Ошеломительная новость — неподалеку от Ключей пройдет большой канал. Об этом вчера вечером рассказал архитектор нашего района. Лекция была в Доме культуры. Народу набилось — не продохнуть. Пришли даже самые старые старики, которых никакими сверхинтересными военными фильмами не выманишь со двора. Неподалеку от меня шептались Эвка с Игорем. Был тут и Колька Денисов. Он, как всегда, рисовал.
А там, на сцене, сидели председатель сельского Совета Иван Саввич Васякин и архитектор. На видном месте висел огромный лист бумаги, план нашего села. Не теперешнего, а будущего. Этот разукрашенный лист назывался длинно и торжественно: «Генеральный план застройки и реконструкции села Ключи».
Иван Саввич рассказал о тяжелом и небогатом прошлом нашего села, о нынешних делах, о будущем. Объяснил: Ключи потому до сих пор не строились, что как раз разрабатывался вот этот красивый генеральный план. И Иван Саввич ткнул пальцем в лист. А теперь, мол, когда план готов, дело у нас пойдет полным ходом.
Иван Саввич говорил, а Игорь так и подался вперед, словно бы боялся что-то важное прослушать.
— О! — произнес он восторженным полушепотом. — Сложносочиненное предложение! Очень оригинально! А теперь сложноподчиненное! Однако вполне подкованный товарищ… Ну, а это никуда не годится: сплошные простые, одна серость и скука…
Эвка сначала конфузливо хихикала, потом стала робко и смущенно уговаривать:
— Игорек, ну что ты! Ты послушай. Ведь это интересно! Ведь о наших Ключах…
Но «Игорек» не унимался, ему, видать, очень понравилась эта новая забава. Уже с разных сторон заоглядывались люди, кто-то произнес возмущенно:
— Тише, не мешайте слушать.
И вдруг взъярился Колька:
— Перестань ломаться или получишь по морде. Стыдно будет.
Игорь покраснел, кинул на Кольку бешеный взгляд, однако пересилил себя, хохотнул негромко, будто бы безобидной шуточке, и молча откинулся на спинку кресла. Вот так Колька!
— А в первую очередь, — закончил Иван Саввич, — мы достроим магазин, детсад и здание колхозной конторы.
Он имел в виду те унылые бело-серые коробки, что вот уже два года наводят на меня тоску.
Потом говорил архитектор. Это не архитектор, а соловей. Он такого понарассказывал нам — рты открылись. Дескать, через лет семь-десять мы совсем не узнаем села, таким оно будет прекрасным. Наши кривые и грязные улицы станут прямыми и широкими, с асфальтированными дорогами. А на них, на этих улицах, вырастут красивые дома: трехэтажная школа со спортзалом, Дворец культуры, амбулатория, бытовой комбинат.
Но главное, что поблизости от Ключей, почти совсем рядом, пройдет знаменитый Кулундинский канал! Этот канал погонит обскую воду в самую глубину нашей сухой степи.
О канале мы, понятно, слышали давно. Я сам читал о нем в газете и несколько раз видел по телевизору, как его строят. Знал даже длину канала — сто восемьдесят километров!
Но я никогда не думал и не мог предполагать, что он пройдет вблизи нашего села. А архитектор между тем рассказывал:
— Ключи, получив воду, станут настоящим оазисом. Взгляните сюда… — Архитектор взял указку и показал на своем многоцветном плане голубое овальное пятно: — Это место вы называете Лешкиной выемкой. Так вот, больше у вас не будет Лешкиной выемки. А раскинется тут большое озеро. Вокруг него зашумят сады и рощи, а в озере заплещутся зеркальные карпы, будут плавать гордые лебеди…
Ну, про сады да лебедей он, допустим, крепко загнул, а озеро — хорошо!
Дед Ишутин после лекции второй день ходит, словно пьяный. Каждого, кого ни встретит, останавливает и, уперев ему в грудь указательный палец, будто дуло нагана, визгливо спрашивает:
— Ну, что? Байки дед Ишутин рассказывал? Ась? Нет, ты мне отвечай: байки? — И потом радостно кричит, словно глухому: — Идет! Идет она, наша кормилица, большая вода! Воспрянет степь, зацветет, завалит хлебушком!
Вот когда я понял разговор, что слышал у Желтого кургана. Понял и беспокойство того длинного в обвислой шляпе, он знал, что Желтый курган лежит как раз на пути канала и будет срыт экскаваторами и бульдозерами.
От этой мысли у меня самого затревожило сердце: ведь и на самом деле сроют и все, что лежит там, переломают, смешают с землей. Никто ведь ничего не знает про могильник. Да если бы и знали, то толку что: не бросят же канал и не возьмутся за раскопки! Надо торопиться.
