Утром я поднялся с трудом: болели голова, бок, грудь. Вышел во двор: тихо, со степи веет чуть приметный ветерок, тянет дымом и полынком. Присел на ступеньку, подставил лицо солнцу. Скрипнула калитка. Я открыл глаза — Карасин. Рано прибежал. Молодец.
— Ну как? — спросил он, разглядывая меня.
— Худо. Не жалел, гад, ботинок… Садись. — Я отодвинулся, освобождая место.
Но Карасин не сел, произнес неожиданное:
— Слышь, Брыська, ты на меня не будешь обижаться?
— Здоров были! Это за что? За вчерашнее добро, что ли?
— Да нет… другое… Говорить не хочется… — Карасин по привычке оглянулся по сторонам, словно боясь, что кто-то еще услышит, сказал виновато:
— Ты только не очень… В общем эти, ну как их, экспонаты, что ты нашел в кургане, — мы подсунули…
Если бы меня трахнуло поленом по голове, я, пожалуй, был бы не так ошарашен.
— Врешь?! — еще не веря в такую подлость, выкрикнул я.
— Точно. Клюня придумал. Когда он рассказал нам про Желтый курган, про сокровища и что ты хочешь добыть их. Игорь с Толяном здорово развеселились, хохотали и придумывали всякие шутки. Игорь сказал: «В вашей дыре до того скучно, что и Брыська со своими глупыми раскопками — развлечение. Пусть копает на здоровье. Когда доберется до захоронения — придем мы и поможем». Я тогда еще спросил Игоря, чего, мол, тогда помогать, если Брыська сам все раскопает. Игорь поморщился, ты знаешь как, потом сказал: «Ты, однако, непроходимо туп, Карасин. Поможем собрать ценности, если они там окажутся. Теперь ясно?» Клюня тут и придумал эти «экспонаты». Сказал: «Брыська будет быстрее копать. Они его воодушевят. Я его знаю».
Я слушал Альку, молчал, а у самого кулаки сжимались от обиды и злости: что придумали! А Карасин, между тем, продолжал:
— Кринку Клюня у бабки Никульшихи упер. (Ну точно, подумал я.) Мы разбили ее и закопали в кургане. А бересту Толян добыл. У кого-то из туеска выдрал. Игорь взял ее с собой, чтобы Колька что-нибудь написал на ней старинными буквами да позаковыристей. Тот и постарался. Здорово получилось, просто как по-настоящему. Верно ведь?..
Я спросил сдержанно:
— Ты хоть знаешь, что там написано?
Алька отмахнулся презрительно:
— А, ерунда, наверное, какая-нибудь… — И неожиданно прыснул: — Ну и смехота была.
— Что за смехота?
— Да как ты склеивал кринку, а потом носился с той грязной берестой. Мы с Клюней прямо животы надорвали.
Так вот кто за мной подглядывал тогда! А я-то думал, что мне показалось. Веселились, животы надрывали…
— Все у тебя?
— Все! — повеселел Карасин.
— Эх, и сволочи же вы!..
Карасин обидчиво выкрикнул:
— Я-то при чем? А?! Ведь не я все это выдумал.
— Ладно, — сказал я. — Не ты, так не ты… Слышь, Алька, иди домой, мне что-то нехорошо.
Алька кивнул и быстренько ушел. А я стоял, бездумно глядя на калитку. Мне еще никогда не было так тяжело, так обидно, как сейчас.
Потом я пошел в сараюшку, достал проклятую кринку, взял молоток и изо всей силы хрястнул по ней. Я дробил ее в мелкие крошки, а у самого, против воли, катились слезы.
— Ладно, — бормотал я, — увидим, увидим еще!.. Я покажу вам, покажу, это самое…
Что «увидим», что «покажу» — я не знал.
Все сложилось к одному: болезнь мамы, драка, этот подлый обман. Настроение такое — хватайся за голову и реви в голос, на весь дом.
Совсем я невезучий. Ни в чем. С самого детства. Помню, еще в детсаде я очень хотел на новогоднем празднике быть Винни-Пухом. Я так просил нашу воспитательницу Ираиду Федоровну, просто умолял, а она мне — Зайца. Я не надел костюмчик косоглазого с круглым ватным помпончиком вместо хвоста и весь утренник проплакал. С той поры, поди, и пошло: то беда, то неудача.
Из дома я не выходил — читал, смотрел телевизор и работал в огороде: полол, подвязывал помидоры, поливал. Радовался: приедет мама, а у меня полный порядок, нисколько не хуже, чем у нее бывало.
Работаю, а сам представляю, как зайдет она сперва в дом, потом в огород и ахнет: «Какой ты, Костик, молодчина. Я совсем зря волновалась».
Однажды я поливал грядку с огурцами и вдруг услышал знакомый скрип калитки. Меня обнесло жаром — мама! Бросил ведро, выскочил во двор — Эвка.
— Здравствуй, Костя…
Она, видимо, что-то почувствовала, спросила:
— Ты не рад, что я пришла?
Я заторопился:
— Откуда взяла?! Наоборот. Я всегда рад.
Она сегодня была какой-то не такой, как обычно — не веселой, не колючей. Глаза ее смотрели грустно.
Эвка несколько раз внимательно посмотрела мне в лицо, задерживаясь на изодранной щеке, но ничего не спросила и не сказала. От этих взглядов мне становилось не по себе: о чем она думает? Хоть бы уж шутила, что ли.
В дом Эвка зайти отказалась. Спросила о маме, о раскопках, поинтересовалась: не начали ли мы с Буланкой собирать экспонаты для музея.
— Семен Митрофанович уже беспокоится: очень медленно движется дело… — И тут же без всякого перехода сообщила: — А наш школьный отряд завтра уезжает работать на вторую бригаду. Я так люблю жить на полевых станах… — И снова неожиданный поворот: — У тебя как с продуктами? Может, чего-нибудь надо? Ты не стесняйся, говори.
— Ничего мне не нужно. Все есть. Да и Детеныш не даст умереть с голоду — каждый день чего-нибудь приносит, хоть ругайся.
Эвка вздохнула, провела рассеянным взглядом по двору.
— Да… Ну, мне пора…
Я огорчился.
— Так быстро? Зачем приходила?
— Просто. Проведать. До свидания, Костя, — и легко прикоснулась пальцами к моей щеке.
Я вышел за калитку и долго смотрел вслед. Совсем странная. Что с ней? Может, какая беда, а я и не догадался спросить. И мое настроение стало еще хуже.