Записки из-под полы

Сидоров Евгений Юрьевич

 

Евгений Юрьевич Сидоров

 

* * *

Хотя бы раз в день мы мысленно или вслух произносим слово “любовь”, чаще всего всуе, не вдумываясь глубоко в смысл этого божественного чувства, этой тайны. Мы боимся любви, боимся признаться, что не знаем ее, что это редчайший дар, непостижимый рассудку или уму, что любовь, как жизнь и смерть, только тогда подлинна, когда трагична, когда резко клонится от зарождения и рассвета к упадку и гибели. Не помогают и великие слова из Послания Павла к коринфянам: “Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто”.

Любовь больше веры, и если вера не подлежит познанию и критике разума, то как же мы можем достоверно судить о любви?

А ведь сколько слов сказано о ней поэтами и философами всех времен и народов!

 

* * *

Свое первое стихотворение я попытался написать в Москве. Мне было восемь лет, и я болел корью.

Я не запомнил Москву в первый приезд. Я был оглушен новым бытом, где мне не было места.

Помню черный ход, вещь, неожиданную для провинциала, и стойкие запахи кухни, которые навсегда слились в моем сознании с выходом на “черную лестницу” и с маленькой каморкой, где жила разбитная пьяненькая тетя Паша, совсем еще не старая, но, по моим тогдашним понятиям, пожилая дворничиха.

Она любила оперетту и водку, наверное, у нее была своя трудная вдовья жизнь, но я проносился мимо, хищно внимая запахам мокрого стираного белья и водки, запах которой я научился распознавать гораздо позже, но запомнил именно в то время, когда сломя голову слетал, восьмилетний, с крутой лестницы черного хода в разлинованное пространство московского двора, где был совершенно чужой и как- то упоительно несчастен. Пацаны постарше, сбившиеся в кучу на скамейке, читали вслух “Луку Мудищева”. Тогда я впервые услышал непонятное слово: “мулафья”.

Мы играли в футбол и в “цепи”, и я любил светлую девочку, которую звали Нина Цветкова.

До сих пор помню это имя и чувство растерянности и восторга, когда мне удавалось взглянуть на нее и поймать ответный взгляд, холодный и рассудительный.

Тетя Паша любила разговаривать со мной. У нас с мамой не было своего угла. Жили у знакомых. Повсюду было горе, в моей семье было горе, и меня неловко берегли от него, обижая сердце.

Ничего другого, кроме беспомощных стихов, в этом своем состоянии я придумать не мог.

Тетя Паша слушала по радио “Сильву”. Она никогда не была в театре. Дверь ее комнатушки всегда была открыта в коммунальную кухню — здесь была ее жизнь.

Именно “Сильва” остановила меня однажды и заставила задуматься, очнуться, перевести дух.

Сладкая утрата, которая дышала в вальсах Кальмана, напоминала мне о недоступной Нине Цветковой. Я инстинктивно понял, что в жизни есть освобождение, “удвоение” себя — творчество. Это была великая тайна, в которую я проник первоклассником сорок шестого года.

 

* * *

С самого пробуждения души я больше всего любил стихи и музыку. И прежде всего Блока, где все это вместе. Маленький материнский томик в желтом матерчатом переплете, на котором изображены синие гиацинты.

 

* * *

“Ушла, но гиацинты ждали…”

 

* * *

Мама навсегда ушла от меня в Ваганьково, когда мне исполнилось четырнадцать, а ей не хватило и тридцати семи. До сих пор помню, как не хотел, как боялся видеть ее мертвой, выставленной в апреле 1952 года на ул. Куйбышева, рядом с Торговой палатой, в здании Верховного суда РСФСР. Наталья Даниловна Сидорова была, по воспоминаниям сослуживцев и друзей, первоклассным цивилистом, одной из лучших судей по гражданской коллегии. Ее знали и любили актеры-вахтанговцы, она выступала перед труппой, возглавляемой Рубеном Николаевичем Симоновым, с рассказом об имущественных и разводных процессах. У меня в архиве обнаружились записи этих выступлений. В Москву мы приехали из Свердловска. Отец, исключенный из партии, брат расстрелянного по 58-й статье, не мог работать в Москве и адвокатствовал на Урале. Время от времени я жил то в столице, то в Перми, то у бабушки в Евпатории, и за три первых класса переменил шесть школ. Впрочем, речь не обо мне, а о бедной, красивой маме, которая несколько лет мыкалась по знакомым, пока не обрела комнату в коммуналке на Таганке, будучи избранной членом Верховного суда. Там, на Народной улице, я жил до своего тридцатилетия.

Отца похоронил в Перми в 1972 году.

 

* * *

Какое счастье, что на Земле каким-то чудом и, кажется, вопреки дарвинизму сохранились жирафы!

 

* * *

Рассказ жены Веры:

“Когда Митя учился в шестом классе, у него обязательно должна была быть хорошая отметка по биологии. Она ведь прямиком шла в аттестат, тогда был этот дурацкий конкурс аттестатов при поступлении в институт. И вот звонит мне милейший преподаватель зоологии, фронтовик Григорий Наумович и говорит: “Если ваш сын не сдаст завтра доклад “Морфологический ряд лошади на примере лошади Пржевальского”, он выше “тройки” не получит”. Боже мой, думаю, где Митя?! Мити не было даже близко. Он где-то прыгал с крыш гаражей, тогда у них это было модно. Звоню в школу и спрашиваю: “Что же делать, где взять материал?”. “В музее Дарвина”, — отвечают. И я села в свой “жигуленок” и с тетрадью под мышкой поехала на Пироговку. Начало пятого, майский теплый день, дело к вечеру.

Музей, рядом с МГПИ им. Ленина. Здание, похожее на бывший храм, в вестибюле пусто, не считая огромного облезлого мамонта. Выходит какая-то дама среднего возраста и несколько испуганно спрашивает: “Вам что?”. “Старшего научного сотрудника!” — это я твердо заявила тоже с испуга. “Старшего нет, — отвечает, — есть только младший”. “Давайте младшего”, — говорю. Но еще больше, замечаю, волнуется вышедшая по тревоге чудная девочка с русой косой, младший, стало быть, сотрудник. Приглашает меня в зал, садимся на скамеечку, рядом еще один мамонт, тоже очень несвежий, и картинки развешаны на стенде про нашу вожделенную лошадь. Девочка все подробно рассказывает, я записываю в тетрадку, как вместе с травой, с изменениями почвы менялась малюсенькая лошадка, а морда и уши были те же, только больше, и копыта не двупалые, а трехпалые, шея крепла, грива подрастала, и так дошла постепенно до наших времен, эволюционировала, но себя не теряла. Невысокая, крепенькая, устойчивая, любимая моя лошадка Пржевальского. Уже совсем сумерки, стрельчатые окна музея пропускают последние лучи солнца. И я, подробно записав всю биографию лошади (завтра Митя ее доложит на уроке), спрашиваю: “А, скажите, откуда взялась самая маленькая, наскально изображенная, самая первая, давшая ход всей этой морфологии?”. И моя спасительница, помолчав и оглянувшись, слегка тряхнув русой косой, тихо ответила: “Бог”.

С этим я, несколько одуревшая, и она, похоже, тоже, расстались, почему-то обнявшись на прощанье”.

 

* * *

Странный сон в ночь перед сочельником. Будто бы большая группа людей приглашены в Кремль, и все чего-то ждут, нервничают. Оказывается, ждут Евтушенко, без него нельзя. Он является с большим опозданием, я раздражен на него, но вида не показываю, все куда-то бегут, рядом вдруг оказывается М.Ш. (он привез Евтушенко на авто) и двинулся вперед с поднятой рукой, указывая путь всей группе. Мы бежим по какой-то средневековой с виду улочке, на наш Кремль все непохоже. К своему ужасу я понимаю, что заблудился, потеряв из виду вожатого и группу, и не знаю, где нахожусь. Вбегаю в какой-то подъезд, мчусь по лестнице наверх и попадаю в совершенно пустую квартиру, сплошь затянутую красным бархатом, на стенах портреты Сталина. Мысль, что это е г о квартира, но где же охрана?! Сбегаю прочь, боясь охранной погони, и просыпаюсь. Что значит сей сон, неведомо. И при чем здесь внезапный М.Ш., мой коллега по работе в Париже, с Евтушенко совершенно незнакомый?

06.01.05

 

* * *

Пыль пошлости накрыла Россию, засыпала глазки политикам и телешоуменам. Время не бесов Достоевского, а мелких бесов Сологуба.

 

* * *

В России государственная власть всегда была обручем, стягивающим народную волю. Сейчас изменилась поза, но не сущность. Теперь “народная воля” игриво опоясывает думским хула-хупом властную вертикаль.

 

* * *

“Сталин не ревнив, он доверчив” (из письма А.А. Проханова В.Г. Белинскому).

 

* * *

То и дело приходится слышать и читать, что в России не может быть фашизма, ибо, в сущности, нет ни русской нации, ни русской расы. В том-то и дело, что нет, а хочется и надо — быть! Не задвигайте, господа, русского на задворки интернационализма. (Чужелюбие невозможно без себялюбия; себялюбие, себяпонимание — в чужом — вот идеальная норма).

Иное может стать могучим стимулом этнической вражды, а затем обыкновенного расизма.

Русский фашизм уже, в сущности, есть, он родился, не дай Бог, возмужает.

 

* * *

Нынешняя наша литература, как правило, почти не рождает глубоких и серьезных мыслей о жизни. Она превращается в текст, где слово поглотило автора. Опять требуется подполье, андеграунд, катакомбы, чтобы вернуть старым словам новый животрепещущий смысл.

 

* * *

Стихи в России есть, как правило, отвлечение, а не преображение. Они украшают нашу жизнь, редкие примеры не делают погоды. Стих в России не работает, даже если очень хочет, — Некрасов, Маяковский, Евтушенко. Он втайне радуется самому себе.

Так повелось исстари, исторически. Народная частушка, припевка, поговорка если и отражали нечто, закрепляли в сознании, но никогда не отрицали явления, а как бы замуровывали его в цемент вечности (басни И.А. Крылова). Правда, пропагандистский, политический сюжет в русской поэзии делал свое недолгое дело, но быстро опадал на землю увядшим листом. Вот и поспорь с чистым искусством, проиграешься напрочь! Не торопитесь опровергать меня случаями. Ваша не возьмет. Я говорю о тенденции, о правиле, а вы об исключениях.

 

* * *

Вадим Кожинов был артистичным провокатором, создателем репутаций, Хулио Хуренито нашей поэтической критики. Обаяние личности (с “цыганской венгеркой” наперевес) сочеталось в нем с какой-то мутной прагматикой творческого поведения. Все это странно мешалось в сумерках незаурядного русского характера. В молодости он образовал многих, но еще больших сбил с толку. Забыть его невозможно, избыть, как оказалось, достаточно легко.

 

* * *

Открываю свежий номер литературного журнала и читаю в рассказе Ирины Васильковой: “И только тактильный ток чистейшего телесного соития, эти черные ленты Мебиуса и завершающая топологическая инверсия родов, делают нас другими”.

Как, однако, эволюционировал язык русской прозы, и какой же читатель после тактильного тока чистейшего соития должен родиться, чтобы разобраться в “топологической инверсии” сказанного?

 

* * *

Виктор Ерофеев заявил по радио о покойном Дмитрии Александровиче Пригове: “Это наш Пушкин!”

Чухонцев, когда я сказал ему об этом, подтвердил: “Так оно и есть. Это и х Пушкин”.

Дмитрий Александрович Пригов был чрезвычайно умен и исключительно изобретателен. Светлая ему память!

 

* * *

В знаменитом немецком городе Мюнстере где-то в начале девяностых состоялась международная литературная встреча, куда пригласили и российских писателей. Славная подобралась компания: Белла Ахмадулина, Борис Мессерер, Иван Жданов, Д.А. Пригов, С. Джимбинов. Между докладами и поэтическими чтениями выпивали и закусывали в номере Беллы и Бориса прямо на толстой, типично немецкой перине, которая покрывала огромную кровать, занимавшую всю площадь маленькой комнаты. В своем докладе я позволил себе непочтительно отозваться о доморощенном постмодернизме, захватившем в наши дни изрядное культурное пространство. Дмитрий Александрович Пригов подошел ко мне и сказал: “Господин министр, что же мне теперь делать, эмигрировать?”. Я оценил шутку, и мы пошли с ним смотреть его инсталляцию с алым знаменем, впечатанным в пену белых простыней, которая тоже входила в художественную программу нашего пребывания. Ваня Жданов пил пиво, изредка читая хорошие, ни на кого не похожие стихи. Местная газета написала про меня: “Ну вот, новый министр, с виду демократ, а в душе новый Андрей Жданов, не терпит постмодерна”. Другая, более консервативная, боннская, напротив, поощряла: “Должен же кто-нибудь говорить, что король гол!”. Чудная осень была повсюду, мы дружно жили, ездили на какую-то ферму, белые лошади, упитанные коровы, лениво жующие сено, и совершенно голая, одинокая луна на черном мюнстерском небосводе.

 

* * *

Ни Салтыкову-Щедрину, ни Оруэллу не снилась потенциальная инициатива ульяновского губернатора Морозова объявить среду 12 сентября нерабочим днем под девизом: “Роди патриота!”. С призывом посвятить дарованный властью выходной улучшению демографической ситуации в области. Жаль, что после неоправданно иронических радиосообщений из центра прозвучал отбой, все переведший в государственное остроумие, в удачную шутку губернатора навстречу президентским посланиям. Я бы, наоборот, распространил этот почин на все субъекты Федерации по типу социалистического соревнования.

 

* * *

Однажды, уже давным-давно, в Бергамо в весьма интеллигентной писательской среде (в основном это была наша эмиграция) я выразился в том смысле, что не понимаю еврейства как принцип, как знак априорной правды, избранничества и некоего духовного высокомерия, пусть и невольного. Что тут началось! Меня заклеймили позором и потребовали отречения. Представьте, я начал оправдываться, а потом задумался. Получается, что оголтелое, псевдопатриотическое русофильство не любить и порицать мне морально разрешено, это законно, а вот осуждать национальные эксцессы в другом народе мне намертво запрещено под страхом прослыть антисемитом. Слава Богу, нашелся умный и насмешливый еврей, поддержавший меня в ту минуту. И все-таки, думаю, не стоило мне, русаку, с наскока лезть в эту тему, кровоточащую и исторической памятью, и на генетическом уровне. Точно не стоило.

 

* * *

Вскоре после цэдээльской дискуссии “Классика и мы”, состоявшейся в декабре 1977 года и вполне открыто полыхнувшей новым костерком антисемитизма, Толя Жигулин, больше обычного белея лицом, прочел мне за столиком ресторана только что написанное им стихотворение:

Отдам еврею крест нательный,

Спасу его от злых людей…

Я сам в печали беспредельной

Такой же бедный иудей.

Это Анатолий Владимирович писал, бывший зек-колымчанин, отпрыск известного дворянского рода Раевских:

По дорогой моей равнине,

Рукой качая лебеду,

С мечтой о дальней Палестине

Тропой российскою иду.

Честь и любовь к России продиктовала поэту эти бесхитростные строки. Он прочел их мне одному из первых (так сказал сам), потому что знал, какие партийные и гэбистские тучи повисли надо мной, как организатором и ведущим то памятное многим писательское собрание.

Впервые после отсидки Толя появился в столице в 1964 году и зашел в “Московский комсомолец”. Мы напечатали его стихи, и они сразу были замечены.

 

* * *

В феврале семидесятого небольшая компания молодых бухарестских поэтов и русистов решила развлечь русского гостя из журнала “Юность” демонстрацией элегантного акта в стиле мягкого (но совершенно натурального) порно. Девушка, признаться, была весьма нетрезвой, приняла правила игры и, кажется, не сопротивлялась. Неожиданно стал сопротивляться я, ибо уже совершенно раздетая Ева вдруг с томной надеждой и соответствующей актерской гримаской отчаяния потянулась ко мне рукой, как бы взывая к защите от поругания. Честно говоря, я плохо понимал, в чем дело, и на всякий случай двинул в физиономию ее партнера, слегка расквасив красивый румынский (романский) нос. Вытирая кровь платком, он произнес с оттенком укоризны и разочарования: “Все вы, русские, Карамазовы!”. Я поспешил ретироваться из квартиры, не дожидаясь продолжения волнующей сцены с таким неожиданным привкусом скандала и дурной литературщины.

 

* * *

10 января 1986 года я напечатал реплику в “Литературной России” под заголовком “Желтая карточка футбольному обозревателю”. Поводом послужил уникальный случай плагиата, когда главный редактор “Футбола — хоккея”, знаменитый в прошлом футболист Виктор Понедельник содрал из моей статьи большой лирический период, приспособив его к своей футбольной исповеди. Как видим, интеллигентный Понедельник почитывал-таки литературную критику и даже делал себе выписки. В чем слезно и признался по телефону, присовокупив при этом (типичное дело!), что принял выписанный текст за свой.

Как футбольный болельщик со стажем и как литератор я был горд целую неделю.

 

* * *

Филологическое семейство, напоминающее горьковских “Дачников”, застрявших на полдороге между Тыняновым и Мариэттой Чудаковой.

 

* * *

Д.С. Лихачев обмолвился как-то в разговоре, что хорошо помнит Клюева, но никак не мог принять искусственности его бытового поведения. “Все время делал вид, а в то же время очень талантливый человек”.

Собственно, в этом нет ничего феноменального и противоречивого. Хороший поэт (художник) часто старается казаться не тем, что есть его природа. Здесь важен еще оттенок некоей нормы, которая для интеллигента Д.С. Лихачева была непременной, наподобие галстука в присутственном месте.

 

* * *

Литературов-еды как клещи на девственно-чистом теле писателя.

 

* * *

Только люди средних способностей зеркально отражаются в своем творчестве, и наоборот, их творчество неотличимо от них самих.

 

* * *

Асеев говорил Слуцкому: “Соснора — это Лермонтов”. В чем тут дело, не в стихе же? Скорее в некоей надмирности слова-сознания, уже тогда проявившейся.

Перечитываю “Дом дней”, не могу оторваться. То ли проза, то ли стихи — Соснора.

И фамилия растительно-природная, от земли, от норы-корневища сосной к небу. И фразы таинственно-дерзкие, дикорастущие, не по правилам, а по стихии, нёбом поэта прочувствованные.

Так сгущена образность Виктора Сосноры, что перехватывает дыхание: трудно дышать, трудно читать. Надо медленно подкрадываться к водопаду ритмов и звуков, стараясь по брызгам учуять наполненный живой влагой смысл.

А какие портреты, какой дышащей силы! Вот, на выбор, Крученых с Асеевым:

“Где нет жизни и реальны стихи, я видел еще этих последних, клекочущих свои пиесы, один — как гусь степной, ощипанный, в бородавках, нищий и сидящий в пиджаке, растопырив глаза, и поющий звонко в тишину, и второй — хищный, солнечный, командующий, с гетьманским хохлом на большой башке, горбоносый орел, столичный. Так сидят они и поют — обо мне — о две головы! Этой породы уже нет, и нечего делать на этой земле”.

 

* * *

Итальянские студенты недавно спросили: “Исходя из политической ситуации, поэт Винченцо Монти посвящал стихи то Папе Римскому, то императору Наполеону, всегда оставаясь на гребне успеха. Какие шансы сегодня имеют российские авторы, придерживающиеся подобной гражданской позиции?”.