На другой день, утром, я снова был на Желтом курганчике, разделся, поплевал на ладони и пошел снимать слой за слоем! Я уже так втянулся в работу, что руки и спина совсем перестали болеть. А загорел! Стал черным, как хорошо начищенный сапог.
Все у меня будто наладилось. Одна беда — мамка. Как приду вечером домой, так и начинает меня пилить: почему не купил то-то и то-то, почему не сделал это, почему не сходил туда-то. А сегодня расплакалась.
— Костя, — говорит, — сынок, ты зачем курган раскапываешь?
Я от неожиданности дернулся: уже знает! Мама завсхлипывала еще пуще:
— У людей дети как дети, а тут… Ну зачем, зачем тебе эти проклятые ценности. Ты что — разутый и раздетый? Может, тебе велосипед нужен или там транзистор какой?.. Так ты скажи: мы сэкономим и купим. А то вон что надумал…
Я и расстроился, и обиделся — все вместе, закричал, перебивая маму:
— Да не себе я, не себе те ценности. На кой они мне?! Для науки это! Горшки там всякие, посуда, наконечники от стрел, ножи и все такое. Ученые возьмут их, изучат, а потом скажут, что за человек захоронен, кто такой, когда жил и все прочее. А ты: «Разутый, раздетый!..» Выдумает тоже…
Мама маленько успокоилась, глаза вытерла, однако не повеселела.
— А почему другие ребятишки не копают? Почему только ты один? А? Все вон на полях работают, колхозу помогают, а ты… Даже твой Пашка Клюня и тот в школьной бригаде. Нынче председатель колхоза хвалил ребят: настоящие, говорит, помощники.
Я молчал. Ну что скажешь? Никто не понимает меня. Словно сговорились все мне мешать. А не подумают, что я, может быть, важнее важного дело делаю. Травку выщипывать каждый дурак сумеет…
— Соседи вовсю потешаются, — тихо говорила мама. — Смеются: сынок пошел точно в своего папочку, тоже, мол, легкой жизни ищет. Стыдно, говорят, мать ухайдакивается и на работе, и дома, а он не знает, куда силу девать — то безобразит, то бугры в степи перепахивает, клады ищет…
Дался же им этот Желтый курган! И я тоже. Что ни случись — про меня никогда помянуть не забудут. Я у всех, словно бельмо в глазу. Надоело…
А отца у меня нет. Вернее, он есть, но не живет с нами. Ушел. Уехал в райцентр. Уже два года.
Помню, как он уходил. Остановился на пороге, сказал, глядя на маму: «Ты всю мою жизнь заела, весь мой талант коровьим навозом накрыла. Я тебе этого никогда не прощу». Потом посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но не сказал, повернулся и хлопнул дверью.
Мы с мамой остались вдвоем.
Он был когда-то веселым, умел выдумывать всякие штуки. Мы играли с ним, боролись и хохотали. Он работал в Доме культуры: руководил духовым оркестром. И сам играл. На трубе. Красивая была труба и сверкала, как солнце. Иногда он давал мне ее подержать и подуть. Смеялся: «Давай, давай, Коська, дуй сильней. Я тебя сделаю великим духовиком, почище Эдди Рознера».
Я не знал, кто такой Эдди Рознер, но радовался и дул в трубу изо всех сил.
Потом, не помню когда, все переменилось: папка стал молчаливым, хмурым, злым. Он больше не чудил, не играл со мной и не давал мне свою трубу. В доме стало тихо, скучно, хоть не заходи.
Днями он спал в маленькой комнатке на диване, а к вечеру брал трубу и торопливо уходил. Возвращался поздно и пьяный: то маленько, то здорово. Когда здорово — падал на диван и храпел на весь дом. Когда маленько — начинал зудить меня за то, что я плохо учусь. Но больше приставал к маме, замахивался на нее, кричал, что она разбила его светлую мечту, что затащила сюда, в эту глухую, безводную дыру, где он из первоклассного музыканта превратился в обыкновенного лабуха.
Потом пьяно плакал: «За что, а? За что такая жизнь? Ведь меня тащили в симфонический оркестр! Первой трубой был бы, солистом! А теперь?.. И это все ты!..»
Однако, как я потом понял, зря он кричал на маму. Ничего она не тащила его сюда и не губила никакой светлой мечты. Папка сам поехал в Ключи. Мама тогда только что закончила сельскохозяйственный институт и ее послали сюда агрономом. А папка работал в каком-то заводском клубе. Бросил его и помчался за мамой.
Вот как было дело. А то, что он ругал маму и обвинял ее, то это просто от обиды. Так мне сказала мама, когда я однажды спросил ее об этом.
— Не каждый, сынок, рождается сильным, — сказала она мне. — Вот и папка наш… Своей жизни не сумел построить и нашу поломал. А вину за все свои беды и неудачи хотел на других свалить. Слабые, они всегда так…
За эти два года я ни разу не видал папку. А слышать про него слышал. Много раз и все насмешливое, неприятное:
«Вчера Петьку Брыскина видел, бежал на похороны со своей дудкой. Веселый! Как же — заработок!»
