Вадим заехал за мной, как и обещал, в десять утра, а в половине двенадцатого мы уже были в райцентре. Я побежал к маме, а Вадим остался во дворе, у мотоцикла: что-то не ладилось с мотором.

— Ты жми, — сказал он, — а я пока разберусь, в чем тут дело. И не торопись, спешить некуда. Хоть до вечера…

Когда я вошел в палату — растерялся: где мама? С четырех коек на меня глядели, как мне показалось, совсем одинаковые бледные и худые женщины. Но вдруг встретил глаза, такие родные и ласковые.

— Мама!..

Я бросился к ней.

— Ты чего такая? Может, кормят плохо? Так я, так мы…

Мама торопливо гладила меня по голове.

— Хорошо меня кормят, сынок, хорошо… Ты не беспокойся… Просто мне не хочется есть… — И тут же другим голосом, немного удивленным и радостным: — Как ты вырос, милый… Совсем взрослый. А брови выцвели… И веснушек нынче больше…

— Мам, может, домой, а? Чего ты так долго тут? Дома, может, получшает… Я за тобой ходить буду, а?

— Теперь уж скоро, Костенька… Вот сделают операцию и — домой. Заживем с тобой!.. Хорошо заживем. Ты у меня теперь вон какой — хозяин…

— А когда сделают операцию?

Чуть запнувшись, мама ответила:

— Скоро… На днях… На той неделе, наверное.

Я вздохнул и стал рассказывать и про экскурсию на строительство канала, и про Вадима, и про встречу в нашем музее с Бачуриным.

История о дяде Максиме ее очень тронула. Мама все время удивленно произносила: «Что ты говоришь?! Неужели?!..» А вот новость о том, что мы создали музей, неожиданно расстроила ее.

— Боже мой, — тихо и горько проговорила она, — как я, оказывается, давно из дому… Жизнь идет, а я все лежу и лежу. Ох, до чего ж соскучилась по работе, по Ключам нашим… Просто слов нет…

Но тут же улыбнулась слабо:

— А как у тебя идут раскопки? Наверное, уже добрался до своих «древних ценностей»? Не забыла!

— Да нет, не добрался. Тяжеловато одному. Сейчас там Микрофоныч… Семен Митрофанович командует. Я все рассказал ему про Желтый курганчик. Быстрее раскопаем, да и веселее, когда все вместе…

Мама легонько сжала мою ладонь.

— Хорошо, сынок, правильно поступил. В одиночку ни дела, ни радости. Жизнь не любит таких людей: всегда они жалкие, несчастные.

Она помолчала, снова и снова разглядывая меня, будто сроду не видела, положила мне на плечо легкую исхудавшую руку.

— Скоро тебе в школу, а нового костюма так и не купили. Ведь еще весной говорила: пойдем возьмем…

— Ладно, пока в старом похожу.

— И учебники, поди, не думал покупать?

— Успею. Ты, мам, хоть об этом не переживай.

— Ну как же, милый, восьмой класс серьезный — тоже выпускной. Костенька, прошу тебя: берись за учебу с первого же дня и по-настоящему. Ведь этот год станет… ну, предварительной проверкой, что ли, не только твоих знаний, но и твоей готовности держать экзамен еще главнее — на аттестат зрелости. Мне неловко подгонять тебя да повторять надоевшие истины. Ведь ты вон какой большой. Наверное, и ростом уже догнал меня?

— Обогнал, — засмущался я. — На один сантиметр.

Маме было тяжело говорить, она заметно притомилась, капельки пота заблестели у нее на висках. И все-таки она засмеялась, не скрывая этой своей радости и гордости, и обернулась к своим подругам, видали, мол, как вымахал мой сынок? Женщины участливо глядели на нас, тихонько улыбались — сочувствовали маме.

Я сначала очень стеснялся их, разговаривал с оглядкой, а кое о чем даже рассказывать не решался. Потом понял: они уже давно знают все и про меня, и про весь наш колхоз, и перестал стесняться.

Мама снова повернулась ко мне, продолжая улыбаться.

— Ну как, Костенька, ты все еще не надумал, кем хочешь стать?

Этот разговор у нас с мамой давнишний. Каждый год она по нескольку раз выспрашивала меня, что я думаю делать после школы. Ей очень хотелось, чтобы я поступил в сельскохозяйственный институт и непременно бы стал, как и она, агрономом. А я не очень-то торопился задумываться над своим будущим, таким неясным и таким далеким. Отмахивался:

— Там будет видно.