Я задумался. Грубая политическая сервильность в области культуры не пользуется у нас сегодня особым успехом. А так называемая “гражданская позиция” вообще превратилась в фантом. Но в принципе шансы есть. Особенно в области портретной скульптуры и живописи московской школы. Впрочем, так было во все времена.

 

* * *

Вы когда-нибудь пили молочный самогон? Да еще теплый, в тывинской степи под звуки горлового пения и под палящими лучами полуденного июльского солнца?

Если вы пили в таких условиях молочный самогон, черпая его алюминиевой плошкой из большого чана, стоящего посреди поляны, и не потеряли при этом бодрости и присутствия духа, жизнь ваша прожита не напрасно и заслуживает всяческого уважения.

Я там был и это пил. Вместе с президентом Б.Н. Ельциным.

Приближались выборы девяносто шестого года. Надо было побеждать во что бы то ни стало. Так добрались и до Тывы, которая в детстве смотрела на меня поразительной красоты марками, особенно треугольными.

Агитационную свиту вел по маршруту знаменитый Сергей Шойгу, сам из этих краев, из Кызыла.

На поляне давали концерт. Поставили всего два стула — для президента и министра культуры. За нами сгрудились остальные — Шевченко, Бородин, Коржаков, Илюшин, охрана, руководство республики.

Горловое пение поразило Бориса Николаевича. Для него это была первая встреча с неизвестным доселе искусством. Он поднялся и подошел к певцам, пытаясь заглянуть им в рот, подобно врачу-отоларингологу. Вернувшись, восхищенно сказал мне: “Всем дать заслуженных!”. (В Ельцине иногда просыпался большой ребенок, непосредственно и живо реагирующий на жизнь, когда она не политика, когда не мешает).

Выпили еще теплого самогонца за процветание народного искусства.

Хозяева вручили подарки. Опять же только двоим, тем, кто сидел на стуле. (Ведь понятно: раз концерт — значит, сидеть должен министр культуры). Мне почему-то дали спортивную амуницию для национальной борьбы. Ельцин нахмурился. “Почему это вам? Это надо отдать Тарпищеву!”. Логика железная, однако Шамиль Тарпищев находился в Москве и осуществить немедленную передачу не представлялось возможным.

Уже сидя в юрте за обедом, Борис Николаевич с гордостью сказал: “Вот ведь, только у нас есть такое горловое пение, нигде больше!”. Черт меня дернул почтительно уточнить: “Ну что вы, Борис Николаевич, это есть и в Монголии и в некоторых других странах”. Надо сказать, что возражать Ельцину, да еще на людях, не полагалось никому (может быть, только Владимиру Николаевичу Шевченко, бесстрашному шефу протокола). В юрте повисла тишина. Президент сдвинул брови и, неприязненно оглядев меня, твердо заявил: “У нас лучше!”. И добавил, помолчав: “А борцовку отдайте Тарпищеву!”. Так я был дважды справедливо повержен президентом.

Впрочем, после горячего молочного самогона водка показалась райским напитком.

 

* * *

При протокольной церемонии в Берлине на Александр-плац, когда Коль с Ельциным обходили российских визитеров, я норовил встать после Ю.М. Лужкова, вежливо уважая его неформальное старшинство. Но не тут-то было! Зоркий взгляд В.Н. Шевченко мгновенно замечал непорядок и менял нас местами, приговаривая: “Юрий Михайлович, вы — сопровождающее лицо, мэр, а он — министр, член официальной делегации. Подвиньтесь, пожалуйста”.

И такое бывало, правда, редко, почти никогда.

 

* * *

Однажды в Париже я был оскорблен и как Посол и как гражданин России.

Дело было 31 октября 2001 года. Первый визит В.В. Путина во Францию в качестве президента. И первое в истории посещение главы нашего государства (за все годы существования СССР и России) штаб-квартиры ЮНЕСКО на улице Фонтенуа.

Мы хорошо подготовились к визиту молодого президента. Вместе с протоколом Генерального директора я встречал В.В. у машины, и он был явно по-хорошему удивлен, когда увидел длинный ряд сотрудников секретариата ЮНЕСКО, которые вышли из своих рабочих кабинетов и долгими аплодисментами приветствовали его появление. В двух старых лифтах, набитых охраной и официальными лицами, мы поднялись на шестой этаж. Несколько секунд я был прижат животом к животу Путина, которого видел впервые, и думал, что бы ему такое сказать, но не успел и промолчал, только заметил вскользь про себя, что улыбка не его стиль.

В кабинете Генерального директора ЮНЕСКО заранее была предусмотрена рассадка, согласованная с охраной и новым протоколом Кремля. На столах лежали таблички (Д. Медведев, И. Иванов, В. Фортов и др.). Среди них было имя З.К. Церетели, Посла доброй воли ЮНЕСКО. И вдруг, когда мы достигли приемной и Коитиро Мацуура вышел навстречу Путину, охрана решительно преградила путь Зурабу Константиновичу.

— В чем дело? — спрашиваю, стараясь не привлекать внимания столпившихся в приемной представителей прессы, нашей и зарубежной.

— Указание администрации президента. Церетели там не нужен.

— Позвольте, но это я, полномочный представитель России, решаю, кто там нужен, а кто нет! Вы хоть понимаете, что Церетели является Послом доброй воли ЮНЕСКО?

Мне до сих пор стыдно перед Зурабом Константиновичем. Я не мог, к несчастью, устраивать публичный скандал перед камерами телерепортеров, глядя в удаляющуюся спину Путина, за которым обязан был следовать. Церетели остался за дверьми, в приемной.

“Все равно я Лужкова не предам!” — сказал мне позже Зураб.

Где-то далеко, за кулисами, разворачивался новый виток тайной борьбы между Кремлем и влиятельным мэром. И Церетели, как очень близкий Лужкову человек, оказался невольным заложником очередной клановой разборки.

Признаюсь, меня поразила тогда политическая мелочность и откровенно непрофессиональная бестактность этого сюжета.

Вечером за бутылкой бордо я слушал утешения академика Фортова, возглавлявшего нашу национальную комиссию по делам ЮНЕСКО. Утешал он чисто по-русски: “Ну что ты, господи, Женя, перестань переживать, против лома нет приема!”.

Этот “лом” не забуду, потому что были публично унижены не только Зураб и я, но и моя страна.

 

* * *

В 1992 году Министерство культуры выступило с идеей создания Российского культурного центра на стрелке Краснохолмского моста. У истоков этого проекта стояли драматург Михаил Шатров и Товарищество театральных архитекторов (Ю. Гнедовский). Правительство Москвы поддержало идею и зарезервировало за министерством землю на стрелке, возложив на него функции заказчика.

В проекте удачно сочетались культурно-просветительские функции с коммерческими (гостиница, офисные и торговые помещения, подземная автостоянка и пр.). Был подписан контракт по его реализации, сторонами которого стали правительство Москвы, Министерство культуры, акционерное общество “Москва — Красные холмы” и турецкая фирма “Энка”.

Надо сказать, что в певце незамутненного ленинизма внезапно проснулись менеджерские способности и коммерческая жилка. Я знал об этом и потому с чистой совестью рекомендовал М. Шатрова в президенты акционерного общества, надеясь, что наш проект будет в надежных руках.

Юрий Михайлович Лужков прибыл в Минкульт рассмотреть проектные чертежи и макет будущего культурного центра. Он остался доволен, но своей рукой (как некогда вождь всего прогрессивного человечества) подрисовал остроугольные башенки, венчающие будущие отели и офисы. С той поры эти башенки стали фирменным символом и явью новомосковской архитектуры лужковского периода. Мы пожали друг другу руки и с надеждой двинулись навстречу светлому будущему, даже не подозревая тогда, во что выльется культурная мечта на Краснохолмской стрелке.

Первая очередь была открыта с помпой. Лилось рекой шампанское, жарились шашлыки, произносились речи. Турки строили хорошо, на совесть; все были довольны.

Однако потом начались разногласия. Москомимущество (да и турецкая сторона) тянули одеяло в сторону повышенной коммерческой эксплуатации зданий, и строительство малоокупаемых объектов культуры им было не с руки. Возводились шикарные здания под гостиницы, офисные и торговые помещения. Первоначальные планы (театральный и выставочный залы, кинотеатр, улица культуры и пр.) остались на бумаге. Кроме Дома музыки с огромными пустыми пространствами, гигантскими лестничными пролетами и сомнительной акустикой, ничего из других объектов культуры построено не было. Министерство после моего ухода благополучно задвинули на задний план, и, соответственно, интересы культурного строительства были забыты или почти забыты.

Гора родила архитектурно-музыкальную мышь. Правда, грандиозных, циклопических размеров.

Как бы то ни было, хорошо, что оркестр Владимира Спивакова получил в Доме музыки надежный приют. Ведь в Москве до сих пор катастрофически не хватает больших и малых музыкально-концертных залов. И неизвестно, когда они появятся.

 

* * *

Умер Ингмар Бергман. И вслед за ним — Антониони. Остались осколки великого метафизического европейского кино.

У Бергмана зеркало и его осколки — постоянный образ художественного всматривания, удвоения, религиозного познания. “Зеркало” Андрея Тарковского неслучайно на этом пути.

Смотрю канал “Культура”, репетирует старый стройный человек с изящной пластикой жеста, движения. В перерыве Бергман говорит о смерти: “Единственное, что меня беспокоит, встречусь ли я там с Ингрид?” (Ингрид фон Русен, обожаемая жена, умершая в девяносто пятом году). Его друг отвечает: “Вот и живи дальше с надеждой на эту встречу”. Мудро и просто, как и все у Бергмана, которого почему-то принято считать сложным художником.

Величие не может быть сложным. Все дело в публике: “сложное понятней им”.

 

* * *

По следам Декарта и Мераба Мамардашвили.

Смысл свободы — беседа души с самой собой. Медитация, всматривание в себя — значит освобождение от внешних объектов нашей нелюбви, нашей критики. “Самая страшная зависимость — это зависимость от того, в чем мы видим недостатки и пытаемся их исправить”. Обдумать и постараться понять. Быть недовольным в этом мире надлежит только собой. Путь: изменение состава собственной души. Если каждый в своей жизни сделает с ней что-то, то и вокруг что-то сделается.

Практически невозможный духовный путь, особенно в России. Но надо: как опыт, как обдуманное приближение к идее, где чисто социальному опыту отведено важное, но все же второстепенное место.

Приходят на ум печальные уроки толстовства. У Декарта тоже не было школы, учеников, которые бы понимали его до конца. Картезианство — не Декарт. Одиночество Пушкина в маскарадном кружении пушкинистов обоего пола.

 

* * *

Прошлого для человека как бы и нет, оно — фантом, иллюзион, воспоминания; все — настоящее, как и последний глоток воздуха, пойманный остывающим ртом.

И только искусство дышит прошлым, живет и умирает в нем.

 

* * *

Шурик Гуревич в хромовых сапогах, окруженный толпой пацанов, плясал цыганочку под ритмический аккомпанемент собственного напева. Плясал на бетонной лестничной площадке между вторым и третьим этажами таганской школы № 498. Казалось, по нему плачет расположенная рядом знаменитая тюрьма.

Это был совершенно неожиданный сюжет. Наша мужская семилетка подтягивалась год за годом к нормальному среднему образованию. Осенью в восьмой класс пришло несколько новых ребят (по месту жительства), что принесло мне пожизненную дружбу с двумя из них — Александром Гуревичем и Игорем Распоповым.

Не могу передать чувство, которое нас объединяло (и разъединяло на время). Когда несколько лет назад умер Игорь, я впервые почувствовал зверскую усталость от жизни. Игорь Распопов был талантливым инженером, изобретателем, который в перестройку лишился точки опоры.

Но сейчас речь о Шурике. Впервые увидев его на школьной лестнице, я сразу понял: нам быть вместе.

Он, племянник Эммануила Казакевича, сын родной сестры писателя, жил и рос в барачном доме, в маленькой комнате, где на раскладушке складывали нежных дев по очереди, пока родители не пришли с работы. Девы имели прямое отношение к старшему брату Шурика — Борису, который работал мастером на одном из московских заводов и был весьма остроумен и любвеобилен. С Борисом, когда прогуливалась школа, под преферанс и умеренную пьянку мы любили сочинять всякого рода забавные и не совсем цензурные стихи, уважая не столько смысл, сколько аллитерацию и экстравагантную рифму.

Шурик, ставший впоследствии кандидатом технических наук, был исключительно музыкальной натурой (гитара, виолончель, фортепиано, иногда даже тромбон). В молодости он подрабатывал “лабухом”, играл в самодеятельных джаз-ансамблях. Но я помню и люблю наши последние школьные годы.

Я жил с няней, тетей Дуней, мамы и отца рядом тогда уже не было. Карманные деньги нужны были постоянно. Нас знали московские букинисты, включая продавцов нотного магазина на Неглинке. Мы потихоньку сдавали книги и ноты, слегка опустошая не только свои библиотеки, но и некую чужую, родственную, в доме в Лаврушинском.

Тогда покупали почти всё. Книг в продаже было очень мало. Но мы уже разбирались и стоящее не трогали. В магазин уходили Первенцев, Бабаевский, Павленко, Орест Мальцев и неведомый мне по сей день Шпанов, на которого тогда шла настоящая читательская охота. Они были упакованы в желтоватые полутвердые обложки издательства “Советский писатель”.

В комнате у Гуревичей я впервые стрелял из боевого пистолета. Вверх, в потолок. Пуля ушла наружу, оставив маленький, круглый след. Пистолет притащил наш одноклассник Толя Мязин, найдя его у отца в комоде. Я не знал, как и другие, что он был заряжен.

Этот пистолет фигурировал потом на суде в качестве вещественного доказательства. К моему удивлению, экспертиза признала, что из него не было произведено ни одного выстрела. Но ведь я сам выстрелил из него! Стало быть, так было надо для защиты. Судили молодежную банду, орудовавшую в подмосковных электропоездах. Среди подсудимых был мой приятель Игорь Горбунов, сын генерала МГБ из дома на Володарской улице. Он-то и позаимствовал оружие, дабы пугать им жертв грабежа. Горбунова забрали прямо на наших глазах с урока в десятом классе. “Комсомолка” подробно описала эту уголовную историю.

Когда через четыре года Горбунов вернулся из колонии, я впервые по его совету попробовал курить “план” — легкий наркотик, набиваемый вместо табака в гильзу “Беломорканала”.

Все это было, но было и другое. Мы с Гуревичем и Распоповым (иногда к нам прибивался одноклассник Сережа Вескер) почти каждый вечер гуляли по бульварам и набережным, ходили в читалку музея Маяковского в Гендриковом переулке, где безотказно выдавали книги поэтов Серебряного века, репетировали с девочками из соседней женской школы “Гимназистов” К. Тренева и бредили стихами, особенно Блоком.

Шел тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год, год любви и надежды.

 

* * *

Полковник в отставке Борис Иосифович Кельбер с неизменной сигаретой в длинном мундштуке и с безукоризненным маникюром лениво и слегка надменно посматривал на наши стриженые головы. Его синий костюм, наподобие френча, был украшен орденскими планками. Разумеется, он всегда был в белой рубашке и, конечно, при галстуке. Что неудивительно, ибо в наше время в школе без галстука мог появляться только один педагог — учитель физкультуры Сергей Михайлович Захаров, мастер спорта по гимнастике.

Каким ветром занесло к нам блистательного Б.И. Кельбера, совершенно неведомо. Он совсем недавно служил военным переводчиком, был контужен в Германии, присутствовал в Потсдаме при подписании капитуляции и вдруг опустился до внедрения в наши тупые мозги немецких глаголов. По каким-то деталям в разговоре, теперь, задним числом, я понял, что в его судьбу вмешалась борьба с космополитизмом, где жертвами были и достаточно мелкие сошки. Во всяком случае, всегда вспоминаю его с благодарностью, ибо он, сам того не зная, привил мне любовь к немецкоязычной поэзии. Уже в университете я перевел несколько стихотворений Гейне и, заглянув в Левика, нахально решил, что у меня не хуже.

Так до сих пор и звучит внутри: “Mein Tag war heiter, glьcklich meine Nacht”.

 

* * *

В ранней юности я писал: “Никто не знает на земле, зачем цветет сирень…”. Так же “бесполезны” стихи, подобно ветру, тайне морского заката, музыке маленького Шуберта. Чем больше живешь, тем больше ценишь мелочи и лучшее, что у тебя есть — память. Она тоже не любит крупных форм и рассыпается на фрагменты.

 

* * *

Думаю, что критик поэзии должен и сам быть версификатором. Трудно судить, пока сам не пишешь в рифму или верлибром. Признаюсь, что я всю сознательную жизнь время от времени графоманствую и чувствую себя счастливым именно в эти редкие моменты.

Разумеется, печатать я ничего не собираюсь, но иногда из хулиганства и озорства вставляю в тексты свои стишки, главным образом печальные и красивые, предваряя при этом: “Один поэт заметил: …”.

Надо сказать, что еще ни разу никто меня не разоблачил. Начиная с середины восьмидесятых годов культура сверки цитат в периодике и издательствах упала навзничь и неизвестно когда поднимется.

 

* * *

В детстве меня возбуждал один вид театральной программки. Дома я мысленно разыгрывал воображаемые спектакли, создавая программки собственные, рукописные, населяя их выдуманными народными и заслуженными, но в меру, понимая, что все актеры не могут быть титулованы. Постоянно в театр ходил лет с девяти, и, хотя не всегда помнил имена режиссеров, те, что были на сцене, даже не великие, остались в памяти навсегда: Зеркалова, Массальский, Светловидов, Андровская, Зуева, Яншин, Гоголева, Сперантова и, конечно, Большой театр: Норцов, Максакова, Андрей Иванов, Шпиллер, Нелепп, Фирсова.

Программки собираю и по сей день.

 

* * *

Из письма Юнне Мориц 11 сентября 1974 года: “Знаешь, Юнна, что мне так дорого в тебе, нынешней, — объективность… Птицы нашей молодости научились садиться на землю, понимая, что одно романтическое, эгоистическое паренье есть гибель и бессмыслица. У тебя очень жизнерадостный дар; почти языческое пиршество красок и запахов земли повсюду чуть охлаждено умом музыки, чтобы не сорваться в бесформенность, бормотание, неряшливость чувства. “Уйдем из-под власти корыстных инстинктов таланта”. “Избегнем трагических нот, чтоб избегнуть вранья” — в этом-то все и дело!”

 

* * *

Когда умер Илья Григорьевич Эренбург, Б.Н. Полевого назначили председателем комиссии по организации похорон. Главный редактор “Юности” пришел в редакцию и попросил меня быстро набросать проект официального некролога для “Правды”. В отделе кадров Союза писателей мне выдали личное дело автора “Хулио Хуренито”. Когда скончался В.Б. Шкловский, ситуация повторилась. Интересно было всматриваться в почерк, вчитываться в старые, пожелтевшие листы анкет и автобиографий, где истинное мешалось с недостоверным, но все грозно затмевалось фантастикой советской истории.

На Эренбурга собралась вся интеллигентная Москва. Шкловский был похоронен скромно, без излишеств. Сам Виктор Борисович всегда ходил прощаться с товарищами своей молодости. Он обычно плакал у гроба, и я хорошо помню его выкрик и слезы: “Прощай, Костя!”, когда хоронили Паустовского.

Похороны в ЦДЛ — особая, очень непростая и памятная тема, и когда-нибудь я напишу подробней о прощаниях с Твардовским, Казаковым, Трифоновым, Тендряковым, Соколовым и многими другими, менее знаменитыми писателями.

