Пашка Суховерхов, как и прежде дома, спал у тетки Матрены на сеновале. Уже, считай, два месяца живут у нее в небольшой низенькой избе. Трудно живут: у тетки Матрены двое ртов да они, Суховерховы, еще прибавились. Всю картошку из погреба поели. Сколько еще проживут так? Неужто тятька долго не вернется? Неужто беляков никогда не побьют?

Ворочается Пашка на слежавшемся сене, уснуть не может.

Сегодня днем Спирька рассказал, что Филимонов с Боталом деда Лагожу до смерти замучили: все допытывались о партизанах и куда он дел какие-то бумаги, которые будто выкрал с Сенькой Субботиным, винокуровским кучером. Ботало каленым железом пытал Лагожу, иголку загонял под ногти... Мотька Филимонов проболтался.

Давно Пашка бросил следить за Боталом: зачем? В последнее время тот перестал скрытничать да впускать по ночам типов. В открытую действовал. Теперь все знали, что он гад и шпион, что многих крестьян посадил в каталажку и Каменскую тюрьму.

«Вот придет тятька,— думает Пашка,— придут наши, всех арестуют. Пусть тогда узнают...» Затуманились Пашкины мысли, перепутались. Заснул, не додумав до конца своих дум. Приснилось Пашке, будто он и отец идут на Черемшанку рыбалить. Погода такая солнечная, что глазам больно. Всюду птицы поют, цветы ноги укрывают. Пашке легко, весело. «Тять, а тять,— спрашивает Пашка,— ты надолго пришел домой?» — «Надолго, сынок».— «И больше не уйдешь от нас?» — «Не уйду, Паша. Вместе теперь будем!» — «Вот и хорошо. А то, знаешь, трудно без тебя, тоска берет. У Катьки одежонки-то совсем нет. И у меня тоже. Мать вся извелась от горя. Болеет...»

Отец ласково смотрит на Пашку. «Теперь по-другому заживем. Все купим: и одежонку, и корову, и яблок. А вот стерлядь заливную мы сейчас с тобой изловим».

Отец забрасывает в речку удочку и в самом деле вытаскивает из воды стерлядь, точь-в-точь такую, какую Пронька утащил у Винокурова. Отец весело наживляет крючок и снова вытаскивает стерлядь. Пашка смеется от счастья: «Ну, наедимся досыта! Ты знаешь, тятька, какая она вкусная, стерлядь-то заливная?»

Потом Пашка забрасывает свою удочку. Глядь, а поплавок уже танцует. Дернул — пусто. Сколько ни забрасывает— ничего поймать не может. Совсем расстроился. А отец подсказывает: «Ты, Паша, подальше лесу-то закидывай, вон туда, в омуток». Пашка забрасывает в омуток, и верно: должно, попалась рыбина пуда в два, никак вытянуть не может. Зовет: «Тять, помоги!» Отец бросает свои удочки, бежит к Пашке. Рыбина бьется уже у самой поверхности. И вдруг Пашка видит, как из воды вылазит зацепленный крючком за нос весь в зеленой тине Ботало. «Ну что, поймали? — хохочет он, скаля зубы.— Вот я вам сейчас покажу!» И вытащил наган. «Бежим, тятька! — орет не своим голосом Пашка.— Бежим!» Но ни Пашка, ни отец не могут бежать: ноги тяжелые, будто свинцовые, еле с места сдвигаются. А Ботало уже по берегу скачет, тину с головы сбрасывает. «Не уйдете! Не уйдете!» Видит Пашка: Ботало отца уже догоняет. Вот уже схватил за подол рубахи, наганом в спину целит. Пашка в ужасе кричит: «Тятька, бей его, у него силы никакой нет». Но отец или не слышит Пашки, или ударить не может. Бах! — раздался выстрел, и отец упал. «Тятька, тятька! — плачет Пашка.— Ты живой? Скажи, ты не убитый?» Отец лежит, не отвечает, а Ботало, словно козел, скачет вокруг него, хохочет и стреляет: бах, бах, бах! От выстрелов, громких и резких, Пашка проснулся. Смотрит широко открытыми глазами, скованный кошмаром, не может прийти в себя: сон или нет? А выстрелы гремят и гремят, то далеко, то близко.

— Что такое? — шепчет Пашка одеревеневшими губами. — Никак, в самом деле стреляют?

