Пронька пришел с работы не в духе. Батрачил он у Федота Лыкова. Батрачил не каждый день, а когда была в нем надобность. Тогда за Пронькой прибегала пятнадцатилетняя длиннокосая лыковская дочь Танька. Пронька у Лыкова справлял разную работу, смотря по сезону: зимой пилил и колол дрова, возил воду, ухаживал за скотом; летом косил траву; осенью помогал убирать, молотить и засыпать в сусеки пшеницу; весной — пахать, боронить, сеять. За весь труд Лыков отмерял осенью Проньке несколько пудовок зерна, которого не хватало до середины зимы. Ни денег, ни других каких-либо продуктов Лыков не давал. Такой сквалыга, искать — не найдешь. Даже обещанное зерно когда насыпал в кули — руки дрожали. Нанимая Проньку, кормить обещал, обновку к праздникам дарить. Все оказалось брехней: ни портков, ни сапог, ни даже рубахи не дал.

Сегодня Пронька переделал черт знает сколько работы, а Лыков: «Кормить-то, паря, нечем тебя. Да и не проголодался, чать: работал, вишь, с гулькин нос». Сволочь. Правильно большевики и партизаны делают, что бьют таких. И этому бы всыпать нужно хорошенько.

Очень злой Пронька. Готов зубами порвать кого-нибудь. Сам голодный — ладно. А что делать тете? Не просить же милостыню? Да она и версты не пройдет: дома-то еле-еле ноги передвигает. Болеет. Если бы не Пронька, давно бы умерла с голода и холода. Эх, жизнь! Надо бы хуже, да хуже некуда!

Сидит Пронька в избенке об одной комнате (тут все: и кухня, и горница) и голову опустил: что делать? Был бы один — ушел бы куда-нибудь в другие места. Может, в город. За деньги бы работал. Смотришь, за год-два обулся бы, оделся и сыт был. Да тетю жалко. Как оставишь ее? А она у Проньки единственная родня. Нет у него больше никого на свете, кроме этой больной старой женщины. Были бы живы мать да тятька, может, и по-другому все пошло. И тетя бы не болела. Из-за него эта хворь привязалась к ней.

Лет десять тогда было Проньке. Однажды зимним утром кто-то занес из волости письмо в казенном пакете. Мать прочла и упала как мертвая: в письме говорилось, что рядовой Петр Игнатьевич Сапегин геройски погиб за царя и отечество в какой-то неведомой Галиции. Петр Игнатьевич Сапегин — это тятька Пронькин.

Мама после того зачахла и вскоре умерла. Ранней весной. Крепко плакал Пронька по тятьке. Но поплакал да перестал. А как мать умерла — одурел с горя. Пошел на реку в полынье топиться. Тетя спасла — бросилась прямо в ледяную воду за Пронькой. Его выходила, а сама на всю жизнь заболела.

Вот и живут они вдвоем уже сколько лет. Поначалу-то не очень голодно было: борова закололи, двух овечек. В погребе малость картошки оставалось, капуста квашеная, огурцы. Зато на другой год хватили лиха через край: ни хлеба, ни мяса, ни дров. Посмотрел, посмотрел Пронька на такую жизнь, на то, как день ото дня чахнет тетя, и пошел по улицам и дворам: у того хлеба выпросит, у другого силой возьмет. Это у мальчишек, конечно. Били Проньку за такие волчьи ухватки. Но зато приносил он домой то шанежки, то пирожки, то хлеб.

— Откуда это у тебя, Проша, такие вкусные пироги? — спрашивала тетя.

— Соседка тут одна угостила...— врал Пронька.

И всегда врал: то-де Лыков ему дал, то опять соседи.

Сначала Пронька завидовал тем, у кого были отцы-матери да еда. Завидовал до слез. Потом озлел. Глянет на чью-нибудь сытую рожу да так и сожмет кулак, чтоб треснуть. И бил. С удовольствием, с радостью. Но потом иначе стал действовать: спрятал зло и ненависть к сынкам богатеев подальше, стал играть с ними, заступаться, позволял устраивать над собой шутки, придумывал для них забавы. За все это они платили ему едой. Любой. Пронька ни от чего не отказывался.

Однако все равно были дни, когда ни куска хлеба не удавалось получить с кулацких столов. И Пронька стал все чаще и чаще наведываться по ночам в чужие курятники, лабазы и погреба. Завел на всякий случай дружбу с колчаковскими дружинниками, выполнял их разные поручения. Мало ли что случиться может? Вдруг поймает его в каком-нибудь погребе хозяин, смотришь — заступится кто из них.

Чем бы все это, однако, кончилось — неизвестно. Тут случилось такое, что разом перевернуло Пронькины мысли. Он узнал неслыханную новость: Артемка Карев убил фельдфебеля. Сам убежал, а мать избили и посадили в тюрьму.

Пронька был ошарашен. «Вот черт парень! Бах — и каратель ноги кверху! Где он наган достал?»

Пронька думал об Артемке, а у самого в сердце просыпалось беспокойство и нечто вроде зависти. Нет, не Артемкиной славе завидовал он. Другому: почему он, Пронька, нетрусливый, ловкий, сильный, ни разу в жизни не попытался постоять за себя, за тетю, не взбунтовался, не хрястнул топором того же кровопийцу Лыкова, когда тот обделяет в расчетах? Почему он, вместо того чтобы драться за свое место в жизни, юлит, подхалимничает перед кулацкими сынками, выклянчивает жалкий кусок хлеба? Гадко и противно. Пронька всегда чувствовал это. И все-таки продолжал лезть к ним, как побитая собака.

«Нет! Довольно! Кончено!» — словно молотком вбивались протестующие мысли.

В волости собирались охранники и солдаты для розысков Артемки Карева. Пронька увязался за Кузьмой Филимоновым.