 

* * *

Осенью шестьдесят седьмого, за год до советских танков на Вацлавской площади, я привел к Шкловскому молодых словацких писателей Властимила Ковальчика и Карела Влаховского. Тогда восточноевропейские гуманитарии бредили структурализмом. Виктор Борисович был гуру что надо, мои братиславские друзья целый час писали на магнитофон его речь, где мемуар мешался с рассказом о формальной школе. Изредка Шкловский поглаживал свою голову, очень похожую на большой бильярдный шар. Над головой висела знаменитая фотография: он и Маяковский на море, в пляжных костюмах. Признаться, я бы не смог сейчас воспроизвести, о чем и как говорил Виктор Борисович, но взгляд Маяковского, направленный прямо в объектив, запомнился надолго.

Через год отмечалось столетие романа “Война и мир”. В журнале родилась идея заказать юбилейную статью Шкловскому. Виктор Борисович воодушевился и предложил приехать к нему, дабы он подробно и наглядно, на схеме, поведал об ошибках Толстого в описании Бородинского сражения. Жаль, но пришлось отказаться от этого весьма нестандартного юбилейного проекта.

Со структурализмом у нас боролись П.В. Палиевский, Ю.Я. Барабаш и М.Б. Храпченко. В Эстонии проходил “круглый стол” венгерских и советских писателей, и когда мы приехали в Тарту к Юрию Михайловичу Лотману, он попросил выбрать язык, на котором будем общаться. Сошлись на немецком. Я с восторгом смотрел на запорожские седоватые усы Лотмана. Палиевский, который достаточно свободно владел европейскими языками, был бы здесь весьма уместен, но его не было, а почему-то были мы с Володей Амлинским, и это явно ослабляло блеск литературоведческой дискуссии.

 

* * *

Слава богу, на старости лет стал читать (помимо немецкого) на французском, английском и отчасти на итальянском.

 

* * *

Оптимисты, как правило, люди нерелигиозные. От пессимистов они отличаются прежде всего отношением к смерти. Оптимист не берет ее в голову. Пессимист воспринимает смерть как должное, исподволь готовится к ней.

Все великие книги созданы пессимистами. Они слишком хорошо понимали и любили жизнь, чтобы обманываться на ее счет.

 

* * *

О.Н. Ефремову. 20 апреля 1970 г.

“…Мне нравится Ваша “Чайка”. Спектакль свеж и намерен, даже азартен в отстаивании простых истин, которые сослепу можно принять за банальность. В этом смысле лучше всего второй акт. Он безукоризненно выстроен музыкально, начиная от разговора Тригорина с Ниной (как хорошо, что они сидят на корточках, выискивая червей в пренатуральнейшей клумбе!) и кончая почти фарсовым картинным выстрелом бедного Кости на виду у всех. Перестановки в чеховском тексте оправданы; они помогли Вам добиться того, что никак не удавалось Немировичу: театральности. Акт получил новую ритмическую организацию. Мерное жужжание разговоров, параллельные, симметричные проходы скучающих любовников и добивающихся любви, праздничная пошлость жестов, странная смесь тоски и привычки, то и дело вызывающая смех в зале, — если это не Чехов, к которому стоит стремиться, то что же это?.. Уходишь в антракт в отличном, приподнятом настроении, желая про себя театру удержаться на верной ноте.

И дальше многое удалось. Как хорошо, например, проходит яростная сцена между Треплевым и Аркадиной в третьем акте. Базарная, пошлейшая карикатура на шекспировские страсти! Удачно решено короткое, спешное объяснение Нины с Тригориным в конце акта при Косте, музицирующем между свечами в глубине сцены.

Кстати говоря, дорогой Олег Николаевич, эти свечи и музыка начинают в последнем действии надоедать, ибо их изобилию не видишь смысла. Музыки в спектакле вдвое больше против ремарок, но от этого, он, право, не становится музыкальней. По-моему, эстетика Вашей постановки как раз и противоречит сумеречному и сладостному минору Шопена, Грига и Рахманинова. Между тем, в спектакле музыка — часто не контраст, а просто элегическое сопровождение, как в доброй старой мхатовской “Чайке”. Стоит подумать над этим противоречием; к концу пьесы оно еще больше разовьется.

После третьего акта спектакль, к несчастью, гаснет, идет на убыль. Четвертый акт — самое вялое и темное место постановки. Так хорошо намеченный грустный фарс потихоньку вырождается в мелодраму. (Справедливости ради надо сказать, что здесь Чехову самому не все удалось; в частности, Тригорин им просто брошен на полдороги). Нина, возникающая после выстрела и заканчивающая спектакль монологом из треплевской пьесы, совершенно путает карты, придавая финалу красивенькую, любующуюся собой сентиментальность. До чеховской философии Костины опыты не дорастают, так что трагической ноты в финале не вышло, а получилось сладко и ложно многозначительно…

Конечно, у всех свой Чехов, своя “Чайка”, и я далек от самоуверенности думать, будто все точно понял в Вашем замысле или что мой Чехов лучше Вашего. Повторяю, мне нравится спектакль, в нем много найдено, другое дело, что он противоречив и несколько разочаровывает как раз в тот момент, когда надо идти из театра вон, на улицу. Конец — делу венец, Ваша “Чайка” не коронована верным завершающим аккордом, и поэтому можно понять людей, которые, расходясь, спрашивают, пожимая плечами: “Что же все-таки произошло?” или “Зачем все это?”.

Смотрите “Чайку” в “Современнике”, — отвечаю я им. — Попытайтесь еще раз подумать о достоинствах и неудачах этого опыта. Отдайте должное актерским работам Евстигнеева, Лавровой, Гафта, Толмачевой, Никулина, Вертинской и, конечно, Дорошиной, которая сыграла удивительно русскую, простую, не очень опрятную девушку, воспитанную в деревенской глуши, смыв с образа Маши налет декадентской традиции изображать ее чересчур элегантной и интеллигентной, затянутой в корсет и черное…”

 

* * *

В девяносто шестом театр “Современник” отмечал сорокалетний юбилей. Ненадолго заехал Б.Н. Ельцин с женой поздравить Г.Б. Волчек с праздником и очередным орденом. Уходя, Наина Иосифовна передала мне красивый букет, врученный ей при входе, шепнув: “Передайте, пожалуйста, цветы от меня Олегу Николаевичу Ефремову”. Начался спектакль “Крутой маршрут”, потом поздравления, вся труппа чинно восседала на сцене. Ефремов находился в зале среди зрителей рядом с Таней Лавровой. Никому в голову не приходило пригласить его на сцену, даже настоять, если он, ныне мхатовец, “скромно” отказывался. Галина Волчек покачивала головой, как бы намекая на не вполне респектабельный вид основоположника. “Современник” без Ефремова был невозможен, и Олег не нуждался ни в фарисейской опеке, ни в каких-либо оправданиях. Тем более что зритель был в основном “свой”, театральный.

Когда я с букетом Н.И. позвал его на сцену и сказал несколько слов о его роли в истории театра, зал взорвался аплодисментами. Сценарий вечера слегка пошатнулся. Особенно после того как Ефремов, приняв цветы и оглядев собрание, вдруг произнес знаменитую толстовскую фразу: “Любить еврея трудно, но надо”. Зал изумленно затих. “Что ты говоришь, Олег!” — зашептал я, цепляясь за его пиджак. Но никаких комментариев от Ефремова не последовало. Он махнул рукой и нетвердо спустился в зал.

На самом деле эта толстовская мысль, направленная, в сущности, против русского антисемитизма, упрямо сидела в буйной голове Олега Николаевича, что, кстати, подтвердил А. Смелянский в своей книге “Уходящая натура”. Но время и место для подобных публичных изречений было выбрано крайне неудачно. Толстовская сентенция требовала подробных пояснений с уклоном в российскую историю. Ефремов же доказательства формулы оставил при себе.

Но только полный идиот, совершенно не знавший этого человека, мог заподозрить Олега Николаевича, а заодно и Льва Николаевича, в антиеврейских настроениях. И такие нашлись, и потирали руки со злорадным удовлетворением.

 

* * *

В последний раз я видел его в Париже. Из самолета Ефремова вывезли в коляске, воздух в больные легкие шел через носовые трубки. Мы обнялись и поехали в дом Представительства при ЮНЕСКО, где ему предстояло жить несколько дней в перерывах между госпитальными процедурами. Эмфизема легких уничтожила Олега, но он говорил о будущем Сирано, и только глаза выдавали печаль и неверие. Выпили по глотку красного вина. Между тем, французы на время подняли его, и Ефремов возвращался в московский самолет уже своим ходом и без трубочек. На прощание он помахал рукой и скрылся навсегда.

 

* * *

“Ложь — религия рабов и хозяев. Правда — бог свободного человека”. Но говорить неправду или полуправду (вопреки сатинской тираде) время от времени надо! Иначе человеку просто не выжить.

Всё (как и всегда) зависит от цели и средств, от нормы и внутренней свободы личности. Каждая максима, не знающая сомнений, наподобие приведенной, есть то же рабство. Правда не может быть Богом, она лежит в другой сфере человеческого сознания и практического поведения.

Горький, кажется, это понимал. И Сатин, будучи доморощенным философом и карточным шулером, совершенно не следовал своим нетрезвым заветам.

К чему все это я веду? Да вот к чему. Правда во имя правды — есть род безумия или, по меньшей мере, инфантилизма. Есть иерархия слов и поступков, а потому и черта, которую порядочный человек преступать не должен. Здесь очень важен нравственный контроль за собственным поведением, трезвое понимание, когда ты сам, а когда кажешься (рисуешься).

Но все условности опадают с души, если человек оказывается в жерновах непреклонного насилия. Тут твоя проверка, а не в относительно мирном быту. Как там себя поведешь, таков ты и есть.

 

* * *

Он был внутренне пластичен, как всякий предатель.

 

* * *

“Мертвые отличаются от живых тем, что никогда не умирают”.

Перечитывая мемуарную прозу и письма Лидии Корнеевны Чуковской, вижу ее в конце шестидесятых в квартире на улице Горького, склонившуюся над версткой, которую она близоруко приближает почти вплотную к глазам. Вижу в восемьдесят седьмом на Пастернаковских чтениях в Литературном институте, высокую, седую, непреклонную, всю в черном. Вижу в Переделкине на открытии в девяносто четвертом музея Корнея Ивановича Чуковского, с которым вступил в беглую и очень дорогую для меня переписку, когда он печатался в “Юности”, а я был там редактором отдела.

Когда некто Зубков, офицер госбезопасности, которого я неоднократно видел в ЦДЛ, вдруг появился в моей квартире на Суворовском и стал предлагать сотрудничество, я отговорился тем, что работаю в Академии общественных наук при ЦК КПСС, и этого вполне достаточно. “Хорошо подготовились, — сказал, отставая, Зубков и перевел разговор: — Библиотека у вас, вижу, замечательная”. “Да, да, — охотно подхватил я, — и много подаренного, с автографами. Вот Леонов, Катаев, Мартынов, Чуковский…”. “Надеюсь, не Лидия Корнеевна?” — быстро спросил посетитель, как бы делая стойку. Я промолчал, и он удалился, сказав на прощание: “Напрасно вы отказались помогать нам, вы даже не представляете, какие авторитетные люди в московской писательской организации охотно работают с нами”. Напомню, что имя Л.К. Чуковской было на шестнадцать лет вычеркнуто из литературы за сотрудничество с А.И. Солженицыным.

А что же офицер Зубков? В новое время он переквалифицировался не то в банкира, не то в бизнесмена. Его фото крупным планом несколько раз попадались мне на рекламных страницах глянцевых журналов.

 

* * *

А.В. Эфросу. 30 мая 1979 г.

“Сердечное спасибо за присланную книгу. …Не сочтите за дерзость, дорогой Анатолий Васильевич, но книги Ваши, как и некоторые спектакли, особенно по классическим произведениям, характерны, на мой взгляд, неопределенностью целого. К примеру, элементарный Дворецкий (“Человек со стороны”) — полная определенность и в тексте, и в стиле Вашей постановки. Гоголь, Шекспир, Тургенев, Лермонтов, Чехов требуют записей, книг, объяснений, неуверенности. “Да” — “нет” — здесь не годятся именно Вашей натуре. Отсюда все сложности для актеров, не из одних смоктуновских состоящих. Но ведь нельзя всю жизнь, скажем, ставить “Отелло”. Когда-то надо его и показать. Апология многозначности образов, мотивов, смыслов может привести и иногда приводит к нетвердости формы, к зыбкости сценического смысла, к поливариантности идей. До спектакля — пожалуйста. Но когда он есть, всегда хочется по-детски узнать “про что” он и “как”, даже если “Фауст” и “Дон Кихот”.

Любимов адаптирует, поэтому его форма резка и устойчива. Вы рефлектируете, но скажу сразу, что эта неуловимая, неформулируемая тонкость сценической жизни в Ваших спектаклях мне гораздо ближе. Очень люблю и помню “Трех сестер”, “Женитьбу”, “Месяц в деревне”. По-моему, в этих постановках фрагментами рождается замечательная адекватность Вашего мира сценическому жесту, хорошая внятность. Да и всюду, конечно, помнится почерк незаурядности и глубокой внутренней жизни…”

 

* * *

Когда задумаешься, начинаешь понимать, что ад — есть основа и стимул великого искусства. Не просто борьба добра со злом, а именно ад, его муки рождают свет, свет апокалипсиса, мерцающий впереди, как надежда на спасение. Нет ада — нет космоса, а есть один пустой и скучный путь земной, по слову поэта.

 

* * *

Юрию Селезневу. 17 января 1981 г.

“Прочел Вашу книгу, Юрий Иванович. Она темпераментно написана, в ней много наблюдений и полемических нот, которым я, как правило, сочувствую. Поверьте тем более, что Достоевский — герой не моего романа… Понимаю, сколь “кощунственно” это звучит, но чего не дано, того не дано, я к нему отношусь в общем спокойно, без молитвенного экстаза. Это долгий разговор, почему я так отношусь; когда-нибудь, позже постараюсь объяснить, если найдутся слушатели. Речь сейчас не о том.

Работа Ваша талантлива, а меня всегда трогает одаренность, если она воодушевлена бескорыстием. Никто не владеет правдой, но искать ее надобно, опираясь в душе на некий нравственный императив, с которого не сдвинуть, иначе погибнешь. У нас немало талантов, но мало убеждений. Разменность и переворачиваемость смыслов, идейные Ваньки-встаньки — трагикомические черты времени, которое нам дано и нами взлелеяно.

Хочу обратить внимание на одну Вашу упорную идею. (Она, впрочем, не так уж и Ваша, но тем не менее.) “Народность” в некий противовес “гуманизму”, как бы Вы ни оговаривались, невозможна на пути атеистического социализма. Она — последовательное дитя православно-христианской мысли, ее соборной мечтательности. Но тогда либо надо доводить дело до конца, либо молчать. Хуже всего, когда непонятна прямая цель слова. Она скрыта и потому может быть подозреваема…”.

 

* * *

Вот (неполный) список руководителей творческих семинаров Литературного института, которые пришли в пору моего ректорства (1987—1992). Хочу, чтобы его запомнили. Не тщеславной корысти ради, а в порядке подведения некоторых итогов. Так сказать, поливая водой памяти траву забвения.

Татьяна Бек, Андрей Битов (вернулся после “метропольской” паузы), Игорь Виноградов, Сергей Есин, Анатолий Ким, Руслан Киреев, Владимир Костров, Геннадий Красухин, Владимир Крупин, Юрий Кузнецов, Юрий Левитанский, Владимир Маканин, Олеся Николаева, Владимир Орлов, Анатолий Приставкин, Юрий Томашевский, Сергей Чупринин. Лекции читали Сергей Аверинцев, Вячеслав Вс. Иванов, Мариэтта Чудакова. Вел занятия приглашенный из США Наум Коржавин.

Из этого списка шестеро работают в институте и по сей день.

 

* * *

Студентке Литинститута Ирине Хроловой. 29 августа 1984 г.

“…Вы думаете, одной Вам легче написать, чем сказать, сформулировать вслух при разговоре? Это нормальный признак литератора и очень точный… Готов повторить, что Вы в столь напряженной лирической поре, когда слово требует остановки, молчания, строгого отбора. Обязательно издайте книгу, даже ценой ущемления, потерь (откровенно плохих стихотворений все равно не будет). Да и редакторы, наверное, правы, когда толкуют о литературщине и ложной многозначительности (рядом с огромным “ничто”, да еще в разрядку, меня лично трогает “рука потертого пальто”). “Смерть”, “тоска”, “судьба” в Вашем лирическом контексте действительно выглядит выспренно, холодновато, оперно, несмотря на искренний напор чувства, стоящий за ними. Но в искусстве искренность почти ничего не решает, Ира, Вы еще недостаточно культурны как поэт. Упаси боже понимать это так, будто я призываю к книжному образованию, вовсе не только к нему. Как раз недостаточно, наспех усвоенная поэтическая библиотека и заставляет Вас временами впадать в красивость и многозначительность. Культура, между тем, в естественности, в отваге Вашей личной судьбы, в деталях… К вечности нет иного пути, кроме как через вещность, через конкретность лирического жеста. А Вы то и дело парите, формулируете, задыхаетесь, страдаете, и притом однотонно.

Хорошо “Невы кровотеченье под холодным острием рассвета” в стихотворении о Мандельштаме”.

 

* * *

Юрий Федорович Карякин, прочтя мою рецензию в “ЛГ” на фильм Элема Климова “Прощание” по известной повести Валентина Распутина, возмутился (как всегда азартно и искренне), и у нас состоялся достаточно резкий разговор. Судьба фильма была весьма не простой. Его задумала и начала снимать жена Элема, тоже замечательный кинорежиссер Лариса Шепитько, погибшая в автокатастрофе.

Ответил Карякину письмом 28 апреля 1983 года.

“Дорогой Юра! Я подумал, и вот что хочу тебе сказать.

Нет, не холодность продиктовала мне эту рецензию. В ней скорее есть сдержанность, буквально пословные поиски меры, чтобы не задеть, не обидеть. Но и правду не упустить, которая больше любой индивидуальной судьбы и уж тем более наших с тобой расхождений. Впрочем, никто не судья в собственном деле.

Напротив, холодность, пусть и помимо авторской воли, есть в фильме, как и грех эстетизации, рожденный отсутствием простодушия и нравственной опоры таланта в самом себе. Есть взгляд на деревню, как на чужое (ср.: деревянные кони в любимовском манеже), способное вот уже который раз сослужить безропотную службу изверившемуся сознанию русского интеллигента, при этом нежно лелеющего свою творческую неординарность, свое святое право на саможизнь, самовыражение (я и о себе тоже, о том, что пытаюсь в себе преодолевать). Есть любовь не к миру, а к своим представлениям о нем. Тем самым искусство превращается в бесконечный комментарий. Сегодня почти каждый второй — критик, кого ни возьми: Андрей Тарковский, Эфрос, Любимов, Вознесенский, да вот и Климов — я беру бесспорно незаурядные случаи…

Вместо того чтобы писать свою Библию (Платонов) — бесконечные библейские реминисценции: так удобней подключаться к великой культуре, тайно амнистируя отсутствие первородной силы. Элитарная самозащита. Жест вместо слова. Символизация вместо открытого текста. И обязательно метафора с ее иллюзией семантической глубины и простора.