Он спустился во двор, выбежал на улицу: никого не видно, а выстрелы грохочут со всех сторон. Сердце бешено забилось: «Неужто наши? Неужто пришли?!» Кинулся снова во двор, в избу. Мать, встревоженная, у окна, смотрит на улицу.

— Маманя, теть Матрена, наши пришли! И тятька, может, пришел. Я побегу посмотрю.

Мать испугалась:

— Не смей, Паша! Слышишь: не смей!

Но Пашка был уже далеко. Куда бежать, решил сразу: где сильнее пальба. А она гремела за речкой, в той стороне, где жил раньше, на андроновской дороге. Мостков не стал искать: перебрался через речку вброд и побежал что есть духу. Миновал огороды, проскочил проулочек и, только вывернул на угол улицы, увидел мужика с небольшим узлом г» руке. Он бежал навстречу, то и дело оглядываясь назад. Пашка струсил: «Вор, что ли?» И на всякий случай вскочил в первую попавшуюся калитку. Мужик поравнялся. Пашка выглянул и чуть не вскрикнул: Ботало! «Вот так да! Куда он чешет?» Но тут же понял — удрать хочет. И, не раздумывая, кинулся за ним.

Ботало добежал уже до моста, да вдруг остановился с поднятой ногой: впереди занялась бешеная стрельба, раздалось громовое «ура!». Ботало неожиданно взвизгнул, шарахнулся к прибрежным кустам, а потом, словно ошпаренный, бросился назад, к дому. Пашка спрятаться не успел — Ботало пронесся мимо. Он и не взглянул на Пашку — не до этого было.

— Ага! — злорадно засмеялся   Пашка.— Забегал,   гад!

Уже стало совсем светло, когда Ботало добрался до своего двора. Заметался по нему как угорелый, шаря глазами, куда бы спрятаться. Сначала полез на чердак, но с половины лестницы спрыгнул. Забежал в сарайчик, однако и там не нашел места. Рванулся к погребу, который находился за сарайчиком. Быстро открыл его, кинул туда узелок, оглянулся по сторонам и залез, закрыв над собой крышку.

Пашка вбежал во двор, поискал, чем бы привалить. Увидел старое тележное колесо, подкатил, опустил на крышку. Для верности на колесо накатил большой тяжелый чурбак.

«Вот и сиди теперь здесь».

Пока занимался Боталом, стрельба переместилась ближе к центру. Пашка забеспокоился: не прозевать бы самого интересного — боя. Однако бой, видать, только разгорался: на главной улице, что вела на площадь, выстрелы слились в сплошной треск.

Туда идти побоялся, придумал забраться на мельницу. Прошмыгнул несколько огородов, перелез через забор и спрыгнул в мельничный двор. Прячась за телеги, за огромные высокие лари, добрался до лестницы.

Высунулся Пашка в чердачное окно, ахнул: на улице человек сорок солдат. Одни отстреливаются, другие, кто без сапог, кто в исподнем белье, мечутся, не зная, куда бежать, кричат, размахивают руками. А вдали уже показались партизаны.

— На площадь! — вдруг перекрыл весь этот шум и гам чей-то резкий голос.

Солдаты ринулись к центру. Пашка не мешкая спустился с чердака и тоже помчался к площади, только окольными путями.

Бей гремел, не утихая. Особенно в стороне моста. Вот и улица, что пересекает Черемшанку, широкая, прямая. Отсюда моста не было видно: улица близ реки спускалась в низинку. Пришлось бежать на взгорок.

Увидел сразу все: и партизан, идущих цепью к реке, и белых, залегших на этом берегу. Партизаны были совсем близко от моста, когда по ним вдруг хлестанули сразу два пулемета. Цепь смешалась. Одни упали, взмахнув руками, выронив оружие, другие залегли. Только смолкли пулеметы, цепь разом поднялась, побежала вперед, но снова упала, прижатая к земле длинными яростными очередями.

«Неужто побьют наших? Неужто угонят?» Пашка сжал кулаки, зашептал своим, будто они услышат его:

— Вставайте, вставайте, миленькие. Лупите их...

Но партизанская цепь не поднималась, а в центре даже прогнулась назад — пулеметы били почти беспрерывно.

Пашке показалось, что все уже пропало, что партизаны погибли, а те, которые еще живы, сейчас убегут.

— Что же вы?! — уже закричал Пашка.— Стреляйте в них!..

И неожиданно заплакал.