Когда неожиданно увидел под кроватью горящие, словно угли, Артемкины глаза, чуть не вскрикнул. Трясся: не вздумал бы и Кузьма заглянуть под кровать. Всю обратную дорогу Пронька был возбужден, смеялся, болтал разную чушь, радовался тому, что не удалось колчаковцам схватить Артемку.

На другой день утром прибежала Танька:

— Тятя кликал. Работа какаясь есть.

— Сейчас приду,— буркнул Пронька.

Не «какаясь» работа была в этот день у Лыкова, а трудная, изнурительная. Задумал он выкопать новый, еще больший погреб под зреющий урожай овощей и картофеля.

До полудня Пронька накидался земли так, что долго спину не мог разогнуть. Пока работал, Лыковы пообедали, после его позвали. Глянул Пронька на миску с пустыми щами, на краюшку хлеба, и ярость забродила в нем.

— Ты чего, дядя, столь хлеба положил, будто двухлетнему? — сдержанно спросил Пронька.

Лыков сверкнул маленькими глазками и тоже спокойно ответил, хотя наглость батрака ударила в самое сердце:

— Съешь, еще подадут.

— А ты мне сразу давай! — вдруг сорвался Пронька.— Сразу! Понимаешь? Весь каравай, а нечего, как пса, подкармливать кусочками.

Лыков тоже взбеленился:

— А ты что за прынц такой? Работать мал, а жрать что боров! Скажи спасибо и за то, что сдохнуть тебе да тетке не даю. Кормлю.

Проньку будто подожгли:

— Кормишь? Из жалости, да? И из жалости на моей спине катаешься, да?

Дородная Лычиха, Танька и трое меньших застыли в удивлении на своих местах.

— А ну, не базлай,— рявкнул, надвигаясь, Лыков.— Не то так охожу — дороги домой не взыщешь!

Пронька сжал кулаки, отступил на шаг, зашипел:

— Ты меня, дядя, не пужай. Я не из трусов. Давай мне хлеб, корми как положено и расчет производи по совести. Не то сожгу избу. Клятву дам — сожгу.

Лыков ошарашенно остановился. Глянул в высветленные ненавистью Пронькины глаза, замигал. «Как бог свят — спалит. Такой спалит, рука не дрогнет. Ах ты, бандюга худородная!» И вдруг осел, будто опарное тесто, крепко встряхнутое.

— Дай ему, Лукерья, каравай,— сказал жене.— Пусть подавится.— И ушел в горницу.

— Не подавлюсь, дядя. Горло от голода во какое широкое!

Пронька взял каравай хлеба и пошел домой, чуть не приплясывая от одержанной победы.

Дня четыре Пронька валялся дома на лежанке, беспечно болтался по улицам, намеренно минуя богатые дома, откуда зазывали его дружки-кулачки. На пятый день опять прибежала Танька. Встала боязливо у порога, произнесла тихонько:

— Проня, тятя зовет... Он не в обиде на тебя...

Пронька хмыкнул презрительно.

— Еще бы обиделся! Обдирает, издевается, да он же и обиделся бы!

Однако пошел. Лыков же, безуспешно проискав эти дни нового работника (никто не шел к нему из-за его жадности), приветливо, даже ласково встретил Проньку. Весь день проработал Пронька, и Лыков трижды кормил его, на обед даже мяса в щи положил, которое Пронька не стал есть, завернул для тети.

Пронька радовался: быстро скрутил скрягу! Но зря радовался — недели через три Лыков стал снова самим собой: резко сократил харч. «Нечего, паря, есть, сам видишь». А что Пронька увидит, если они обжираются тогда, когда его нет или работой занят? Но каравай хлеба Лыков выдавал Проньке каждый раз. И это кое-как мирило Проньку с хозяином.

Однажды Пронька, как нередко бывало, забежал под вечерок в дежурку послушать, о чем болтают охранники. Зашел как свой, к которому давно привыкли.

Напротив дежурного стояла старушка с узелком. Пронька сразу узнал: Артемкина бабушка. Она беззвучно плакала, торопливо смахивая слезы натруженными узловатыми пальцами.

— Тебе было сказано,— грубо говорил дежурный,— чтоб не шлендала сюда? Было. Какого черта снова приперлась? Еще раз говорю, и заруби это на носу: передач для твоей дочки не примаем. Пускай дохнет от голода. Я на месте начальства и казенного харча лишил бы ее: пущай знает, как выращивать сынов-бандитов.

— Ну хоть один раз, родименькой,— жалобно пролепетала старушка.— Ведь не виновата она...

— Я тебе дам — не виновата! А ну марш отседова, старая ведьма, а то и тебя запру под замок.

Старушка заплакала еще горше и поплелась из дежурки, прижимая к груди скудненький узелок.

В этот раз Пронька не долго задержался в дежурке. Ушел. Ушел потому, что стало пакостно на сердце.

«Вот ведь подлец,— подумал он о дежурном.— Даже передачу не принял. Посадить бы самого так...» И решил во что бы то ни стало передать Артемкиной матери хоть кусок хлеба. Почему? Да потому, что хорошо знал, что такое голод.

Долго Проньке не удавалось уломать своего приятеля Ваську Шумова. Наконец, когда Пронька подарил ему пачку папирос, которую стащил при случае в винокуровской лавке, Васька махнул рукой и отнес передачу — краюшку хлеба и кусочек сала. Пронька от удовольствия даже руки потер. «Вот и надули ваше лопоухое начальство!»

К тому дню, когда дежурил Васька Шумов, Пронька всегда успевал приготовить для тетки Фроси какую ни есть передачу.

Он возобновил дружбу с богатеями и выуживал у них все, что мог. Кроме того, приходилось добывать подачки и для Васьки, иначе бы тот не стал рисковать — трусливый и жадный.

В тот вечер, когда Пронька забрался к Винокурову через окно, он отвалил Ваське половину специально оставленной заливной стерляди. Васька настолько был ошеломлен подношением, что разрешил Проньке самому отдать передачу заключенной через небольшое окошечко в двери камеры.