Вакуум это, а не простор. Причем на время, на условия, на эпоху кивать стыдно. Потому и тяга к апокалипсису, что свои проблемы охотно перекладываются на чужие плечи, распространяются на весь белый свет. Если я так чувствую и страдаю, так, значит, и мир сгорает в последнем пламени. Старая, знакомая болезнь. А если не сгорит, как “Матёра”, если твоя рефлексия — есть бессознательный эгоцентризм, ницшеанство навыворот, а не страсти по Народу, который от тебя дальше, чем был во времена оные? Почему дальше, другой разговор. Драма и даже трагедия — реальна, не разрешаемая на подмостках, в рефератах и собеседованиях в кругу единомышленников, братьев по краткой вере.

А, может быть, — страшно сказать — и народа не стало?! Вот куда заглянуть тянет…

Шепитько Климову противопоставляю не я, а жизнь, вернее, смерть. И тут, по твоей логике, вообще делать нечего критическому суждению. Или возвышенно врать, или писать мемуар. Но я, поверь мне, Юра, попытался искренне сказать, что думаю о работе “незаурядной, задевающей ум и душу”. Жаль, что ты меня не понял и поторопился осудить. Но ты и не мог понять до конца, ибо находишься внутри того, о чем я только что сказал. И дело не в одной твоей близости к реальным людям, делавшим фильм… Дело в деле, как говаривал Белинский.

Что касается этики, деликатности, то я старался соблюсти их неукоснительно. В остальном же был и обязан был быть свободен…”.

 

* * *

С тех пор как в России ввели указом свободу совести, некоторые интеллигенты, профессора и доценты, вкусившие прелесть неофитского православия, стали путать амвон с университетской кафедрой. Пользы от этого нет ни церкви, ни светскому образованию, ибо сказано: “кесарево кесарю, а Божье Богу”.

 

* * *

Читая мемуарную книгу Андрея Битова “Неизбежность ненаписанного”, невольно поймал себя на эгоистичной мысли: счастливый, у него так долго была мама!

 

* * *

Мечтания русских славянофилов и государственников в конце концов карикатурно обернулись нынешней кремлевской общиной. Частный человек беззащитен. Смерть и беззаконие гуляют по России под мерные звоны церковных колоколов.

 

* * *

Пора погубить какую-нибудь литературную репутацию!

 

* * *

В.Н. Турбину. 12 августа 1984 г.

“…Вся беда в том, что мое существование активно тяготеет к здоровью, к норме, как раз к тому, что сегодня не поощряется господствующими литературными нравами. После моей мартовской статьи в “Правде” (“буколической” по тону и по смыслу, как выразился бы А. Межиров, не страдающей литературным стилем, а просто деловой и сознательно спокойной), у меня слетает книжка в издательстве “Современник”, снимается полоса в “Литгазете”, Анатолий Иванов пишет гневное письмо главному редактору “Правды”, П. Проскурин и Ю. Прокушев ставят вопрос на секретариате СП РСФСР о том, могу ли я работать в Литинституте и воспитывать литературную молодежь, ибо являюсь сознательным врагом русских писателей, а Ф.Ф. Кузнецов заявляет мне, что я стремлюсь расколоть московскую писательскую организацию, склеенную им с таким большим трудом. Каково! От одной дежурной статейки, где есть простое пожатие плеч и разумное пожелание нормы. Где есть предположения, что А. Софронов все-таки не Пушкин, а Н. Доризо — не Чехов и не Грибоедов, а “сибирский роман” Маркова и др. не всегда “перешибает” (как утверждается в журнале “Молодая гвардия”) Фолкнера и Маркеса. Смешно, но временами и больно, ведь по рукам бьют, да и по карману, чего уж там. Извините, дорогой Владимир Николаевич, что вырвалась эта нота, пожаловался, к слову пришлось, да и забудьте…”

 

* * *

С 1992 года я стал уже официально числиться “врагом России”. Сначала в прохановском списке (газета “День”), где почетно входил в число пятнадцати избранных. Потом список обидно развезло за счет многочисленных и загадочных масонов.

 

* * *

Саша Проханов, как всегда, с артистичной интонацией и с метафорой наперевес недавно гордо заявил по “Эху Москвы”, что он “читает шифровки КГБ с младенчества”, чем, в сущности, еще раз подтвердил свою жандармскую родословную, которую почему-то изысканно и незаслуженно именует “имперской”.

 

* * *

В.С. Черномырдину. 27 апреля 1993 г.

“Экономические реформы в России, не подкрепленные социальными, широко известными народу программами, обречены на неудачу. Сегодня, когда катастрофически не хватает средств, надо уметь, по крайней мере, объяснять людям честно и доходчиво, почему это так, а не иначе. Ибо опять рождается и растет подозрение, что он, человек, гражданин, есть производное от государства и что он не цель, а привычное очередное средство”.

 

* * *

Президентский указ о льготах спонсорам в области культуры, подготовленный всеми творческими союзами и подписанный Б.Н. Ельциным, был решительно торпедирован правовым управлением и Минфином. А.Б. Чубайс “по-дружески” сказал мне: “Вам дай волю, вы водку гнать будете!”. Водку, однако, “гнали” другие. Льготы получили газовики, нефтяники и даже околоцерковные бизнесмены.

 

* * *

Геннадий Бурбулис не так уж любил саму власть, как это представляли его политические противники. Он был романтический приверженец российского рыночного общества с “человеческим лицом”. Из деятелей ельцинского рассвета, фактически второй человек государства, он первым же и был отвергнут новым режимом, ибо больше любил и понимал социальную политику, нежели экономику. Если бы Г.Э. Бурбулис был слишком амбициозен, он ушел бы в оппозицию. Но Робеспьера в нем все-таки не было, несмотря на некоторое сходство их университетских профессий.

Бурбулис безуспешно пытался внести гуманизм в монетаризм. В этом он резко отличался от линии Гайдара — Чубайса. Будучи по природе и образованию утопистом, он думал о частном человеке, которого начисто забыли в революционно-приватизационном экстазе. Как и о гражданском обществе, которого нет и поныне.

В 1994 году, когда в движении “Выбор России” наметился серьезный кризис, встал вопрос о руководстве парламентской фракцией. Как политический организатор Геннадий Эдуардович был сильнее Е.Т., но харизматически уступал лидеру экономического либерализма. В тайном голосовании Бурбулис проиграл Гайдару, но все же собрал треть голосов. Признаюсь, вместе с Гарри Каспаровым я голосовал за Бурбулиса.

 

* * *

Понятно, что распад СССР взорвал всю мировую систему. Пресловутая “однополярность” так же невыгодна США, как и нам.

Америка осталась один на один со всем миром, и только ленивый не обличает ее внешнюю политику.

Что касается России, то ее международный курс весьма загадочен и не поддается никаким рациональным объяснениям. Впрочем, как и внутренняя политика.

 

* * *

Общее мнение: власть портит человека. Рискну заметить, что не всегда, потому что человек во власти сам кое-чего стоит, и никакая власть его не испортит, если он к тому не будет склонен или вовремя откажется от нее. Наоборот, власть может обогатить частное лицо таким знанием и такими потенциями, которые и не снились обывателю. Надо только вовремя отделить себя и свой внутренний мир от формы, которая господствует при любом властно-бюрократическом строе. И помнить, что жизнь мертва без общественной и социальной активности, и тут твоя, пусть маленькая, роль бывает необходима и полезна для общего дела, как ты его себе представляешь.

Но, конечно, общее правило действует. В России власть и в самом деле “отвратительна, как руки брадобрея”. Вся надежда на исключения из правил. О том и вечная молитва русского народа. И внезапные явления всякого рода влиятельных временщиков и самозванцев — красноречивое подтверждение общего правила.

 

* * *

Беда, что сегодня во власти нет больших людей и больших идей. Нет великих артистов и мыслителей мировой сцены. Энгельс где-то говорил о Возрождении: “Эпоха нуждалась в титанах и породила титанов”. Сказано красиво, но ведь верно. Перед нами же эпоха корпораций и номенклатуры, где капитализм и коммунизм, обессилев в последнем и решительном бою, обнялись на время и не ведают, что делать дальше.

 

* * *

Наша общественная жизнь активно поворачивается к ликвидации стыда. А ведь именно стыд — одно из главных отличий человека от животного.

 

* * *

По существу, путинизм — это “мягкий” сталинизм, своего рода реинкарнация под звуки возрожденного михалковского гимна. Плюс почти нескрываемая страсть власти к личному обогащению…

 

* * *

Мне кажется, что для того чтобы стать по-настоящему партнерами в диалоге, а точнее — в договоре цивилизаций, такие страны, как Россия, Китай, Индия, Пакистан, должны прежде решить свои национальные проблемы на Кавказе, в Тибете, Кашмире. Привожу лишь некоторые примеры, их в мире гораздо больше. Пора понять главное: в основе чужелюбия, понимания чужого, лежит присвоение, любовь к себе, к своей стране, к своему народу. Ты, впитывая и понимая иное, становишься богаче. Только семья, образование, вдохновляющие образы литературы, искусства, истории способны постепенно привить человеку этические основы равноправного дружества между людьми разных рас, национальностей, религий, политических убеждений. Ведь эсперанто любви и человечности лежит в основе всех великих религий мира. Можно сказать, что Бог, несмотря на разные обряды и языки, просит всех нас понять его.

 

* * *

Не верю в успех диалога между исламом и христианством. Тут возможен только глобальный договор терпимости, если не хотим мирового взрыва почище всех старых войн вместе взятых.

 

* * *

К несчастью, человечество не скоро поймет, что надо лечить не болезнь, а ее причины. Мировой терроризм нельзя победить силой оружия. Всех террористов не убьешь, за каждым мертвым встанет живой следующего поколения. В принципе, террор не имеет национальности и гражданства, да и религиозная его основа весьма относительна. Скажем, в Коране и в других канонических мусульманских текстах вы не найдете ни призывов к терроризму, ни оправданий его. Шахидом (по Корану) не может считаться тот, кто, убив себя, погубил неповинных. Не рай им удел, а огненная геенна. И, конечно, необходимо отличать войну от борьбы с терроризмом. Другие правила, другие законы. Эхо от вторжения в Ирак страшно отозвалось в Мадриде и Лондоне. Западная цивилизация до сих пор толком не знает историю и характер Востока. Но времена Киплинга давно прошли. Материальное, военное, информационное превосходство не сулит сегодня никаких геополитических побед в духе Версальского мира и Ялтинской конференции. Надо считаться с противниками, где не только бандиты, но и идейные борцы за свободу, пусть и понятую ужасно превратно. Преступник с оружием в руках должен быть уничтожен. Но при этом главные силы следует направить на контакты, на переговоры с толерантными и влиятельными кругами исламского общества. Чем глубже в общественном сознании укореняется мысль о том, что терроризм есть общий враг и Запада, и исламского мира, тем ближе будет перспектива создания единого фронта борьбы с этим поистине мировым злом.

Звучит банально, но что поделаешь. Простые, очевидные истины труднее всего даются политическому сознанию. Особенно когда в дело вступают такие материальные факторы, как нефть, газ и наркотики.

 

* * *

“Исторический бег на месте” — так весьма литературно охарактеризовал наше состояние публицист и историк Юрий Афанасьев. Думаю, стоит прислушаться к его словам. Речь о путинском восьмилетии.

“Все это время последовательно и настойчиво велась дискредитация реформистских прозападных устремлений сторонников Ельцина, хотя они, подобные устремления, помимо многочисленных деклараций и некоторых официальных целеполаганий, так ни в чем и не воплотились. Но цель дискредитации была достигнута. Представив пришедших к власти с Ельциным “демократов” виновниками развала СССР и целого ряда кризисов 90-х годов, падения жизненного уровня населения, путинской власти удалось осуществить метаморфозу в сознании россиян, по существу своему вполне еще традиционалистском. Демократические модели политического устройства лишили привлекательности понятие свободы, права человека снова оказались на задворках этого сознания. В противовес им режим выдвинул и внедрил идеи социального порядка, традиций великодержавного превосходства, православия и милитаризма”.

Ю. Афанасьев совершенно прав в своих отрицательных характеристиках. Другое дело — предложить варианты исторического пути России. Нарисовав правдивую апокалиптическую картину, автор остановил свою мысль на пороге, за которым “бег на месте” должен перейти в поступательное движение.

 

* * *

6 октября 2006 года опубликовал письмо в “ЛГ”: “Внезапно нашли врага российской государственности. Это Грузия, где вдруг стали неразличимы народ и правители… Но различение необходимо, и русская интеллигенция должна заявить об этом во всеуслышание… Политики приходят и уходят. Великая культура остается. Нельзя под тем или иным предлогом совершать этнические набеги на грузин, проживающих в России. Нельзя входить в храм в поисках врага. В храме надо молиться за восстановление добрых отношений, которого жаждут оба народа”.

До известного “принуждения к миру” оставалось два года.

 

* * *

С письмами у нас творится небывалое — почта работает плохо, а то и вовсе отсутствует, открытые письма Президенту, даже опубликованные в печати, остаются без ответа. Думаю, все же надо писать, говорить, ходить в суд, не опускать руки. Хотя бы для анестезии совести, хотя, признаться, это звучит достаточно цинично.

 

* * *

Под номером 30069 обратился через Интернет с ходатайством освободить из заключения беременную С. Бахмину. Коллективных, широковещательных писем писателей и артистов подписывать не стал, очень уж отдает рекламой, да и бесполезно. Не то сейчас время. А вот быть одним из десятков тысяч — нормально и даже лестно. Последнее протестное коллективное письмо подписал в январе девяностого в связи с нашей танковой атакой на Вильнюс. Оно было напечатано в “Аргументах и фактах” и впервые публично зафиксировало разрыв между М.С. Горбачевым и шестидесятниками.

 

* * *

Скорбная литфондовская повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Феликсом Феодосьевичем. Что-то там не поделили.

Стыдно на этом свете, господа!

 

* * *

Жак Ширак, давая мне интервью для “Известий”, рассказал, что к Пушкину он приохотился совершенно случайно. В юности, по его словам, он испытывал тягу к редким языкам и выбрал санскрит. Однако профессор Беланович, живший на квартире родителей будущего президента Франции, обнаружил, что способностей к изучению санскрита у юноши нет совершенно, и посоветовал заняться русским. Ширак увлекся Пушкиным и попытался переложить онегинские строфы на французский с педантичным соблюдением размера и рифмовки.

Так мало кому известный профессор Беланович, который вряд ли был силен в санскрите, проложил еще один мост между культурами Франции и России.

 

* * *

Картина Ильи Сергеевича Глазунова “Вклад народов СССР в мировую культуру и цивилизацию” заняла целую стену в парижском офисе ЮНЕСКО. Генеральный директор, обаятельный каталонец Федерико Майор решил наградить художника “Медалью Пикассо”, весьма почетным международным отличием, и о награждении стало широко известно, в том числе и самому художнику. Однако кто-то написал или нашептал, что Глазунов — известный антисемит и что ЮНЕСКО не стоит затевать это награждение. Позвали для консультации меня, мол, как посол решит, так и будем действовать. Майор спрашивает: “Какая у Глазунова репутация, антисемит он или нет?”. Ну что тут ответить. Не знаю. Не эксперт. Все возможно. Мало ли чего он наговорил за свою долгую и бурную творческую жизнь. Можно и должно любить или не любить его живопись, его самого, но если уж фактически наградили, объявили, то кому больше будет урон при внезапном повороте — ЮНЕСКО или Глазунову? Короче, прилетел Илья Сергеевич и получил свою медаль, которую, признаюсь, мы с ним обмыли в одном из неслабых парижских ресторанов.

 

* * *

Есть заповедное для русского человека: у себя дома нести правду-матку напропалую, если не боишься, что тебя попросят надолго заткнуться. Но за рубежом люби Россию больше, чем в родных пределах, даже если и любить-то, кажется, не за что. Другой не будет никогда, не позорь ее лишний раз перед чужими.

 

* * *

Лень предохраняет от ошибок. Большая лень предохраняет от больших ошибок.

Ларошфуко говорил: “блаженная леность души” (parese┬se-de┬lice de l’ame).

 

* * *

04.07.2008 г. По рю де Гренель на рю дю Бак через Королевский мост по набережной Франсуа Миттерана в Лувр, чтобы слегка отдохнуть от тоски “Русского Букера”.

 

* * *

Еще одна известная французская максима: “В день, когда перестаешь смеяться, начинаешь стареть”.

 

* * *

Алексий II пытался вернуть русскому православию единство и духовный авторитет в церковном мире. Он умел общаться с прихожанами, и его человеческие качества, думаю, останутся в памяти не только верующих, воцерковленных, но и тех, кто просто встречался с ним. Несколько лет, проводя Дни славянской культуры и письменности, мы сотрудничали, переписывались и находили приемлемые варианты в решении острых конфликтов между церковной и музейной общественностью. Как у каждой незаурядной личности у него были враги в епархиальной и в светской среде.

 

* * *

Чисто западническое заблуждение Пушкина: “Они любить умеют только мертвых!”. У нас мертвые бывают еще опасней живых. Полюбишь — сам умрешь до срока.

 

* * *

“Русский Букер” остается весьма репрезентативным премиальным сюжетом, и свидетельство тому его постоянное упоминание не только в СМИ (что естественно), но и в самих современных романах. Как правило, с интонацией иронического недоумения (не то включили, не того наградили, жюри “так себе”, если не хуже). Эта ревнивая озабоченность авторов ли, героев — безукоризненное свидетельство престижа.

 

* * *

Кто-то из критиков написал: “Присуждение Букера роману “Библиотекарь” Михаила Елизарова — это прорыв и выход из болота толстожурнальной литературы. Хоть большинство обозревателей, повязанных клановыми интересами, этого не заметили”.

Здесь немало правды, и единственное, мечтательное соображение: роман Елизарова мог бы быть написан гораздо лучше и умнее. Без обилия трешевых трюков и туманного финала. Сам автор, впрочем, весьма неучтиво ответил: “Какая-то глупая баба из “Коммерсанта” увидела в моих книгах ностальгию по совку. В гробу я видел эту ностальгию”.

 

* * *

Я бы, честно говоря, отдал все премии, какие есть, Дмитрию Быкову априори и даже авансом. Пусть он будет у нас единственным главным писателем, как Шолохов.

 

* * *

Поздно, только что, близко, в лоб столкнулся со стихами Юрия Влодова. Не известными диссидентскими афоризмами из подполья хорош он. А стиховой отвагой, как вот в этом портрете маршала Жукова на фоне поверженного Берлина:

Хмелеет в припадке величья

От славы — глухой и немой.

И шея — лиловая, бычья —

Надрезана белой каймой.

В гранитные латы его бы, —

Чтоб в камне остыл, пообвык,

Хмельной похититель Европы! —

Славянский распаренный бык!

Поступь стиха напоминает лермонтовский “Воздушный корабль”, тут же след знаменитого античного мифа. Но какая своя, влодовская, живопись, каков образ русского беспощадного Бонапарта, в котором сквозь крестьянскую плоть вдруг оживают дух гулевого боярства и тучная, нерассуждающая стать истории! Хорошо, ничего не скажешь. И как бы ответ (вровень) известному стихотворению И. Бродского.

 

* * *

Ю.Ф. Карякину. 25 января 2008:

“Дорогой Юра!

Два дня подряд читал твою исповедальную книгу. Это целительное чтение, сдирающее коросту с души. Я переживал твое время, как свое, и думал о том, как мне повезло, что я давно знаю человека, которому безусловно веришь, ибо он лишен постоянного благоразумия, как по отношению к миру, так и по отношению к самому себе.