Пришел в себя, когда услышал позади гул и топот. Обернулся и вскрикнул испуганно: на него тяжело катилась целая толпа солдат с перекошенными от ужаса лицами. А за ними, будто ураган, сверкая шашками, ощетинившись длинными пиками, неслась партизанская конница.

Пашка едва успел вбежать в чей-то двор. Приник к щели забора.

— Ты чего тут лазишь, поганец? — раздался над самым ухом грозный голос.

Пашку передернуло всего, сжался, ожидая удара. Но удара не последовало.

Мальчишка украдкой глянул вверх: над ним стоял суровый седой старик — хозяин усадьбы.

— Я прячусь, дедушка, — осмелел Пашка, распрямляясь.

— Надо дома сидеть на печи, а не прятаться. Ишь, герой какой!

Глаза у старика были синие-синие и совсем не злые. И Пашка освоился.

— Вот удирают-то прытко,— вытирая слезы, уже весело проговорил он.— Что твои зайцы!

— Против народа ничо не устоит,— важно заметил дед, заглядывая через ограду.— Да, тугонько колчакам. Ишь, даже ружья бросают.— Помолчал, следя за событиями, добавил: — Эх, скинуть бы мне лет сорок!.. Лихой был рубака. Еще в Крымской кампании в атаки на хранцузов ходил... Крепко рубал...

Калитка внезапно распахнулась, и во двор влетел, спасаясь от конницы, взмыленный унтер. Он даже не взглянул на деда и Пашку, а сразу приник к щели в воротах, торопливо передернул затвор у винтовки.

Пашка не успел испугаться, как дед спокойно и медленно, будто делая что по хозяйству, взял лопату, подошел сзади и с выдохом опустил ее на голову унтера. Тот, не охнув, свалился на землю.

— Отмаялся, сердешный,— будто даже с жалостью произнес дед.

Потом не торопясь взял винтовку колчаковца, снял подсумок с патронами, вышел на улицу и стал у калитки.

— Ну, дедушка!.. — только и сказал Пашка. В это время мимо уже мчались партизаны. Чернобровый парень возбужденно-весело крикнул:

— Что, дед, избу караулишь? Не убежит изба, айда с нами.

И дед послушался парня.

— А што? И пойду.

Быстрой семенящей походкой он заспешил к мосту, куда поскакали партизаны. Пашка бросился за дедом.

С криком и причитаниями выбежала на улицу жена деда, такая же седенькая старушка:

— Куда ты, Пров? Остепенись, хрыч старый.

Дед остановился.

— Не твое дело, старуха. Знай помалкивай.

— Убери сначала ентова, убитого!..

Дед остановился, подумал малость, потом плюнул и пошел дальше.

— Чего шумит! Его и апосля прибрать можно...

Пашка видел, как конники стремительно налетели на белых, засевших у моста с пулеметами, смяли их и погнали, коля и рубя.

Но бой еще не был кончен. У школы ухали выстрелы то поодиночке, то залпами. Оказалось, там засел с группой солдат сам Гольдович и теперь бешено отстреливается.

Партизаны окружили школу, а взять не могли — из каждого окна по три-четыре винтовки торчит. Двое сунулись, сразу упали замертво. Бросили гранату — не долетела.

— Надо до стен добираться,— сказал молодой, весь в ремнях.

Ему ответил другой, чернобровый:

— Сейчас попытаемся, Федор. Дай гранату...

— Поосторожней, Костик.

Чернобровый крикнул партизанам:

— Кто со мной?

Поползло человек двенадцать, укрываясь за что только можно: за кустик, за бугорок. Захлопали выстрелы. Застонал и притих партизан слева. Вскрикнул другой, дернулся могучим телом третий и раскинул руки, будто во сне.

А чернобровый полз и полз. Пашка не отрывал от него глаз, забыл обо всем на свете, не слышал и не видел никого, кроме этого молодого парня с гранатой, почти влипшего в землю.

До школы осталось шагов десять. Парень вдруг вскочил и метнулся к стене.

Приблизился к окну, из которого торчали винтовки, схватил одну за ствол и с силой рванул на себя. Беляк не ждал этого, выпустил винтовку, закричал:

— Чего они винтовки вырывают? Что за война такая?

— Дурак! — раздался злобный голос.

Чернобровый чуть приметно усмехнулся и зашвырнул гранату в окно. Раздался глухой взрыв, и стало тихо-тихо. Партизаны рванулись к школе. Вывели потного, грязного и встрепанного Гольдрвича.

— Ну, як, капитан,— спросил тот, что был в ремнях,— не ждал меня в гости?