— Тетя Фрося,— приглушенно позвал Пронька, приоткрыв дверцу.

Она метнулась к нему.

— Кто это? — спросила дрожащим голосом.

— Это я, Пронька Сапегин. Берите скорее харч... Вы не горюйте, теть Фрося. Бабка ваша жива-здорова. Артемка тоже. Я его видел на конзаводе у Митряя, потом, слышал, будто в партизаны убег.

Тетя Фрося расслабленно шатнулась, ухватилась за край окошечка.

— Спасибо, Проша... Спасибо за вести... Ведь я тут чуть с ума не сошла, думаючи о Темушке. Значит, не поймали его? Жив? Здоров?

— Да, да... Вы берите передачу-то. Вдруг придет кто-нибудь.

Она взяла курицу, потом яблоки, которые Пронька торопливо вытаскивал из-за пазухи (два оставил для тети).

— Спасибо, спасибо, Проша,— совсем по-детски лепетала она.

Пронька тревожно глянул вдоль коридора.

— Ну, я закрою вас, теть Фрося. Скоро снова приду. У меня тут охранник — свой парень....

С этого времени Пронька сам вручал передачи, рассказывал обо всем, что происходило в селе.

И вот пришли партизаны. Пронька увидел Артемку. Сначала было обрадовался, потом разозлился.

«Вишь, как отъелся и вырядился! Ремней понацеплял, наганами обвесился!» Он глянул на свои единственные портки, украшенные разномастными заплатами, на рубаху, рукава которой едва спускались ниже локтей, на дырявые обутки, и стало Проньке горько и обидно. «Нет,— думал он,— хоть лоб расшиби, а не везет мне. Как был в дрянной одежонке, так и останусь. А Артемка, видал? И куртку кожаную где-то подцепил, и папаху. Ходит, как петух, важный».

Проньке казалось, что Артемка стал гордым, что на всех ребят, в том числе и на него, смотрит свысока, с издевкой: дескать, глядите, какой я есть, куда вам до меня!

И злился на Артемку.

Злость у Проньки еще больше разгорелась оттого, что снова стал приходить от Лыкова без каравая хлеба. «Ну, скотина, я тебе покажу. Я тебе такое устрою, жирный боров, что собакой взвоешь». Пронька, словно в клетке, метался по избе, сжимая кулаки. Тетя беспокойно поглядывала на племянника.

— Ты успокойся, Прошенька. Все будет хорошо.— Она вынула из печи чугунок, высыпала на стол мелкую, с голубиное яйцо, картошку в «мундирах», положила луковку, поставила солонку.— Вот лучше поешь, Проша...

Пронька сел за стол, принялся есть молча, сосредоточенно, будто выполнял какую-то кропотливую работу. Время от времени, когда крутая картошка застревала в горле, запивал водой.

Тетя сидела за столом напротив и участливо смотрела на Проньку, на его хмурое лицо.

— Опять нелады с Лыковым?

Пронька кивнул, потом, с трудом проглотив пищу, глухо сказал:

— Дождется, он — спалю!

— Бог с тобой, Проша! — испугалась тетя.— Что ты говоришь — опомнись!

— Спалю! — упрямо повторил Пронька. На улице протарахтела телега и остановилась. Пронька удивленно выглянул в окошко.

— Никак, к нам подъехали...

Через минуту в избу вошел Илья Суховерхов со своим Пашкой:

— Здорово, Пронька!

— Ну и что?.. — настороженно встретил Пронька нежданных гостей.

Суховерхов мельком оглядел полутемную тесную и низкую избу, в которой, кроме стола, лавки да большой русской печи, ничего не было.

— Нда-а, не красно...— И уже к тете: — Вот что: Совет вырешил вам кое-какую помощь... Куда заносить?

Ни тетя, ни Пронька не поняли: какой Совет, какую помощь, за что? Наверное, ошиблись. Пронька горько усмехнулся :

— Ты не сюда, должно, попал, дядя Илья.

— Да, да!.. — торопливо закивала тетя.— Мы не просили... Ведь не просили, Проша?

— Не просили.

— Вы не просили,— улыбнулся Суховерхов,— а Советская власть вырешила. Вот так. Давай-ка, хлопец, распоряжайся да помоги.

Тут и Пашка вклинился, хлопнул Проньку по плечу:

— Ты что остолбенел-то? Вам привезли. Идем.

Пронька неуверенно двинулся к воротам. Там стояла подвода, груженная несколькими кулями и кулечками. Он вопросительно глянул на Суховерхова.

— Что брать-то?

— Что видишь, то и бери.

Пронька уже совсем растерялся, улыбнулся и даже немного зло бросил:

— Полно шутки шутить. Не до этого нам.

— Фу ты, господи! — рассердился Суховерхов.— Ну что ты, в самом деле! Все вам. Таскай, да побыстрей. Нам и к другим еще успеть надо.

И только когда Суховерхов взвалил один из кулей себе на спину, крякнул и понес в избу, до Пронькиного сознания наконец дошло все происходящее. Срывающимся голосом он закричал, будто его глубоко и незаслуженно обидели:

— За что, а? За что это нам, а, Пашка? Ты скажи?

И вдруг, прикрыв лицо руками, убежал в пустующий, развалившийся сарайчик. Вышел оттуда с покрасневшими глазами, когда Суховерховы уехали. В избе, заваленной кулями, сидела растерянная тетя. И точно, как только что Пронька, повторяла:

— За что такая милость? За что, Прошенька?

Пронька торопливо, с лихорадочно блестящими глазами осматривал привезенное: мука, пшено, сахар, сало, несколько аршинов темно-синего сатина... И долго потом молча стоял над неожиданно свалившимся добром.

...Артемка протирал и смазывал браунинг. Вдруг открылась дверь и в избу вошел Костя, как всегда, бодрый, улыбчивый.