Одно твердо хотел — в армию! И не куда-нибудь, а в авиадесантные войска. Сейчас мне пришлось ответить то же самое.

— Впереди еще полно времени. Придумаем чего-нибудь…

На этот раз мама вдруг огорчилась, как никогда раньше.

— Что же ты, Костенька?.. Пора бы уже решить. Это так важно для меня, просто необходимо, если бы ты знал…

Я пожал плечами:

— Да почему, мам? Чего торопиться? Мне еще вон сколько учиться — целых три года! Говорю — успеем, придумаем.

Мама растерянно глянула на меня, будто я ее очень озадачил. И сказала:

— Да, да, сынок… Ты прав: еще три года… Целых три года. Боже мой, как это много…

И вдруг прижала край подушки к лицу и заплакала. Я испугался, схватил ее руку.

— Мам, ты что?! Мам? Не плачь. Хочешь агрономом — так агрономом! Я постараюсь!..

Я все прижимал мамину руку к себе, будто это могло принести маме облегчение. Наконец мама успокоилась.

— Ну вот, кажется, прошло… Видишь, какая я стала плакса…

А потом сказала:

— Третьего дня у меня Батраков был… Мы с ним много и хорошо поговорили. И о тебе тоже.

Я лихорадочно стал перебирать в памяти: что же я такого натворил, чтобы надо было обо мне говорить с самим председателем колхоза? Мама поняла.

— Нет, нет, не волнуйся. Просто Василий Кузьмич обнадежил и очень успокоил меня. Он пообещал, что всю заботу о тебе возьмет колхоз. Сколько это будет необходимо. Так что ты, сынок, знай и если придет такая нужда, обращайся прямо к Батракову.

Я обиделся:

— Все время говоришь, что я уже большой, а сама мне нянек ищешь. Обойдусь. Дома у меня полный порядок. Приедешь — увидишь.

Мама отвела глаза.

— Боюсь, не скоро увижу…

Я растерянно посмотрел на маму: что с ней? То убеждает, что скоро вернется домой, то вдруг такие слова.

— Почему не скоро?

— Мало ли… После операции полежать придется, сам понимаешь. Поэтому и беспокоюсь. Был бы у тебя еще кто-нибудь близкий — бабушка, тетка, дядя, может, я и поуверенней себя чувствовала. А то — никого! Двое нас на всем свете. Случись что со мной, как жить будешь? К кому голову приклонишь?

Я молчал. Что тут скажешь?

— Послушай, Костенька, — голос мамы совсем упал, едва слышен. — Может, с отцом увидишься, поговоришь? Какой он ни есть, а отец, родной человек: может, посоветует что, поможет в трудный час, а?..

Впервые за два года она заговорила о папке, да еще вот так. Это поразило меня больше всего. Неужели ей так худо? На моем лице, видимо, отразилось что-то, мама вдруг замолчала, притянула меня к себе, прижалась к моей щеке.

— Все обойдется, милый, все будет хорошо… Просто я сильно устала и соскучилась… Вот и лезет всякое в голову.

В палату заглянула сестра, сказала, что больным пора готовиться к обеду и отдыху. Это значило, что мне надо уходить. Мама вздрогнула, но не отпустила, а еще крепче прижала к себе, словно меня кто-то хотел отнять. Она торопливо поцеловала в лоб, в щеку, в нос, потом отстранила немного, заглянула в глаза, улыбнулась и снова принялась целовать…

— Ну, ты чего, мам? Я теперь часто буду приезжать к тебе, каждый выходной… Вадим мне так и сказал. На весь день. А ты… А ты, будто я на целый месяц уезжаю…

Уходил я с тяжелым сердцем. Все мне почему-то казалось, что я чего-то не понял и не сказал маме. Самого главного не сказал. И это мучило меня, хоть возвращайся.

Вадим ходил вокруг мотоцикла с тряпкой и натирал и без того сияющие детали. Увидел меня, забросил тряпку в передок коляски, спросил участливо:

— Перерыв на перекур?

— Нет, все, Вадим…

— Мог бы еще погостить. Я же говорил: хоть до вечера… Значит, заводить Коломбину?

Он почему-то называл свой мотоцикл Коломбиной. Я кивнул.

— А по какой причине у тебя опять губы книзу?

Я поднял глаза: Вадим сам-то был сумрачный, невеселый. Все он понимал.