Гольдович зло покривил губы:

— Что ж, сегодня ваша взяла...

— И завтра наша возьмет,— сказал Колядо.— И послезавтра. И всегда, покуда всех вас, гадов, не поуничтожим.

Бой ушел в степь, куда прорвалась часть белогвардейцев. Конница добивала их там. А к площади со всех улиц стекалось войско.

Пашка шнырял между партизанами, конями, повозками, густо заполнившими улицы.

Вдруг увидел группу всадников, на галопе влетевшую на площадь, а среди них — мальчишку в кожанке и в папахе с бантом наискось.

— Никак, Артемка?!— Кинулся чуть ли не под ноги вороному коню.— Артемка! Ты ли?

Артемка обрадовался, протянул руку.

— Тятьку еще не встретил?

— А он тут? С вами?..— воскликнул Пашка, и голос его дрогнул.

— Тут, тут, Пашка, ищи.

Пашка забегал по площади, кидаясь то к одному, то к другому партизану.

— Дядь, Суховерхова не видали?

Один не видел, другой не знал такого, третий ответил, что только вот сейчас встретил его.

— Да вон он.

Пашка обернулся: с винтовкой за спиной стоял и разговаривал с мужиками отец.

— Тятька,— шепотом произнес Пашка.— Тятька! — крикнул он что есть мочи и кинулся к нему, повис на шее, прижался щекой к колючей щеке отца.— Тятька, тятька...

А Суховерхов гладил дрожащими руками спину сына, растерянно-радостно шептал:

— Паша, сынок... Паша...

Артемка скакал прямо к каталажке, куда торопливо шли партизаны. Увидел Костю, спросил глухо:

— Где мама? Еще не освободили?

— Идем!..

Они вошли первыми. Костя ударами приклада сбил замки на дверях. У женской камеры отступил в сторону, кивнул Артемке:

— Входи.

Артемка, бледный, с сухими, тревожными глазами, рванул дверь. Прямо у дверей, прислонившись к стене, стояла худая, поседевшая женщина.

— А где...— Хотел спросить, где же мама, да увидел глаза такие знакомые, такие родные. Спазмы сдавили горло. Артемка хотел еще что-то сказать, но не смог, шагнул к матери, припал к груди.

Она плакала. И сквозь слезы, и радостные и горькие, говорила:

— Я знала, что ты придешь... Я знала, сынок... И ждала... И ты пришел...

Костя отвернулся, сжав вдруг задрожавшие губы, но быстро справился с волнением и уже, как всегда, весело произнес:

— Пойдемте домой, Ефросинья Петровна. А здесь пока Гольдович посидит. До завтра.

Он и Артемка повели мать домой. Она узнала в Косте того самого парня, которого весной схватили Филимоновы, обрадовалась:

— Сдержал, сдержал слово, родной. Помнишь, что говорил? Не горюйте, дескать, бабоньки, скоро на вороном к вам в гости буду.

— Да, да,— смеялся Костя.— Что-то такое помню. Только вот не на вороном, а на белом приехал.

— Еще обещал на гармони поиграть. Помнишь?

Костя совсем развеселился.

— А это, Ефросинья Петровна, с удовольствием. Гармонь моя у нас в обозе, сегодня вечерком принесу, так что все обещания свои, считайте, выполнил.

Бабушка, увидав сразу и внука и дочь, от счастья растерялась, по-смешному взмахнула руками, побежала зачем-то в горницу, но через секунду выскочила оттуда.

— Боже мой,— шептала старушка,— да что же это я? Совсем тронулась...— И вдруг тихо заплакала, уткнувшись в платок.— Как же это вы? Сразу двое... Вот счастье-то...

Потом бабушка бросилась целовать то Артемку, то дочь.

— Артемушка, соколенок ты мой ясный... Ефросиньюшка, доченькая моя, мученица, кровиночка ты моя, да что ж они исделали с тобой, ироды окаянные?

Немного поуспокоившись, бабушка кинулась к печи. Как знакома была эта расторопная бабушкина возня у печи, звон чугунков и ширканье ухватов по поду! И вот обед на столе. Но ни мама, ни Артемка почти не притронулись к еде — истосковались, сидели молча и смотрели друг на друга. Зато Костя ел за троих, ел да похваливал бабушкино искусство.

— Эх, давно не едал такого борща! Знатный борщ! Бабушка, еще бы полмисочки.

Бабушка была рада-радешенька.

— Кушай, сыночек, поправляйся.