Артемка бросился к нему.

— Приехал?

— Угу!

— Давно?

— Утром.

Артемка обиделся:

— Почему не пришел сразу?

— Отсыпался. Ох и умотались!

— Где были?

— Чуть до Камня не добрались... А потом в гости к соседним партизанам заезжали. Колядо просил. У Громова были. Знаешь?

Артемка смущенно пожал плечами.

— Эх, ты! Громова не знать! Тоже добрый командир. И отряд у него, пожалуй, раза в два больше нашего. Даже пушка есть.

— Да ну?

— Точно. Только снарядов всего штук пять. Смелый мужик. Недавно белых из Камня выбил, да беда — подкрепление к ним быстро подошло. Поляки. Отступил.

У Артемки дух захватило: вот это сила! На уездный город пойти не побоялись!

— Сейчас нас, Космач, испугом не возьмешь. Сколько отрядов! Армия! Беляки нигде подступиться не могут. Сидят по городам и затылки чешут. Вот, брат, народ как взялся. До самого Камня белых нет.

Костя еще немного посидел, поговорил, потом поднялся.

— Идем, Космач, в штаб. Письмо читать будем.

— Какое письмо?

— Письмо Ленина... Громов дал. В газете.

Слышал не раз Артемка это имя — Ленин. Слышал от отца, от Неборака. Сегодня от Кости. Особенный человек Ленин. В Москве он. Самый главный большевик. За трудовой народ стоит, за Советскую власть. И Артемка с теплотой, с радостным удивлением произнес:

— Письмо Ленина?! Неужто нам написал?

— Нам, Космач, нам. Всему народу.

...В штабе битком набито партизан, повернуться негде: узнали о письме, пришли слушать. Шум, гам, дым.

Колядо оглядел помещение, сказал Дубову:

— Може, на воздухе почитаем? Бачишь, шо миру собралось? Як на праздник.

Митряй одобрительно кивнул:

— Товарищи, выходи иа улицу, там попросторней.

Раздались голоса:

— Правильно, Митряй.

— Тут даже покурить стеснительно, затылок обожжешь кому-нибудь...

Возле крыльца, на котором стояли Митряй и Колядо, большой подковой столпился народ. А с площади все подходили и подходили люди: и сельские, и партизаны.

Митряй развернул газету, пробежал быстро глазами, поднял голову:

— Кто читать будет? У кого глотка покрепче? Может, ты, Неборак?

Неборак молча протиснулся сквозь первые ряды, поднялся на крыльцо, взял газету. Толпа разом притихла. Все устремили взгляд на Неборака.

— «Письмо к рабочим и крестьянам по поводу победы над Колчаком,— прочитал он отчетливо и громко.— Товарищи! Красные войска освободили от Колчака весь Урал и начали освобождение Сибири. Рабочие и крестьяне Урала и Сибири с восторгом встречают Советскую власть, ибо она выметает железной метлой всю помещичью и капиталистическую сволочь, которая замучила народ поборами, издевательствами, поркой, восстановлением царского угнетения. Наш общий восторг, наша радость по поводу освобождения Урала и вступления красных войск в Сибирь не должны позволить нам успокоиться.

Враг далеко еще не уничтожен. Он даже не сломлен окончательно...»

Слушает Артемка ленинское письмо, видит вокруг себя десятки напряженных лиц, думает: знал бы Ленин, как внимательно ловит народ его слова, как одобрительно кивают мужики головами.

«Да, да,— думает Артемка.— Вон их, белых, еще сколько! Так и хотят придушить. Но мы не дадимся. Разобьем гадов...»

А Неборак продолжает читать:

— «...Надо напрячь все силы, чтобы изгнать Колчака и японцев с другими иноземными разбойниками из Сибири, и еще большее напряжение сил необходимо, чтобы уничтожить врага, чтобы не дать ему снова и снова начинать своего разбойничьего дела. Как добиться этого?»

Неборак сделал паузу, глянул на толпу. Зашевелились мужики, переступили с ноги на ногу, побросали цигарки. Кто-то нетерпеливо крикнул:

— Ну, ну, читай, Неборак, что делать-то надо?..

Артемка оглянулся, увидел вдруг в толпе рыжую Пронькину голову. Тот тоже заметил Артемку и как-то непривычно дружелюбно подмигнул ему: дескать, видал, как Ленин пишет!

— «...Чтобы защитить власть рабочих и крестьян от разбойников, то есть от помещиков и капиталистов,— продолжал Неборак,— нам нужна могучая Красная Армия. Мы доказали не словами, а делом, что мы можем создать ее, что мы научились управлять ею и побеждать капиталистов, несмотря на получаемую ими щедрую помощь оружием и снаряжением от богатейших стран мира. Большевики доказали это делом...»

Тихо на площади, очень внимательны мужики, потому что все, о чем пишет Ленин,— это их кровное дело. Что ж, они готовы помогать. Они уже помогают. Нужно — жизни отдадут.

Неборак продолжал читать о пяти главных уроках, которые не должны быть забыты, чтобы снова народ не попал под гнет Колчака или другого ставленника капитализма. Ленин учил, как надо защитить власть рабочих и крестьян, как побеждать капиталистов, как крепить мощь Красной Армии — освободительницы народа от разбойничьего гнета буржуазии.

Кончил читать Неборак, заговорили люди, обступили его, Колядо и Дубова, расспрашивают о непонятном, просят газету, рассматривают ее, ищут, где напечатано слово «Ленин».

Крестьянское восстание разгоралось. С каждым днем расширялась территория, освобожденная от Колчака. В сотнях сел и деревень степного Алтая народ восстанавливал Советскую власть и начинал деятельно хозяйствовать: создавал все новые и новые отряды, готовил продукты, одежду, оружие для своих защитников.

А партизанские отряды продолжали продвигаться все дальше к центрам: к Барнаулу, Камню, Славгороду, Рубцовску.