Ты сам — герой Достоевского из немногих положительных. Наверное, тебе об этом уже говорили. Весь путь твоей мысли и поступков ведет к этой аналогии…

“Перемену убеждений” поставил на полку рядом с подаренными книгами Солженицына, Л.К. Чуковской, Э. Неизвестного, Ю.В. Давыдова.

Мы — разные люди, и я ни в коей мере не претендую на доверительные отношения. Но помни, Юра, что думаю о тебе постоянно…”.

 

* * *

С Василием Аксеновым ушли целый стиль, тип, образ жизни праздничного и печального шестидесятничества. Он останется в памяти культуры как блестящий артист литературной сцены и как пример истинного профессионализма. Его боксерская внешность, картинное западничество вкупе с любовью к джазу так и просятся в советско-американскую антологию ХХ века. Но при этом, заметьте, он был и остается поэтом провинциальной российской дороги — будь то полпути к Луне или ухабы, по которым вечно трясется наша затоваренная бочкотара.

 

* * *

Конечно, трагическое в искусстве тесно связано с праздничностью, это, можно сказать, его родовое качество. Эстетическое потрясение, которое испытываем мы, соприкасаясь с трагическими героями и обстоятельствами, есть радостное, а не гнетущее чувство, дарящее человеку ощущение свободы и гордости за человеческий род, приподнятости, надежды и даже уверенности в том, что жизнь каждому из нас дана не напрасно. Так бывает при условии подлинно поэтической обработки трагических сюжетов. Гибель мальчика в “Белом пароходе” Чингиза Айтматова пронзает душу не одной скорбью (иначе мы прямо уподобили бы искусство жизни), а именно эстетическим переживаниям более сложного состава, которое необходимо включает в себя некий подъем к правде, приобщение к ней, что всегда благо для человека. То же Сотников у Василя Быкова. Отбирает жизненные силы не трагическое, а лживое. Так было всегда, и наши времена не исключение.

 

* * *

Молодой Гегель считал, что трагическое в судьбе Макбета, “связавшего себя с нечистой силой, пробуждает не сострадание, а отвращение”. Тут явно сказалось чисто немецкое филистерство, путающее мораль с искусством. Иного мнения держался наш современник француз Жан Вилар, основатель Национального Народного театра: “Весь покрытый кровью других, Макбет все же герой. И этот образ мы уносим с собой из театра. Он живет среди нас, воспевая свою победу, могучий дух и гордое утверждение человека”.

Думаю, все дело здесь в отваге жертвенности и вере в божественное предначертание. Стоит вспомнить о трагизме Наполеона. Дитя революции, он же ее и задушил, потопив в крови пол-Европы. И все же — герой, один Гражданский кодекс чего стоит. Вслед за Юстинианом — творец упорядоченной европейской жизни, этого не отнимешь.

И еще — несчастен в любви. Тоже ему в плюс.

 

* * *

20 сентября 2009 года случайно напал по ТВ на рассказ Виталия Вульфа о Раисе Максимовне Горбачевой. Вероятно, это был повтор, но и сегодня передача трогает. Вполне реальная семейная драма, каких тьма, но все же речь о Президенте СССР и его жене, в руку которой он сорок лет вкладывал свою. Горбачев в кадре, вероятно в Мюнстере, в каскетке и спортивной куртке. Сразу после смерти жены. К глазам и голосу приближаются слезы, но он сдерживается, соблюдая этикет государственного человека. Но как все же хорошо, что все мы люди!

Вспомнил, как поздно вечером в день кончины Р.М. послал из Парижа телеграмму соболезнования в мюнстерский отель возле озера, где останавливалась семья Горбачевых. Телеграмма была получена и передана Михаилу Сергеевичу, о чем он мне сказал, поблагодарив, через несколько месяцев на встрече во МХАТе у О.Н. Ефремова.

 

* * *

Радость радости не приносила,

Счастье длилось короткий миг,

Только горе — великая сила

Длится дольше столетий самих.

(Борис Слуцкий)

 

* * *

Римма Казакова была чудной женщиной и хорошим поэтом. Она несла свою известность и вечную неприкаянность с каким-то вызовом и тайной надеждой, что все образуется. И с домом, и с сыном Егором, и с миром. Исключительная общественная жилка билась в ней слышней, чем кровь в венах и аорте. Я любил ее авантюризм, талант товарищества и догадывался о ее глубоко спрятанном чувстве несчастья. Она не верила в Бога, но чисто по-советски уважала судьбу, вверялась ее прихотям. Судьба ее не миловала, но Казакова была открыта любым проявлениям жизни и делала это азартно и достойно.

Более жизнелюбивой и поэтому близкой мне женской натуры среди литераторов я не встречал. Дорожил ее дружбой и огорчался, когда увидел, что она заподозрила меня в карьерных намерениях и респектабельности, так не похожей на нашу молодость. Она посвятила мне грустные стихи, где все неокончено, все, кроме нас вместе.

…Но что грустить? Пусть день утопит

Все, что сегодня ложно.

Еще возможен новый опыт

Насколько жизнь возможна.

И дарит утренним, радушным

мир, сам себя итожа,

и хорошо, что о грядущем

лишь ты и знаешь, Боже…

 

* * *

Знаменитые вдовые старики любили нежно патронировать своих литературных и театральных воспитанниц. Однажды в мой крошечный кабинет в журнале “Юность” вихрем ворвался Павел Григорьевич Антокольский и, посверкивая очами, заявил, что принес гениальные тексты некоей девушки, которая “пишет современные басни”. Тексты были короткие, и я быстро посмотрел рукопись. “Павел Григорьевич, это не годится”, — тихо сказал я, предчувствуя бурю. “Что!!! — вскричал Антокольский, затопав ногами и стуча палкой прямо по столу. — Вон отсюда, вы ничего не понимаете!”. Я даже не успел дослушать проклятия, ибо давно вышел, оставив в своем кабинете великого гнома Серебряного века.

Через месяц как ни в чем не бывало мы общались в Шахматове на блоковском празднике.

С Максимом Максимовичем Штраухом, учеником Мейерхольда и исполнителем роли Ленина, мы остались довольны друг другом. Он сам написал маленький очерк о своей студентке Кате Градовой, ставшей впоследствии известной актрисой кино и театра. (Заметку Штрауха приволок в журнал Юра Зерчанинов, отличный журналист и наш завотделом информации и спорта). После публикации Штраух в знак признательности прислал мне свою книгу с дарственной надписью.

 

* * *

На поминальной трапезе по В.Б.Л. говорил В.М. Фалин, знаменитый партийный сановник, посол и коллекционер предметов искусства, уже почти девяностолетний, по-прежнему элегантный и умный. И главное в его словах была не к месту открывшаяся ненависть к А.Н. Яковлеву. Даже над свежим, в общем-то чужим гробом идет непримиримая схватка в рядах бывшей коммунистической номенклатуры, смертельный спор, которому нет конца.

 

* * *

В день присуждения Нобелевской премии по литературе Герте Мюллер радио “Россия” спросило, а кого бы я выдвинул из наших? — “Конечно, Фазиля Искандера. Его и только его”.

 

* * *

Эгоистическая радость дарящего.

 

* * *

Надо быть свободным и умным человеком, чтобы сделанное тебе добро не унизило бы тебя.

 

* * *

Интеллигенция покидает поле битвы.

 

 

* * *

Старый русский поэт посетовал: “Ну что вы всё какие-то обрывки печатаете, надо сесть за книгу воспоминаний, ведь немало видели за последние годы: правительство, Дума, ЮНЕСКО; видели близко и по-своему. Именно книгу писать, а не пробавляться какими-то записками”.

Похоже, осудил за лень и, возможно, за осторожность. Ведь многие люди живы и могут быть опасны. Последний (невысказанный) упрек решительно отметаю, ибо бояться мне нечего, да и поздно. Скорее власть “робка”, вот что внушает опасность. Вдруг испугается и вздрогнет насилием. Все может быть.

Другое дело — этические пределы. Они, конечно, существуют и необходимы.

Мои листки шуршат, требуют выхода, там реальные факты и мысли, а не литература. Как хочу, так и умею. О жанре еще надо поспорить.

Но вот беда, то, что интересно моему старшему товарищу (и, наверное, другим читателям) — правительственная и думская закулиса — мне неинтересно. Я как пришел туда, так и ушел чужим.

Так что мое можно назвать — “Записки чужого”.

 

* * *

В начале девяностых в руководство Министерства культуры пришли новые люди, которые вместе с художественной общественностью и единомышленниками из российской провинции стремились защитить отечественную культуру от бюджетной нищеты и натиска “дикого” рынка.

За шесть лет (1992—1997) нам, может быть, немногое удалось развить, зато почти все удалось сохранить — театры, вузы искусств, музеи, библиотеки, международное культурное сотрудничество. Избавить наши учреждения от приватизационных налетов. И вернуть на белый свет замурованное в запасниках так называемое “трофейное” искусство.

Нелишне также напомнить, что мы в свое время не допустили разрушения памятников культуры под видом реставрации и модернизации столичных площадей и улиц.

Несколько раз правительство предлагало взять и Госкино под опеку министерства, но я постоянно, и, надеюсь, благоразумно от этого отказывался.

 

* * *

Леонид Максимович Леонов сказал: “Не пейте водку, молодой человек. Платонов — какой талант был, да и тот с трещинкой. Его не советская власть, его водка сгубила”.

Позже стало понятным, что Леонову до Платонова все же не дотянуться. А тогда, в шестьдесят пятом, я этого не понимал. Еще не было для меня “Чевенгура” и “Котлована” и многого другого. Леонов не пил водки, выращивал кактусы, и однажды я привез ему с острова Маврикий эндемический цветок с корнями и землей, название которого он проверял по своей британской ботанической энциклопедии. Цветок прижился, и Леонов радостно сообщил мне об этом по телефону.

В глубине души (в отличие от Андрея Платонова) он всегда не любил советскую власть. После “Метели” и “Нашествия” ему сломали художественный хребет, и он затаился, стал осторожным и неискренним. “Вор” специально переписывался им, как “Молодая гвардия” Фадеевым. Но талант национального художника с неповторимым слегка вычурным литературным стилем был всегда с ним. В “Русском лесе” есть великолепные страницы, не говоря уж о ранних вещах. Последний, так и неоконченный роман “Пирамида” — запоздалая попытка диалога с мирозданием, Богом, на которую не было ни сил, ни подлинной веры, только энергия мысли, бьющейся в тисках истории.

 

* * *

Когда я читаю Владимира Шарова, то всегда вспоминаю его отца, Шеру Израилевича Шарова.

Шера был похож на большую раненую птицу. Костлявую высокую фигуру венчала нахохлившаяся голова с легкими летящими перьями последних волос и с классически грустными, умными глазами, как бы приготовившимися к слезам.

Он прошел всю войну, работал военным корреспондентом и стал хорошим детским писателем, сказочником, которого несправедливо забыли. Большая разница в возрасте для нас почти ничего не значила. Работая в “Литературке” и в “Юности”, я встречался c ним и любил это мимолетное общение и разговоры. Шаров неподражаемо шутил, не улыбаясь и не вбирая внутрь свою печаль.

Из примечательных постоянных посетителей ЦДЛа он внешне чем-то напоминал только одного — бывшего зека Юрия Иосифовича Домбровского, автора знаменитых романов “Факультет ненужных вещей” и “Хранитель древностей”. Тот, правда, в отличие от Шарова, выглядел совсем импозантно, ибо решительно отвергал такие условности, как рубашка, и надевал пиджак прямо на майку.

С Шерой Израилевичем мы встретились в конце шестидесятых в Гагре, в писательском Доме творчества. Стоял теплый ноябрь, седьмого числа Дмитрий Благой в своей неизменной тюбетейке поднял бокал шампанского за праздничным столом и вскричал Тютчевым: “Блажен, кто посетил сей мир!..”. К Шере Шарову это явно не относилось, роковые минуты эпохи никак не были связаны для него с блаженством… В Гагре мы здорово поиздержались и купили на последние непропитые копейки пятнадцать красивых мандаринов, чтобы хоть что-то привезти в зимнюю Москву. Надо было делить добычу. “В какой руке?” — спросил Шера, — и я угадал, получив восьмой по счету плод. Многое забылось, а вот этот Шерин мандарин почему-то до сих пор благодарно светится в моей памяти.

 

* * *

Андрей Битов слегка задушен объятиями непонимания.

Для серьезного писателя это все равно что перестать быть. Он временно и перестал им быть, ибо стал всерьез прислушиваться не к себе, а к тому, что говорят вокруг. Критики вокруг него не было, он выбыл из нее слишком рано, ну, может, в узком кругу толковали, но больше полюбливали и восхищались, а затем все это трансформировалось дальней заграницей, пушкинским зайцем, “Метро€полем”. Россия, правда, дышала водкой и драмой, заставляла оборачиваться, задумываться, креститься. Живому классику всегда трудно, ибо он каждый день старается сделать еще что-нибудь, хотя бы перформанс, дабы не разочаровать человечество, не замечая того, что это пресловутое человечество читает уже совершенно других авторов.

Отсюда стиль в стиле Битова вместо Битова. Вчитайтесь в его последние, посвященные Андрею Платонову штудии, чего тут больше — да всего больше, кроме человека. Артистизм и мастерство — это да. То ли Пруст гуляет по переделкинским лесным опушкам, усыпанным пустыми бутылками, то ли Битов мечтательно бредет с книжкой по Елисейским Полям. Что и говорить, Платонов велик и непрост, но как же при этом непрост и велик Битов, настолько, что весьма затруднительно добраться до понимания, что же такое для русской души платоновская проза и его неповторимый язык.

Это произошло потому, что два стиля пустились в кружевное соревнование, причем Платонов стоял молча, ибо, естественно, не мог ничего возразить обволакивающим приемам своего интерпретатора.

Тем же вечером, 3 октября 2009 года, включил телевизор — и тут в рифму старый фильм “В четверг и больше никогда” по сценарию А. Битова. Каюсь, я недооценил эту картину в свое время, и как же хорошо она смотрелась сегодня, как чудно и просто соединились в ней А. Эфрос, Л. Добржанская, О. Даль. И. Смоктуновский с ручным вороном на плече. И все благодаря Битову.

Когда он поэт, когда внутри дышит любовь, тогда и слова сбрасывают с себя все лишнее, а к нам возвращается не просто умный и утонченный, но прежде всего человечный художник.

 

* * *

Станислав Юрьевич Куняев с молодости не брезговал доносами в партийные органы, которые, будучи секретарем правления Московской писательской организации, оформлял как “сигналы” и “докладные записки”. После известной дискуссии семьдесят седьмого года “Классики и мы” одну из таких бумаг я держал в руках и внимательно читал, ибо речь в ней шла именно обо мне как организаторе вышеупомянутого зловредного диспута и потворщике еврейского влияния в литературной среде. Да и в театральной тоже, имея в виду чеховские постановки А.В. Эфроса и его выступление на дискуссии. Время как бы поворачивалось вспять, в эпоху борьбы с космополитизмом. Спасибо Леониду Матвееву, секретарю горкома партии, чья жена была актрисой театра Эфроса, и он, Матвеев, фактически нарушая партийную конфиденциальность, показал мне куняевское сочинение.

Я не верю в истовость Куняева, в его русофильские экстазы. Настоящий благородный русский человек совестливо поостерегся бы действовать подобными методами против своих оппонентов. Не с Мамаем же, не с польской интервенцией тысяча шестьсот двенадцатого года… Любовь к России носят у сердца, а не разбрасывают сомнительными сочинениями в стихах и прозе, отрицая чужелюбие во имя патриотизма.

Впрочем, православной складки в нем никогда не ощущалось. Куняев был и остается поэтом комплекса неполноценности. Ему было как бы недодано в свое время признания и почета, и его направление приняло отрицательный и узкий характер.

Еврейский вопрос погубил русского поэта Станислава Куняева.

 

* * *

Юрий Федорович Карякин — один из редких людей, которые повлияли на мою жизнь и убеждения.

Он старше, и долгие годы я время от времени чувствовал на себе его невидимый взгляд и старался не слишком разочаровывать Карякина. Шло это от понимания его значения как человека гражданской и политической чести, талантливого литератора, прошедшего сложный духовный путь от пламенного коммуниста до свободного мыслителя, впрочем, по-прежнему пламенного, но уже в стиле своего главного героя — Достоевского.

Карякин водит дружбу только с умными людьми, с которыми можно говорить о смысле жизни и истории. Он любит и умеет спорить, его дерзкая ироническая рапира всегда наготове, он не боится пафоса, он умеет страстно заблуждаться, но всегда бывает обаятелен в абсолютном бескорыстии своей мысли. Его застольные разговоры с Э. Неизвестным, В. Страда, Н. Коржавиным, Ю.В. Давыдовым помню хорошо и надолго. Это была школа мысли, где праздничная утопия мешалась с естественным пессимизмом.

Для меня Карякин — личность с трагической подкладкой. Отсюда и Гойя, отсюда и его взгляд, запечатленный Светланой Ивановой на замечательном фотопортрете.

В пору “перестройки” я приглашал его в Литературный институт. Зал ломился от восторженных слушателей.

Ему всегда не хватало дела, овеществления идеи, отсюда и общественно-политические страницы его жизни.

 

* * *

Анатолий Васильев ставил “Маскарад” Лермонтова в “Комеди Франсез” и поручил роль Арбенина замечательному актеру Жан-Люку Бутте, у которого, к несчастью, была ампутирована нога. Арбенин приближался к гибели на инвалидной коляске. Это, несомненно, путало карты. Впрочем, реальные игральные карты летали по сцене, как бабочки. Было очень красиво, кружились маски, тень и свет вступали в роковой поединок.

Героя было по-человечески жалко с самого начала. Критики писали: “Жан-Люк Бутте, то с трудом держась на ногах, то опускаясь в инвалидное кресло, с необыкновенным достоинством воплощает истину смерти, возмутительную и непереносимую для человека”. Через несколько месяцев после премьеры актер ушел из жизни вместе со спектаклем.

“Серсо” Виктора Славкина Васильев репетировал на Таганке года три, не меньше. Помню только Петренку, остальное скрылось в тумане, но Петренко, куда его ни поставь, везде будет хорош.

“Маскарад” был наполнен паузами. Они казались вечными. Не могу судить, насколько хороши были лермонтовские стихи во французском переводе, вкрапленные между молчаниями. Честно говоря, хотелось Мейерхольда или, на худой конец, Хачатуряна.

Гениальность, в сущности, недоказуема. И одноногий Арбенин далеко не крайний случай современного сценического “прочтения”. Некоторые парижские театралы постепенно покидали партер, не выдержав трех с половиной часов без антракта. Но кто сказал, что правы были они, а не художник?

“Взрослая дочь молодого человека”, “Васса” — эти страницы васильевской режиссуры остались в памяти целиком, не фрагментарно, как в волшебной булгаковской коробочке из “Театрального романа”. (Запись 1992 года).

 

* * *

На прощание с Александром Исаевичем Солженицыным писателей набралось едва ли десятка три, не больше. И в Академии наук, и на кладбище Донского монастыря, и на поминальной трапезе помню только некоторых: В. Распутина, Л. Сараскину, С. Бочарова, В. Глоцера, А. Варламова, Э. Лимонова, Аллу и Леню Латыниных, Н. Кондакову, А. Курчаткина, Ренэ Герра, Никиту Струве, В. Непомнящего, Е. Попова, Б. Ахмадулину, Р. Гальцеву, И. Роднянскую, Е. Чуковскую. Мелькнул желтой кожаной курткой В. Бондаренко. Простите, кого не узрел, не заметил.