После обеда Костя заторопился.

— По делам надо. А вечерком забегу.

Весь день Артемка не отходил от матери, рассказывал ей о себе, о том, как служит, о своих товарищах, о Косте, о Небораке, о командире Федоре Колядо.

Мать слушала Артемку и глаз не сводила с него. Серьезный да ладный у нее сын, настоящий хозяин растет, ее опора и защита. Повзрослел Артемка, посуровел, вытянулся. Отметила: капля в каплю стал похож на отца, и лоб морщит так же, и за затылок хватается, когда затрудняется в чем-то...

В сенях послышались шаги, прервав светлые материны думы.

Бабушка засуетилась:

— Никак, гости?

Вошел... Пронька Драный. Вот кого не думал увидеть в своей избе Артемка. Он даже не смог скрыть удивления. Зато мать почему-то обрадовалась ему, навстречу пошла.

— Проходи, Проша, проходи, гость дорогой.

Пронька, почти не глянув на Артемку, неуклюже прошагал к столу, запустил длинную худую руку за пазуху, вынул сверточек, буркнул:

— Это тебе, тетя Фрося. Я же не знал, что освободят...— и аккуратно положил сверточек на стол. Переступил жердеобразными ногами, все в тех же рваных обутках. — Ну, счастливо оставаться...

— Обидишь,  Проша! — воскликнула   мать.— Пообедай.

Но Пронька, все такой же хмурый, наотрез отказался:

— В другой раз. Как-нибудь зайду навестить...— и потопал, не оглянувшись.

Когда дверь захлопнулась, мать сказала:

— Золотой души паренек... Если бы не он, не знаю, что бы сталось со мной. Сколько передач переносил. То пирожки, то шанежки... А однажды курицу целую принес и яблок. До сих пор ума не приложу — где взял?

Артемка с удивлением слушал мать, а когда она про яблоки сказала, не поверил. Но мать подтвердила:

— Да, да, яблоки, красные, большие. Сует мне, а сам шепчет: «Этот хрукт очень пользительный. От него, говорит, старость пропадает и жилы железными становятся, потому как в них железа много».

— А как же он передавал все это? — ахнула бабушка.— Ведь от меня они, ироды, даже краюшки хлебушка не взяли!..

— Охранник у него был знакомый...

Артемка глянул в окно: по улице, глубоко засунув в карманы руки, медленно уходил Пронька. На перекрестке остановился, обернулся на Мотькин дом, раздумывая о чем-то, потом сплюнул и решительно завернул за угол.

«Вот тебе и Драный!»

Сразу вспомнилось и другое — избушка дяди Митряя, глуховатый голос Проньки: «И тут его нет, Кузьма...» Да, такое до смерти не забудешь...

В сенцах снова хлопнула дверь. Пришла тетка Черниченкова, а за ней робко Настенька. Женщины обнялись, торопливо вытирая слезы, а Настенька исподлобья смотрела на Артемку. От этого взгляда Артемка, сам не зная почему, покраснел.

— Чего уставилась? Проходи. Садись.

Настенька вежливо ответила:

— Спасибо. Постою.— А потом добавила: — Может, быстрее вырасту...

Артемка усмехнулся:

— Куда уж расти!.. И так вон с жердину вымахала. Садись.

Настенька присела на краешек скамьи и снова очень вежливо спросила:

— Надолго домой?

— Не знаю... Как командир. Может, завтра в новый поход уйдем.

Настенька вдруг стеснительно затеребила край косынки:

— А я... я твой камень храню...

Артемка вскинул удивленно брови:

— Какой камень? — Вспомнил, засмеялся: — Для него окна не нашлось.

И стал шутливо рассказывать, как бил филимоновские окна. Настенька слушала, то испуганно прикрывала ладошкой рот, то звонко смеялась и не сводила с Артемки глаз.

От них Артемке просто не по себе. Как ни взглянет на Настеньку, так и наткнется на яркую голубень. И неловко вдруг станет, и радостно почему-то. Подумал: «Какая-то она не такая, как прежде. Будто и глаза другие: зеленые, кажись, были».

— Ну, ну,— поторапливает Настенька.— Что дальше-то было?

Но тут, как назло, вошли Любаха Выдрина, а с ней еще несколько соседок, и тетка Черниченкова заторопилась:

— Нам пора. Поправляйся, голубушка, вечерком молочка занесу.— А потом Настеньке: —Идем, дочка.