Это положение серьезно испугало не только губернскую военную власть, но и командование колчаковской армии.

22 сентября Колчак вынужден был объявить Алтайскую губернию «театром военных действий», потребовал во что бы то ни стало подавить «красный мятеж».

В Барнаул выехал для разработки плана разгрома партизан начальник тыла армии генерал Матковский.

— Господа,— сказал он на экстренном совещании,— не вам объяснять, что наша победа решается не только на фронтах. Вы отлично понимаете, что она прежде всего зависит от нашего тыла. Алтайская губерния сейчас, по существу, находится в руках повстанцев. Пришло время немедленно и окончательно подавить мятеж. Это нужно сделать не только потому, что нам требуется сама территория, людские резервы и запасы продовольствия. Нас тревожит, сковывает другое — постоянное отвлечение сюда воинских сил, в которых остро нуждается фронт. Партизаны, по сути, разделили на две части Сибирь, разорвали нашу армию. Все станции железных дорог и сами дороги подвержены беспрерывным нападениям со стороны восставших...

Первые отозванные с фронта незначительные войсковые части успеха не принесли: были разгромлены и бежали одни в Камень, другие в Барнаул. Тогда было решено снять несколько полков с основного фронта. Расчет был на быстрый и Полный разгром партизан, такой разгром, после которого Советская власть уже не смогла бы подняться на Алтае.

Колядо слушал донесение разведки. Костя, пыльный, усталый и осунувшийся с дороги, говорил:

— Из Камня двинулись поляки. Видимо, идут на Юдиху. Штыков пятьсот-шестьсот. Два орудия, пять пулеметов...

— Так,— задумчиво произнес Колядо.— Значит, зашевелились враги. Што ж, будем встречать.— И вестовому: — Командиров ко мне.

За дверыо раздался какой-то шум, перебранка.

— Погоди, куда прешь! — кричал часовой.— Доложу — тогда.

И сразу отворилась дверь. Молодой парень, огромный, чуть ли не до потолка, проговорил:

— Тут, товарищ командир, рвется к тебе какой-то. Говорит, будто от Громова. Впускать?

— Впускай,— сказал Колядо, вставая. Громовский нарочный, злой от перепалки, вошел быстрой, решительной походкой, достал пакет.

— Кто Колядо?

— Давай сюда, друже.

Не вскрывая, он передал пакет Косте.

— Читай, Костик...

—  «Ф. Колядо, командиру «Красных орлов».

Враги двинулись на нас по всем направлениям. Разрозненная борьба наших отрядов к победе не приведет. Нужно действовать совместно, единым фронтом. Ефим Мамонтов со своей партизанской армией и другие отряды крепко держат белых на Славгородском и Рубцовском направлениях. Наша с тобой задача — разбить и отбросить назад польских легионеров, которые выступили из Камня двумя колоннами. Первая идет на Корнилове, вторая — на Юдиху — Усть-Мосиху. Выступай немедленно против второй. Бей врага, пока он не ждет. Останови наступление во что бы то ни стало. Держи со мной постоянную связь. С большевистским приветом И. Громов».

— Так. Ясно! — громко и весело сказал Колядо.— Все очень правильно.— И к нарочному: — Скачи, браток, к Игнату Владимировичу, скажи: усе будет сделано як следует.

Вошел Митряй Дубов:

— Значит, уходите?

— Уходим, Митряй. А ты шо такой кислый?

Дубов замялся.

— Просьбица есть к тебе, Федор, а как подступиться — не знаю.

— А ты подступайся сразу, без думок. Оно завсегда так лучше выходит. Ну? — Колядо пытливо уставился на Дубова.

— Винтовок бы нам... Сам знаешь, отряд для охраны села создали, а огнестрельного нет. Нам бы хоть десяток винтовок. Для начала.

Колядо нахмурился, прошелся по комнате. Остановился, снова глянул на Дубова.

— Эх, не вовремя ты, Митряй!.. Ну да ладно, авось себе отберем у беляков. Сколько?

— Штук пятнадцать,— быстро ответил Дубов.

— Ты ж говорил десять? — вскинул брови Колядо.

— Это я, чтобы ты не испугался и не отказал...

Колядо засмеялся:

— Хитрюга же ты! Настоящий хозяин. Бери. Двадцать винтовок и по десять патронов к каждой. Да гляди бей при случае беляков крепко, штоб я не жалел, шо отдав тебе оружие...

Вскоре партизаны получили приказ Колядо к вечеру быть готовыми к выступлению.

Весь день Артемка провел в сборах: осмотрел и починил сбрую, смазал браунинг, вложил в него новую обойму, сводил Воронка на реку, вымыл, а потом вычистил до лоска.

Возвращаясь с реки, встретил Костю, сказал, гордо кивая на коня:

— Видал, как выскоблил?

Костя похвалил:

— Молодец, Космач. Блестит.

— Осталось харчишек взять и — готов. Хоть до самого Барнаула скачи! Ты в штаб?

— В штаб. И ты приходи.

Поставив коня, Артемка вошел в избу. Мать была молчаливой, печальной.

— Собираешься с отрядом?..

Артемка поднял удивленно брови, точь-в-точь как когда-то отец.

— А как же?! Ты, мам, сготовь что-нибудь на дорогу, а я сейчас до штаба сбегаю. Узнаю, что и как.

Мать тяжело вздохнула и ничего не ответила.

А в штабе в это время шел разговор. Об Артемке.

Колядо, Неборак, Митряй Дубов и Костя дымили махрой, как четыре трубы.

— Видел   Артемкину   мать,— медленно   говорил  Неборак,— просила уговорить Артемку остаться дома...

Костя так и подскочил:

— Как дома?! Да ты что, Неборак? Как я без Карева обойдусь? Ведь он настоящий разведчик, в любую щель пролезет, любые сведенья добудет.