Конечно, нет пророка в своем Отечестве. Но хотя бы чувство исторического масштаба и личности, и события должно присутствовать в литературной среде? Куда там!

Зато шли бывшие зеки, в дождь, крестясь, некоторые, прощаясь, произносили слова краткой молитвы.

 

* * *

Пишем некрологи, уходят друзья, один за одним скрываются в темноте, оставляя нас на последнем свету. Отар Чиладзе — поэт и прозаик мощной силы — похоронен в Тбилисском пантеоне неподалеку от нашего Грибоедова.

Сейчас можно сказать: ушел классик грузинской литературы ХХ века.

Я люблю его книги и писал о них. Они составили гряду, протянувшуюся от берегов древней Колхиды до нынешней израненной земли. “Шел по дороге человек” — уже в названии первой вещи этого цикла дышали вечность и современность, история народа и судьба личности. Отар Чиладзе шел по дороге постижения судьбы Грузии, следуя урокам не столько истории (но и истории тоже), сколько человека, впаянного в ее смысл и движение. Ветвистая фраза его романов стремилась завладеть глубиной сознания персонажа, заставить его раскрыться до конца в слове и мысли.

Вижу его сдержанный облик, достоинство, немногословие и врожденную элегантность. Вижу его глаза, вмещающие многое из того, чего сегодня не хотелось бы видеть.

 

* * *

Мир до тебя, в тебе, после тебя — вот о чем стоит задумываться.

Твое физическое существование есть маленький случайный взрыв солнца посреди вечного ночного безмолвия. Поэтому жизнь не сама по себе, а частный случай смерти, распростертой до и после твоего сознания.

Совершенно неисповедимо, не под силу уму, только вере.

 

* * *

Удачная идея — учредить, вслед за “знаменской” премией, институтский кружок и альманах, назвав их именем Белкина. Белкин как бы есть, и как бы его нет и не бывало вовсе. Это суть русского. Мерцающее, не побежденное рассудком, странно любимое.

Но все-таки Иван Петрович Белкин был всегда, задолго до Пушкина. Пушкин нашел Белкина в траве, нагнувшись, гуляя. Так же, как Пастернак в той же траве вдруг обнаружил свои якобы простые стихи позднего периода.

Лучший литинститутский сборник, изящно оформленный, — славное детище Алексея Константиновича Антонова. Он читает хорошие лекции и пишет хорошие стихи, не похожие на свои лекции.

Думаю, что он учит свободе, как основе творческого поведения. Но эта свобода только тогда имеет смысл, когда в ее основе не поведение, а творчество. Антонов — поэт без эпитетов, по сути — включая, наверное, и стиль жизни, а не только стихи.

Иван Петрович Белкин никогда не видел Черного моря. Он поручил увидеть море севастопольцу по рождению Антонову и не прогадал.

Рад, что в число белкинской компании затесались и мои воспитанники с Высших литературных курсов. Да и студентам моим путь туда не заказан.

 

* * *

Мои безответные письма двум президентам России

 

Президенту Российской Федерации

Б.Н. Ельцину

 

Глубокоуважаемый Борис Николаевич!

Пройдет совсем немного времени, и человечество вступит в третье тысячелетие. Такие вехи в истории культуры и цивилизации неизменно обостряют раздумья и обсуждения фундаментальных проблем человеческого бытия, заставляют с новой силой размышлять о будущем, о смысле существования мира и Отечества.

Для новой демократической России эти годы могут — и должны стать временем обсуждения коренных вопросов исторического предназначения нашей страны, формирования обновленной системы ценностей, опирающейся на все лучшее, что существует в российской традиции, мировой культуре, и одновременно устремленной в будущее. То есть становление общенациональной российской идеологии, о необходимости создания которой Вы неоднократно говорили, может стать поистине общероссийским процессом, сопряженным с подготовкой к встрече третьего тысячелетия.

Этот процесс должен охватывать различные сферы политической и социальной жизни, науки, культуры, образования, средств массовой информации. Какое общество мы строим? С каким гимном мы войдем в третье тысячелетие? Каково место новой России в мировой истории? Каковы взаимоотношения религиозного и светского в нашей государственной жизни? Каковы пути строительства гражданского общества в нашей стране?

Главное, что несет Россия в третье тысячелетие, — это трагический опыт борьбы с фашизмом и тоталитарным режимом. Это гуманитарные ценности культуры, искусства и науки, безусловно обогатившие уходящий век.

Было бы целесообразным по примеру некоторых других держав создать российский комитет, который координировал бы все мероприятия, связанные с этим историческим событием у нас в стране и за ее пределами, — во главе с Вами, уважаемый Борис Николаевич, или — по Вашему поручению — во главе с Председателем Правительства РФ.

Как мне представляется, это нужно сделать без промедлений, — подготовка к празднованию всемирно-исторического события помогла бы консолидировать под флагом государственной власти все лучшие силы России, которые объединились бы во имя процветания нашего Отечества.

 

14 мая 1997 года

Евгений Сидоров,

член Президентского Совета по культуре

 

* * *

Президенту Российской Федерации

В.В. Путину

 

Глубокоуважаемый Владимир Владимирович!

Некоторый опыт, полученный мною в качестве Министра культуры России (1992—1997), депутата Госдумы (1993—1995), Посла при ЮНЕСКО (1998—2002), а также ректора Литературного института им. А.М. Горького (1987—1992), склоняет меня к написанию этой записки в надежде, что она достигнет Вашего внимания.

Полагая, что работа с соотечественниками за рубежом, всемерная охрана и продвижение русского языка за порогом России есть важные внешнеполитические задачи, о чем неоднократно говорилось в Ваших программных выступлениям, рискну предложить на президентское рассмотрение два крупных проекта.

Первый касается защиты культурной идентичности русской диаспоры, ее научного, архивного, художественного достояния. Признаем, что в настоящее время довольно редко удается возвратить на Родину произведения искусства или документы отечественной истории.

Причины — как в юридических правилах, так и в пожеланиях владельцев. К глубочайшему сожалению, этот культурный материк с естественной сменой поколений все дальше удаляется от России. Последние красноречивые примеры только во Франции: архив Добужинских, художественное наследие Серебряковой, дом Тургенева в Буживале, выставленный муниципалитетом на торги.

А надо ли всякий раз добиваться возвращения культурных ценностей в Россию? Может быть, стоит попытаться сделать их предметом собирания, охраны и научной обработки в месте пребывания? И конечно, доступными для российской и зарубежной публики. (Сказанное, разумеется, не означает, что процесс возращения культурного наследия на Родину тем самым приостанавливается).

Делу может помощь Фонд (Центр) российского культурно-исторического наследия за рубежом, который мог бы заниматься исследовательской, собирательской, музейной, выставочной и просветительской деятельностью.

Такой центр (фонд) под патронатом Президента России и Президента Франции (г-н Ширак, как известно, изучал русский язык и даже пытался переводить Пушкина) можно основать в Париже или его окрестностях.

Именно Франция, где сконцентрированы большие духовные и материальные российские ценности, где диаспора продолжает в меру своих сил хранить и язык, и традиции, больше всего подходит для осуществления подобного проекта. В Париже, кроме того, расположена штаб-квартира ЮНЕСКО, руководство которой в последние годы, как Вам известно, явно демонстрирует понимание и поддержку российских инициатив. Не случайно 31-я Генеральная конференция этой международной организации (в октябре 2001 года) единодушно одобрила впервые созданную русскоговорящую группу государств — членов ЮНЕСКО (21 страна) и принятие Декларации о культурном разнообразии, соавторами которой стали Россия и Франция, где нашли свое отражение некоторые идеи и формулировки Д.С. Лихачева.

Мне известно, что наш Национальный Резервный Банк (А. Лебедев) намерен купить здание и парк близ Ле Бурже для создания делового российского центра (с весьма туманной, покамест, программой). Так что возможности приобретения собственности во Франции для благих российских целей имеются. Важно политическое решение, и тогда можно начать серьезную проработку всего плана. Несомненно, подобная программа должна работать на упрочение позитивного облика нашего государства.

Вторым весьма важным и перспективным проектом является создание большой Русской европейской газеты. Конечно, здесь тоже требуется серьезная подготовка, мониторинг, бизнес-разведка и т.п. Но дело явно стоящее и вполне реальное. Ю.М. Лужков и АФК “Система” под руководством В.П. Евтушенкова недаром делают попытки в этом направлении, но попытки эти достаточно локальны, лишены размаха и глобальной стратегии. (К примеру, выпуск в Лондоне небольшой русскоязычной газетки, идея покупки гибнущей парижской “Русской мысли” — ко мне от В. Евтушенкова прилетал во Францию советоваться по этому поводу его заместитель В. Копьев). Между тем, большую газету для соотечественников надо создавать не на развалинах эмигрантского антисоветизма (в пользу московского бизнеса), а на совершенно новой основе, например, в Германии, во Франкфурте-на-Майне или в Берлине, где меньше издательские издержки. Причем это должно быть свободное, нелицеприятное и очень профессиональное издание, не несущее на себе печать явно пропрезидентского или какого-либо иного партийного влияния. Русскоязычная читательская аудитория при умелом и талантливом подходе к делу будет достаточно репрезентативной, как качественно, так и количественно. Пока еще есть русскоговорящая Восточная Европа, Балтия, эмиграция в Германии и Франции, осуществление этого проекта может иметь успех. Да и в СНГ Русская европейская газета, если ее правильно поставить, найдет своих читателей, а стало быть, будет объединять и готовить друзей русского слова и государства.

Откуда взять средства? Да все оттуда же. Наши Ходорковские, Фридманы, Потанины, тот же Евтушенков. Как утверждают квалифицированные эксперты, “если г-н Ходорковский вложит примерно 100 млн. долларов в рекламу положительного образа России, то капитализация его детища может возрасти на миллиард” (И. Писарский, руководитель агентства “Рим”). Есть и западные инвесторы, не только традиционные: Сорос или Тернер, а другие, свежие силы.

Прошу рассмотреть, Владимир Владимирович. Это черновой набросок, но он рожден реальностью, а не миражами.

 

С уважением,

Е.Ю. Сидоров

Записка была передана через канцелярию Президента осенью 2002 года. Спустя почти три года я частично опубликовал ее как “открытое письмо” Путину в “МК” (22 июля 2005 года). Надо ли говорить, что эффект нулевой. Ни ответа, ни привета.

 

* * *

Не так давно директор популярной радиостанции на мое, может быть, и неуместное литературное замечание по поводу одной панихидной речи вдруг грубо, почти в крик, заявил, что у гроба Гайдара неуместно заниматься филологией. Перед этим у того же гроба он уместно и вслух, зорко следя за правительственными лицами, решал свои вопросы, — есть ли И. Шувалов, где А. Жуков и пр., и я его вполне понимаю, работает человек. У каждого своя работа. Лет пятнадцать тому назад он был интеллигентен и почтителен, а теперь путает окружающих с подчиненными и кричит. Мы, конечно, не поссорились. Из-за чего ссориться? Тем более что он признался, что “сорвался”. Но он не сейчас сорвался. Он давно сорвался, ибо на своей станции привык лавировать и нервничать по любому кремлевскому поводу. А вы на его месте разве не нервничали бы?

 

* * *

Егор Гайдар был преждевременный человек, каких в истории России можно пересчитать по пальцам. Не пришло время и полно понять, и оценить его личность. Отвлекаясь от всякого рода деталей, можно сказать, что он все же был не столько прагматической (как Чубайс), сколько романтической фигурой. Его увлекал азарт нового, он поневоле уважал риск, и югославские отроческие годы сыграли здесь не последнюю роль. Я знал его отца, Тимура Аркадьевича, спецкора “Правды” в Белграде, дух “ревизионизма” исподволь накапливался в этой семье, а храбрость и авантюризм внука генетически исходили от писателя-деда. Сюда добавлялся идейно-философский и литературный шарм Стругацких: Аркадий был тестем Егора.

Егор Гайдар был отлично образован, он был экономическим мыслителем гораздо больше, нежели политическим деятелем. В тяжелейшие, роковые годы он попытался резко применить к российским просторам и ухабам передовые ученые схемы Запада. И там-то не все ладно, а у нас и подавно. Опыт провалился. Россия попыталась встать на дыбы, но затем резко сбросила седока и стала медленно увязать в трясине путинизма. Скорректировать ситуацию Гайдару и его сподвижникам не дали. Но первый шаг был сделан, и имя Гайдара навсегда будет связано с началом экономических преобразований России. Не будет забыто и его мужество в дни кризисов и политических противостояний.

 

* * *

Моя жена рвалась на баррикады к Гайдару. Мы находились в пансионате под Майкопом. Стоял душный вечер 3 октября 1993 года. Долететь от телевизора до Егора у Моссовета можно было только на крыльях. Вера явно осуждала мою нерешительность, сама уже встав на крыло. Мы смогли вылететь из Краснодара в Москву только на следующий день. Явившись вечером к В.Ф. Шумейко, тогда первому вице-премьеру, я спросил, что делать. Он усмехнулся и сказал в своей директорско-заводской манере (так “по-свойски” разговаривают с доверенными бригадирами, мастерами и профсоюзными активистами). “Ну вот, опять ты! Культуры нет, а министр культуры есть”. И сменил короткий смешок на более энергичный, будто рассказал хороший анекдот.

“— Возвращайся в отпуск. Здесь уже все нормально. Вот только Белый дом надо отремонтировать”.

 

* * *

В.Ф. Шумейко отвечал за социальную сферу, в том числе и за культуру. Но ни он, ни другие вице-премьеры, которых сменилось на моем министерском веку шестеро, в наши дела не вмешивались, разве что иногда помогали нищенскими бюджетными вливаниями. Однажды, явно по неопытности, в начале своей работы, Шумейко задумал придать певице Надежде Бабкиной статус “национального достояния”. Но тут уж воспротивился я, и идея благополучно заглохла, к вящему удовольствию Людмилы Георгиевны Зыкиной.

 

* * *

Такие дела, все нормально, немного постреляли, немножко поубивали. А. Собчак вместе с О. Румянцевым садятся за проект новой российской конституции, где вся полнота власти передается президенту и учреждается Государственная дума.

Вот только Белый дом надо отремонтировать.

 

* * *

Что это было — рассудит история. Я утверждаю только то, чему сам был свидетель. В начале октября правительство отправило меня во главе небольшой делегации на празднование 200-летия Краснодара. Думаю, что ранг федерального участия был демонстративно снижен Ельциным. На юге действительно назрел мятеж, и уже делились правительственные портфели. Когда я зачитывал приветствие президента, из зала кричали: “Вы от кого — от Ельцина или Руцкого?!” Местная власть демонстративно задвигала нашу делегацию на обочину. Имена Р. Хасбулатова и А.В. Руцкого звучали как признанные и легитимные. Белый дом постепенно становился не только центром сопротивления, но и новой властью, к которой чутко прислушивалась прокоммунистическая провинция.

 

* * *

Отпуск длился недолго. Сначала в Сочи позвонил все тот же Шумейко и сообщил, что совет движения “Выбор России” ставит меня в Рязани первым номером в федеральный список на думские выборы. Я никогда не был в Рязани, кто меня там знает? “Неважно, — весело парировал Шумейко, — культуры нет, а министр культуры есть!”. Я не только возражал, но и был вынужден горько задуматься о своей дальнейшей политической судьбе. Через день звонит Егор Тимурович. “Мы передумали. Конечно, Вам не резон Рязань, хоть там и Есенин, лучше — Ясная Поляна, Толстой, Тула, согласны?”. “Но я и в Туле, к своему стыду, никогда в жизни не был”. — “Надо, — твердо ответил Гайдар. — Помогут наши активисты”.

 

* * *

С неприличным черноморским загаром я предстал перед небольшой кучкой бледнолицых тульских демократов, которые, разумеется, имели свои виды на думские кресла и встретили наглого варяга довольно мрачно. Но актив Бурбулиса и Гайдара работал на местах действительно на совесть. В течение четырех недель я объездил всю область с выступлениями. Моими доверенными лицами были Михаил Ульянов, Олег Ефремов, Мстислав Ростропович. Их имена и тексты украшали предвыборные листовки. В результате “Выбор России” провел в Думу от Тулы двух депутатов, слегка, впрочем, проиграв только что явившейся на политической арене партии Жириновского.

По думскому залу в причудливых, почти цирковых одеждах изящно двигался депутат ЛДПР Марычев, то ли шут, то ли полуюродивый. Его речёвки создавали атмосферу балагана. Это была несомненная антреприза Жириновского, его низовая народная тема, в отличие от собственного пылкого трибунного бреда. Жалко Марычева, он помер, сыграв свою партию, и театра в нашем бесцветном парламенте стало гораздо меньше.

Баллотируясь в Думу, я не вступал в партию “Демократический выбор России”, да мне, честно говоря, это и не предлагали. Речь тогда шла о демократической парламентской фракции, а не о партийном строительстве.

Так или иначе, но мое депутатство оказалось полезным прежде всего “Ясной Поляне”. Она наконец-то перешла из рук областных чиновников к Толстым, прямым наследникам Льва Николаевича. Молодой журналист Владимир Толстой, пройдя стажировку в музейном департаменте Минкультуры, стал отличным директором великой усадьбы.

Будучи выбран от Тулы и во второй состав Думы, я отказался по просьбе В.С. Черномырдина от депутатства, ибо по Конституции не мог совмещать с ним пост министра. В первом думском сроке такое совмещение разрешалось законом.

 

* * *

Виталий Третьяков в “Известиях” (03.07.08) решил вступиться за РПЦ, обороняя ее от вольтерьянцев. Вот что он пишет: “Сегодня церковь все чаще выступает как едва ли не единственный (кроме плохо справляющегося с этим образования) влиятельный институт защиты высокой культуры и классического искусства от массового невежества и пандемии масскультуры. Парадоксально то, что многие, а в последние два-три столетия едва ли не большинство произведений классического искусства было либо антирелигиозным либо антиклерикальным”.

Стоит подумать, чего больше в этих словах — невежества или политики? И того, и другого хватает. Вопреки просвещенному автору многие высокие создания классического искусства (берем только русские примеры) в последние два столетия как раз и пронизаны христианским (православным) духом и отнюдь не враждебны церкви — Достоевский, Гоголь, Александр Иванов, Поленов, Лесков, Чайковский, Рахманинов, Свиридов, Пастернак, Ахматова, список можно длить и длить. Что же касается РПЦ, то ее сегодняшняя защита культуры и искусства то и дело выливается в повсеместное стремление вытеснить музейные собрания из храмов и палат, завладеть утраченной ранее собственностью, что было бы и справедливо и уместно, если бы благочестивая власть одновременно предоставляла вытесняемым сносные помещения для переезда. А до той поры по необходимости поощряла бы совместное договорное использование вышеупомянутых объектов церковного зодчества. К несчастью, этого почти не происходит. Собственность в России (как и квартирный вопрос) могут испортить и обратить в свою противоположность самые благие намерения.

К сказанному стоит добавить, что “пандемия масскультуры”, по изящному выражению Третьякова, распространяется во многом благодаря отечественным средствам массовой информации, где не последняя роль принадлежит все тому же известному автору, воспитателю юной журналистской смены. И никакая церковь не в состоянии будет противостоять лавине распространения “массового невежества”, если господин Третьяков-со-товарищи эту благородную миссию не разделят с ней.

 

* * *

Троекратное православное лобзание матерых безбожников.

 

* * *

У нас в обществе нет ни оформленного либерального сознания, ни либеральной партии. Да и националисты какие-то ненастоящие, без народа, с наклоном к нацизму.