— Может, посидишь? — тронул Артемка Настеньку за руку.

— Не могу. Авось забегу вечерком...

Она ушла. Артемке показалось, что в избе стало унылей, будто и не была горница полна людей. Повеселел, когда явились Тимофей Семенов и Костя с гармонью на плече.

— Тут уже и без нас тесно! — воскликнул Костя и, приподняв папаху, поклонился: —Здравствуйте, товарищи женщины.

Бабушка, увидев мужчин и гармонь, заспешила на кухню: без угощения, конечно, не обойтись.

Костя шутил, рассказывал что-то забавное и развеселил всех. Потом взял гармонь, повел озорными глазами:

— А теперь, Ефросинья Петровна, выполняю свое обещание.

Он легко тронул клавиши, пробежал по ним пальцами сверху вниз и задумался. Потом решительно тряхнул густым чубом, заиграл. Заиграл что-то бойкое, веселое, такое, что у всех появились улыбки, загорелись задором лица. А пальцы все бегали по ладам легко и беспечно, и гармонь заливалась, звенела, смеялась.

Артемка с гордостью поглядывал на мать, на гостей. Пусть все знают и видят, какой у него друг, какой он лихой партизан, гармонист. А Костя, будто понял мысли Артемки, заиграл так, что Любаха Выдрина не вытерпела, вышла на середину горницы и так отплясала, что окна зазвенели и пол застонал. «Вот бы Настенька посмотрела»,— пришла неожиданно мысль. И от одного воспоминания о ней стало еще веселее.

Он видел мать, улыбающуюся, взволнованную; бабушку, что прислонилась на минутку к дверному косяку, да так и осталась стоять, запамятовав о печи да ухватах; Костю, озорного, веселого; Тимофея, приодетого, помолодевшего. И было Артемке хорошо и радостно, будто наступил большой небывалый праздник.

Но вот примолкла гармонь. Костя опустил руки. В избе сразу стало шумно: заговорили, задвигались люди.

— Ай да парень! — послышались голоса.— С таким быстро подметки потеряешь.

Смущенно поднялся и подошел к Косте Тимофей, шепнул что-то на ухо. Костя кивнул и заиграл совсем иное — грустное, протяжное. Как только призатихли первые звуки, в музыку сразу, легко и неприметно, будто сам по себе, вплелся и зазвенел Тимофеев голос:

Уж ты, доля, моя доля, Доля бедняка... Тяжела ты,   безотрадна, Тяжела,  горька... Не твою ли, бедняк, избу Ветер покачнул? С ветхой крыши всю солому Разметал, раздул?..

Слушает песню Артемка, а у самого глаза затуманились.

Не твои ли, бедняк, дети Ходят босиком? Не твои ли, бедняк, дети Просят под окном?..

Неожиданно всплыло в памяти изможденное, усталое лицо вдовы, на квартире которой стояли с Суховерховым, вспомнил ее ребятишек, что с голодной тоской смотрели с печи, как Суховерхов режет хлеб и сало... Так живо вспомнилось, будто увидел их снова. И снова, как тогда, защекотало в горле.

«Зх, скорей бы кончалась такая жизнь! Скорей бы побить беляков!..»

Отзвучала песня. Смолкла, будто устала, гармонь. Строгий и побледневший, сел Тимофей на свое место. И, должно быть, тоже не видел ни опечаленных лиц, ни слез, которых не скрывали взволнованные женщины. Никто не хвалил его, как Костю, никто не двинулся с места, только рассматривали с каким-то восхищенным удивлением: откуда в этом тщедушном мужичонке такой голос, такая сила, что вышибает слезу?

Еще сидели задумчиво люди, когда вдруг широко отворилась дверь и в избе появились новые и дорогие гости — Колядо и Неборак. Колядо оглядел быстрым взглядом собравшихся, засмеялся добродушно:

— Вот это веселье! У всех слезы на очах и лица, як на поминках.

— Это нас Тимофей в грусть вогнал своей песней,— улыбнулся Костя.— Садись, Федор.

— Некогда, Костик. Забот полон рот.— И шагнул к Артемке.— Ну, Артем, познакомь нас с твоей мамой.

Артемка взволнованно подвел командиров к матери.

Неборак и Колядо крепко пожали ей руку. А Колядо сказал:

— Спасибо, мать, за сына. Хороший человек растет и смелый партизан.

...Давно разошлись гости, давно погасили свет, а Артемка никак не может уснуть. Лежит, смотрит в темь и думает, думает...