Неборак нахмурился:

— Не горячись, Костя. У тебя и без того полно добрых хлопцев... Нам нужно о другом думать: как уберечь Карева. Ведь он совсем мальчишка. А мы — в боях. Вдруг убьют?

Наступило молчание. Колядо стрельнул окурком к печи.

— Шо тут скажешь? Усе верно. Оставить так оставить... А, правду сказать, жаль: хлопчик дюже боевой. Такого не враз отыщешь.

Костя будто ждал этой поддержки.

— Я об этом и говорю. А что опасность — так она сейчас и дома каждого подстерегает. Сколько их, мальцов да женщин, загубили каратели. А в отряде я всегда с ним. Думаете, не слежу, не оберегаю?

Колядо почесал затылок, усмехнулся, произнес смущенно:

— И это верно. Зовсим меня с толку сбили. Вот шо: як Митряй скажет, так и будет. Он сельская власть, он друг Артемкиного батька, он сам и свел хлопца с нами. Нехай решает.

Костя впился в Митряя нетерпеливым взглядом. А Дубов молчал. Молчал долго, затягиваясь дымом. Наконец произнес:

— По-хорошему, мальчишку надо бы оставить. Не его дело — воевать. Да боюсь я, товарищи, другого. Костя-то прав... Уходит ваш отряд. Что будет, если беляки в село нагрянут? Хорошо — отобьемся. А если нет?.. Тут не только Артемку, всех бы детишек и женщин куда-нибудь спровадил, спрятал... Пусть с вами идет Артемка, а с Ефросиньей я сам поговорю, объясню ей, успокою...

Вечером Тюменцево вышло провожать партизан. Артемка стоял с матерью, держа за узду Воронка.

— Береги себя, Темушка.

— Конешно. Не полезу же зазря под пулю...

— Слушай старших...

— Вот ты какая... Будто я маленький. У нас командиры есть. Он хоть молодой, хоть старый, а слушать надо.

Подбежал Спирька, сияющий, крикливый.

— А у нас в селе тоже есть отряд. Самооборона называется.   Из   наших   мужиков.   Командир — Митряй  Дубов. И Суховерхов тоже. Меня обещали взять в разведчики. Село остерегать будем. Вдруг беляки придут, а мы мигом — тах-тарарах!

Но Артемка ничего не слышал: увидел в толпе Настеньку. Она торопливо ходила между людей, отыскивала кого-то. Заметила Артемку, остановилась, зарделась густо.

Так и стояла там, пока не раздалась команда выступать. Тогда она, будто готовясь прыгнуть с кручи, подбежала к Артемке, сунула ему что-то в руку. И, испугавшись своей неожиданной смелости, чужих глаз, которые, казалось ей, смотрели на нее с удивлением и укором, убежала. Артемка инстинктивно сжал пальцами то, что дала ему Настенька, и спрятал в карман, чтобы никто не видел и не знал: это только для него.

Мама, кажется, догадалась, улыбнулась, обняла смущенного не менее Настеньки Артемку.

— Пора, Темушка...

Тут и Спирька заторопился.

— До свиданья, Артеха. Приезжай.

Откуда-то Пронька взялся. Сунул руку Артемке, буркнул:

— Валяй. Да не задавайся...

Отряд двинулся через село, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Вышли в степь. Село уплывало назад и вскоре совсем скрылось за березнячком, за клубами пыли, поднятой конями.

Только сейчас Артемка украдкой вынул из кармана мягкий комочек, врученный Настенькой. Глянул, и радость обдала сердце: то был платочек, небольшой голубой платочек. На одном из уголков вышито: «Н».

Не заметил, как сзади подъехал Костя.

— Что ты там рассматриваешь?

Артемка смутился,  быстро  сунул  платочек  в  карман:

— Да так...

Костя хитро прищурился:

— Ах, вон как?! Секреты от меня завел?

— Никакие не секреты... Платочек... Настенька дала...

Костя ничего не ответил, только приобнял да легонько прижал Артемку к себе.

На отдых остановились в небольшой деревеньке уже за Мезенцево. Кормили коней, сами напились горячего чаю — очень похолодало.

А пулеметчику Афоньке Кудряшову хоть бы что — сидит на чужой завалинке, будто у себя дома, плетет небылицы, рассказывает забавное, собрав кучу мужиков. Тут как тут и желтоусый, любитель послушать веселое и похохотать всласть. Он лишь торопливо кивнул Артемке и снова перевел взгляд на Кудряшова.

— Нет, вы, хлопцы, зря на Антошку нападаете,— говорил Афонька.— Васюков геройский парень. Только вот иной раз у него в голове завихрение происходит, тогда он, уж будьте покойны, наделает делов. Но это редко бывает. Правда, Антошка? — обратился он к молчаливому парню.

Тот не ответил, только махнул рукой.

— Вот видите, он вполне согласный,— все так же, без тени улыбки, произнес Афонька.

Желтоусый, предвкушая смешную историю, придвинулся поближе.

— Ну, а энти... завихрения? Што он, Антошка-то, тогда?

— А вот я сейчас расскажу... Весной еще было. Забыл только: не то в Ярках, не то в Прыганке...— Снова обернулся к Васюкову: — Где, Антоша?

— Отстань! — с досадой ответил тот, вызвав взрыв смеха.

— Словом, получили мы приказ выбить карателей из села. Ну, как всегда, по-колядовски, ударили под утро. Распотрошили их: мечутся по селу, палят куда попало. Бегу это я по какому-то закоулку, гляжу: что такое? В заборе торчит чей-то зад и ноги дрыгаются...

Партизаны сдержанно хохотнули, дожидаясь главного в рассказе. Желтоусый так и впился в Афонькино лицо.

— Подбегаю, хочу заглянуть, кто же застрял в заборной дыре, и не могу. Забор-то плотный, высокий... «Кто это?» — спрашиваю. А из-за той стороны забора жалобно: «Я, Васюков. Партизан».