Что же касается литературной критики, называющей себя либеральной, то в ней не слышен шелест новостей и истин. Она поет однообразную корпоративную песню, хорошо если лебединую.

 

* * *

Не выбирать, не примыкать, а следовать своей дорогой и “пусть люди говорят что угодно”.

 

* * *

Итальянский город Пенне давно стал частью моей жизни.

Четверть века тому назад в ноябре шел мокрый снег. Оливковые деревья уже стряхнули свой урожай, и только плоды безлиственной хурмы пронзали тьму оранжевым светом, соперничая с туманным золотом редких фонарей. Так поздним вечером вы въехали в дивный маленький город, где итальянское средневековье представительствовало от имени романской истории, а новые кварталы и современные жители, особенно дети и молодежь, олицетворяли настоящее и будущее Италии.

Утром я вышел из гостиничного номера на террасу. Передо мной открылись тронутые охрой холмы Абруццо, раннее солнце озарило окрестности, справа Гран-Сассо обнажил снежную вершину, впереди виднелась церковь Санта Мария дель Кармине. Этот прозрачный пейзаж навсегда врезался в память, как и поразительно свежий воздух, который, казалось, можно было разливать страждущим в бутылки, подобно знаменитому красному вину Монтепульчано.

С тех пор каждый год приезжаю сюда. Литературная премия Пенне, а затем и “Москва—Пенне”, президентом которой я являюсь, международные конгрессы, посвященные нобелиатам и другим крупнейшим писателям прошлого и современности, сделали этот город важным местом на культурной карте Италии. Здесь я познакомился с Марио Луцци, Умберто Эко, Клаудио Магрисом, другими выдающимися итальянскими литераторами. Здесь выступали перед читателями Валентин Распутин, Юрий Карякин, Евгений Солонович, Фазиль Искандер, Борис Екимов, Людмила Петрушевская, Сергей Есин, Людмила Улицкая, Юрий Поляков, Анатолий Ким, Анатолий Королев, Алексей Слаповский, Михаил Семерников. Душой премии был и остается профессор Иджино Креати, поэт и блестящий организатор местной литературной жизни.

 

* * *

Державно-милитаристический пафос с проклятиями Запада — есть инфантильное и отчасти опасное занятие. Россия погружалась в этот речевой политический поток неоднократно и всегда выходила не с прибытком, а с очередным поражением — даже от своих, казалось бы, уже поверженных врагов. Непереваренный Данилевский до сих пор тревожит сознание некоторых наших доморощенных политологов и писателей. Столь же непродуктивен евразийский проект. Несравненный Константин Леонтьев грустно усмехнулся бы, глядя на нашу полуобразованную консервативную мысль о России: нет, не таких учеников и последователей мечталось ему увидеть в будущем! К тому же вовсе не либерально-демократическая идея губит Россию, как мнилось Леонтьеву, а как раз тот вожделенный византизм и спайка православия с властью светской, которые представлялись замечательному мыслителю пусть слабой, но гарантией сохранения страны в ряду великих мировых держав. Леонтьев ошибся, но эта страстная и великая ошибка достойна быть выше любых плоских правильных суждений и прогнозов, отдающих пошлостьюсередины, всего того, что составляет сегодня и западный и российский общественный фон.

Как бы то ни было, бесспорно одно: русский путь при всех (естественных) восточноазиатских вкраплениях был и остается частью европейской истории, частью европейской мысли и культуры.

 

* * *

Ничего, кроме демократического развития, история России предложить не в состоянии. Стало быть, политической элите, образованию, науке и бизнесу надо делать решительные шаги навстречу друг другу. Необходима идеология развития, принятая обществом, артикулируемая публично, во всенародных дискуссиях, в свободных СМИ, а не рожденная келейно за зубчатыми итальяно-русскими стенами багрового кирпича.

 

* * *

Как ни грустно сознавать, но учиться жить по-настоящему я стал только после пятидесяти. Я имею в виду сознательное жизнестроительство, руководство своей судьбой. До этого все было поглощено грубой действительностью (пусть и с романтической подкладкой), ее непреклонной динамикой, мгновенными дружескими сближениями и расставаниями, женщинами, любовью, выпивкой, поденной журналистикой и литературной работой, диссертациями и профессорством, компромиссами, маленькими ничтожными драмами, большим инфарктом и пр. Как поздно и как оздоровляюще я понял, что бремя жизни в твоих руках, и никто не вправе изменить ее вектор в сторону, противоположную твоей судьбе и твоему миропостижению. Разумеется, очень помогли политические перемены, но не они решали дело.

 

Молодая проза Василия Аксенова гуляла нараспашку с приподнятым воротником. Это был фирменный стиль, и он дышал протестной безнадегой. Родина была далеко и застегнута на все пуговицы даже там, где не было ни пуговиц, ни петель, где все давно оторвалось и зашилось.

Великая удача Аксенова, что он не стал диссидентом. Он был полнокровен и здоров, остроумен и блестящ, он жил жизнью художника. И это несмотря на судьбу родителей, которая вполне могла увлечь его в сторону прямого, а не стилистического протеста.

Большие вещи Аксенову, как правило, не вполне удавались, но зато рассказы были дивные. Даже названия их дышали мужской нежностью и поэзией: “Маленький Кит – лакировщик действительности”, “Папа, сложи!”, “Как жаль, что вас не было с нами!”, “На полпути к луне”, “Лебяжье озеро”.

Лучшие рассказы тех призрачных лет – Юрия Казакова и Василия Аксенова.

Он сидел с семиструнной гитарой на раскладушке в моей маленькой квартирке на Полтавской улице. Брал три аккорда в миноре, изредка переходя в параллельный мажор, и исполнял речитативом то Рубцова, то Дельвига, не без слуха, с нетрезвым и очень искренним надрывом, вероятно (думалось), в стиле Аполлона Григорьева. Задушевная полуслеза сверкала сквозь очки. На шее, когда брал высоко, вздувалась жилами аорта, впрочем, без игры на разрыв.

Его обаяние мешалось с легким цинизмом, характерным смешком, когда дело касалось местных писательских и житейских сюжетов, но в одаренности и преданности русской истории и литературе отказать ему было невозможно. Активное участие вместе с С.Г. Бочаровым в возрождении М.М. Бахтина – его несомненная заслуга перед нашей культурой.

Другое дело, что он не владел какой-либо своей, главной, всё проницающей мыслью, в своих писаниях и увлечениях он был разбросан и весел, любил чисто по-ноздревски сшельмовать, передернуть, но даже это не вызывало (у меня, по крайней мере) серьезного протеста, потому что он был чем-то хорош, как персонаж нашей жизненной пьесы. Так бывает хорош ловкий и азартный игрок с вдруг побледневшим лицом от внезапно нахлынувшей удачи. Он был насмешливо подробен в полемике, но старался не слишком преступать общепринятых этических норм.

Его литературные ученики не оправдали надежд учителя. Что оставалось?

Сделать из него знамя.

 

* * *

Медноволосая Инга Петкевич, красавица и умница, писала талантливую прозу и была женой Андрея Битова. Я принялся слегка ухаживать за ней, тем более, что, по счастью, она не видела “Идиота” у Товстоногова, и мы вдвоем отправились на спектакль. Так я впервые увидел на сцене Смоктуновского, про которого несколько дней спустя Ольга Федоровна Берггольц сказала мне, что не любит этой роли. “Он играет не Мышкина, а болезнь”. Тем не менее вечер в театре на Фонтанке (благодаря не только И.С., но и И.П.) навсегда остался в моей благодарной памяти.

 

* * *

Через многие годы, уже в Москве, Иннокентий Михайлович Смоктуновский оказался моим соседом в доме на Суворовском бульваре. Его квартира была под моей, и иногда он мечтательно путал этажи. Возникая у нас, он никогда не признавался в ошибке и вынужден был мило беседовать со мной, просматривая книги в библиотеке. Смоктуновский не любил своего “Гамлета” у Козинцева, а я как раз восторженно написал о нем, и маститый шекспировед А.А. Аникст напечатал статью в своем шекспировском ежегоднике. Ни слова одобрения от Гамлета я не удостоился. Он замечательно и загадочно улыбался, а потом вдруг исчез этажом ниже, как тень своего отца.

 

* * *

Вячеслав Всеволодович Иванов рассказывал, как в одну из литературных встреч на квартире у Горького, в присутствии Сталина, А.М. указал на Л.М. Леонова: “Вот кто отвечает сегодня за будущее нашей литературы”. Сталин внимательно посмотрел на “преемника”. Умный Леонов почувствовал страшную опасность, и это чувство уже не покидало его. Он стал предельно осторожен, уходя внутрь, тщательно приспосабливая свой дар к внешним обстоятельствам.

 

* * *

Жара в Москве и окрестностях 38 градусов. Лежу с книгой под вентилятором. Когда еще будет возможность перечитать Розанова, “Анну Каренину”, письма Ю.М. Лотмана, дневники И.А. Бунина. Боже мой, как же хочется жить после ужаса смерти, которым пронзен насквозь стареющий Бунин! А ведь правда, думать о смерти – самое главное в зрелой жизни. Но при этом искать смысл и радость, без отчаяния и бегства. И без надежды, что Спаситель все за нас решит и сделает.

 

* * *

“Я мысль о смерти сделаю настольной,

Как лампа, – без которой не могу”.

(Татьяна Бек)

 

* * *

О счастье павших.

Санду. Разве павшие на войне – это лучшая часть войск?

Кэлин. Конечно же – лучшая часть… В бою всегда лучшие падают первыми – в этом счастье для них и трагедия для оставшихся.

(Из пьесы Иона Друце “Святая святых”)

 

* * *

В 1959 году я вплотную познакомился с зерноуборочным прицепным комбайном с шестиметровым захватом жатки. На жатке висели два подборщика, которые то и дело вгрызались в землю, и тогда приходилось останавливаться для мелкого ремонта.

Уборка была раздельной. Для тех, кто не в курсе, поясняю: сначала срезанные колосья укладывают в валки, где они, по идее, дозревают, а затем мы их подбираем и молотим. Трактор “Сталинец-6” таскает нас по жнивью.

Комбайном руководил студент IV курса юрфака МГУ Анатолий Попоудин. Я, третьекурсник, был у него помощником. Стояла холодная северо-казахстанская осень. Сам Беляев, тогдашний хозяин Казахстана, распорядился выдавать студентам, как на фронте, по сто граммов водки, которую развозили вместе с обеденной кашей. Шла очередная битва за целинный урожай. Половину зерна мы все-таки оставили под снегом и, конечно, ничего толком не заработали.

Но зато романтики было хоть отбавляй. Жили в вагончиках, отапливались соляркой. Я спал в телогрейке и зимней шапке. Когда шли дожди, в поле не выходили, и тогда звучала гитара, и можно было разжиться на центральной усадьбе совхоза “Томанский” дешевым крепленым вином. В “Казахстанской правде” на первой полосе появилась фотография, где мы с Попоудиным позируем на своем “РСМ-48”. В подписи под снимком говорилось о нашем замечательном ударном труде. Толя уже отслужил в армии и работал на целине комбайнером в прошлом году. Для меня же все было внове. Надо честно признаться, что мы не столько работали, сколько чинились. Для раздельного (а не прямого) комбайнирования северо-казахстанская область не годилась: неровная бугристая почва, ранние заморозки. Но зато копнильщицами у нас в бригаде были замечательные девочки из московского медучилища, которые мерзли, всем телом прижимаясь к нам, в полевых вагончиках. Эх, славное было время!

 

* * *

И такие письма приходили в журнал “Юность”:

 

* * *

Дорогие товарищи!

Недавно прошел по экранам страны фильм Хуциева “Июльский дождь”.

В “Советской культуре” от 29/V-67 г. некий Юренев разгромил в пух и прах этот фильм. А вот некий Сидоров в “Юности” № 9, 1967 г. расхвалил ту же картину в пух и прах. Но ведь не может быть юреневской и сидоровской правд! Правда должна быть одна, черт возьми! Сами знаете какая! Иначе, какая же это правда?

И вот теперь мы в недоумении. Мы в растерянности. За кем идти? На кого ориентироваться? В конце концов: смотреть или не смотреть фильм Хуциева “Июльский дождь”? Поставим так вопрос. “СК” вроде бы полуофициоз и к тому же взрослый орган. “Юности” свойственны горячность и проистекающие отсюда заблуждения возрастные. С другой же стороны: взрослый орган может покрыться тиной, погрязть в консерватизме и догмах плесени, утратить нюх к новому. Но еще с другой стороны: молодежный орган, подыгрывая молодежи, может впасть в жуткую ересь и, пытаясь стать динамично-популярным, по неопытности восторгнуться последним отчаянным криком модерна.

Как быть? И нельзя ли в дальнейшем согласовывать все рецензии?

 

* * *

Однажды в ЦДЛ вел вечер Сергея Юткевича. Кратко рассказав о его творческой биографии, я громко и торжественно объявил: “А теперь позвольте предоставить слово самому Сергею Иосифовичу… Эйзенштейну!”. Переполненный зал вздрогнул от неожиданности, Юткевич побагровел, а я, услышав себя, впал в кому ужаса, но быстро оклемался и стал выруливать из ситуации, подробно объясняя свою оговорку “близостью двух великих мастеров отечественного кино”. Конечно, разница была слишком велика, и Юткевич понимал это как никто другой. Мои извинения на него не подействовали, он, видимо, решил, что это не обмолвка, а насмешка, пусть и случайная, фрейдистская.

Элегантный Юткевич в неизменной бабочке всегда высоко ценил себя, возможно, не без причины. Евгений Иосифович Габрилович смешно рассказывал об их совместной командировке в Париж “по ленинским местам”. Суточные надлежало экономить, и Габрилович был поселен в отеле “одна звезда”, где в центре комнаты стояло большое биде. Сам Юткевич, в совершенстве владевший французским, привычно жил в хорошей гостинице, изредка навещая своего соавтора по сценарию “Ленин в Польше”. Где Польша, а где Франция? – спросите вы. И напрасно. Путь видных советских кинематографистов, допущенных к ленинской теме, непременно пролегал через парижскую улочку Мари Роз, где некогда снимал маленькую квартирку вождь мирового пролетариата.

 

* * *

Габрилович-младший, Алексей, снял хорошие телефильмы – “Цирк нашего детства” и “Футбол нашего детства”. В последнем я косвенно поучаствовал, сведя Алешу, по его просьбе, с футбольным тренером Константином Ивановичем Бесковым.

Странное дело, тогда и денег таких не было и голландцев во главе сборной можно было увидеть только в кошмарном фанатском сне, а выигрывали и Европу и вице-чемпионами были. Бесков, Маслов, Лобановский – великая когорта тренеров, а до них – Аркадьев, Якушин. Но все это былины, жаль нынешних ребят, заполняющих трибуны и поминутно готовых к полусмертельной драке с криком “Спартак-чемпион!”. Они не видели и не любили того, что посчастливилось увидеть и полюбить нам.

Бескорыстный послевоенный футбол нашего детства, отрочества и юности с безбилетным протыром, но без драк и без позорного клубного шовинизма.

 

* * *

Вижу себя в свой звездный час пятнадцатилетним капитаном баскетбольной команды юношей младшего возраста (клуб ЦСК МО, ныне ЦСКА). В игре на первенство Москвы мы выиграли у “Строителя” одно очко, и решающий мяч после прохода под щит забросил я за три секунды до окончания встречи. Все это не имело бы никакого исторического значения, если бы не знаменитый радиокомментатор Вадим Синявский, который включил этот неприхотливый сюжет в свой воскресный спортивный обзор. Так мое имя прозвучало на весь Советский Союз. Боже мой, что началось! Звонили родственники и знакомые родственников с Урала и Сибири, звонила бабушка из Евпатории, поздравляли школьные друзья, на меня стали смотреть с уважением сверстники из “Динамо” и “Спартака”. Никогда больше в жизни не выпадало такой удачи!

Из той подростковой команды вышел в большой спорт Саша Травин, ставший одним из лучших защитников нашего баскетбола, официально входивший в состав символической сборной Европы. А в большую общественную жизнь – Алеша Симонов, ныне возглавляющий журналистский Фонд защиты гласности.

 

* * *

У М.С. Горбачева быстро исчезло обаяние новизны. Все было сказано сразу. Дальше началось повторение. Он прост, но не как правда, а как очевидное, без глубины. И все-таки это лучше, гораздо лучше, чем то, что было. Искренность и угадываемая отвага: а чем черт не шутит! Симпатичен, внешне народен (без хамства), но повторяет на новом витке спирали путь Хрущева (запись 8 апреля 1986 года).

 

* * *

На секретариате ЦК КПСС впервые в истории обсуждалась работа Литературного института. После моего десятиминутного доклада член Политбюро М. Соломенцев задает вопрос: “А почему у вас на выходе такой низкий процент членов Союза писателей? Всего 45 процентов”. “Да это же очень много, – отвечаю, – писатель – профессия штучная, не все выпускники становятся признанными поэтами, прозаиками, драматургами. И в дипломе у них написано довольно скромно – «литературный работник»”. Голос подал В. Карпов, бывший тогда руководителем СП, объяснил Соломенцеву ситуацию, сам был нашим студентом. Но тот не сдавался, требовал резко повысить процент “на выходе”. Наконец председательствующий Е. Лигачев прервал дискуссию, предложив принять постановление, где Институту светило расширение площадей, реставрация “Дома Герцена”, свои издания и прочие блага. Документ готовил бывший ректор В. Егоров, ставший помощником М.С. Горбачева. Но вскоре не стало ни ЦК КПСС, ни его исторический постановлений, и Литературный институт, вдвое увеличив прием и резко снизив вышеупомянутый процент, стоит, тем не менее, по-прежнему нетронутый и обшарпанный, как будто ничего вокруг и не происходило.

 

* * *

Задолго до бригадира Потапова из знаменитой пьесы Саши Гельмана “Премия” я попытался осуществить тот же благородный трюк. Дело в том, что уход С. Павлова из ЦК ВЛКСМ и приход туда нового первого секретаря Е. Тяжельникова, бывшего партбосса из Челябинска, стал для журнала “Юность” нечаянной радостью, подарком судьбы. Павлов был главным душителем журнала, и Б.Н. Полевой решил, что настала перемена нашей участи, разумеется, в лучшую, прогрессивную сторону. Стало быть, надо дружить домами. Мне поручили составить вопросы для интервью с новым первым секретарем, их коллективно отредактировали и отправили меня в ЦК ВЛКСМ. Интервью должно было открыть первый номер журнала за шестьдесят девятый год.

Е. Тяжельников принял посланца “Юности”, как родного, с чаем и баранками. Он просмотрел вопросы, достаточно острые, и попытался подробно ответить на них. При беседе, которая продолжалась около часа, присутствовал Геннадий Гусев, тогдашний помощник первого секретаря.

Через две недели, получив от Гусева ответы Тяжельникова, я с грустью убедился, что все вопросы были заменены другими. Столь же безликими были ответы, весьма слабо напоминающими наш разговор.

Беседа была опубликована, и Б.Н. решил наградить меня окладом. На редколлегии я заявил, что отказываюсь от премии, ибо моя роль в публикации свелась к курьерской. Не надо было этого говорить. Полевой вскипел, как редко с ним бывало. “Пижон в белых перчатках!” – самое нежное, что я услышал из его уст. Остальное было по-партийному сурово, включая обвинения в зазнайстве и идейной незрелости. В результате трюк не удался, деньги пришлось взять, да и постепенно пропить в ЦДЛе с ребятами из редакции.