«А Петька-то, ну этот, наш свистун, снова женился».
«Слышь, рассказывают, Брыскин-таки допорхался: кто-то башку ему бутылкой проломил».
Лучше бы уж ничего не знать и не слышать… Не заметил, как пришел вечер. Я включил свет. За окном сразу стало черно. Мама смотрела туда, будто могла там что-то увидеть. Глаза у нее были усталые и печальные, под ними лежали темные полукружья.
Я хотел было спросить ее, чего бы поесть, да остановился растерянно: у мамы на виске белели седые волосы. Целая прядка! Как же это? Когда? Живем вместе, видимся каждый день и ни разу не заметил их!
Мне стало очень жалко маму.
— Мам, ты не огорчайся… Пусть говорят, что хотят… А я помогу тебе. Все сделаю: и воды натаскаю, и грядки прополю и полью, и все остальное… А Желтый курган надо раскопать. Ведь все там может пропасть…
Мама медленно обернулась, внимательно посмотрела на меня и неожиданно улыбнулась.
— Хорошо, сынок. Я поняла. Делай, как нужно. Ты ведь уже взрослый…
Утром я встал с солнцем, но мамы уже не было. Попил молока, выполол две грядки, потом натаскал в бочки воды, чтоб вечером не бегать к колодцу, и отправился на Желтый курган.
В этот день я работал, как черт. Да, я докажу, что никакой легкой жизни не ищу, сделаю все, чтобы мою фамилию больше никто не упоминал, как сейчас, с разными усмешками да издевкой. Я понимаю, она у меня не очень красивая. Даже, если честно, совсем неважнецкая. Брыскин! Какая-то кошачья. Но не фамилия создает человека, а человек фамилию. Так, кажется, сказал кто-то умный. И очень правильно сказал.
Вот уже пожалуй, полторы недели я прихожу сюда каждый день, работаю, как сказал Клюня, без выходных. Никакие игры, никакие прежние забавы и заподлянки меня больше не интересуют. Да, собственно, и заниматься всем этим некогда и не с кем: ребят-то в селе почти целыми днями не бывает — все на полях.
Однажды я встретил Детеныша. И Детеныш, сверкая от восторга круглыми черными глазками, рассказал, что к ним, прямо на полосу, приезжал корреспондент районной газеты, порасспросил их обо всем: кто как работает, кто первый придумал про памятник, когда сколотили школьный отряд и что уже сделали. А потом он сфотографировал всех за работой и просто так. А Эвку кроме того, еще и отдельно. И Толяна Рагозина тоже. «Читайте, — сказал, — на неделе. Фотоочерк. Узнаете, какие вы есть молодцы и герои». Веселый такой. Шутил все: «Бойцы, мол, хлебных нив. Гвардейцы».
Вот ведь как: не успели еще поработать, а уже шуму на весь район. А сколько раз я работал на полях? И в прошлом году, и до этого. Не перечтешь. И на картошке, и на свекле. А кто-нибудь хоть раз сфотографировал или просто похвалил? Никто. А тут сразу в газету. Даже Рагозина. Нашли работничка, гвардейца, ничего не скажешь!
Я просто-таки расстроился, но, понятно, и вида не показал. Не хватало еще. Спросил только:
— Рагозина-то на кой?
Детеныш весело захохотал:
— А Толян сказал этому, ну, корреспонденту, что он комиссар отряда. — И снова захохотал.
Ах, как остроумно и весело! Ну просто не хочешь, а засмеешься!
Всегда так: кому не нужно — слава сама лезет в руки. Где уж тут говорить о справедливости…
— Ну, а ты? — спросил Детеныш. — Копаешь или бросил уже?
— Еще чего! Я — не вы с Клюней. Не побегу туда, где полегче да попроще аплодисменты заработать. До конца биться буду. Приходи, посмотришь: уже по пояс в землю влез. Кабы работали втроем — ого-го где были бы! А так… Эх вы!..
И я ушел.
Назавтра, не в пример прошлым дням, работалось плохо. Я все думал о вчерашнем рассказе Детеныша. На душе было паршиво, не от зависти — от обиды. Я уже было хотел бросить копать, да вдруг лопата звякнула обо что-то твердое. У меня замерло сердце — наша степь не мусорная свалка. Здесь и обыкновенного камешка не найдешь. Значит…
Я отшвырнул лопату и пальцами стал осторожно разгребать землю. И вот в моих руках лежал осколок какого-то глиняного горшка, а по-научному сосуда.
Он был такой грязный, такой небольшой, но для меня бесценный. Сердце прыгало в груди: ура! Вот она, первая находка, вот оно, начало моей славы!