И тут уже грохнул смех, да такой, что заоглядывались вокруг мужики и, побросав дела, стали торопливо подходить к компании. Еще не зная, в чем дело, они уже потихоньку посмеивались.

Антошка сидел насупленный и носком сапога ковырял землю. Он уже привык к таким Афонькиным россказням о себе и терпеливо ждал конца.

— Ну, ну, дальше! — еле выдохнул желтоусый.— Штоб тя оземь шмякнуло!..

— Слышу,— продолжал Афонька,— голос будто и знакомый, а по заду никак не могу определить, партизан или нет. Но все равно, думаю, освобожу, не пропадать же человеку в таком виде. Только хотел отогнуть доску, подбегает Ко-лядо с хлопцами. «Шо это,— говорит,— такое?» — «Кажись, Антошка Васюков застрял,— отвечаю,— вот вытащиться ему помочь хочу».— «Погодь, Афоня,— говорит Колядо.— Надо ще узнать, як он попал в цю щеляку. Може, он тикав от беляков, тогда не стоит вытаскивать, нехай висит». А потом спрашивает: «Эй, ты, як попав в щель?» Васюков отвечает: «За беляком гнался...» — «Брешешь, Антошка!» — «Честное слово, Федор Ефимович, штоб мне не вылезть отседова!» — «Ты и так не вылезешь, покуда мы не поможем. Отвечай як на духу!».

Афонька, переждав смех, досказывал:

— Оказывается, Антошка и вправду гнался за беляком. Тот со страху сиганул в эту самую дыру и застрял. Ну, Васюков, конечно, подбежал, наставил пику и кричит: «Сдавайся, гад!» Тот орет: «Я и так сдаюсь».— «Подыми руки!» Беляк отвечает: «Я уже давно поднял, да ить за забором не видно». Васюков подумал, подумал и взялся отгибать доску, чтобы взять беляка. Только отогнул, а тот, как заяц, скок и помчался по огороду. Васюков за ним в эту же щель, да сам и застрял в ней. «А беляк так и утик?» — спрашивает Колядо. «Утик, Федор Ефимович».— «Дайте, хлопцы, мне ремешок, я вчешу по этому заду, дюже бить по нему сподручно!»

— Брехня! — не вытерпел Васюков.— Брехня!

— Ну, ну, брехня,— миролюбиво согласился Афонька.— Он не ремешком, а ладошкой малость хлопнул.

— Брехня! Не так все было!..

— Как же не так? А винтовку где взял?

— У того беляка, что от меня удрал...

— Вот, а говоришь — брехня!

Новый взрыв хохота покрыл последние Афонькины слова.

Васюков хотел было что-то сказать, но опять только махнул рукой.

Раздалась команда:

— Поднимайсь!

Все разом вскочили, а через две-три минуты отряд снова двинулся в путь.

В степи было еще холоднее, чем в деревушке. Откуда-то незаметно наползли косматые тучи и устлали небо, словно черной ватой, поднялся колючий ветер-степняк и погнал, погнал куда-то шары перекати-поля.

Надвигалась осень...

Примолкли партизаны, угасли шутки, улыбки. Думали о неубранных полях, о своих семьях, о хозяйствах, о предстоящем бое.

Думал о нем и Артемка, ежась в седле от зябкого ветра и дождя, и непонятная тревога вползала в сердце. Не то вдруг робость подкралась, не то действовала мрачная холодная ночь.

Костя тронул Артемку за руку:

— Что приуныл, Космач? Холодно?

— Не очень...

Костя молча достал из седельной сумки телогрейку, накинул на Артемкины плечи.

— Грейся...

Сказал так, что от одних слов теплее стало.

К утру хлестанул дождь, да такой, что сразу промочил всех до нитки. Даже тех, кто был одет тепло, пробирала неуемная дрожь.

— Будь они прокляты, эти беляки,— сердито пробурчал Афонька где-то невдалеке от Артемки.— Лежат сейчас в постельках, в тепле, посапывают, а тут мокни и мерзни из-за них...

Послышался смешок. Афонька будто ждал его, позвал негромко:

— Барин, где ты?

— Тута, тута. Чего тебе? — раздался недовольный голос мужичонки.

— Ты по-польски калякаешь?

— Откель?! — даже вскрикнул от удивления.— Плетет не знай што. Покою не дает.

— Ах, черт, жаль! — расстроился Афонька.— А еще из благородных...

— А зачем? — не сдержал любопытства мужичонка.

— Потолковать бы с поляками. Так, мол, и так: назяблись ребята. Уступите им Юдиху на часок, пусть пообсохнут. А потом уж почистят вам зубы.

— Тьфу ты,— сплюнул Барин,— я думал, дело...

— Нельзя Барина туда слать,— сквозь смех сказал кто-то.— А то поведут еще с кем важным знакомить...

— С бароном Плетюганом...

По рядам партизан прокатился приглушенный смех. Сразу не так стало уныло и холодно. И рассвет будто заторопился—на востоке робко забрезжила бледно-серая полоска.

Вскоре показалась Юдиха. Кавалерийский эскадрон пошел в тыл, а пехота развернулась в цепь, охватив село полукольцом.

Уже совсем рассвело, когда раздалась негромкая команда Колядо:

— Вперед, товарищи!

И цепь безмолвно покатилась к уже четким, высветленным силуэтам крайних изб. На месте остались лишь телеги да коноводы с лошадьми.

Артемка бежал рядом с Небораком, крепко сжимая браунинг. Окраина села приближалась, но молчала. Вот^ уже первые огороды, первые избы. Артемка с напряженной тревогой всматривался в них. «Где поляки? Почему не стреляют? Может, поубегали?» Но вдруг близко, почти рядом, ударил выстрел и взметнулся чей-то голос, полный тоски и ужаса:

— Партиза!.. — и тут же сломался на полуслове: чья-то пика остановила его.