 

* * *

К концу восьмидесятых “Юность” утратила вкус, тираж и престиж. Пришли другие времена, взошли иные имена.

И вот в один прекрасный день восемьдесят девятого получаю следующее уведомление:

“17.04. в 11 соберется редакционный совет, чтобы разрешить кризисную ситуацию, сложившуюся в связи с тем, что журналистский коллектив редакции потребовал от Дементьева немедленно подать заявление об уходе с должности главного редактора.

Возникла идея приостановить действие устава журнала до очередного юбилея (10 июня). Руководство журналом поручить редколлегии, в которую мы намереваемся ввести пять прежних сотрудников “Юности”, в т. ч. Вас.

10 июня избрать нового главного редактора, на голосовании будет кандидатура Дементьева, а также Аксенова В., который к этому времени будет в Москве (информация – лично).

Зерчанинов Юрий”.

Милый Юра (к несчастью, уже покойный), глава бунта против Андрея Дементьева, так и не сумел уговорить Василия Павловича баллотироваться в главные редакторы и реанимировать “Юность”. Вскоре журнал из-за внутренних разногласий развалился надвое. Мой старинный товарищ еще по “Московскому комсомольцу” Виктор Липатов возглавил старую “Юность”, а поэт и правозащитник Саша Ткаченко – “Новую”. Они рано ушли из жизни. Что же касается Андрея Дементьева, то он (отпраздновав восьмидесятилетие) жив, здоров и процветает, чего желаю и всем остальным авторам и редакторам некогда замечательного журнала.

 

* * *

Было время, когда Юрий Васильевич Бондарев, став, по сути, первым лицом в Союзе писателей России, предложил мне написать о нем небольшую книжку. Сделал он это по телефону, и я тут же почтительно, с извинениями отказался, сославшись на мое слабое знание военной темы. С тех пор наши отношения испортились. За всю мою литературно-критическую жизнь я ни разу не написал о каком-нибудь писателе по его просьбе. Не было такого, честное слово, ни разу.

Книжка о Бондареве вскоре вышла в издательстве “Советская Россия”. Ее автор – Олег Михайлов.

 

* * *

Как известно, Владимир Войнович в начале шестидесятых служил на радио и время от времени писал стихи. “На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы” – это его текст. В “Московском комсомольце” мы опубликовали подборку Войновича, где было стихотворение, начинающееся строкой: “В сельском клубе разгорелись танцы”. И за эти “разгоревшиеся” танцы я получил выговор на бюро горкома ВЛКСМ. Смешная история. Дело в том, что танцующие сельские девушки предпочитали офицеров, а не солдат, которые жались по стенкам. Девушки не любили “небеса, которые без звезд” (на погонах, разумеется). Все это Володя не придумал, а вспомнил, а я напечатал, будучи зав. отделом литературы и искусства. На нашу беду, стишок попался на глаза генералу Епишеву, начальнику Главного политуправления Советской армии. И вот Епишев не нашел ничего лучшего, как позвонить московскому партийному начальству: что, мол, печатает ваша комсомольская газетка, клевещут на нашу доблестную армию, а заодно позорит наших славных деревенских девчат, которые будто бы пренебрегают солдатиками и льнут исключительно к офицерам. От лица политуправления заявляю, что автор и газета допустили грубую политическую ошибку и должны быть наказаны.

С беспартийного стихотворца какой спрос, а меня – на бюро – наказали и отчитались. Такие была забавные нравы, граничащие с идиотизмом.

 

* * *

Пути Господни неисповедимы, и все же не перестаешь удивляться неким закономерным поворотам судьбы. Павел Николаевич Гусев, главный редактор “Московского комсомольца”, получил второе высшее образование в Литературном институте и занимался шесть лет в моем семинаре. Он успешно защитил дипломную работу, посвятив ее “Незабудкам” Михаила Пришвина. Кто бы мог подумать, что поклонник Пришвина через двадцать лет станет охотником на крупного африканского зверя, медиамагнатом, успешным владельцем моей родной газеты, включая ее дочерние издания! Какая-то ниточка незримо связывает тот “МК” и этот – через поэта и журналиста Сашу Аронова (хорошо, что в вестибюле висит мраморная доска в память о нем), через литинститутские семинары, через сами газетные страницы, такие непохожие на прошлые, но где тебя напечатают и сегодня – с репликой, открытым письмом в направлении власти, вспомнят и поздравят в дни твоих маленьких праздников. Есть несколько выпускников моего семинара, которыми я особенно горжусь: Марина Палей, Ирина Слюсарева, Юрий Гафуров, Евгений Кузьмин, Сергей Федякин, Владислав Кулаков, Татьяна Геворкян, и среди них, конечно, Павел Гусев – все они состоялись в жизни и профессии.

 

* * *

Мне везло на встречи с замечательными людьми. Один из них – Александр Асаркан, личность феноменальная, журналист от Бога, мастер короткого эссе, интонационного жеста, таящего в глубине поэзию и иронию. Замечательно писал о театре, посылал друзьям и знакомым открытки с наклеенными текстами, вырезанными из советских газет и журналов. Получалось остроумно и снайперски точно. Асаркан, как полагается, отсидел свое студентом в тюремной психушке, выучил там итальянский, ставил в гулаговском театре какие-то пьески. Ходил в курточке, слегка небритый (теперь-то это модно), любил варить дома крепкий кофе в одинокой комнатке в большой коммуналке на Солянке. Знала его вся артистическая Москва. У нас, в “Комсомольце”, он вел, как колумнист, ежедневную колонку (с портретом), посвященную культуре, пока рубрику не прикрыла цензура, не сразу, впрочем, разобравшись, что к чему в блестящих Сашиных текстах. След в душе он оставил прочный, незабываемый. Умер недавно в Чикаго.

 

* * *

Из разговоров с Виктором Петровичем Астафьевым (1992 год, село Овсянка Красноярского края).

– Видел майский съезд Союза писателей России? Кошмар какой-то, ждать чего-нибудь путного от этой организации уже нельзя. Не съезд, а колхозное собрание пятидесятых годов. Я же помню. Крик, ругань несусветная, ребята старые, но по-прежнему пьяные и орут. Бондарев в президиуме, сидит, молчит. Тяжко на все это смотреть. Противно. Причем о литературе ни слова. Только политика и дележ портфелей. Уж и делить-то нечего, а туда же. И никто, заметь, не думает о смене, о молодых, им-то что делать, на что жить, как? Бумага дорогущая, коммерция задушила все, что можно, издаваться-то где? Не обо мне речь, слава Богу, я как раз издаюсь, и буду издаваться, и за столом работаю каждый день.

– Это сегодня довольно редкий случай.

– Да вот пишу, надо писать, раз многие бросили и ходят на митинги. Может, если бы другие, которые по президиумам, писали, тогда я и воздержался бы. А так надо же кому-то.

Вот у меня за окном Облаковы. Большая крестьянская семья, и все трудятся с утра до ночи. А рядом баба ежедневно мужика бьет пьяного вусмерть. Такие, брат, контрасты. Рассея!

А литература вообще стала не нужна. Дикий рынок и резкое падение культуры. Наплодилось столько союзов писателей, а что делают – непонятно. Имущество делят да в аренду сдают. И все предлагают в них вступать. Я написал, что никуда вступать не буду, пропади все пропадом, сам себе союз буду…

 

* * *

Запомнился тост Б.Н. Ельцина на правительственном завтраке у А. Кучмы. “Рос-си-яне, – сказал он, обращаясь к нашей делегации, – каждое утро, проснувшись, первым делом спрашивайте себя: «А что хорошего я сделал для родной Украины?»”. Сидевший рядом А.И. Вольский даже слегка поперхнулся. Широк был Борис Николаевич, щедр напропалую, настолько щедр, что зарплату российским бюджетникам не выдавали по полгода. Впрочем, и Украине мало что перепадало. Все сидели в одном братском дерьме и только смотрели в разные стороны.

С Лазаренко, бывшим премьер-министром Украины, мы открывали на Арбате Украинский культурный центр. Русский в Киеве так до сих пор и не открыли. Лазаренко давно уже сидит в американской тюрьме за какие-то финансовые махинации. Хуже, что бывшие наши друзья, поэты Иван Драч и Павло Мовчан, деятели “Руха”, не захотели встретиться со мной и киноактрисой Натальей Фатеевой, когда мы приехали в Киев по приглашению министра культуры Ивана Дзюбы. Ему было неудобно, политиканство Дзюбе претило, харьковчанка Наташа Фатеева на пресс-конференции давала на отличной мове отпор журналистам, которые принципиально не разговаривали с русскими на русском языке. Ни в одной из стран СНГ и Балтии такого невозможно было себе представить, а ведь я посетил их все, общаясь с коллегами, с которыми поддерживал дружеские отношения многие годы. С Ваней Драчом, случайно увидевшись на каком-то московском приеме, мы бросились друг к другу, но ведь это в Москве, где тебя вряд ли видят твои соратники по борьбе за “незалежность”.

 

* * *

Олжас Сулейменов рассказывает об Иране, где только что побывал: “Представляешь, нет на улицах нищих, в домах интеллигенции втихаря пьют вино вопреки мусульманским запретам, продовольственный рынок баснословно дешевый – хлеб, мука, мясо. Нефтяные доходы способствуют социальному паритету, нечто вроде исламского социализма. Государство держит крупную собственность в своих руках”.

Думаю, что Олжас увидел только витрину, как обычно бывает с почетными гостями. Иран и Китай – в недалеком будущем самые большие внешнеполитические проблемы для России. Это сказывается уже сейчас, а дальше будет еще тревожнее вместе с нашими практически неразрешимыми кавказскими сюжетами.

 

* * *

В Китае обожают советские фильмы о войне. Даже в официальной обстановке наступал момент, когда к Михаилу Александровичу Ульянову обращались с улыбкой: “А что думает по этому поводу маршал Жуков?” Маршал, честно говоря, по этому поводу ничего не думал, а исключительно доброжелательный Ульянов терпеливо улыбался в ответ на китайскую шутку, которая преследовала его в Поднебесной буквально на каждом шагу.

 

* * *

Сентябрь 2008 года. На левом берегу Сены, неподалеку от моста Александра Третьего, стоял, освещенный закатным солнцем, одинокий человек, играющий на кларнете. Он стоял лицом к реке, и музыка стелилась над водой. Что он играл, о чем он думал и почему звук кларнета не заглушался шумом большого города, осталось загадкой. Но картинка навсегда врезалась в память, как еще один знак, как еще один символ живого Парижа.

 

* * *

Встретив на улице Парижа М.О. Чудакову, я пригласил бы ее в ресторан таким образом: “Мариетта Омаровна, не пойти ли к омарам нам?” (Маяковский бы одобрил, любил недорогие штучки.)

 

* * *

В моих бумагах сохранился экземпляр “Автобиографии”, продиктованной поэтом Николаем Глазковым Давиду Самойлову, который записал ее “слово в слово” зимой 1947 года. Когда-то этот текст подарила мне вдова Николая Ивановича. Привожу здесь небольшой отрывок из шуточной глазковской автобиографии. Речь идет о первой встрече поэта с Л.Ю. Брик, состоявшейся 21 декабря 1940 года. Глазкова в квартиру Бриков привел Кульчицкий.

“В этот исторический вечер я читал ей много стихов и, к величайшему сожалению Кульчицкого, выпил всю водку, какая была. Л.Ю. одобрила мои стихи и осудила мою любовь к живительной влаге. Желая спасти меня от алкоголизма, она сказал, что великий Хлебников никогда не пил водки. Это была неправда, ибо, по свидетельству А. Крученыха, гениальный Хлебников очень уважал водку и за неимением оной пил муравьиный спирт. Но Л.Ю., как очень хорошая, пыталась своротить меня с пути, по которому впоследствии семимильными шагами двинулся Сережа Наровчатов, которому удалось довести пьянство до логического завершения”.

Так жили поэты. Но при этом писали замечательные стихи.

 

* * *

С Глазковым ездил во Владимир и Суздаль на съемки “Андрея Рублева”. Тарковский не знал, что на площадке присутствует корреспондент газеты “Советское кино” (я взял у них командировку). Знал оператор Вадим Юсов, ассистент режиссера Лариса (будущая жена Тарковского) и некоторые другие члены съемочной группы. Андрей по вечерам уединялся в гостиничном номере, остальные, как водится, образовывали слегка пьющие компании. Глазков увлек меня и поэта Валентина Прегалина в эту поездку, ибо сыграл в картине эпизодическую роль “летающего мужчины”. Там же снимался эпизод “Колокольная яма”, венчающий фильм, с юным Колей Бурляевым. Я внимательно следил на площадке за Андреем Арсеньевичем, мне было страшно интересно, но подойти к режиссеру и взять у него интервью я не мог, ибо он категорически запрещал пускать журналистов на съемки картины. Когда в газете вышел мой репортаж, разразился жуткий скандал, но постепенно затих, ибо, по существу, в тексте не было ничего такого, что могло бы задеть режиссера. Сам факт моего лазутчества был, конечно, возмутителен. Интересно, что никто из группы меня не выдал: а ведь я не скрывался и не выдавал себя за кого-нибудь другого.

 

* * *

Сижу в Переделкино, наблюдая передел кино. Какая удача, что в середину девяностых я сознательно дистанцировался от Н.С. Михалкова (вернее, он от меня). Помню, как Никита Сергеевич по-неофитски восторженно воспринял монархические идеи Ивана Ильина и сеял наспех прочитанное вокруг себя, просвещая и такого “государственника”, как генерал Александр Руцкой, с которым дружил и от которого, надо признаться, благородно не отрекся, когда вице-премьер России стал на время опальным мятежником. Помню Михалкова в бане вместе с Борисом Немцовым, когда знаменитый актер и кинорежиссер внедрялся помещиком в нижегородскую губернию. Помню губернатора Ярославской области А. Лисицына, который показал мне проект письма о возвращении семейству Михáлковых фамильных икон из музея города Рыбинска. Я уговорил тогда губернатора ни в коем случае письмо не подписывать, дабы не ронять свою репутацию. Помню замечательно обаятельного Никиту, когда помогал ему снимать в Третьяковке телевизионный фильм, для которого потребовалось особое освещение и освобождение некоторых полотен от специальной защиты (хранители справедливо протестовали). Люблю “Ургу”, “Обломова”, “Пять вечеров”. Многое помню, особенно сочные поцелуи при встречах, будто мы и впрямь в купеческом мире Островского. Хорош, велик Никита, ничего не скажешь! А мы мелочны и злобны, пытаясь отнять у него какие-то должности, мигалку на авто, чаепития с первыми лицами государства, когда его гордое дворянство вдруг превращается в сервильное верноподданичество, от которого веет не Ильиным, а старой советской выучкой. Не отнимешь всего этого, да и не стоит. Все от нашей зависти, господа!

 

* * *

Главный жанр наших исторических штудий – сказка и утопия. Их хорошо читать на ночь, перед сном.

 

* * *

Мерный звук латинской речи, проза Пушкина, Шаламова. Писать так, чтобы ни одно слово не ощущалось лишним.

 

* * *

Опасно поддаться неземному. У гениального Блока, особенно раннего, чувствуется рыцарская немецкая упорядочность стиха. Он один из самых рассчитывающих русских поэтов. Здесь Блок близок к Пушкину, в котором тоже рационалистическое, французское воспитание одолевалось русской природой, но и преодоленное все же присутствовало в безукоризненной форме, отделке законченных сочинений.

 

* * *

Есенин с его обращением к женщине интонационно и по существу весь вышел из блоковских строчек: “Что же ты потупилась в смущенье? Погляди, как прежде, на меня”.

 

* * *

А. Кушнер приводит слова И. Бродского, будто в Англии “вдруг опять начала зарождаться, пусть пока еще слабая, мода на рифму”. Так ли это? Скорее – желаемое (Кушнером) принимается за действительное. В смысле – негоже поспешать верлибром за Европой…

 

* * *

В двадцатый век, где, как волна за волной, набегали друг на друга натурализм, импрессионизм, символизм, футуризм, социалистический реализм, сюрреализм, постмодернизм и т. д. и т. п., как это ни банально звучит, выжило и сохранилось по-настоящему лишь то искусство, которое одухотворено любовью к человеку. Это чувство не поддается авторской имитации. Оно или есть, или его нет. Вот нобелиат – Жозе Сарамаго – наделен им в полной мере. “Пыль нищеты, – пишет автор в романе “Поднявшиеся с земли”, – уже припудрила лица этих людей”, но от этого лица не становятся менее прекрасными”. Сарамаго пишет крестьянский эпос Португалии, беря маленькую бедную провинцию, и здесь разворачивается, по сути дела, вся вековая история человеческого рода. Такова энергия стиля писателя, близкая к поэтике итальянского неореализма. Мощный финал венчает книгу. Идут, поднявшись с земли, впервые выпрямившиеся персонажи повествования, все идут – живые и мертвые, – идут, как им кажется, навстречу свободе. “А впереди несется вприпрыжку пес Константе – разве можно обойтись без него в этот исполненный надеждой и решимостью день?”

Надежда, решимость, любовь – ничего больше, в сущности, человеку и не надо. Это вещи не абстрактные. Собака здесь хорошо и очень верно поставлена. (Запись 1998 года.)

 

* * *

Власть во всем мире терпеть не может т. н. гражданского общества. Разнится только степень неприятия. Министр иностранных дел Франции Ведрин заявил не так давно в ЮНЕСКО, что не видит толку в гражданском обществе, если в стране нормально действуют парламентские демократические процедуры. А если не действуют, тогда как? В России нет, по сути, ни того, ни другого, и поэтому политический снобизм французского министра вызвал мою скептическую реплику в адрес его выступления. Откуда же взяться вменяемым парламентариям, как не из сознательных граждан?

 

* * *

Фукуяма пишет об атмосфере недоверия в обществе, которое составляет огромный налог на экономическую деятельность. К России это относится на сто процентов.

 

* * *

Дух русской культуры испаряется вместе с идеей будущего. Все, что связано со словом, теряет не только многозначность, но и прямой однозначный смысл. Букварь жизни временно отменен.

 

* * *

Я не враг государственности, о которой так много пекутся присяжные патриоты. Но зададимся вопросом: какую государственность жаждет измученная Россия? Покамест наша государственность – это обруч, стягивающий народное безмолвие.

 

* * *

Не с коррупцией надо прежде всего бороться, а с человеческим разложением. С безверием, с равнодушием уставшего народа к своей судьбе. Перелом обязательно наступит, если люди выиграют хоть один судебный процесс у чиновных вельмож, обобравших страну. Но где взять судью, который недоступен звону злата? Они есть, эти судьи, среди наших детей, наших внуков. Так будем же бережно растить их совесть и достоинство в школе, в семье, в университетах, поливая святой водой ростки подлинной, а не оплаченной властью гражданственности, исподволь разрушая строящийся фундамент нового тоталитаризма.

 

* * *

Без паники, главное, без паники. Площадь Маяковского ничего не даст. Нужно по всей России планомерно рыть траншеи-артерии нового общества, сплоченного в тело будущей свободной России. Государство – это мы! Не в замятинском изводе, а в обновленной традиции русского социалистического мира, где частная собственность и национальная идея не противоречат друг другу, а, напротив, обнимают российский многонациональный мир в единое здоровое целое.

 

Ссылки

[1] Ю.И. Селезнев. “В мире Достоевского”. Изд-во “Современник”, 1980.

[2] Юрий Афанасьев. Публичная лекция “Мы — не рабы?”. Цит. по “Новой газете”, № 47, 2008, с. 20.

Содержание