— Худо, Вадим, очень…

— Знаю — никакие утешения не помогут. Сам пережил такое. Но, — он слегка ткнул кулаком меня в грудь, — но это не значит, что надо опускать крылья. Ты хоть и подлетыш, но все равно мужчина. Так держись, черт побери! Держись, Костя, потерпи: поднимется мама. Операцию сделают и поднимется. А операция, кстати, не очень уж сложная.

Я недоверчиво взглянул на Вадима.

— Откуда знаешь?

— С главным врачом разговаривал. Он обнадежил. Ничего, говорит, страшного. Через неделю-другую после операции встанет.

— А операция когда?

— Операция-то? Так… В пятницу, кажется. Ну да, в пятницу. А в воскресенье мы нагрянем. Добро?

Приехали мы в Ключи, когда солнце уже почти касалось горизонта: носились по степи. Забрались куда-то далеко-далеко, увидели небольшой колок — островок из березок среди пустой равнины, улеглись там на прохладную зеленую траву, какая растет у нас только по веснам. Лежали и глядели сквозь листья на далекое блеклое, словно выцветшее, небо; следили, как в нем лениво плавал коршун.

Разговаривать не хотелось. Я думал о маме. Не выходили из головы ее разговоры об отце и моей будущей профессии. Ну, о папке ладно, все как будто понятно: мама беспокоится, что я так надолго остался один, и боится, чтоб со мной ничего плохого не случилось. Но почему ее так сильно огорчил ответ, что у меня впереди полно времени и мы еще успеем с ней подумать о моем будущем? Что я такого сказал? Почему она заплакала, да еще так горько? Ведь времени и вправду полно — целых три года! Мама сама потом повторила: «Три года, как это много…».

Внезапно я подумал, а что, если маме именно сейчас, когда так тяжело и трудно, хотелось услышать ответ на свой вопрос? Может быть, от этого ей стало бы получше? Она сказала: «Это так важно для меня!..»

Я стремительно сел, словно в спину толкнула пружина. А я? Вместо того чтобы постараться успокоить ее, продолдонил, как безмозглый попугай, свое «успею»!

Вадим повернул голову, поглядел на меня внимательно, но ничего не сказал. И только, когда я снова прилег, вздохнул неожиданно:

— Однако пора ехать… А жаль. Хорошо тут. Верно?

— Хорошо, — ответил я, хотя меня уже не радовали ни березки, ни прохлада.

— Вот я и говорю, — словно бы продолжая разговор, проговорил Вадим, — дай нашей степи вволю воды — через три-четыре года не узнаешь. Нам уже не понадобится с тобой накатывать сотню километров, чтоб найти вот такую тень и зеленую траву… Все будет под боком.

Вадим уже взялся заводить мотоцикл, когда я неожиданно для себя спросил:

— А в этой эспетэушке долго учиться?

— В какой эспетэушке?

— Ну, в которой ты учился.

— А, в училище мелиорации!.. Три года. А что?

— Ого! — произнес я. — Училище, а так долго.

Вадим нахмурился, сказал грубовато:

— Не пойму — чего огогокаешь? Ты, может, училище спутал с какими-нибудь трехмесячными курсами кройки и шитья?

О ПТУ я никогда не думал и не интересовался ими. У меня была одна забота — во что бы то ни стало закончить десять классов, а там, дескать, все само собой утрясется, то самое проклятое «успею». Поэтому на вопрос Вадима я лишь пожал плечами и, видимо, очень пренебрежительно, потому что Вадим обиделся не на шутку.

— Ишь ты, мальчик с чистоплюйским гонором! Значит, по-твоему, училище — дело третьего сорта? Для менее достойных? Так, что ли?

Я молчал: во-первых, ничего подобного не считал, во-вторых, не ожидал такой горячей и неожиданной отповеди. Вадим, видя мою растерянность, смягчился.

— Училище для многих — родной дом: и кормит, и одевает, и учит. Когда мои товарищи, с которыми я учился в школе, сдавали экзамены за десятый класс, я уже имел профессию, тот же аттестат зрелости, да еще и шоферские права: в нашем училище каждый должен был уметь водить машину… Вышел, как говорится, вооруженный до зубов: хочешь — иди работай, хочешь — работай и учись дальше, в техникуме, в институте, где пожелаешь. Вот она какая, эспетэушка! Так что ты зря пожимаешь плечами да кривишь губы.

— Я не кривлю…

— Не ты, так другие такие же подлетыши… — Вадим резко давнул стартер, мотор взревел. — Садись! И не дуйся. Я — любя… — Улыбнулся, подмигнул и рванул с места в карьер.