведений найти не удалось. В то же время у Астаховой приведены и другие питерские песни-хроники — например «Гибель “Буревестника”» и «Чубаровцы».
Впрочем, тут же возникает вопрос: какое отношение к Питеру имеют города Петровск и Покровск (они меняют друг друга в разных версиях) Саратовской губернии? И тут оказывается, что «петровско-покровская быль», скорее всего, родилась как раз вдалеке от этих городов. Так, в материалах фольклорной экспедиции под руководством профессора Б. М. Соколова, проходившей в Петровском в 1923 году, как и в материалах других экспедиций, работавших в Саратовской губернии (в 1926-м — в Вольском уезде, в 1928-м — в Саратовском уезде и других), среди множества романсов и баллад нет ни одной записи этой песни. Не удалось обнаружить сообщений о преступлении, описанном в романсе, ни в петровских, ни в саратовских газетах за 20-е годы. Самый ранний текст, как уже сообщалось, относится к 1931 году и записан в Ленинграде.
То есть вполне возможно, что сведения о расправе отца над сиротами могли появиться именно в какой-либо ленинградской газете. На что настраивают и строки одного из вариантов:
Но нас всё же интересует не столько трагедия в Саратовской губернии, сколько романс о Митрофановском кладбище. Хотя по духу обе кровавые истории близки и даже частями взаимозаменяемы, однако истоки «митрофановской жути» на поверку оказываются более очевидными и ясными. Если следов деяний жестокого отца из-под Саратова исследователям пока обнаружить не удалось, то с «Митрофановским кладбищем» ситуация иная. Этот жестокий романс создан по публикациям ленинградских газет 1925 года — об убийстве чертёжником фабрики Гознака Василием Путятиным в конце октября своей девятилетней дочери Надежды.
Процесс был громким ещё и потому, что убийца оказался бывшим депутатом Государственной думы третьего созыва от фракции социал-демократов. Правда, при советской власти политическую карьеру ему продолжить не удалось. Видимо, оттого он сильно запил. Далее песенная и реальная фабулы несколько отличаются: жена Путятина вовсе не умерла, а ушла от него вскоре после революции, оставив маленькую дочь. Непутёвый отец отдал Надю на воспитание родственникам и женился снова. Его очередная супруга носила «говорящую» фамилию Страхова и полностью ей соответствовала. Она потребовала от чертёжника, чтобы тот избавился от дочери любым путём — хотя девочка вроде бы ей не мешала, поскольку, как уже говорилось, жила отдельно. Но кто же поймёт чёрную женскую душу… Путятин встретился с Надей, угостил конфетами и завёл на безлюдное кладбище. Здесь он перерезал девочке горло заранее прихваченным ножом, бросил трупик в какой-то ящик и завалил железным ломом с неухоженных могил. На следующее утро тело Нади обнаружили кладбищенские сторожа. Тут же обратились к отцу. Девочку отец опознал и рассказал, что Надя действительно вчера с ним гуляла, а затем ушла к дяде. Однако Путятина удалось быстро припереть к стенке. По результатам психиатрической экспертизы он был признан вменяемым, хотя и страдал запущенным алкоголизмом. Позднее «вменяемый алкоголик» был приговорён к значительному сроку лишения свободы.
Итак, слова Астаховой подтверждаются с абсолютной точностью. Правда, возникает резонный вопрос. Если песни «В одном городе близ Саратова» и «Как на кладбище Митрофановском» связаны буквально генетически (возможно даже, оба романса созданы одним автором), если они являются отражением реальных уголовных дел в незамысловатых виршах — почему же в тексте «Митрофановского кладбища», открывающем этот очерк, фактически нет тех характерных черт, на которые указывает Лурье, анализируя «петровский ужастик»? Прежде всего внимания к деталям преступления и его последствий, газетной риторики и т. д.
В том-то и дело, что мы приводим текст канонический, прошедший испытание временем и освобождённый от излишней детализации. Заметьте: даже точное название реального кладбища — Митрофаньевское — во многих вариантах превратилось в Митрофановское. Песня стала народной и фактически освободилась от своих географических, топографических привязок. Митрофановское кладбище — уже не указание на конкретное место в Петербурге, а некое обобщение. В одном из вариантов от него даже образован город Митрофановск…
Это свидетельствует об огромной популярности песни. Всё-таки романс «В одном городе близ Саратова» подобной степени обобщения не достиг. Мы имеем дело с любопытным явлением. Многие песни, наоборот, уходя в народ, обрастают подробностями, деталями, в разных регионах получают свои топонимические «метки». Например, в «Аржаке» речь идёт то о васинских парнях, то о петровских, орловских, ростовских ребятах. В ростовском варианте «Мурки» поётся: «На Большой Садовой, в тёмном переулке, урки собралися на совет». В песне «Идут на Север этапы новые» безликую «каталажку» или «пересылку» заменяют точным адресом: «А завтра утром покину Пресню я…». Сколько различных способов убийства Мурки подробно описывают безвестные авторы! Ну, и так далее. В «Митрофановском кладбище», напротив, излишняя детализация устраняется. Это нередко свойственно популярным фольклорным произведениям, особенно на стихи русских поэтов.
Но варианты «Митрофановского кладбища» с детальной прорисовкой обстоятельств дела и всевозможными продолжениями истории — сохранились! И они чрезвычайно любопытны. Например, на сайте городского фольклора приведён значительно более полный вариант трагедии, повествующий также о событиях, которые произошли после убийства. Причём присутствует немало стилистических оттенков с элементами усложнённого психологизма (мачеха, обращаясь к новому мужу с просьбой устранить дочь, подчёркивает — «говорить тебе даже совестно», раскаяние отца описывается очень подробно). Явно видны и языковые клише, свойственные официальной, газетной лексике с уклоном в тривиальный пафос и патетику: «мужу задачу дала», «мысль зверская впала в голову», «как мог мысли такие держать», «я кончаю петь, факт действительный»… Характерно и пристальное внимание к прорисовке деталей убийства, от чего в дальнейшем избавился канонический текст.
Вот этот самый вариант (опущены куплеты традиционного зачина):
Другой «репортёрский» вариант был записан А. Морозом в 1995 году от жительницы Каргопольского района Архангельской области — 64-летней Лидии Григорьевны Богдановой:
Мораль сей басни такова…
Что лично меня умиляет в «Митрофановском кладбище», так это какой-то особый, извращённый взгляд сочинителей на произошедшее. Вдумайтесь только:
Строчки звучат издевательски-иронично, однако, судя по всему, неведомый сочинитель был совершенно искренним, употребляя слово «совестно». То есть убить, оказывается, менее постыдно, чем отдать в детский дом! Перед соседями неудобно…
А уж резюме — просто сказочное!
Ну, сейчас пригвоздит злодея-отца к позорному столбу!
Совершенно замечательно! Другими словами, всё эти бабы проклятые… На ту же особенность обращает внимание и писатель Вадим Шефнер в книге «Имя для птицы, или Чаепитие на жёлтой веранде»:
Так начиналась одна из них. Далее выяснялось, что отца на это преступление подговорила мачеха, и вот он повёл дочку на кладбище, якобы для того, чтобы помолиться с нею на могилке её матери, — и там, надеясь, что все останется в тайне, совершил злодеяние. Характерно, что мачеха в песне осуждалась более строго, нежели непосредственный исполнитель её злого умысла».
Нет, ребята, что-то явно не то творится в нашем Отечестве, и уже давно. На этом я кончаю петь песню грустную, и сказать мне больше нечего…