И выстрел и этот вопль будто пришибли Артемку. Он остановился, пригнул голову, ожидая чего-то еще более страшного. Но сзади набегали партизаны, тяжело дыша, гулко бухая сапбгами.

— Не боись, малец,—бросил на ходу кто-то хриплым голосом.— Караульного сняли. Айда!

Артемка побежал, но Неборака потерял из виду. Село уже гремело выстрелами. Артемка плохо воспринимал эту бешеную атаку. Он несся с партизанами, не выбирая дороги, по огородам, перемахивал через плетни, бежал по запутанным дворам. Неожиданно выбрался на неширокую кривую улицу. Смачно чавкала под ногами грязь, веером разлетались брызги из луж, но Артемка не замечал этого: мчался вперед, туда, где черным изломом заканчивалась улица.

Из-за забора мелькнуло испуганное женское лицо и тут же спряталось. Артемка уловил вздох: «Господи, что делается!»

Рядом и позади все так же ритмично бухали сапоги. Артемка на секунду оглянулся: партизаны бежали, сосредоточенные, молчаливые, держа на весу кто винтовку, кто пику. Артемка резко свернул за избы и выскочил на широкую, но такую же грязную улицу. И сразу впереди сверкнули вспышки: одна, другая, третья.

Теперь почему-то не стало страха. Наоборот, голова работала ясно и спокойно. Ноги вдруг окрепли и понесли вперед, навстречу этим вспышкам. Где-то сбоку вжигнула пуля, еще одна, еще... Кто-то вскрикнул сзади, глухо упав на землю. А выстрелы били один за другим. Наконец Артемка увидел тех, кто стрелял. Они убегали. Они убегали, оборачивались, стреляли и снова бежали. Артемка несся вперед, бил из браунинга, кричал что-то громкое, грозное. Кричал до хрипоты. Неожиданно увидел Неборака, будто в полусне махнул ему рукой.

— Удирают, а?!

Но Неборак не услышал, не обернулся, обогнал и Артемку, и всех, кто бежал с ним.

Вдруг впереди, совсем близко, словно из-под земли, выросли несколько легионеров. Откуда они взялись? Из проулка ли выскочили или с чьего-то двора, но Артемка растерялся.

Легионеры тоже не ждали, должно быть, встречи: застыли с перекошенными лицами. Но стояли недолго. Один вскинул винтовку и почти в упор выстрелил в подбежавшего с пикой партизана. Но тут же сам рухнул на землю. Это Неборак пальнул. Потом другого уложил. Сбоку на него сразу же бросился здоровенный легионер. Ощерив крупные редкие зубы, двинул штыком в грудь Неборака, выбив у него маузер.

У Артемки потемнело в глазах, ноги сделались ватными, он чуть не упал. Но это лишь на мгновение. В следующее он увидел, что Неборак одной рукой держится за штык, другой — за ствол винтовки, а легионер давит вперед, и кончик штыка вот-вот вопьется в грудь. Неборак не крикнул, не позвал никого на помощь, а только сжал челюсти и держал, держал руками свою смерть... У Артемки вдруг пропало оцепенение, и он раз за разом разрядил в легионера браунинг.

И снова Артемка бежит по грязной широкой улице. Далеко впереди мелькают зеленые шинели белополяков. Они уже не отстреливаются, а только удирают, бросая винтовки и тяжелые подсумки с патронами.

Между туч на секунду вырвалось беспечное солнце, больно ударило по глазам.

— Куда летишь, Космач?

Артемка остановился, бессмысленно глядя на грязного, но улыбающегося Костю.

— А, это ты?.. Что, мы уже победили?

— Победили, Космач.

Артемка хотел было улыбнуться, да не получилось улыбки: губы вдруг жалко покривились и задрожали. Он резко отвернул лицо. Костя приобнял Артемку.

— Ничего, дружок... Это бывает...

Постепенно собирались измученные ночным переходом и тяжелым боем партизаны. Одни тащили в охапках добытое оружие, другие вели раненых, третьи несли погибших.

Колядо смотрел воспаленными глазами на проходивших мимо, сурово сдвинул брови: как бы успешно он ни выигрывал сражения, а потери, пусть даже небольшие, всегда заставляли с болью сжиматься это мужественное сердце. Подошел Неборак с обинтованной наспех ладонью.

— Ранен?

— Пустяк, заживет. Могло быть и хуже, если бы не Артемка.

— О! — с заметной гордостью воскликнул Колядо.— Этот хлопчик стоит двух добрых мужиков.— И засмеялся.— Весь в меня.— А через минуту уже другим, озабоченным тоном: —Иди, Неборак, в лазарет, а я до хозкоманды. Трофеи посмотрю.

Вопреки расчету, трофеи оказались не столь большими: сорок одна винтовка, двадцать восемь гранат и около двух тысяч патронов. Колядо ломал голову: куда же делись два орудия и пулеметы? Где обоз легионеров?

Из разговоров с сельчанами, а главным образом с крестьянином, приехавшим из соседней деревни, Колядо узнал, что в Юдиху зашла лишь небольшая часть. Остальные войска с обозом и пушками стоят в деревне Крутишке, в пятнадцати верстах отсюда. Туда же вчера, поздним вечером, пришел еще один отряд поляков.

— Гляди, командир,— сказал в заключение мужик,— как бы они не смяли тебя. Больно много бандюков нонче собралось.

Колядо сам понимал, в какое трудное положение попал отряд, как просчитались разведчики, решив, что в Юдиху войдет вся белопольская колонна.

Собрались командиры.

— Шо робыть будем?

— Отходить надо.

Неборак отрицательно покачал головой.

— Сейчас сниматься нельзя — в степи мы беспомощны, Мало оружия, патронов. Догонят — перебьют. Ночью уходить.

— Верно,— поддержал Колядо.— Надо стоять здесь до ночи. Ночью мы непобедимы.